Глава XIII

Царствование Диоклетиана и его трех сотоварищей - Максимиана, Галерия и Констанция. - Восстановление всеобщего порядка и спокойствия. - Персидская война, победа и триумф. - Новая форма управления. - Отречение и удаление Диоклетиана и Максимиана

Насколько царствование Диоклетиана было более славно, чем царствование какого-либо из его предшественников, настолько же его происхождение было более низко и незнатно. Притязания, опирающиеся на личные достоинства или на грубую силу, нередко одерживали верх над идеальными прерогативами знатности рождения, но до той поры все еще сохранялось резкое различие между свободной частью человеческого рода и той, которая жила в рабстве. Родители Диоклетиана были рабами в доме римского сенатора Аннулина, и сам он не носил другого имени, кроме того, которое было заимствовано от небольшого городка в Далмации, из которого была родом его мать.[1]
Впрочем, весьма вероятно, что его отец приобрел свободу и вскоре вслед за тем получил должность писца, которая была обыкновенно уделом людей его звания.[2] Благоприятные предсказания или, скорее, сознание высших достоинств пробудили честолюбие в его сыне и внушили ему желание искать фортуны на военном поприще. Очень интересно проследить и его заслуги, и случайности, которые дали ему возможность оправдать те предсказания и выказать те достоинства перед глазами всего мира. Диоклетиан был назначен губернатором Мезии, потом был возведен в звание консула и, наконец, получил важную должность начальника дворцовой стражи. Он выказал свои дарования в персидской войне, а после смерти Нумериана бывший раб, по сознанию и решению его соперников, был признан всех более достойным императорского престола. Злоба религиозных фанатиков, не щадившая необузданного высокомерия его сотоварища Максимиана, старалась набросить сомнение на личное мужество императора Диоклетиана.[3] Нас, конечно, не легко уверить в трусости счастливого солдата, умевшего приобрести и сохранить как уважение легионов, так и доверие стольких воинственных государей. Однако даже клевета достаточно рассудительна для того, чтобы нападать именно на самые слабые стороны характера. Диоклетиан всегда имел то мужество, какого требовали его обязанности или обстоятельства, но он, как кажется, не обладал той отважной и геройской неустрашимостью, которая ищет опасности и славы, никогда не прибегал к хитростям и заставлял всех невольно преклоняться перед собою. У него были скорее полезные, чем блестящие способности: большой ум, просвещенный опытом и знанием человеческого сердца; ловкость и прилежание в деловых занятиях; благоразумное сочетание щедрости с бережливостью, мягкости со строгостью; глубокое лицемерие, скрывавшееся под личиной воинского прямодушия; упорство в преследовании своих целей; гибкость в выборе средств, а главным образом великое искусство подчинять как свои собственные страсти, так и страсти других людей интересам своего честолюбия и умение прикрывать свое честолюбие самыми благовидными ссылками на требования справедливости и общественной пользы. Подобно Августу, Диоклетиан может считаться основателем новей империи. Подобно тому, кто был усыновлен Цезарем, он был более замечателен как государственный человек, нежели как воин; а ни один из этих государей не прибегал к силе, когда мот достигнуть своей цели политикой.
Диоклетиан воспользовался своим торжеством с необычайной мягкостью. Народ, привыкший превозносить милосердие победителя, когда обычные наказания смертью, изгнанием и конфискацией налагались хотя бы с некоторой умеренностью и справедливостью, смотрел с самым приятным удивлением на тот факт, что пламя междоусобной войны потухло на самом поле битвы. Диоклетиан возложил свое доверие на главного министра из семейства Кара, Аристобула, пощадил жизнь, состояние и служебное положение своих противников и даже оставил при своих должностях большую часть служителей Карина.[4] Нет ничего неправдоподобного в том, что не одно только человеколюбие, но также и благоразумие руководило действиями хитрого Диоклетиана: одни из этих служителей купили милостивое расположение тайной изменой, других он уважал за признательную преданность к их несчастному повелителю. Благоразумная прозорливость Аврелиана, Проба и Кара заместила различные гражданские и военные должности людьми достойными, удаление которых причинило бы вред государству, но не принесло бы никакой пользы самому императору. Такой образ действий внушал всем римским подданным самые светлые надежды на новое царствование, а император постарался поддержать это благоприятное настроение умов, объявив, что из всех добродетелей его предшественников он будет всего более стараться подражать гуманной философии Марка Антонина.[5]
Первое значительное дело его царствования, по-видимому, служило доказательством как его искренности, так и его умеренности. По примеру Марка он избрал себе сотоварища в лице Максимиана, которому он дал сначала титул Цезаря, а впоследствии и титул Августа.[6] Но и мотивы его образа действий, и предмет его выбора нисколько не напоминали его славного предшественника. Возводя развратного юношу в императорское звание, Марк уплатил долг личной признательности ценою общественного благополучия. А выбирая в сотоварищи друга и сослуживца в минуту общественной опасности, Диоклетиан имел в виду оборону Востока и Запада от неприятеля. Максимиан родился крестьянином и, подобно Аврелиану, был уроженец Сирмиума. Он не получил никакого образования,[7] относился с пренебрежением к законам, и, даже достигши самого высокого общественного положения, напоминал своей грубой наружностью и своими грубыми манерами о незнатности своего происхождения. Война была единственная наука, которую он изучал. В течение своей долгой военной карьеры он отличался на всех границах империи, и, хотя по своим военным способностям он был более годен для исполнения чужих приказаний, чем для командования, хотя он едва ли когда-либо мог стать в ряд лучших военачальников, он был способен выполнять самые трудные поручения благодаря своей храбрости, стойкости и опытности. Пороки Максимиана были не менее полезны для его благодетеля. Будучи недоступен для чувства сострадания и никогда не опасаясь последствий своих деяний, он был всегда готовым орудием для совершения всякого акта жестокости, на какой только угодно было хитрому Диоклетиану подстрекнуть его. В этих случаях Диоклетиан ловко отклонял от себя всякую ответственность. Если политические соображения или жажда мщения требовали кровавых жертв, Диоклетиан вовремя вмешивался в дело, спасал жизнь немногих остальных, которых он и без того не был намерен лишать жизни, слегка журил своего сурового сотоварища и наслаждался сравнениями золотого века с железным, которые обыкновенно применялись к их противоположным принципам управления. Несмотря на различие своих характеров, оба императора сохранили на престоле ту дружбу, которую они питали друг к другу, бывши частными людьми. Высокомерие и заносчивость Максимиана, оказавшиеся впоследствии столь пагубными и для него самого, и для общественного спокойствия, почтительно преклонялись перед гением Диоклетиана, признавая превосходство ума над грубой силой.[8] Из гордости или из суеверия два императора присвоили себе титулы - первый Юпитерова сына (Jovius), а второй Геркулесова сына (Herculius). В то время как движение мира (так выражались продажные ораторы того времени) направлялось всевидящей мудростью Юпитера, непобедимая рука Геркулеса очищала землю от чудовищ и тиранов.[9]
Но даже могущества сыновей Юпитера и Геркулеса не было достаточно для того, чтобы выносить бремя государственного управления. Диоклетиан скоро убедился, что со всех сторон атакованная варварами империя требовала повсюду большой армии и личного присутствия императора. По этой причине он решился еще раз разделить свою громадную власть и возложить на двух самых достойных полководцев вместе с менее важными титулами цезарей одинаковую долю верховной власти.[10] Галерий, прозванный Арментарием, потому что был сначала пастухом, и Констанций, которого прозвали Хлором по причине его бледности,[11] были те два полководца, которые были облечены второстепенными отличиями императорского достоинства. То, что мы говорили о родине, происхождении и нравах Геркулия, может быть отнесено и к Галерию, которого нередко называли Максимианом Младшим, хотя он и по своим личным достоинствам, и по своим познаниям во многих отношениях был выше Максимиана Старшего. Происхождение Констанция не было так низко, как происхождение его сотоварищей. Его отец, Евтропий, принадлежал к числу самых знатных семейств Дардании, а его мать была племянница императора Клавдия.[12] Хотя Констанций провел свою молодость в занятиях военным ремеслом, он был одарен мягким и симпатичным характером, и голос народа давно уже признавал его достойным того ранга, которого он наконец достиг. С целью скрепить политическую связь родственными узами каждый из императоров принял на себя звание отца одного из цезарей: Диоклетиан сделался отцом Галерия, а Максимиан - отцом Констанция; сверх того, каждый из цезарей должен был развестись со своей прежней женой и жениться на дочери того императора, который его усыновил.[13] Эти четыре монарха разделили между собой обширную империю. Защита Галлии, Испании[14] и Британии была возложена на Констанция; Галерий расположился лагерем на берегах Дуная, чтобы охранять иллирийские провинции; Италия и Африка считались уделом Максимиана, а Диоклетиан оставил на свою долю Фракию, Египет и богатые азиатские провинции. Каждый из них был полным хозяином на своей территории; но их совокупная власть простиралась на всю монархию, и каждый из них был готов помогать своим сотоварищам своими советами или личным присутствием. Цезари при своем высоком положении не переставали чтить верховную власть императоров, и все три младших монарха, обязанные своим положением Диоклетиану, всегда относились к нему с признательностью и покорностью. Между ними вовсе не было соперничества из-за власти, и это редкое согласие сравнивали с хором, в котором единство и гармония поддерживаются искусством главного артиста.[15]
Эта важная мера была приведена в исполнение лишь по прошествии шести лет после того, как Максимиан был принят императором в сотоварищи; этот промежуток времени не был лишен достопамятных событий, но для большей ясности мы нашли более удобным сначала описать изменения, введенные Диоклетианом в систему управления, а потом уже изложить деяния его царствования, придерживаясь более естественного хода событий, нежели весьма неверной хронологической последовательности.
Первый подвиг Максимиана - хотя писатели того времени упоминают о нем лишь в нескольких словах - заслуживает по своей оригинальности быть занесенным на страницы истории человеческих нравов. Он укротил галльских крестьян, которые под именем багаудов[16] подняли знамя всеобщего восстания, очень похожего на те мятежи, которые в четырнадцатом столетии волновали и Францию и Англию.[17] Многие из тех учреждений, которые без надлежащих исследований относятся к феодальной системе, как кажется, вели свое начало от кельтских варваров. Когда Цезарь победил галлов, эта великая нация уже разделялась на три сословия - духовенство, дворян и простой народ. Первое из них господствовало с помощью суеверий, второе - с помощью оружия, а третье, и последнее, не имело никакого влияния на общественные дела. Весьма естественно, что плебеи, угнетаемые долгами и притеснениями, просили защиты у какого-нибудь могущественного вождя, который приобретал над их личностью и собственностью такое же абсолютное право, какое у греков и римлян принадлежало господину над его рабами.[18] Таким образом большая часть нации была мало-помалу доведена до рабства, была принуждена работать на полях галльской аристократии и была прикована к почве или тяжестью настоящих цепей, или не менее жестокими и обязательными стеснениями, которые налагались на нее законами. Во время длинного ряда мятежей, потрясавших Галлию, в промежутке времени между царствованием Галлиена и царствованием Диоклетиана положение этих крестьян-рабов было самое бедственное, и они должны были выносить тиранию и своих господ, и варваров, и солдат, и сборщиков податей.[19]
Их страдания, наконец, довели их до отчаяния. Они со всех сторон стали восставать массами; вооружение их состояло из одних орудий их ремесла, но их воодушевляла непреодолимая ярость. Землепашец обращался в пехотинца, пастух садился на коня, покинутые жителями деревни и неукрепленные города были предаваемы пламени, и опустошения, причиненные крестьянами, оказались не менее ужасными, чем те, которые совершались самыми свирепыми варварами.[20] Они требовали для себя естественных человеческих прав, но это требование сопровождалось самыми варварскими жестокостями. Галльская аристократия, основательно боявшаяся их мщения, или укрывалась в укрепленных городах, или покидала страну, сделавшуюся театром анархии. Крестьяне господствовали бесконтрольно, и двое из их самых отважных вождей были так безрассудны или так опрометчивы, что возложили на себя знаки императорского достоинства.[21] При приближении легионов их господство скоро прекратилось. Сила, соединенная с дисциплиной, легко восторжествовала над своевольной и разъединенной народной массой.[22] Те из крестьян, которые были взяты с оружием в руках, были подвергнуты строгому наказанию; остальные разошлись в испуге по домам, а их неуспешная попытка приобрести свободу лишь закрепила их рабскую зависимость. Взрыв народных страстей обыкновенно бывает так силен и вместе с тем так однообразен, что, несмотря на бедность дошедших до нас сведений, мы могли бы описать подробности этой войны; но мы никак не расположены верить, что главные вожаки восстания Элиан и Аманд были христиане[23] или что это восстание, подобное тому, которое вспыхнуло во времена Лютера, имело причиной употребление во зло тех благотворных христианских принципов, которые клонятся к признанию естественной свободы всего человеческого рода.
Лишь только Максимиан успел вырвать Галлию из рук крестьян, он лишился Британии вследствие узурпации Караузия. Со времени опрометчивого, но успешного предприятия франков в царствование Проба их смелые соотечественники построили целые эскадры легких бригантин, на которых отправлялись опустошать провинции, омываемые океаном.[24] Для отражения этих нашествий римляне нашли нужным завести морские силы, и это благоразумное намерение было приведено в исполнение со знанием дела и с энергией. Гессориак, или Булонь, расположенная на берегу Британского канала, была избрана императором для стоянки римского флота, а начальство над этим флотом было поручено Караузию, который хотя был Менапием самого низкого происхождения,[25] но давно уже отличался своей опытностью в качестве кормчего и храбростью в качестве солдата. Но честность нового адмирала не стояла на одной высоте с его дарованиями. Когда германские пираты выходили из своих гаваней в море для грабежа, он давал им свободный пропуск, но останавливал их на возвратном пути и отбирал в свою пользу всю награбленную ими добычу. Богатства, которые накопил таким способом Караузий, весьма основательно считались доказательством его виновности, и Максимиан уже дал приказание предать его смертной казни. Но хитрый Менапий предвидел грозу и сумел избежать ожидавшей его кары. Своей щедростью он привязал к себе военачальников находившегося под его начальством флота и вошел в соглашение с варварами. Из булонской гавани он переплыл в Британию, склонил на свою сторону легионы и вспомогательные войска, охранявшие этот остров, и, присвоив себе звание императора вместе с титулом Августа, поднял знамя мятежа против своего законного государя.[26]
Когда Британия была таким образом оторвана от империи, римляне стали более ясно сознавать важность этой провинция и искренно сожалеть о ее утрате. Они стали превозносить и даже преувеличивать размеры этого прекрасного острова, наделенного от природы со всех своих сгорю удобными гаванями; они стали восхвалять умеренность его климата и плодородие почвы, одинаково годной и для произрастания зерновых хлебов, и для разведения винограда, и дорогие минералы, которые там были в изобилии, и богатые пастбища, покрытые бесчисленными стадами, и леса, в которых не было ни диких зверей, ни ядовитых змей. А всего более они сожалели об огромных доходах, получавшихся из Британии, и признавались, что такая провинция стоит того, чтобы сделаться самостоятельной монархией.[27] Семь лет она находилась во власти Караузия, и в течение всего этого времени фортуна не изменяла мятежнику, обладавшему и мужеством, и дарованиями. Британский император защитил границы своих владений от живших на севере каледонцев, выписал с континента множество искусных артистов и оставил нам медали, свидетельствующие об изяществе его вкуса и о его роскоши. Будучи родом из соседней с франками провинции, он искал дружбы этого сильного народа и старался льстить ему, перенимая его манеру одеваться и его нравы. Самых храбрых молодых людей этого племени он принимал к себе на службу в армию и во флот, а в награду за доставляемые ему этим союзом выгоды сообщал варварам опасные познания в военном и морском деле. Караузий все еще удерживал в своей власти Булонь и окрестную страну. Его флоты победоносно разгуливали по каналу, господствовали над устьями Сены и Рейна, опустошали берега океана и распространяли славу его имени по ту сторону Геркулесовых Столбов. Британия, которой было суждено сделаться в отдаленном будущем владычицей морей, уже заняла под его управлением свое естественное и почтенное положение морской державы.[28]
Тем, что Караузий захватил стоявший в Булони флот, он лишил своего повелителя возможности преследовать его и наказать. А когда, после многолетних усилий, римляне спустили на воду новый флот[29] непривычные к этому элементу императорские войска были без большого труда разбиты опытными моряками узурпатора. Эта неудачная попытка привела к заключению мирного договора. Диоклетиан и его сотоварищ, основательно опасавшиеся предприимчивости Караузия, уступили ему господство над Британией и против воли допустили этого взбунтовавшегося подданного к участию в императорских почестях.[30] Но усыновление двух цезарей возвратило римской армии ее прежнюю энергию, и в то время, как рейнская граница охранялась Максимианом, его храбрый сотоварищ Констанций взял на себя ведение войны с Британией. Его первые усилия были направлены на важный укрепленный город Булонь. Он соорудил громадный мол поперек входа в гавань и тем лишил осажденных всякой надежды на помощь извне. После упорного сопротивления город сдался, и значительная часть морских сил Караузия досталась победителю. В течение трех лет, употребленных Констанцием на сооружение флота, достаточно сильного для завоевания Британии, он упрочил свою власть над берегами Галлии, проник в страну франков и лишил узурпатора возможности рассчитывать на помощь этих могущественных союзников.
Прежде нежели приготовления были окончены, Констанций получил известие о смерти тирана, которое было принято за несомненное предзнаменование предстоящей победы. Приверженцы Караузия последовали данному им самим примеру измены. Он был убит своим первым министром Аллектом, и убийце достались в наследство и его власть, и его опасное положение. Но он не имел способностей Караузия ни для пользования властью, ни для борьбы с противником. Он с беспокойством и трепетом окидывал взором противоположный берег континента, где на каждом шагу видны были военные снаряды, войска и корабли, так как Констанций имел благоразумие так рассыпать свои военные силы, что неприятель никак не мог догадаться, с какой стороны будет сделано нападение. Наконец нападение было сделано главной эскадрой, которая находилась под начальством отличного военачальника - префекта Асклепиодата и была собрана близ устьев Сены. Искусство мореплавания стояло в ту пору на такой низкой ступени, что ораторы восхваляли отважное мужество римлян, пустившихся в море при боковом ветре и в бурную погоду. Но погода оказалась благоприятной для их предприятия. Под прикрытием густого тумана они увернулись от кораблей, поставленных Аллектом у острова Уайта с целью загородить им путь, высадились благополучно на западном берегу Британии и доказали ее жителям, что превосходство морских сил не всегда может предохранять их страну от неприятельского нашествия. Лишь только все императорские войска высадились на берег, Асклепиодат сжег свои корабли, а так как его экспедиция оказалась удачной, то его геройским поступком все восхищались. Узурпатор занимал позицию подле Лондона в ожидании нападения со стороны Констанция, принявшего личное начальство над булонским флотом; но высадка нового врага потребовала его немедленного присутствия на Западе. Он совершил этот длинный переход с такой торопливостью, что встретился с главными силами префекта, имея при себе лишь небольшой отряд измученных и упавших духом войск. Сражение скоро кончилось совершенным поражением и смертью Аллекта: одна битва - как это не раз случалось - решила судьбу этого обширного острова, и, когда Констанций высадился на берегах Кента, он был встречен толпами послушных подданных. Их радостные возгласы были громки и единодушны, а добродетели победителя заставляют нас верить, что они искренно радовались перевороту, который, после десятилетнего разъединения, снова восстановил связь Британии с Римской империей.[31]
Британия могла опасаться только внутренних врагов, и, пока ее губернаторы оставались верными императору, а войска соблюдали дисциплину, вторжения полунагих шотландских и ирландских дикарей не могли считаться серьезной угрозой для безопасности острова. Сохранение спокойствия на континенте и оборона больших рек, служивших границами для империи, были и более трудны, и более важны. Политика Диоклетиана, служившая руководством и для его сотоварищей, заключалась в том, что с целью сохранения общественного спокойствия он старался возбуждать раздоры между варварами и усиливал укрепления, оберегавшие римские границы. На Востоке он устроил ряд лагерей, простиравшихся от Египта до персидских владений, и для каждого лагеря назначил достаточный постоянный гарнизон, который находился под командой особого военачальника и снабжался всякого рода оружием из арсеналов, только что устроенных императором в Антиохии, Эмесе и Дамаске.[32] Не менее предусмотрительны были меры, принятые императором против столько раз испытанной на деле храбрости европейских варваров. От устьев Рейна и до устьев Дуная все старинные лагеря, города и цитадели были тщательно исправлены, а в самых опасных местах были с большим искусством построены новые укрепления; в пограничных гарнизонах была введена самая неусыпная бдительность и были сделаны всевозможные приспособления, чтобы придать этой длинной линии укреплений прочность и непроницаемость.[33] Варварам редко удавалось прорваться сквозь эту сильную преграду, и они с досады нередко изливали свою ярость одни на других. Готы, вандалы, гепиды, бургунды и алеманны взаимно ослабляли друг друга непрестанными войнами, и, кто бы из них ни одерживал верх, побежденными всегда были враги Рима. Подданные Диоклетиана наслаждались этим кровавым зрелищем и поздравляли друг друга с тем, что бедствия междоусобной войны составляют удел одних только варваров.[34]
Несмотря на свое искусное управление, Диоклетиан не всегда был в состоянии сохранить ничем не нарушаемое спокойствие в течение своего двадцатилетнего царствования и вдоль границы, простиравшейся на несколько сот миль. Случалось, что варвары прекращали свои внутренние раздоры; случалось также, что они успевали силой или хитростью прорваться сквозь цепь укреплений вследствие оплошности гарнизонов. Всякий раз, когда они вторгались в римские провинции, Диоклетиан вел себя с тем спокойным достоинством, которое он всегда старался выказывать или которым он, может быть, ив самом деле обладал; он сам появлялся на месте действия только в тех случаях, которые были достойны его личного присутствия; он без особенной необходимости никогда не подвергал опасности ни самого себя, ни свою репутацию; он обеспечивал себе успех всеми способами, какие только могла внушать предусмотрительность, и выставлял в самом ярком свете результаты своих побед. В войнах, которые были более трудны и исход которых был более сомнителен, он употреблял в дело суровое мужество Максимиана, а этот преданный солдат приписывал свои собственные победы мудрым советам и благотворному влиянию своего благодетеля. Однако после усыновления двух цезарей сами императоры предоставили себе менее опасную сферу деятельности, а защиту Дуная и Рейна поручили усыновленным ими полководцам. Бдительный Галерий ни разу не был доведен до необходимости побеждать варваров на римской территории.[35] Храбрый и деятельный Констанций спас Галлию от страшного нашествия алеманнов, а его победы при Лангре и Виндониссе, как кажется, были результатом таких битв, в которых он подвергался большим опасностям и в которых он выказал большие дарования. В то время как он проезжал по открытой местности в сопровождении небольшого отряда телохранителей, он был внезапно окружен многочисленными неприятельскими силами. Он с трудом добрался до Лангра, но среди общего смятения граждане отказались отворить ворота, и раненый государь был поднят на городскую стену при помощи веревок. Но когда римские войска узнали о его затруднительном положении, они со всех сторон поспешили к нему на помощь, и в тот же день вечером он восстановил честь своего оружия и отомстил за себя, положив на поле сражения шесть тысяч алеманнов.[36] Из дошедших до нас исторических памятников того времени, быть может, можно бы было извлечь туманные сведения о нескольких других победах над сарматскими и германскими варварами; но скучные розыски этого рода не были бы вознаграждены ни чем-либо интересным, ни чем-либо поучительным.
В том, что касалось обхождения с побежденными, и Диоклетиан, и его сотоварищи следовали примеру императора Проба. Взятых в плен варваров заставляли менять смерть на рабство: их распределяли между жителями провинций, выбирая при этом преимущественно те местности, которые обезлюдели вследствие бедствий, причиненных войной. В Галлии были назначены для них территории Амьена, Бовэ, Камбрэ, Трира, Лангра и Труа.[37] На них обыкновенно возлагали надзор за стадами и земледельческие работы; но употребление оружия было им воспрещено, кроме тех случаев, когда находили нужным вербовать их в военную службу. Тем из варваров, которые сами искали римского покровительства, императоры давали земли на условиях менее рабской зависимости; они также отвели поселения для нескольких колоний карпов, бастарнов и сарматов и, по неблагоразумней снисходительности, позволили им сохранить в некоторой мере их национальные нравы и самостоятельность.[38] Жители провинций находили лестное для себя удовольствие в том, что варвары, еще недавно внушавшие им такой страх, теперь возделывали их поля, водили их домашний скот на соседнюю ярмарку и содействовали своим трудом развитию общего благосостояния. Они восхваляли своих правителей за столь значительное приращение подданных и солдат, но упускали из виду то обстоятельство, что этим путем правительство водворяло в самый центр империи множество тайных врагов, из которых одни были заносчивы вследствие полученных ими милостей, а другие были готовы на всякое отчаянное предприятие вследствие угнетений.[39]
В то время как цезари упражняли свои военные дарования на берегах Рейна и Дуная, в южных провинциях империи потребовалось присутствие самих императоров. Вся Африка - от берегов Нила до Атласских гор - была в восстании. Пять мавританских народов вышли из своих степей и соединенными силами напали на мирные провинции.[40] Юлиан принял звание императора[41] в Карфагене, а Ахиллей - в Александрии; даже блеммии возобновили или, вернее, продолжали свои вторжения в Верхний Египет. До нас не дошло почти никаких подробностей о военных подвигах Максимиана в западных частях Африки, но, судя по результатам его похода, можно полагать, что успехи были быстры и решительны, что он победил самых свирепых мавританских варваров и что он вытеснил их из гор, недоступность которых внушала их обитателям безграничную самоуверенность и приучила их к грабежу и насилиям.[42] Со своей стороны Диоклетиан открыл кампанию против Египта осадой Александрии; он пересек водопроводы, которые снабжали водами Нила каждый квартал этого огромного города,[43] и, укрепив свой лагерь так, чтоб можно было не бояться вылазок со стороны осажденных, он повел атаку с осторожностью и с энергией. После восьмимесячной осады, разоренная мечом и огнем, Александрия стала молить победителя о пощаде; но его строгость обрушилась на нее всею своею тяжестью. Несколько тысяч граждан погибли среди общей резни, и во всем Египте было мало таких провинившихся в восстании людей, которые избежали бы смертного приговора или, по меньшей мере, ссылки.[44] Участь, постигшая Бусирис и Коптос, была еще более печальна, нежели участь Александрии; эти два прекрасных города, - из которых первый отличился своей древностью, а второй обогатился благодаря тому, что через него шла торговля с Индией, - были совершенно разрушены по приказанию Диоклетиана.[45] Для такой чрезмерной строгости можно найти оправдание только в том, что египетская нация по своему характеру не была способна ценить кроткое обхождение, но была чрезвычайно доступна чувству страха. Восстания Александрии уже много раз нарушали спокойствие самого Рима, затрудняя для него доставку получавшихся оттуда припасов. Верхний Египет, беспрестанно вовлекавшийся в восстания после узурпации Фирма, вступил в союз с эфиопскими дикарями. Блеммии, рассеянные между островом Мероэ и Красным морем, были незначительны числом, не были воинственны по своему характеру, а оружие, которое они употребляли, было грубо и не страшно.[46] А между тем эти варвары, почти не считавшиеся древними народами за человеческие существа по причине своей уродливой наружности, постоянно принимали участие во всяких беспорядках и осмеливались причислять себя к числу врагов Рима.[47] Таковы были недостойные союзники египтян, всегда готовые нарушить спокойствие этой провинции, в то время как внимание римского правительства было занято более серьезными войнами. С целью противопоставить блеммиям способных бороться с ними врагов Диоклетиан убедил нобатов - одно племя, жившее в Нубии, - покинуть их прежние жилища в ливийских степях и отдал им обширную, но бесполезную для государства территорию по ту сторону города Сиены и нильских водопадов с тем условием, что они будут охранять границы империи. Этот договор долго оставался в силе, и пока, с введением христианства, не распространились более определенные понятия о религиозном поклонении, он ежегодно был снова утверждаем торжественным жертвоприношением, которое совершалось на острове Элефантин и при котором римляне и варвары преклонялись перед одними и теми же видимыми или невидимыми владыками вселенной.[48]
В то же самое время, как Диоклетиан наказывал египтян за их прошлые преступления, он обеспечивал их будущее спокойствие и благосостояние мудрыми постановлениями, которые были подтверждены и усилены в последующие царствования.[49] Он между прочим издал один замечательный эдикт, который не следует осуждать как продукт боязливой тирании, а следует одобрять как полезный акт благоразумия и человеколюбия. Он приказал тщательно отобрать все старинные книги, в которых шла речь об удивительном искусстве делать золото, и серебро, и без всякого милосердия предал их пламени; он, как уверяют, опасался, что богатство египтян внушит им смелость снова взбунтоваться против империи.[50] Но если бы Диоклетиан действительно был убежден в существовании такого ценного искусства, он не стал бы уничтожать его, а обратил бы его применение на пользу государственной казне. Гораздо более правдоподобно, что его здравый смысл усмотрел безрассудство таких заманчивых притязаний и что он хотел предохранить рассудок и состояние своих подданных от такого занятия, которое могло быть для них пагубно. Впрочем, следует заметить, что хотя эти старинные книги и приписывались или Пифагору, или Соломону, или Гермесу, они на самом деле были продуктом благочестивого подлога со стороны позднейших знатоков алхимии. Греки не увлекались ни применением химии, ни злоупотреблениями, для которых она могла служить орудием. В том огромном списке, куда Плиний внес открытия, искусства и заблуждения человеческого рода, нет ни малейшего упоминания о превращении металлов, а преследование со стороны Диоклетиана есть первый достоверный факт в истории алхимии. Завоевание Египта арабами способствовало распространению этой пустой науки по всему земному шару. Так как она была в сродстве со свойственным человеку корыстолюбием, то ее изучали с одинаковым рвением и с одинаковым успехом и в Китае и в Европе. Средневековое невежество обеспечивало всякому неправдоподобному рассказу благоприятный прием, а возрождение наук дало новую пищу надеждам и познакомило с более благовидными способами обмана. Наконец философия с помощью опыта положила конец изучению алхимии, а наш собственный век, хотя и жаден к богатству, но стремится к нему более скромным путем торговли и промышленности.[51]
Немедленно вслед за покорением Египта была предпринята война с Персией. Царствованию Диоклетиана суждено было сломить могущество этой нации и заставить преемников Арташира преклониться перед величием Римской империи.
Мы уже имели случай заметить, что в царствование Валериана персы завладели Арменией частью коварством, частью силой оружия и что, после умерщвления Хосроя, малолетний наследник престола, сын его Тиридат, спасся благодаря преданности своих друзей и был воспитан под покровительством императоров. Тиридат вынес из своего изгнания такую пользу, какой он никогда не мог бы приобресть на армянском престоле, - он с ранних лет познакомился с несчастьем, с человеческим родом и с римской дисциплиной. В своей молодости он отличался храбростью и необыкновенной ловкостью и силой как в воинских упражнениях, так и в менее достойных состязаниях Олимпийских игр.[52] Он сделал более благородное употребление из этих достоинств, вступившись за своего благодетеля Лициния.[53] Во время мятежа, окончившегося смертью Проба, этот военачальник подвергался самой серьезной опасности, так как рассвирепевшие солдаты уже стремились к его палатке; тогда армянский наследник один, без посторонней помощи удержал солдат и тем спас жизнь Лициния. Вскоре вслед за тем признательность Тиридата содействовала восстановлению его права на престол. Лициний всегда был другом и товарищем Галерия, а достоинства Галерия, еще задолго до его возведения в звание Цезаря, доставили ему уважение Диоклетиана. На третьем году царствования этого императора Тиридат был возведен в звание царя Армении. Справедливость этой меры была столь же очевидна, как и ее польза. Пора же было вырвать из рук персидского монарха важную территорию, которая со времени царствования Нерона всегда предоставлялась - под римским покровительством - во владение младшей линии рода Аршакидов.[54]
Когда Тиридат появился на границах Армении, он был встречен непритворными выражениями радости и преданности. В течение двадцати шести лет эта страна выносила все и настоящие и воображаемые неприятности чужестранного господства. Персидские монархи украшали завоеванную страну великолепными зданиями; но эти здания строились на деньги народа и внушали отвращение, потому что служили свидетельством рабской зависимости. Опасение мятежа вызывало самые суровые меры предосторожности; к угнетению присоединялись оскорбления, и победитель, сознавая всеобщую к нему ненависть, принимал такие меры, которые делали эту ненависть еще более непримиримой. Мы уже говорили о духе нетерпимости, которым отличалась религия магов. Завоеватели из религиозного усердия разбили в куски статуи причисленных к богам царей Армении и священные изображения солнца и луны, а на алтаре, воздвигнутом на вершине горы Багавана,[55] зажгли и поддерживали вечный огонь в честь Ахура-Мазды. Понятно, что народ, доведенный до отчаяния столькими оскорблениями, с жаром взялся за оружие для защиты своей независимости, своей религии и своего наследственного монарха. Поток народного восстания ниспроверг все препятствия, и персидские гарнизоны отступили перед его яростным напором. Армянская аристократия стеклась под знамена Тиридата; указывая на свои прошлые заслуги и предлагая свое содействие в будущем, она искала у нового царя тех отличий и наград, от которых ее с презрением отстраняло чужеземное правительство[56] Командование армией было вверено Артавасду, отец которого спас юного Тиридата и семейство которого поплатилось жизнью за этот великодушный подвиг. Брат Артавасда был назначен губернатором одной провинции. Одна из высших военных должностей была возложена на отличавшегося необыкновенным хладнокровием и мужеством сатрапа Отаса, предложившего царю свою сестру[57] и значительные сокровища, которые он уберег от жадности персов в одной из отдаленных крепостей. В среде армянской аристократии появился еще один союзник, судьба которого так замечательна, что мы не можем не остановить на ней наше внимание. Имя его было Мамго; по происхождению он был скиф, а орда, признававшая над собой его власть, жила за несколько лет перед тем на окраине Китайской империи,[58] которая простиралась в то время до окрестностей Согдианы.[59] Навлекши на себя гнев своего повелителя, Мамго удалился со своими приверженцами на берега Окса и просил покровительства у Шапура. Китайский император потребовал выдачи перебежчика, ссылаясь на свои верховные права. Персидский монарх сослался на правила гостеприимства и не без вреда избежал войны, дав обещание, что он удалит Мамго на самые отдаленные западные окраины, и заверив, что такое наказание не менее страшно, чем самая смерть. Местом изгнания была выбрана Армения, и скифской орде была отведена довольно обширная территория, на которой ей было позволено пасти свои стада и переносить свои палатки с одного места на другое сообразно с переменами времен года. Ей было приказано воспротивиться вторжению Тиридата, но ее вождь, взвесив полученные им от персидского монарха одолжения и обиды, решился перейти на сторону его противника. Армянский государь, очень хорошо понимавший, какую цену имеет помощь такого способного и могущественного союзника, как Мамго, обошелся с ним чрезвычайно вежливо и, удостоив его своего доверия, приобрел в нем храброго и верного слугу, много содействовавшего возвращению ему престола.[60]
В течение некоторого времени счастье, по-видимому, благоприятствовало предприимчивости и мужеству Тиридата. Он не только очистил всю Армению от врагов своего семейства и своей родины, но, подстрекаемый жаждой мщения, перенес войну в самое сердце Сирии или, по меньшей мере, проник туда в своих набегах. Историк, сохранивший имя Тиридата от забвения, восхваляет с некоторой примесью национального энтузиазма его личные доблести и, в духе восточных сказочников, рассказывает о гигантах и слонах, павших от его непобедимой руки. Но из других источников мы узнаем, что царь Армении был отчасти обязан своими успехами внутренним смутам, раздиравшим в то время Персидскую монархию. Два брата оспаривали друг у друга персидский престол, а когда один из них, по имени Хормизд, убедился, что его партия недостаточно сильна для борьбы, он прибегнул к опасной помощи варваров, живших на берегах Каспийского моря.[61] Но междоусобная война окончилась, неизвестно, победой или примирением, и всеми признанный за короля Персии Нарсе направил все свои силы против внешнего врага. Тогда борьба сделалась слишком неравной и храбрость героя уже не могла противостоять могуществу монарха. Вторично свергнутый с престола Армении Тиридат снова нашел себе убежище при дворе римских императоров. Нарсе скоро восстановил свое господство над взбунтовавшейся провинцией и, громко жалуясь на покровительство, оказанное римлянами бунтовщикам и перебежчикам, предпринял завоевание всего Востока.[62]
Ни благоразумие, ни честь не позволяли императорам отказаться от защиты армянского царя, и потому было решено употребить в дело все силы империи для войны с Персией. Со своим обычным спокойствием и достоинством Диоклетиан избрал местом своего пребывания Антиохию, чтобы оттуда подготовлять и направлять военные действия.[63] Начальство над легионами было вверено неустрашимой храбрости Галерия, который с этой целью был переведен с берегов Дуная на берега Евфрата. Обе армии скоро встретились на равнинах Месопотамии, и между ними произошли два сражения, не имевшие никакого решительного результата; но третья встреча имела более решительные последствия, так как римская армия была совершенно разбита. Причину этой неудачи приписывали опрометчивости Галерия, который напал с незначительным отрядом на бесчисленные полчища персов[64] Но знакомство с местностью, которая была сценой действия, заставляет думать, что его поражение произошло от другой причины. То самое место, на котором был разбит Галерий, уже приобрело известность тем, что там погиб Красс и были истреблены десять легионов. Это была гладкая равнина, простиравшаяся более чем на шестьдесят миль от возвышенностей Карры до Евфрата и представлявшая собой ровную и голую песчаную степь, на которой не было ни одного пригорка, ни одного деревца и ни одного источника свежей воды.[65] Тяжелая римская пехота, изнемогавшая от жары и от жажды, не могла рассчитывать на победу, не покидая своих рядов; но она не могла разорвать свои ряды, не подвергая себя самой неминуемой опасности. В то время как она находилась в таком затруднительном положении, она была мало-помалу окружена более многочисленными неприятельскими силами; тем временем кавалерия варваров беспрестанно тревожила ее своими быстрыми эволюциями и уничтожала ее своими стрелами. Царь Армении выказал в этой битве свою храбрость и среди общего несчастья покрыл себя славой. Неприятель преследовал его до Евфрата; его лошадь была ранена, и ему, по-видимому, не оставалось никакой надежды на спасение. В этой крайности Тиридат прибегнул к единственному способу спасения, какой казался возможным: он соскочил с лошади и бросился в реку. На нем были тяжелые воинские доспехи, а река была глубока и в этом месте имела в ширину по меньшей мере полмили,[66] однако таковы были его сила и ловкость, что он благополучно достиг противоположного берега.[67] Что касается римского полководца, то нам неизвестно, каким образом ему удалось спастись; но нам известно, что, когда он возвратился в Антиохию, Диоклетиан принял его не с участием друга и сотоварища, а с негодованием разгневанного монарха. Этот до крайности высокомерный человек был до такой степени унижен в собственных глазах сознанием своей вины и своего несчастья, что, покоряясь воле Диоклетиана, шел в императорской мантии пешком за его колесницей более мили и таким образом выказал перед всем двором свой позор.[68] После того как Диоклетиан удовлетворил свое личное гневное раздражение и поддержал достоинство верховной власти, он склонился на смиренные мольбы Цезаря и дозволил ему попытаться восстановить как свою собственную честь, так и честь римского оружия. Изнеженные азиатские войска, которые, по всему вероятию, были употреблены в дело в первую экспедицию, были заменены новой армией, составленной из ветеранов и из набранных на иллирийской границе рекрутов, и, сверх того, был принят на императорскую службу значительный отряд готских вспомогательных войск.[69] Во главе избранной армии из двадцати пяти тысяч человек Галерий снова перешел Евфрат; вместо того, чтобы подвергать свои легионы опасностям перехода через голые равнины Месопотамии, он двинулся вперед через горы Армении, где нашел преданное Риму население и местность столько же удобную для действий пехоты, сколько она была неудобна для действий кавалерии.[70] Несчастье еще более укрепило римскую дисциплину, тогда как возгордившиеся своим успехом варвары сделались столь небрежны и нерадивы, что в ту минуту, когда они всего менее этого ожидали, они были застигнуты врасплох деятельным Галерием, который, в сопровождении только двух кавалеристов, собственными глазами осмотрел состояние и расположение их лагеря. Нападение врасплох, в особенности если оно происходило в ночное время, почти всегда оказывалось гибельным для персидской армии. Персы имели обыкновение не только привязывать своих лошадей, но также связывать им ноги, для того чтоб они не могли убежать; а когда случалась тревога, перс, прежде чем быть в состоянии сесть верхом на лошадь, должен был укрепить на ней чепрак, надеть на нее узду и надеть на самого себя латы[71] Поэтому неудивительно, что стремительное нападение Галерия причинило в лагере варваров беспорядок и смятение. За легким сопротивлением последовала страшная резня, и, среди общего смятения, раненый монарх (так как Нарсе лично командовал своими армиями) обратился в бегство в направлении к мидийским степям. В его палатках и в палатках его сатрапов победитель захватил громадную добычу, и нам рассказывают один случай, доказывающий, в какой мере грубые, хотя и воинственные легионы были мало знакомы с изящными предметами роскоши. Сумка, сделанная из глянцевитой кожи и наполненная жемчугом, попала в руки простого солдата; он тщательно сберегал сумку, но выбросил все, что в ней было, полагая, что то, что не годится ни для какого употребления, не может иметь никакой стоимости.[72] Но главная потеря Нарсе была из числа тех, которые всего более чувствительны для человеческого сердца. Многие из его жен, сестер и детей, сопровождавших его армию, были взяты в плен победителем. Впрочем, хотя характер Галерия вообще имел очень мало сходства с характером Александра, он после своей победы принял за образец обхождение македонского героя с семейством Дария. Жены и дети Нарсе были защищены от всякого насилия и грабежа; их отправили в безопасное место, и с ними обходились с теми уважением и вниманием, какие был обязан оказывать великодушный враг их возрасту, полу и царскому достоинству.[73]
В то время как Восток тревожно ожидал исхода этой великой борьбы, император собрал в Сирии сильный обсервационный корпус, выказывая на некотором расстоянии от театра военных действий громадные ресурсы Римской империи, и берег свои силы для неожиданных случайностей войны. Получив известие о победе, он приблизился к границе с целью умерить гордость Галерия своим присутствием и своими советами. Свидание римских государей в Нисибине сопровождалось всевозможными выражениями почтения с одной стороны и уважения с другой. В этом же городе они вскоре вслед за тем давали аудиенцию послам великого царя.[74] Могущество Нарсе или по меньшей мере его высокомерие было сломлено поражением, и он полагал, что немедленное заключение мира было единственным средством, которое могло остановить дальнейшие успехи римского оружия. На пользовавшегося его милостями и доверием Арфабана он возложил поручение вести переговоры о мире или, правильнее сказать, принять все те мирные условия, какие будут предписаны победителем. Арфабан начал с того, что выразил признательность своего господина за великодушное обхождение с царским семейством, и просил об освобождении этих именитых пленников. Он восхвалял храбрость Галерия, стараясь не унижать репутации Нарсе, и не счел за стыд признать превосходство победоносного Цезаря над таким монархом, который затмил своей славой всех других государей своего рода. Несмотря на то, сказал он, что дело персов правое, он уполномочен предоставить настоящий спор решению самих императоров, и он вполне убежден, что среди своего благополучия они не позабудут, как превратна фортуна. Арфабан закончил свою речь аллегорией в восточном вкусе: монархии Римская и Персидская, сказал он, - это два ока вселенной, которая осталась бы несовершенной и обезображенной, если бы одно из них было вырвано.
Персам не пристало (возразил Галерий в порыве гнева, от которого, по-видимому, судорожно тряслись все его члены), персам не пристало толковать о превратностях фортуны и спокойно наставлять нас в правилах умеренности. Пусть они припомнят, с какой умеренностью они обошлись с несчастным Валерианом. Они захватили его при помощи вероломства и обходились с ним самым недостойным образом. Они держали его до последней минуты его жизни в постыдном плену, а после его смерти они выставили его труп на вечный позор. Затем Галерий, смягчая тон, сказал послам, что римляне никогда не имели обыкновения попирать ногами побежденного врага и что в настоящем случае они будут руководствоваться скорее тем, чего требует их собственное достоинство, нежели тем, на что дает им право прежнее поведение персов. Он отпустил Арфабана, обнадежив его, что Нарсе скоро будет уведомлен, на каких условиях он может получить от милосердия императоров прочный мир и свободу своих жен и детей. Это совещание доказывает нам, как необузданны были страсти Галерия и вместе с тем как велико было его уважение к высокой мудрости и к авторитету Диоклетиана. Его честолюбие влекло его к завоеванию Востока, и он предлагал обратить Персию в римскую провинцию. Но благоразумный Диоклетиан, придерживавшийся умеренной политики Августа и Антонинов, предпочел воспользоваться удобным случаем, чтобы окончить удачную войну почетным и выгодным миром.[75]
В исполнение своего обещания императоры вскоре вслед за тем командировали одного из своих секретарей, Сикория Проба, с поручением сообщить персидскому двору об их окончательном решении. В качестве посла, приехавшего для мирных переговоров, он был принят со всевозможными изъявлениями внимания и дружбы, но под предлогом, что после столь длинного путешествия ему необходим отдых, аудиенция откладывалась с одного дня на другой; Проб был вынужден следовать за царем в его медленных переездах, и наконец был допущен к личному с ним свиданию близ реки Аспруда в Мидии. Тайный мотив, побудивший Нарсе так долго откладывать аудиенцию, заключался в желании выиграть время, чтобы собрать такие военные силы, которые, при его искреннем желании мира, дали бы ему возможность вести переговоры с большим весом и достоинством. Только три лица присутствовали при этом важном совещании - министр Арфабан, префект гвардии и один военачальник, командовавший на границах Армении.[76] Первое условие, предложенное послом, для нас не совсем понятно: он потребовал, чтобы город Нисибин был назначен местом взаимного обмена товарами, или, другими словами, чтобы он служил складочным местом для торговли между двумя империями. Не трудно понять, что римские монархи желали увеличить свои доходы путем обложения товаров какими - нибудь пошлинами; но так как Нисибин находился внутри их собственных владений и так как они были полными хозяевами и над ввозом, и над вывозом товаров, то казалось бы, что обложение пошлинами должно было составлять предмет внутреннего законодательства, а не договора с иностранным государством. Может быть, из желания придать такому обложению более целесообразности они потребовали от персидского царя таких обязательств, которые были противны его интересам или его достоинству и которых он не соглашался взять на себя. Так как это была единственная статья, которую он не захотел подписать, то на ней и не настаивали долее: императоры или предоставили торговлю ее естественному течению, или удовольствовались такими пошлинами, которые они могли налагать своей собственной властью.
Как только это затруднение было улажено, между обеими нациями был заключен формальный мирный договор. Условия трактата, столь славного для империи и столь необходимого для Персии, заслуживают особого внимания, ввиду того что история Рима представляет нам чрезвычайно мало сделок подобного рода, ведь его войны большей частью оканчивались безусловным присоединением завоеванных стран или же велись против варваров, которым не было знакомо искусство письма.
I. Река Абора, или, как ее называет Ксенофонт, Араке, была назначена границей между двумя монархиями.[77] Эта река, берущая свое начало неподалеку от Тигра, принимала в себя в нескольких милях ниже Нисибина воды небольшой речки Мигдония, протекала под стенами Сингары и впадала в Евфрат при Цирцезии - пограничном городе, который был очень сильно укреплен благодаря заботам Диоклетиана.[78] Месопотамия, которая была виной стольких войн, была уступлена империи, и персы отказались по мирному договору от всяких притязаний на эту обширную провинцию.
II. Они уступили римлянам пять провинций по ту сторону Тигра[79] Эти провинции уже по самому своему положению могли служить полезным оплотом, но их натуральная сила была вскоре еще увеличена искусством и военным знанием. Четыре из них, лежавшие к северу от реки, были мало известны и незначительны своим объемом, а именно: Интилина, Забдицена, Арзанена и Моксоэна; но к востоку от Тигра империя приобрела обширную и гористую территорию Кардуэна, бывшую в древности отечеством тех кардухиев, которые в течение многих веков умели сохранить свою независимость посреди окружавших их азиатских деспотических монархий. Знаменитые десять тысяч греков проходили их страну после тяжелого семидневного отступления или, вернее, после семидневного сражения, и, по признанию их вождя, так прекрасно описавшего это отступление, они пострадали от стрел кардухиев гораздо более, чем от всех военных сил великого царя.[80] Их потомки - курды, сохранившие лишь с небольшим изменением их имя и нравы, до сих пор пользуются свободой под номинальным верховенством турецкого султана.
III. Само собой разумеется, что верный союзник римлян Тиридат был снова возведен на прародительский престол и что верховная власть императоров над Арменией была вполне обеспечена трактатом. Пределы Армении были расширены до крепости Синфы в Мидии, и это увеличение владений Тиридата было скорее актом справедливости, нежели актом великодушия. Из упомянутых уже провинций, лежавших по ту сторону Тигра, первые четыре были отторгнуты от Армении парфянами,[81] а когда римляне приобрели их по мирному договору, они потребовали от узурпаторов, чтобы они вознаградили их союзника уступкой обширной и плодородной Атропатены. Главный город этой провинции, занимавший почти такое же положение, как новейший Таврис, нередко служил для Тиридата резиденцией, а так как он иногда назывался Экбатанами, то Тиридат стал строить там здания и укрепления по образцу великолепной столицы мидян.[82]
IV. Иберия была бесплодная страна, и ее жители были грубы и свирепы, но они были привычны к войне и отделяли империю от варваров еще более свирепых и опасных. В их руках находились узкие ущелья Кавказских гор, и от них зависело, пропускать или не пропускать кочующие сарматские племена, когда жажда добычи внушала этим варварам желание проникнуть в более богатые южные страны.[83] Право назначать царей Иберии, предоставленное персидским монархом римским императорам, способствовало упрочению римского могущества в Азии.[84] Восток пользовался полным спокойствием в течение сорока лет, и мирный договор между двумя монархиями - соперницами строго соблюдался до самой смерти Тиридата; тогда владычество над древним миром перешло в руки нового поколения, руководившегося иными целями и иными страстями, и тогда внук Нарсе предпринял против государей из дома Константина продолжительную и достопамятную войну.
Таким образом, трудная задача спасения империи от тиранов и от варваров была окончательно выполнена целым рядом иллирийских крестьян, возвысившихся до императорского престола. Лишь только Диоклетиан вступил в двадцатый год своего царствования, он отпраздновал эту достопамятную эру и успехи своего оружия блестящим триумфом.[85] Только один Максимиан, в качестве ему равного по положению, разделил с ним славу этого дня. Два Цезаря сражались и побеждали, но достоинство их подвигов приписывалось, согласно строгим правилам того времени, благотворному влиянию их отцов и императоров.[86] Триумф Диоклетиана и Максимиана, быть может, был не так великолепен, как триумфы Аврелиана и Проба, но он имел преимущества более блестящей славы и более блестящего счастья. Африка и Британия, Рейн, Дунай и Нил доставили свои трофеи для триумфа, но самым лучшим его украшением была победа над персами, сопровождавшаяся важными территориальными приобретениями. Впереди императорской колесницы несли изображения рек, гор и провинций; а изображения пленных жен, сестер и детей великого царя доставляли тщеславной толпе новое для нее и приятное зрелище.[87] Впрочем, в глазах потомства этот триумф замечателен еще другим, хотя и менее лестным, отличием. Это был последний триумф, какой видели римляне. Вскоре после того императоры перестали побеждать и Рим перестал быть столицей империи.
Место, на котором был построен Рим, было освящено старинными религиозными церемониями и воображаемыми чудесами. Каждая часть города будто одушевлялась присутствием какого-нибудь бога или воспоминанием о каком-нибудь герое, а Капитолию было обещано господство над всем миром.[88] Римские уроженцы чувствовали на себе и сознавали влияние этой приятной иллюзии, которая досталась им от предков, укреплялась в них вместе с привычками детства и в некоторой мере поддерживалась в них убеждением в ее политической пользе. Форма правления и местопребывание правительственной власти были так тесно связаны между собой, что казалось невозможным изменить второе, не уничтожив первой.[89] Но верховенство столицы мало-помалу уничтожалось обширностью завоеваний; провинции достигали одного с ней уровня, а побежденные народы приобретали название и привилегии римлян, не впитав в себя их местных привязанностей. Тем не менее и некоторые остатки старой конституции, и сила привычки в течение долгого времени поддерживали достоинство Рима. Даже те императоры, которые по своему происхождению были африканцы или иллирийцы, уважали в усыновившей их стране средоточие своего могущества и центр своих обширных владений. Ход военных действий нередко требовал их присутствия на границах империи, но Диоклетиан и Максимиан были первые римские монархи, избравшие в мирное время своим постоянным местопребыванием провинции, и хотя их образ действий, быть может, был внушен личными мотивами, его нетрудно было оправдать весьма вескими политическими соображениями. Двор западного императора пребывал большей частью в Милане, потому что этот город, благодаря своему положению у подошвы Альп, был более Рима удобен для наблюдения за движением германских варваров. Милан скоро сравнялся великолепием с первоклассными городами империи; его дома были так же многочисленны и хорошо построены, а его жители так же благовоспитанны и образованны. Цирк, театр, монетный двор, дворец, бани, носившие имя своего основателя Максимиана, портики, украшенные статуями, и двойной ряд городских стен - все это содействовало украшению новой столицы, которая, по-видимому, не много теряла даже от своей близости к Риму.[90] Диоклетиан, желая, чтобы и его резиденция могла соперничать с Римом, употреблял свое свободное время и сокровища Востока на украшение города Никомедии, находившегося на границе между Европой и Азией, почти на одинаковом расстоянии и от Дуная и от Евфрата. По вкусу монарха и на деньги народа Никомедия достигла в несколько лет такого великолепия, которое, по-видимому, требовало вековых усилий, и уступала своим объемом и числом жителей только Риму, Александрии и Антиохии.[91] Жизнь Диоклетиана и Максимиана была очень деятельна, и большую ее часть они провели в лагерях или в продолжительных и частых походах; но всякий раз, как им представлялась возможность отдохнуть от бремени государственных забот, они с удовольствием отправлялись в свои любимые резиденции - Никомедию и Милан. Очень сомнительно, посетил ли Диоклетиан хоть раз древнюю столицу империи до того дня, когда он праздновал там свой триумф на двадцатом году своего царствования. Даже по этому достопамятному случаю он пробыл там не более двух месяцев. Ему не нравилась своевольная фамильярность народа, и он с поспешностью покинул Рим за тринадцать дней до того, как он должен был явиться в сенате облаченным в отличия консульского звания.[92]
Нерасположение, которое Диоклетиан выказывал к Риму и к римской свободе, не было следствием минутного каприза, а было результатом очень хитрых политических соображений. Этот искусный монарх задумал ввести новую систему управления, которая была впоследствии усовершенствована семейством Константина, а так как сенат свято хранил призрак старой конституции, то он решился отнять у этого собрания последние остатки власти и влияния. Следует припомнить, как значительно было скоропреходящее величие сената и как велики были его честолюбивые надежды почти за восемь лет до возведения на престол Диоклетиана. Пока господствовало это увлечение, многие из аристократов неосторожно выказывали свое усердие к делу свободы, а когда преемники Проба перестали благоприятствовать республиканской партии, сенаторы не сумели скрыть своего бессильного озлобления. На Максимиана, как правителя Италии, было возложено поручение искоренить этот скорее докучливый, нежели опасный дух независимости, и такая задача очень подходила для человека с жестоким нравом. Самые достойные члены сената, которым Диоклетиан всегда выказывал притворное уважение, были привлечены его соправителем к суду по обвинению в воображаемых заговорах, а обладание изящной виллой или хорошо устроенным имением считалось убедительным доказательством виновности.[93] Преторианцы, которые так долго унижали величие Рима, стали охранять его, а так как эти надменные войска сознавали упадок своего влияния, то они, естественно, были расположены соединить свои силы с авторитетом сената. Диоклетиан своими благоразумными мерами незаметным образом уменьшил число преторианцев, уничтожил их привилегии[94] и заменил их двумя преданными ему иллирийскими легионами, которые под новым именем юпитерцев и геркулианцев исполняли обязанности императорской гвардии.[95] Но самый гибельный, хотя и малозаметный удар, нанесенный сенату Диоклетианом и Максимианом, заключался в неизбежных последствиях постоянного отсутствия императоров. Пока императоры жили в Риме, это собрание могло подвергаться угнетению, но едва ли можно было относиться к нему с полным пренебрежением. Преемники Августа были достаточно могущественны, чтобы вводить такие законы, какие внушала им их мудрость или их прихоть, но эти законы вступали в силу благодаря санкции сената. В его совещаниях и в его декретах соблюдались формы древних свободных учреждений, а благоразумные монархи, относившиеся с уважением к предрассудкам римского народа, были в некоторой мере вынуждены так выражаться и так себя держать, как это подобало полководцу республики и ее высшему сановнику. Но среди армий и в провинциях они держали себя с достоинством монархов, и лишь только они выбрали для себя постоянное местопребывание вдалеке от столицы, они навсегда отложили в сторону то притворство, которое Август рекомендовал своим преемникам. В пользовании как законодательной, так и исполнительной властью монарх стал совещаться со своими министрами, вместо того чтобы спрашивать мнение великого национального совета. Название сената упоминалось с уважением до самого последнего периода империи, и тщеславию его членов еще льстили разными почетными отличиями,[96] но это собрание, так долго бывшее источником власти и ее орудием, мало-помалу впало в окруженное почетом забвение. Утратив всякую связь и с императорским двором, и с новыми учреждениями, римский сенат оставался на Капитолийском холме почтенным, но бесполезным памятником древности.
Когда римские монархи потеряли из виду и сенат, и свою древнюю столицу, они легко позабыли происхождение и свойство власти, которой они были облечены. Гражданские обязанности консула, проконсула, цензора и трибуна, из взаимного сочетания которых составилась эта власть, напоминали народу о ее республиканском происхождении. Эти скромные титулы были отложены в сторону,[97] и если монархи обозначали свое высокое положение названием "император" - Imperator, то это слово понималось в новом и более возвышенном значении: оно уже означало не полководца римских армий, а владыку Римской империи. К названию "император", которое вначале имело чисто военный характер, присоединили другое название, в котором более ярко выражалась рабская зависимость. Эпитет Dominus, или господин, в своем первоначальном значении выражал не власть государя над его подданными и не власть начальника над его солдатами, а деспотическую власть господина над его домашними рабами.[98] В этом отвратительном смысле понимали его первые цезари и потому с негодованием отвергали его. Их сопротивление мало-помалу ослабело, самое название стало казаться менее отвратительным, и наконец выражение "наш господин и император" стало употребляться не одними только льстецами, а было внесено в законы и в официальные документы. Такие высокие эпитеты могли удовлетворять самое надменное тщеславие, и, если преемники Диоклетиана отклоняли титул царя, это, как кажется, было результатом не столько их умеренности, сколько разборчивости их вкуса. Повсюду, где был в употреблении латинский язык (а он был правительственным языком на всем пространстве империи), императорский титул, исключительно принадлежавший римским монархам, внушал более уважения, нежели титул царя, который им пришлось бы разделять с множеством варварских вождей и который они во всяком случае должны бы были заимствовать от Ромула или от Тарквиния. Но на Востоке господствовали другие понятия, чем на Западе. С самого раннего периода истории азиатские монархи прославлялись на греческом языке под титулом Basileus, или царь; а так как этот титул считался в тех странах самым высоким отличием, какое существует между людьми, то его скоро стали употреблять раболепные жители восточных провинций в униженных просьбах, с которыми они обращались к римским императорам.[99] Диоклетиан и Максимиан даже присвоили себе атрибуты или, по меньшей мере, титулы божества и передали их своим преемникам - христианским императорам.[100] Впрочем, эти вычурные названия скоро утратили всякий смысл, а вместе с тем и то, что в них отзывалось нечестием, потому что, когда слух свыкается с этими звуками, они перестают производить впечатление и кажутся не более как неопределенными, хотя и преувеличенными изъявлениями уважения.
Со времен Августа до времен Диоклетиана римские государи вели бесцеремонное знакомство со своими согражданами, которые относились к ним точно с таким же уважением, каким пользовались сенаторы и высшие должностные лица. Их главное отличие заключалось в императорской или военной пурпурной мантии, тогда как сенаторское одеяние было обшито широкой тесьмой или каймой того же цвета, а одеяние всадников было обшито каймой более узкой. Из гордости или, скорее, из политических соображений хитрый Диоклетиан ввел при своем дворе такую же пышность и великолепие, какими окружали себя персидские монархи.[101] Он имел смелость украсить себя диадемой, которую римляне ненавидели, как ненавистное отличие королевского достоинства, и в употреблении которой винили Калигулу как в самом отчаянном сумасбродстве. Это было не что иное, как широкая белая повязка, усеянная жемчужинами и обвивавшая голову императора. Великолепные одеяния Диоклетиана и его преемников были из шелка и золота, и публика с негодованием замечала, что даже их обувь была усыпана самыми дорогими каменьями. Доступ к их священной особе становился с каждым днем более затруднительным вследствие введения небывалых формальностей и церемоний. Входы во дворец строго охранялись различными классами (их называли тогда школами) офицеров. Внутренние апартаменты были поручены недоверчивой бдительности евнухов, увеличение числа и влияния которых было самым несомненным признаком усиления деспотизма. Когда кто-нибудь из подданных был наконец допущен в присутствие императора, он должен был, какого бы он ни был ранга, пасть ниц и воздать, согласно с восточными обычаями, божеские почести своему господину и повелителю.[102] Диоклетиан был человек с умом и как в своей частной жизни, так и на государственном поприще он составил себе верное понятие как о себе самом, так и о человеческом роде, и мы никак не можем допустить, чтобы, заменяя римские обычаи персидскими, он руководствовался таким низким мотивом, как тщеславие. Он, несомненно, льстил себя надеждой, что блестящая внешняя обстановка поработит воображение народа, что монарх, недоступный для взоров толпы, будет лучше огражден от грубого народного и солдатского своеволия и что привычка к покорности незаметно перейдет в чувство благоговения. Точно так же как и притворная скромность Августа, пышность Диоклетиана была театральным представлением; но следует сознаться, что в первой из этих двух комедий было более благородства и истинного величия, чем во второй. Одна из них имела целью прикрывать, а другая - выставлять напоказ неограниченную власть монарха над всей империей.
Выставка величия была первым принципом новой системы, введенной Диоклетианом. Ее вторым принципом было разделение власти. Он разделил на части империю и провинции и каждую отрасль как гражданской, так и военной администрации. Он умножил число колес правительственной машины и тем сделал ее движения менее быстрыми, но более надежными. Каковы бы ни были выгоды или невыгоды, проистекавшие из этих нововведений, они должны быть в очень значительной мере приписаны их первому изобретателю; но так как новая система государственного устройства была мало-помалу улучшена и доведена до совершенства при следующих императорах, то мы считаем более уместным отложить ее рассмотрение до той поры, когда она достигла полной зрелости и совершенства.[103] Поэтому, откладывая до царствования Константина более точное описание заново организованной империи, мы теперь ограничимся описанием главных и характерных особенностей плана, начертанного рукой Диоклетиана.
Он разделил пользование верховной властью с тремя соправителями; а так как он был убежден, что дарований одного человека недостаточно для охранения общественной безопасности, то он считал совокупное управление четырех монархов не временной мерой, а основным законом конституции. Он предполагал, что два старших монарха будут отличаться употреблением диадемы и титулами Августа; что, руководствуясь в своем выборе или личным расположением, или уважением, они будут всегда назначать в качестве своих помощников двух подчиненных им соправителей и что Цезари, возвышаясь в свою очередь до высшего ранга, образуют непрерывный ряд императоров. Империю он разделил на четыре части. Восток и Италия считались самыми почетными уделами, а управление придунайскими и прирейнскими провинциями считалось самой тяжелой задачей. Первые имели право на личное присутствие Августов, а последняя вверялись Цезарям. Вся сила легионов находилась в руках четырех соправителей, и трудность победы над четырьмя могущественными соперниками была способна заглушить честолюбивые надежды всякого предприимчивого полководца.
В сфере гражданского управления предполагалось, что императоры пользуются неразделенной властью монарха, а их эдикты, подписанные их четырьмя именами, принимались во всех провинциях как обнародованные с их общего согласия и в силу их общего авторитета. Однако, несмотря на все эти предосторожности, политическое единство римского мира мало-помалу расшатывалось, и в него проник тот принцип разделения власти, который по прошествии немногих лет сделался причиной окончательного отделения Восточной империи от Западной.
Система Диоклетиана породила другую очень важную невыгоду, которую даже теперь мы не можем оставить без внимания, а именно увеличение расходов на управление и, вследствие того, увеличение налогов и угнетения народа. Вместо скромной домашней обстановки, в которой не было другой прислуги, кроме рабов и вольноотпущенных, но которой довольствовалось безыскусственное величие Августа и Траяна, были организованы в различных частях империи три или четыре великолепных двора, и столько же римских царей соперничали и друг с другом, и с персидским монархом из-за тщеславного превосходства в блеске и пышности. Число министров, должностных лиц, офицеров и низших служителей, наполнявших различные департаменты государственного управления, никогда еще не было так велико, а (если нам будет дозволено выразиться живописным языком одного современного писателя) "когда число тех, кто получает, стало превышать число тех, кто платит, провинции стали изнемогать под бременем налогов".[104] С этого периода и вплоть до окончательного разрушения империи не трудно проследить непрерывный ряд громких протестов и жалоб. Каждый писатель, сообразно со своими убеждениями и с своим положением, избирал предметом своих сатирических нападок или Диоклетиана, или Константина, или Валента, или Феодосия; но все они единогласно отзывались о бремени государственных налогов, и в особенности о податях поземельной и подушной, как о невыносимом и постоянно возраставшем бедствии, составлявшем отличительную особенность их времени. Когда беспристрастный историк, обязанный извлекать истину как из сатир, так и из панегириков, прислушивается к этим единогласным мнениям, он готов признать одинаково достойными порицания всех государей, на которых нападают те писатели, и готов приписать их вымогательства не столько их личным порокам, сколько однообразной системе их управления. Настоящим творцом этой системы был Диоклетиан, но в течение его царствования зарождавшееся зло не выходило за пределы умеренности и благоразумия, и он заслуживает порицания не столько за угнетение своих подданных, сколько за поданный им пагубный пример.[105] К этому следует присовокупить, что он распоряжался государственными доходами с благоразумной бережливостью и что, за покрытием всех текущих расходов, в императорской казне всегда оставались значительные суммы как на щедрые императорские милости, так и на непредвиденные государственные нужды.
На двадцать первом году своего царствования Диоклетиан привел в исполнение свое намерение отречься от престола поступок, которого можно бы было ожидать скорее от старшего или от младшего Антонина, нежели от такого государя, который никогда не руководствовался поучениями философии ни в том, как он достиг верховной власти, ни в том, как он ею пользовался. Диоклетиану принадлежит та честь, что он дал всему миру первый пример отречения,[106] который не часто находил подражателей между монархами позднейших времен. Впрочем, нашему уму, естественно, представляется по этому поводу сравнение с Карлом Пятым не потому только, что красноречие одного из новейших писателей сделало это имя столь хорошо знакомым английскому читателю, но и потому, что мы замечаем поразительное сходство между характерами двух императоров, политические дарования которых были выше их военного гения и отличительные достоинства которых были не столько даром природы, сколько плодом искусства. Отречение Карда Пятого, как кажется, было вызвано превратностями фортуны: неудача в исполнении его любимых планов побудила его отказаться от власти, которую он находил неудовлетворительной для своего честолюбия. Напротив того, царствование Диоклетиана ознаменовалось непрерывным рядом успешных предприятий, и он стал серьезно помышлять об отречении от престола, как кажется, лишь после того, как он восторжествовал над всеми своими врагами и привел в исполнение все свои предначертания. Ни Карл Пятый, ни Диоклетиан еще не достигли глубокой старости, когда отказались от верховной власти, так как первому из них было только пятьдесят пять лет, а второму не более пятидесяти девяти; но их деятельная жизнь, их войны, путешествия, государственные заботы и деловые занятия расстроили их здоровье, и они преждевременно познакомились с недугами старческой дряхлости.[107]
Несмотря на суровость очень холодной и дождливой зимы, Диоклетиан покинул Италию вскоре после церемонии своего триумфа и направился на восток через иллирийские провинции. От дурной погоды и от усталости он впал в изнурительную болезнь, и, несмотря на то что он делал лишь небольшие переезды и что его постоянно несли в закрытых носилках, когда он достиг в конце лета Никомедии, его нездоровье сделалось весьма серьезным и опасным. В течение всей зимы он не выходил из своего дворца, его опасное положение внушало общее и непритворное участие, но народ мог узнавать о происходивших в его здоровье переменах лишь по тем выражениям радости или отчаяния, которые он читал на лицах придворных. В течение некоторою времени упорно держался слух о его смерти, и многие думали, что ее скрывают с целью предотвратить беспорядки, которые могли бы возникнуть в отсутствие цезаря Галерия. Впрочем, в день 1 марта Диоклетиан показал себя народу, но таким бледным и истощенным, что его с трудом могли бы узнать даже те, кому была хорошо знакома его наружность. Наконец пора было положить конец тяжелой борьбе, которую он выносил более года, разделяя свое время между заботами о своем здоровье и исполнением своего долга; здоровье требовало ухода и покоя, а чувство долга заставляло его руководить среди физических страданий управлением великой империи. Поэтому он решился провести остаток своих дней в почетном покое, сделать свою славу недосягаемой для превратностей фортуны и предоставить мировую сцену действия своим более молодым и более бодрым соправителям.[108]
Церемония отречения совершилась на обширной равнине почти в трех милях от Никомедии. Император взошел на высокий трон и в речи, полной здравого смысла и достоинства, объявил о своем решении и народу и солдатам, собравшимся по этому чрезвычайному случаю. Лишь только он сложил с себя пурпуровую мантию, он удалился от взоров толпы и, проехав через город в закрытом экипаже, немедленно отправился в Далмацию, на свою родину, которую он избрал местом своей уединенной жизни. В тот же день, то есть 1 мая,[109] Максимиан, в исполнение предварительного уговора, отказался от императорского достоинства в Милане. Еще в Риме, среди пышности своего триумфа, Диоклетиан помышлял об отречении от верховной власти. Он уже в ту пору позаботился о том, чтобы не встретить противодействия со стороны Максимиана: по его настоянию Максимиан дал ему или общее обещание подчинять свои действия воле своего благодетеля, или специальное обещание отказаться от престола, лишь только Диоклетиан этого потребует или подаст ему пример. Хотя это обязательство было подтверждено торжественной клятвой перед алтарем Юпитера Капитолийского,[110] оно едва ли могло служить серьезным стеснением для высокомерного Максимиана, который страстно любил власть и который не искал ни покоя в этой жизни, ни славы в будущей. Но он, хотя и неохотно, подчинился влиянию, которое имел на него более благоразумный сотоварищ, и немедленно вслед за отречением Диоклетиана удалился на одну виллу в Лукании, где он, при своей неусидчивости, конечно, не мог найти прочного спокойствия.
Диоклетиан, возвысившийся из своего рабского происхождения до престола, провел последние девять лет своей жизни частным человеком. Рассудок внушил ему намерение отказаться от власти, и он не раскаивался в этом, живя в уединении и пользуясь уважением тех монархов, которым он передал всемирное владычество.[111] Редко случается, чтобы человек, в течение долгого времени употреблявший свои умственные способности на занятие государственными делами, был способен оставаться наедине с самим собой; отсутствие занятий обыкновенно является главной причиной его сожалений об утраченной власти. Занятия литературой или делами благочестия, доставляющие столько ресурсов в уединенной жизни, не могли иметь привлекательности для Диоклетиана; но он сохранил иди по меньшей мере снова почувствовал расположение к самым невинным и самым натуральным удовольствиям: его часы досуга были достаточно заняты постройками, разведением растений и садоводством. Его ответ Максимиану заслуживает той славы, которую он приобрел. Этот неугомонный старик упрашивал его снова взять в свои руки бразды правления и облечься в пурпуровую мантию. Он отверг это предложение с улыбкой соболезнования и спокойно прибавил, что, если бы он мог показать Максимиану капусту, посаженную его собственными руками в Салоне, его перестали бы упрашивать отказаться от наслаждения счастьем для того, чтобы гоняться за властью.[112] В беседах с друзьями он нередко сознавался, что из всех искусств самое трудное искусство - царствовать, и он обыкновенно выражался об этом любимом предмете разговоров с таким жаром, который может проистекать только из опытности. Как часто случается (говаривал он), что личные интересы четырех или пяти министров побуждают их войти между собой в соглашение, чтобы обманывать своего государя! Будучи отделен от всего человеческого рода своим высоким положением, он не в состоянии узнать правду; он может видеть только их глазами, и он ничего не слышит, кроме того, что они сообщают ему в искаженном виде. Он поручает самые высшие должности людям порочным и неспособным и удаляет самых добродетельных и самых достойных из своих подданных. Путем таких-то низких ухищрений (прибавлял Диоклетиан) самые лучшие и самые мудрые монархи делаются орудиями продажной безнравственности своих царедворцев.[113] Верное понятие об истинном величии и уверенность в бессмертной славе увеличивают в наших глазах привлекательность уединения; но римский император играл такую важную роль в мире, что он не мог без помехи наслаждаться комфортом и спокойствием частной жизни. Он не мог не знать, какие смуты волновали империю после его отречения, и не мог оставаться равнодушным к их последствиям. Опасения, заботы и неприятности нередко нарушали его спокойную жизнь в Салоне. Он был глубоко оскорблен в своих сердечных привязанностях или по меньшей мере в своей гордости теми несчастьями, которые постигли его жену и дочь, а его последние минуты были отравлены оскорблениями, от которых Лициний и Константин должны бы были, избавить отца стольких императоров и главного виновника их собственного величия. Некоторые утверждали - впрочем, без достаточных на то доказательств, - будто он избежал преклонения перед их властью, добровольно лишив себя жизни.[114]
Прежде чем покончить с описанием жизни и характера Диоклетиана, мы намерены остановить на минуту наше внимание на том месте, которое он избрал для своего уединения. Главный город его родины Далмации - Салона находился почти в двухстах римских милях (по измерению содержавшихся на счет государства больших дорог) от Аквилеи и границ Италии и почти в двухстах семидесяти милях от Сирмиума, служившего обычной резиденцией императоров, когда они посещали иллирийскую границу.[115] Жалкая деревушка до сих пор сохранила название Салоны; но еще в шестнадцатом столетии о ее превшем великолепии свидетельствовали разбросанные в беспорядке обломки арок и мраморных колонн.[116] В шести или семи милях от города Диоклетиан построил великолепный дворец, и по величине этого сооружения мы можем судить о том, как давно он обдумывал свой план отречения от императорской власти. Не одно только пристрастие местного уроженца могло заставить Диоклетиана выбрать эту местность, соединявшую в себе все благоприятные условия для здоровья и для роскоши. Почва была там сухая и плодородная, воздух был чистый и здоровый, и, хотя летняя жара была очень сильной, туда редко проникали те душные и вредные для здоровья ветры, которые дуют на берегах Истрия и в некоторых частях Италии. Виды из дворца так же красивы, как привлекательны почва и климат. К западу от него лежат плодородные берега, которые тянутся вдоль Адриатического моря, а множество разбросанных маленьких островов придает в этом месте морю вид большого озера. К северу лежит залив, который вел к древнему городу Салоне, а местность, которая видна по ту сторону города, представляет приятный контраст с обширным водяным пространством, которое открывается перед глазами с юга и востока. К северу перспектива замыкается высокими неправильными горами, которые тянутся на приятном для глаз расстоянии и во многих местах покрыты деревнями, лесами и виноградниками.[117]
Хотя Константин, по легко понятному мотиву, отзывается о дворце Диоклетиана с презрением,[118] однако один из его преемников, видевший этот дворец в заброшенном состоянии, говорит с восторгом о его великолепии.[119] Это здание занимало пространство в девять или десять английских акров. Его форма была четырехугольная, и по его бокам возвышалось шестнадцать башен. Две его стороны имели почти по шестисот футов в длину, а другие две почти по семисот футов. Все здание было выстроено из превосходного плитняка, который добывался в соседних каменоломнях, близ Трау или Трагуция, и немногим уступал мрамору. Четыре улицы, пересекавшие одна другую под прямыми углами, разделяли различные части этого огромного здания, а перед входом в главные апартаменты был великолепный подъезд, который до сих пор носит название Золотых Ворот. Лестница вела в peristylium из гранитных колони; по одну сторону от него находился четырехугольный храм Эскулапа, а по другую - восьмиугольный храм Юпитера. В последнем из этих богов Диоклетиан чтил виновника своей счастливой судьбы, а в первом - охранителя своего здоровья. Применяя к уцелевшим остаткам дворца архитектурные правила, преподанные Витрувием, мы приходим к убеждению, что различные его части, как-то: бани, спальня, атриум, базилика, залы кизикская, коринфская и египетская, были описаны с достаточной точностью или по меньшей мере с достаточным правдоподобием. Их формы были разнообразны, их размеры правильны, но в них поражают нас их недостатки, с которыми не могут примириться наши новейшие понятия об изяществе вкуса и удобствах. В этих великолепных апартаментах не было ни оконных рам, ни печей. Они освещались сверху (так как дворец, как кажется, был выстроен только в один этаж) и нагревались трубами, проведенными вдоль стен. Ряд главных апартаментов замыкался с юго-западной стороны портиком, который имел пятьсот семнадцать футов в длину и должно быть, служил чрезвычайно приятным местом для прогулок, когда к наслаждению открывавшимся оттуда видом присоединялось наслаждение произведениями живописи и скульптуры.
Если бы это великолепное здание было воздвигнуто в какой-нибудь безлюдной местности, оно, может быть, пострадало бы от руки времени, но, вероятно, не сделалось бы жертвой хищнической предприимчивости человека. Из его развалин возникли деревня Аспалаф[120] и, много времени спустя после того, провинциальный город Спалатро. Золотые Ворота ведут теперь к рыночной площади. Иоанн Креститель присвоил себе почести, которые прежде воздавались Эскулапу; а храм Юпитера обращен, под покровительством Пресвятой Девы, в кафедральный собор. Этими подробностями о дворце Диоклетиана мы более всего обязаны одному современному нам английскому артисту, который из похвальной любознательности проник внутрь Далмации.[121] Но мы имеем некоторое основание подозревать, что изящество его рисунков и гравюр преувеличило красоты тех предметов, которые он желал изобразить. Один из позднейших и весьма здравомыслящих путешественников уверяет нас, что громадные развалины в Спалатро свидетельствуют столько же об упадке искусства, сколько о величии Римской империи во времена Диоклетиана. Если в действительности таково было низкое состояние архитектуры, то мы, естественно, должны полагать, что живопись и скульптура находились еще в более сильном упадке. Произведения архитектуры подчиняются немногом общим и даже механическим правилам. Но скульптура и в особенности живопись задаются целью изображать не только формы, существующие в природе, но также характеры и страсти человеческой души. В этих высоких искусствах ловкость руки не принесет большой пользы, если эта рука не будет воодушевляться фантазией и если ею не будут руководить самый изящный вкус и наблюдательность.
Почти нет надобности доказывать, что внутренние раздоры и своеволие солдат, вторжения варваров и усиление деспотизма были весьма неблагоприятны для гения и даже для знания. Ряд иллирийских монархов восстановили империю, но не восстановили наук. Их военное образование не было рассчитано на то, чтобы внушать им любовь к литературе, и даже столь деятельный и столь способный к деловым занятиям ум Диоклетиана был совершенно лишен всяких научных или философских познаний. Профессии юристов и врачей удовлетворяют такой общей потребности и доставляют такую верную выгоду, что всегда будут привлекать к себе значительное число людей, обладающих в известной мере и способностями и знанием; но в описываемый нами период ни в одной из этих сфер деятельности не появилось ни одного знаменитого специалиста. Голос поэзии умолк. История превратилась в сухие и бессмысленные перечни событий, не представлявшие ничего ни интересного, ни поучительного. Вялое и приторное красноречие все еще состояло на жалованье у императоров, поощрявших только те искусства, которые содействовали удовлетворению их высокомерия или поддержанию их власти.[122]
Однако этот век упадка знаний и упадка человеческого рода ознаменовался возникновением и успешным распространением неоплатоников. Александрийская школа заставила умолкнуть школы афинские, и древние секты стали под знамя более модных наставников, привлекавших к своей системе новизною своего метода и строгостью своих нравов. Некоторые из этих наставников, как, например, Аммоний, Плотин, Амелий и Порфирий[123] были одарены глубиною мысли и необыкновенным прилежанием, но так как они неправильно понимали настоящую цель философии, то их труды способствовали не столько усовершенствованию, сколько извращению человеческого разума. Неоплатоники пренебрегали и нравственными, и естественными, и математическими науками, то есть всеми теми познаниями, которые применимы к нашему положению и к нашим способностям; а между тем они истощали свои силы в спорах о метафизике, касавшихся лишь формы выражения, пытались проникнуть в тайны невидимого мира, старались примирить Аристотеля с Платоном в таких вопросах, о которых оба эти философа имели так же мало понятия, как и все остальное человечество. В то время как они тратили свой рассудок на такие глубокие, но химерические размышления, их ум увлекался иллюзиями фантазии. Они воображали, что обладают искусством освобождать душу из ее темной тюрьмы; они уверяли, что находятся в близких сношениях с демонами и духами и таким образом превращали - путем весьма своеобразного переворота - изучение философии в изучение магии. Древние мудрецы осмеивали народные суеверия, а ученики Плотина и Порфирия, прикрыв сумасбродство этих суеверий легким покровом аллегорий, сделались самыми усердными их защитниками. Так как они сходились с христианами в некоторых таинственных пунктах их веры, то они напали на все остальные части их богословской системы с такой же яростью, с какой обыкновенно ведутся междоусобные войны[124] Неоплатоники едва ли имеют право на то, чтобы им уделяли какое-либо место в истории человеческих знаний, но в истории церкви о них придется упоминать очень часто.[125]


[1] Евтропий, IX, 19. Виктор in Epitom. Этот город, как кажется, назывался Doclia по имени одного небольшого иллирийского племени (см. Целлария Geograph. Antique, ч. 1, стр. 393), а первоначальное имя счастливого раба, вероятно, было Доклес; сначала он удлинил это имя, чтобы придать ему греческое благозвучие, и сделал из него Диоклеса, и наконец, чтобы придать ему величие в римском вкусе, сделал из него Диоклетиана. Он также присвоил себе аристократическое имя Валерия, которым его обыкновенно называет Аврелий Виктор.
[2] См. Dacier о шестой сатире второй книги Горация. Корнел. Непот In Vit. Eumen., гл. 1. (Занятия публичных писцов (scribae) в Риме были те же, как и занятия наших актуариусов и регистраторов. Удовлетворительные сведения о них можно найти в Clav. Cicer. Эрнести и в трактате Эшенбаха De Scribis Romanorum. — Шрейтер .)
[3] Лактанций (или тот, кто был автором небольшого трактата De Mortibus Persecutorum) в двух местах обвиняет Диоклетиана в робости, гл. 7, 8. В гл. 9 он говорит о нем: «Erat in omni tumultu meticulosus et animi disjectus».
[4] В этой похвале Аврелий Виктор, как кажется, старается высказать косвенным образом порицание жестокости Констанция. Из Fasti видно, что Аристобул остался городским префектом и что он довершил при Диоклетиане свое консульство, в которое вступил при Карине.
[5] Аврелий Виктор называет Диоклетиана «Parentem potius quam dominum».* (*Скорее подданный, нежели господин. - Пер. ред.) См. Ист. эпохи Цезарей, стр. 30.
[6] Новейшие критики не сходятся между собой в том, что касается времени, когда Максимиан получил титулы Цезаря и Августа; этот вопрос послужил поводом для горячих ученых споров. Я придерживался Тильемона (Histoire des Empereurs, ч. 4, стр. 500-505), который взвесил все резоны и все трудности со своей строгой аккуратностью. (Клинтон относит это время к 286 году, опираясь на Идация в Фастах и на других позднейших писателей. — Издат.) [8) В одной речи, произнесенной в его присутствии (Panegyr. Vet., 11).]
[7] Мамертин выразил сомнение, слышал ли когда-нибудь его герой имена Ганнибала и Сципиона, хотя и поступал, как они. Отсюда можно заключить, что Максимиан предпочитал, чтобы его считали солдатом, а не образованным человеком; таким-то образом мы нередко можем переводить язык лести на язык истины.
[8] Лактанций de Mort. Persecut., гл. 8. Аврелий Виктор. Так как в Панегириках мы находим речи, произнесенные для прославления Максимиана, и другие речи, в которых льстят в ущерб ему его противникам, то мы извлекаем из этого контраста довольно ясное понятие об их отличительных свойствах.
[9] См. второй и третий Панегирики, в особенности 111, 3, 10, 14; но было бы скучно цитировать многословные и приторные выражения этого фальшивого красноречия. Касательно титулов см. Аврелия Виктора, Лактанция de Mort. Persec, гл. 52, Шпангейма de Usu Numismatum etc., Диссерт. XII, 8. (См. также их монеты в D. Num. Vet. Экгеля, ч. 3. стр. 9-27. — Издат .)
[10] Аврелий Виктор. Виктор In Epitome. Евтропий IX, 22. Лактанц. de М. Р., гл. 8. Иероним In Chron.
[11] Только у новейших греческих писателей Тильемон мог отыскать название Хлора. Даже слабую бледность едва ли можно согласовать с rubor (краснотой), о которой упоминается в Панегириках, V, 19.
[12] Внук Констанция Юлиан хвастается своим происхождением от воинственных жителей Мезии. Misopogon, стр. 348. Дарданы жили на окраинах Мезии.
[13] Галерий женился на дочери Диоклетиана Валерии; строго говоря, жена Констанция Феодора была дочь только жены Максимиана. Шпангейм, Dissert., XI, 2. (Максимиан был женат на вдове, носившей имя Галерий Валерии Евтропий; неизвестно, кто был ее первый муж, отец Феодоры. Экгель, D. Num. Vet., VIII, 33. — Издат .)
[14] Это разделение согласуется с разделением четырех префектур; однако есть основание сомневаться, не была ли Испания в числе провинций, подвластных Максимиану. См. Тильемона, ч. 4, стр. 517.
[15] Юлиан in Caesarib., стр. 315. Примечания Шпангейма к французскому переводу, стр. 122.
[16] Общее название багаудов (в смысле бунтовщиков) употреблялось в Галлии до пятого столетия. Некоторые критики производят его от кельтского слова begad — шумного сборища. Скалигер ad Euseb. Дюканж, Glossar.
[17] Chronique de Froissart, ч. 1, гл. 182; II, 73-79. Наивность этой истории теряется в сочинениях наших лучших новейших писателей.
[18] Цезарь, de Bello Gallico, VI, 13. Оргеторикс, который был родом из Гельвеции, мог вооружить для своей защиты отряд из десяти тысяч рабов.
[19] Евмений (Panegyr. VI, 8) признает, что они терпели угнетения и нужду: Galllas afferatas Injuriis. (См. Нибура Чтения, ч. 3, стр. 332. Англ. перевод. — Издат .)
[20] Panegyr. Vet., 11,4. Аврелий Виктор.
[21] Элиан и Аманд. До нас дошли вычеканенные по их приказанию медали. Гольтций In Thes. R. A., стр. 117, 121.
[22] Levibus proeliis domult. Евтроп., IX, 20.
[23] Этот факт подтверждается весьма слабым авторитетом — Жизнеописанием св. Баболина, принадлежащим, по всей вероятности, к седьмому столетию. См. Дюшена Scriptores Rer. Francic, ч. 1, стр. 662.
[24] Аврелий Виктор называет их германцами. Евтропий (IX, 21) дает им название саксов. Но Евтропий жил в следующем столетии и, как кажется, употреблял выражения своего собственного времени.
[25] Три выражения, принадлежащие Евтропию, Аврелию Виктору и Евмению, — vilissime natus, Bataviae alumnus и Menapiae civis — дают нам очень неясное понятие о происхождении Караузия. Однако д-р Стукели (Ист. Караузия, стр. 62) говорит, что он был родом из Сен-Давида и происходил от британского королевского рода. Первое из этих мнений он заимствовал от Ричарда Чиренчестера, стр. 44. (Менапии жили между Шельдой и Маасом, в северной части Брабанта. Анвилль, Geogr. аnс., ч. 1, стр. 93. — Гизо)
[26] Panegyr., V, 12. В эту эпоху Британии не угрожала никакая опасность, и она слабо была охраняема.
[27] Panegyr. Vet., V, II; VII, 9. Оратор Евмений старался увеличить заслугу своего героя (Констанция), преувеличивая значение этого завоевания. Несмотря на наше пристрастие к нашей родине, мы не можем допустить, чтобы Англия была в начале четвертого столетия достойна всех этих похвал. За полтора столетия перед тем она едва ли покрывала расходы на свое управление. См. Аппиан In Proem.
[28] До нас дошло множество медалей Караузия; сам он сделался любимым предметом археологических изысканий, и все подробности его жизни и все его деяния были исследованы с самой внимательной аккуратностью, а д-р Стукели посвятил объемистый волюм жизнеописанию британского императора. Я пользовался от него материалами, но отвергал большую часть его фантастических догадок.
[29] Когда Мамертин произносил свой первый панегирик, морские приготовления Максимиана были окончены и оратор предсказывал верную победу. Во втором панегирике он не говорит ни слова об этой экспедиции, и одного этого молчания достаточно, чтобы убедить нас, что экспедиция была неудачна.
[30] Аврелий Виктор, Евтропий и медали (Pax Augg.) знакомят нас с этим временным примирением; но я не берусь приводить самый текст мирного договора, как это сделал д-р Стукели в своей «Нумизматической истории Караузия», стр. 86 и пр. (Экгель описал много медалей Караузия и его предполагаемой супруги Ориуны, VII, 42-49. — Издат .)
[31] Касательно воссоединения Британии с империей мы находим некоторые сведения у Аврелия Виктора и у Евтропия.
[32] Иоанн Малала In Chron. Antiochen., ч. 1, стр. 408, 409.
[33] Зосим, кн. 1 стр. 3. Этот пристрастный историк, по-видимому, старается восхвалять бдительность Диоклетиана с намерением выставить в ярком свете небрежность Константина; но вот что говорит один оратор: «Nam quid ego alarum et cohortium castra percenseam, toto Rheni et Istri et Euphratis limite restitute». Panegyr. Vet., IV, 18.
[34] «Ruunt omnes in sanguinem suum populi, quibus non contiget esse Romanis, obitinataeque feritatis poenas nunc sponte persoivunt». Panegyr. Vet., VIII, 16. Мамертин подтверждает этот факт примерами почти всех наций земного шара.
[35] Он выражал сожаление, которое, впрочем, было не вполне основательно: «lam fluxisse annos quindecim, in quibus, in illirico, ad ripam Danubii relegatus cum gentibus barbaris luctaret». Лактанций, de Mort. Persecut., гл. 18.
[36] В греческом тексте Евсевия сказано шесть тысяч; я предпочел это число шестидесяти тысячам, о которых говорят Иероним, Орозий, Евтропий и его греческий переводчик Пений.
[37] Panegyr. Vet., VII, 21.
[38] В окрестностях Трира было поселение сарматов, которое, как кажется, было покинуто этими склонными к праздности варварами; Авзоний говорит о них в своей поэме «Moselle»:
Unde iter ingrediens nemorosa per avia solum, Et nulla humani spectans vestigia cultus,
Arvaque Sauromatum nuper metata colonis.
В Нижней Мезии был город, населенный карпами. (Можно сомневаться в том, что отряды сарматов когда-либо проникали так далеко на запад. . Их имя употребляется неопределенно даже и историками, а поэты нередко употребляют его только ради рифмы, как, например, Овидий (Tristia, 5, 7, 56); поэтому его случайное употребление не может служить доказательством, в особенности когда речь идет о таких фактах, которые уже сами по себе неправдоподобны. — Издат.)
[39] См. написанные риторским слогом похвалы Евмения. Panegyr. VII, 9.
[40] Скалигер (Animadvers. ad Euseb., стр. 243) своим обычным способом решил, что quinque gentiani, или пять африканских наций, были не что иное, как пять больших городов ни для кого не опасной Корейской провинции.
[41] После своего поражения Юлиан вонзил в себя меч и бросился в огонь. Виктор in Epitome.
[42] Tu ferocissimos Mauritaniae populos, inaccessis montium jugis et naturali munitione fidentes, expugnasti recepisti, transtulisti. Panegyr. Vet., VI., 8.
[43] См. описание Александрии у Гиртия, de Bello Alexandria, гл. 5.
[44] Евтропий, IX, 24. Орозий, VII, 25. Иоанн Малала In Chron. Antioch., стр. 409,410. Однако Евмений уверяет нас, что спокойствие было восстановлено в Египте благодаря милосердию Диоклетиана.
[45] Евсевий (In Chron.) говорит, что они были разрушены несколько ранее и в такое время, когда Египет был в восстании против римлян.
[46] Страбон, кн. 17, стр. 1, 172. Помпоний Мела, кн. 1, гл. 4. Интересны его собственные выражения: «Intra, si credere libet, vix homines, magisque semiferi; Aegipanes, et Blemmyes, et Satyri».
[47] Ausos sese inserere fortunае et provocare arma Romana.
[48] См. Прокопия de Bello Persic, кн. 1, гл. 19.
[49] Он определил раздачу хлеба народу в Александрии в два миллиона medimni, то есть почти в четыреста тысяч четвертей. Chronicon Paschale, стр. 276. Прокоп. Hist. Аrсаn., гл. 26.
[50] Иоанн Антиох. In Ехсеrр.; Валез., стр. 834. Суда, In Diocletian.
[51] См. краткую историю и опровержение алхимии в произведениях философа-компилятора La Mothe le Vayer, ч. 1, стр. 327-353.
[52] Касательно воспитания и физической силы Тиридата см. «Историю Армении» Моисея Хоренского, кн. 2, гл. 76. Он схватывал двух быков за рога и переламывал рога руками.
[53] Если мы поверим Виктору Младшему, что в 323 г. Лицинию было только шестьдесят лет, то это не могла быть одна и та же личность с покровителем Тиридата; но нам известно из гораздо более верного источника (Евсев. Hist. Ecclesiast., кн. 10, гл. 8), что Лициний достиг в это время самого последнего периода старости, так как за шестнадцать лет перед тем он, судя по описаниям, имел седые волосы и был современником Галерия. См. Лактанц, гл. 32. Лициний, вероятно, родился около 250 г.
[54] См. шестьдесят вторую и шестьдесят третью книги Диона Кассия.
[55] Моисей Хоренский, Ист. Армении, кн. 2, гл. 74. Статуи были поставлены Валарзасом, который царствовал в Армении почти за сто тридцать лет до P. X. и был первый царь из дома Аршакидов. (См. Моисея Хоренского, Ист. Армении, кн. 2, 3). О причислении Аршакидов к богам упоминают Юстин (XLI, 5) и Аммиан Марцеллин (XXIII, 6).
[56] Армянская аристократия была многочисленна и могущественна. Моисей упоминает о нескольких родах, которые славились в царствование Валарзаса (кн. 2, 7) и которые еще существовали в его собственное время, почти в половине пятого столетия. См. предисловие его издателей.
[57] Она называлась Хосроидухта и не имела, как у других женщин, os patulum. (Ист. Армении, кн. 2, гл. 79). Я не понимаю этого выражения. (Os patulum значит большой и широкий рот. Овидий (Metam., кн. XV, V, 513), говоря о чудовище, которое напало на Ипполита, замечает: «Patulo partem maris evomit ore». Вероятно, большой рот был общим недостатком армянских женщин. — Гизо). (Было бы более правильно, если бы мы приняли это выражение в иносказательном смысле, подобно тому как мы объясняем выражение Горация «rimosa auris». См. объяснение Уайстона. Серьезный епископ, восхваляющий скромность и кроткий характер молодой девушки, гораздо скорее поставил бы ей в заслугу ее молчаливость, нежели стал бы указывать на недостатки ее наружности. — Издат.)
[58] Как в истории (кн. 2, 78), так и в географии Армении (стр. 367) Китай называется Зенией или Зенастаном. Его отличительными особенностями считают производство шелка, богатство народа и миролюбие, какого не встречается ни у какого другого народа на земле.
[59] Первый император седьмой династии Ву-ти, царствовавший в то время в Китае, имел политические сношения с согдианской провинцией Ферганой и, как говорят, принимал посольство из Рима. (Ист. гуннов, ч. 1, стр. 38). В те времена китайцы держали гарнизон в Кашгаре, а один из их военачальников, незадолго до времен Траяна, доходил до Каспийского моря. Касательно сношений Китая с западными странами можно найти интересные сведения в записке г-на de Guignes, помещенной в Academie des inscriptions, ч. 32, стр. 355.
[60] См. Ист. Армении, кн. 2, гл. 18.
[61] Ipsos Persas ipsumque Regem ascitis Saccis, et Russis, et Gellis, petit frater Ormies. Panegyr. V et., 111, 1. Сакки были племя кочевых скифов, обыкновенно живших неподалеку от устьев Окса и Яксарта. Геллы были обитатели Гиляна, жившие вдоль Каспийского моря и под именем дилемитов долго беспокоившие своими нашествиями Персидскую монархию. См. дЕрбело Bibliotheque Orientale.
[62] Моисей Хоренский не упоминает об этой второй революции; сведения о ней я принужден был извлекать из одного места у Аммиана Марцеллина (кн. 23, гл. 5). Лактанций говорит о честолюбии Нарсе: «Concitatus domesticis exemplis avi sui Saporis ad occupandum orientem magnis copiis inhiabat». De Mort. Persecut., гл. 9.
[63] Нам нетрудно понять, почему Лактанций приписывает образ действий Диоклетиана трусости. Юлиан говорит в своей речи, что Диоклетиан имел при себе все военные силы империи: это выражение слишком преувеличено.
[64] Наши пятеро сократителей — Евтропий, Фест, два Виктора и Орозий — рассказывают об этой последней и великой битве; из них один только Орозий говорит о первых двух сражениях.
[65] Природа этой страны очень хорошо описана Плутархом в жизнеописании Красса и Ксенофонтом в первой книге «Анабасиса».
[66] См. диссертацию Фостера во второй части перевода «Анабасиса» Шпельмана, который я могу рекомендовать как один из самых лучших между всеми, какие существуют.
[67] Ист. Армен., кн. 2, гл. 76. Вместо того чтобы отнести этот подвиг Тиридата к воображаемому поражению Галерия, я отнес его к действительному поражению.
[68] Аммиан Марцеллин, кн. 14. Одна миля легко превратилась в несколько миль под пером Евтропия (IX, 24), Феста (гл. 25) и Орозия (VII, 25).
[69] Аврелий Виктор. Иордан, de Rebus Geticis, гл. 21.
[70] Аврелий Виктор говорит: «Per Armeniam in hostes contendit, quae ferme sola, seu facilior vincendi via est». Галерий придерживался образа действий Траяна и мысли Юлия Цезаря.
[71] Ксенофонта «Анабасис», кн. 3. По этой-то причине персидская кавалерия и становилась лагерем в шестидесяти стадиях от неприятеля.
[72] Этот анекдот рассказан Аммианом (кн. 22). Вместо saccum некоторые читают scutum.
[73] Персы признали превосходство римлян как в нравственном отношении, так и военном дела. Евтроп., 11, 24. Но выражения такого уважения и признательности со стороны врагов очень редко встречаются в их собственных рассказах.
[74] Подробности касательно этих переговоров заимствованы из отрывков Петра Патриция в Excerpta Legetionum, напечатанных а византийской коллекции. Петр жил при Юстиниане, но по свойству его материалов ясно видно, что он заимствовал их у самых достоверных и самых почтенных писателей.
[75] Adeo Victor (говорит Аврелий) ut ni Valerius, cujus nutu omnia gerebantur, abnuisset, Romani fasces in provinciam novam ferrentur. Varum para tarrarum tamen nobis utilior quaesita.
[76] Он был губернатором Сумиа. (Петр Патриций In Excerpt Legat., стр. 30.) Об этой провинции, как кажется, упоминает Моисей Хоренский (Geograpn., стр. 360); она лежала к востоку от горы Арарат.
[77] Географ Птолемей по ошибке поместил Сингару не на берегах Аборы, а на берегах Тигра; вероятно, его ошибка и ввела в заблуждение Петра Патриция, который считает границей империи последнюю из этих рек вместо первой. Пограничная черта римских владений пересекала Тигр, но никогда не следовала за его течением. (По поводу того примечания Гизо указывает на некоторые ошибки Гиббона; но его поправки уничтожаются более точными сведениями, которые мы находим у Лайяра в его последнем сочинении о Ниневии и Вавилоне. Абора, или, более правильно, Хабора, разделяется на два рукава: западный, или «настоящий», Хабур берет свое начало подле Раз-эль-Аина (т. е. верховья источника); подле вулканических возвышенностей Кукабе с ним соединяется восточный рукав, который прежде назывался Мигдонием, а теперь называется Еруером, а на одной из вливающихся а него речек стоит Низибир, известный в древности под именем Нисибина (стр. 234 и 308). Ксенофонт не переходил этой реки. Развалины Синжара, которые принимаются за Сингару римлян (стр. 249), находятся на большом оттуда расстоянии а направлении к востоку и отделяются от всех этих рек горным кряжем Беллед Синтара. Есть еще другой Хабур (стр. 61), который владеет в Тигр с востока и через который должен был переходить Ксенофонт, но о котором он вовсе не упоминает. Анвилль ошибочно предполагал, что это Центритис; это было название восточного Тигре, образовавшегося соединением вод Серта и Бахтана (стр. 63). Араке, о котором говорит Ксенофонт, есть хорошо известная река, которая впадает в Каспийское море и которую теперь называют Аррасом (стр. 15). — Издат.
[78] Прокопий de Edificiis, кн. 2, гл. 6.
[79] Все писатели согласны в том, что в числе уступленных провинций были следующие три; Зебдицена, Арзанена и Кардуэна; но вместо двух остальных Петр Патриций (в Excerpt. Leg., стр. 30) называет Регимену и Софену. Я предпочел рассказ Аммиана (кн. 26, 7), потому что нетрудно доказать, что Софена никогда не была а руках персов — ни прежде царствования Диоклетиана, ни после царствования Новиэна. Вследствие недостатка в таких точных географических картах, какие находим у Анаилля, почти асе новейшие писатели с Тильемоном и Валезием во главе воображали, что пять провинций находились по ту сторону Тигра относительно Персии, а не относительно Рима.
[80] Ксенофонт, Анабасис, кн. 4. Их луки имели три локтя в длину, а их стрелы — два; они сбрасывали вниз камни, из которых каждый служил бы достаточной тяжестью для одной телеги. Греки нашли в этой грубой стране множество деревень.
[81] По словам Евтропия (VI, 9, как значится в лучших рукописях), город Тиграночерта находился в Арзанене. Можно приблизительно указать имя и положение трех остальных.
[82] Сравн. Геродота, кн. 1, гл. 97, с Моисеем Хоренским, Ист. Арм., кн. 2, гл. 84, и с планом Армении, приложенным издателями его со-
[83] Hiberi, locorum potentes, Caspia via Sarmatam in Armenios raptim effundunt. Тацит, Анналы, VI, 64. См. Страбоне Географ., кн. 11, стр. 764.
[84] Петр Патриций (в Excerpt. Leg., стр. 30) — единственный писатель, упоминающий о той статье трактата, которая касается Иберии.
[85] Евсевий в Chron.; Паджи ad annum. До открытия трактата de Mortibus Persecutorum не было достоверно известно, что триумф и так называемые Vicennalia (торжество в честь вступления императоров в двадцатый год царствования) праздновались в одно и то же время.
[86] Во время Vicennalia Галерий, как кажется, оставался на своем посту на Дунае. См. Лактанция de Mort. Реrsес., гл. 38. Клинтон полагает, что это были две отдельные церемонии, что триумф праздновался в 302 г., a Vicennalia — 20 ноября 303 г. Диоклетиан и Галерий вместе провели в Никомедии зиму 302 года.
[87] Из слов Евтропия (IX 27) можно заключить, что это семейство участвовало в триумфе. Но тек как члены этого семейства были возвращены Нарсе, то могли быть выставлены только их изображения.
[88] Ливий сообщает очень красноречивую и прочувствованную речь (V, 51-56), которая была произнесена Камиллом с целью воспротивиться перенесению местопребывания правительства из Рима в соседний город Вейи.
[89] Юлия Цезаря упрекали в намерении перенести центр империи в Трою или в Александрию. См. Светония Caesar., гл. 79. По остроумному предположению Ле-Февра и Дасье, третья ода третьей книги Горация была написана с целью отклонить Августа от исполнения подобного намерения.
[90] Аврелий Виктор упоминает также о зданиях, построенных Максимианом в Карфагене, вероятно, во время войны с маврами. Здесь будет уместно привести следующие стихи Авзония, de Clar. Urb., V:

Et Mediolani mira omnia, copia rerum,
 innumerae cultaeque domus, facunda virorum
 ingenia, et mores laeti: tum duplice muro
 amplificata loci species, populique voluptas
 circus, et inclusi moles cuneata theatri,
 templa, Palatinaeque arces, opulensque Moneta,
 et regio Herculei celebris sub honore lavacri,
 cunctaque marmoreis ornata peristyla signis,
 moeniaque in valli formam circumdata labro.
 Omnia quae magnis operum velut aemula formis
 excellunt, nec iuncta premit vicinia Romae.

[91] Лактанций, de Mort. Pers., гл. 17. Либаний, Orat., VIII, стр. 203.
[92] Лактанций, de Mort. Pers., гл. 17. В подобном случае Аммиан говорит, что dicacitas plebis не очень приятна для императорского слуха (см. кн. 16, гл. 10).
[93] Лактанций обвиняет Максимиана в том, что он уничтожил fictis criminationibus lumina senatus (De Mort. Pers., гл. 8). Аврелий Виктор выражает сомнение в верности Диоклетиана своим друзьям.
[94] Truncatae vires urbis, imminuto praetoriarum cohortium, atque in armis vulgi numero. Аврелий Виктор. По словам Лактанция, Галерий приводил в исполнение такой же план (гл. 26).
[95] Это были старые отряды, стоявшие в Иллирии, и по старому обыкновению каждый из них состоял из шести тысяч человек; они приобрели известность тем, что употребляли plumbata, то есть стрелы, наполненные свинцом. Каждый солдат имел по пяти таких стрел и метал их на значительное расстояние с большой силой и ловкостью. См. Вегеция, 1,17.
[96] См. Кодекс Феодосия (кн. 6, гл. 2) с комментариями Годефруа.
[97] См. двенадцатую диссертацию в прекрасном сочинении Шпангейма «De Usu Numismatum». При помощи медалей, надписей и исторических сочинений он рассматривает каждый из этих титулов отдельно и рисует его историю от времен Августа до момента его исчезновения.
[98] Плиний (Panegyr., гл. 3, 55 и сл.) говорит о dominus с отвращением как о синониме тирана и как о названии несовместном со словом «монарх». Но тот же самый Плиний постоянно дает этот титул (в десятой книге своих писем) добродетельному Траяну, который был скорее его другом, чем господином. Это странное противоречие приводит в замешательство и комментаторов, которые умеют думать, и переводчиков, которые умеют писать.
[99] Синезий, de Regno, изд. Петау, стр. 15 Я обязан этой цитатой аббату де ла Блетери.
[100] См. Ван-Даля de Consecratione, стр. 354 и пр. Императоры имели обыкновение упоминать (в предисловии к законам) о своем божеском величии, священном достоинстве, божественных оракулах и пр. По словам Тильемона, Григорий Назианзин горько жаловался на такое поругание святыни, в особенности когда этими титулами пользовался арианский император.
[101] См. Шпангейма «De Usu Numismat»., диссерт. 12. (Мало историков, которые охарактеризовали бы более философским образом влияние новых учреждений, чем Гегевич в своем сочинении «Исторический очерк римских финансов», из которого мы заимствуем следующий отрывок (нем. изд., стр. 249): «Во времена республики, когда консулы, преторы и другие высшие должностные лица являлись в публичном месте для исполнения своих служебных обязанностей, их высокое достоинство узнавалось и по тем отличиям, которые были освящены обычаями, и по той блестящей свите, которая сопровождала их. Но это достоинство составляло принадлежность должности, а не индивидуума; эта пышная обстановка окружала сановника, а не человека... Консул, отправлявшийся в комиции в сопровождении всего сената, преторов, квесторов, эдилов, ликторов, судебных приставов и глашатаев, по возвращении домой пользовался ухаживанием лишь со стороны вольноотпущенных и своих рабов. Первые императоры довольствовались этим. Тиберий не имел для своих личных услуг никого, кроме небольшого числа рабов и вольноотпущенных (Тацит, Анналы, IV, 27). . . Но по мере того, как республиканские формы исчезали одна вслед за другой, все более и более обнаруживалась склонность императоров окружать свою особу пышностью... Восточное великолепие и восточные церемонии были формально введены при Диоклетиане, а Константин окончательно упрочил это нововведение. Дворцы, мебель, стол, свита — все это отличало императора от его подданных еще более, нежели его высокое звание. . . Организация, которую Диоклетиан ввел при своем дворе, придавала менее почестей и отличий служебным заслугам, чем услугам, которые оказывались членам императорского семейства». — Гизо.
[102] Аврелий Виктор. Евтропий, IX, 26. Из панегириков видно, что римляне скоро освоились с названием и с церемонией обоготворения.
[103] Указания о нововведениях Диоклетиана мы вывели главным образом: во-1-х, из некоторых очень выразительных мест у Лактанция, и во-2-х, из новых и разнообразных должностей, о которых говорится в Кодексе Феодосия как о таких, которые уже считались учрежденными в начале царствования Константина.
[104] Лактанций, de Mort. Pers., гл. 7.
[105] Indicta lex nova quae sane illorum temporum modestia tolerabilis, in perniciem processit. Аврелий Виктор судил о характере Диоклетиана как здравомыслящий человек, но выражался плохим латинским языком.
[106] Solus omnium, post conditum Romanum imperium, qui ex tanto fastigio sponte ad privatae vitae statum civilitatemque remearet. Евтpoп., IX, 28.
[107] Подробности путешествия и болезни заимствованы у Лактанция (гл. 17), который может иногда служить авторитетом для фактов из общественной жизни, но очень редко для анекдотов из частной жизни.
[108] Отречение, которое объясняли столь разнообразными мотивами, приписывается Аврелием Виктором двум причинам: 1) презрению Диоклетиана к честолюбию и 2) его опасениям предстоящих смут. Один из панегиристов (VI, 9) указывает на возраст и на недуги Диоклетиана как на весьма естественную причину его удаления от дел.
[109] Все затруднения и все заблуждения касательно определения года и дня, в которые состоялось отречение Диоклетиана, прекрасно выяснены Тильемоном (Hist. des Empereurs, ч. 4, стр. 525, примеч. 10) и Пажи ad annum.
[110] См. Panegyr. Veter., VI, 9. Речь была произнесена после того, как Максимиан снова принял императорское звание.
[111] Евмений чрезвычайно восхваляет его: «At enim divinum ilium virum, qui primus imperium et participavit et posuit, consilii et facti sui non poenitet; nec amisisse se putat quod sponte transcripsit. Felix beatusque vera quem vestra, tantorum principum, colunt obsequia privatum». Panagyr. Vet., VII, 15.
[112] Мы обязаны Виктору Младшему знакомством с этими знаменитыми словами. Евтропий передает то же в более общих выражениях.
[113] Ист. эпохи Цезарей, стр. 223, 224. Вописк узнал об атом разговоре от своего отца.
[114] Виктор Младший слегка упоминает об этом слухе. Но так как Диоклетиан не расположил к себе могущественную и торжествующую партию, то ему приписывали всякого рода преступления и несчастья. Так, например, утверждали, будто он умер в припадках бешенства и сумасшествия, что он был осужден римским сенатом как преступник и пр.
[115] См. Itinerar., стр. 269,272, изд. В веселя.
[116] Аббат Фортис в своем Vlaggio in Daimazia, стр. 43 (изданном в Венеции в 1774 г. в двух маленьких волюмах in 4о) цитирует рукописный рассказ о древностях Салоны, написанный Джиамбаттистой Джиустиниани около половины шестнадцатого столетия.
[117] «Древности Диоклетианом дворца в Спалатро» Адамса, стр. 6. Мы можем к этому присовокупить некоторые подробности, заимствованные от аббата Фортиса: в маленькой речке Гиадер, упоминаемой Луканом, водились отличные форели, которые, по мнению одного прозорливого писателя, вероятно бывшего монахом, и были главной причиной, заставившей Диоклетиана избрать ату местность для своего уединения (Фортис, стр. 46). Тот же автор (стр. 38) замечает, что в Спалатро снова развивается склонность к земледелию и что вблизи от города недавно устроена одним обществом ферма для производства опытов.
[118] Константин, Orat. ad Coetum Sanct., гл. 25. В этой речи император или тот епископ, который сочинил ее для него, старается выставить жалкий конец всех тех, кто угнетал церковь.
[119] Констант. Порфир., de Statu Imper., стр. 86.
[120] Анвилль, Geographie Ancienne, ч. 1, стр. 162.
[121] Адаме и Клариссо посетили Спалатро в июле 1757 г. в сопровождении двух рисовальщиков. Великолепное сочинение, которое было плодом их путешествия, было издано в Лондоне через семь лет после того.
[122] Оратор Евмений был секретарем при императорах Максимиане и Константине и профессором риторики в Отёнской школе. Его жалованье состояло из шестисот тысяч сестерций, которые, по самой низкой сравнительной цене нашего времени, должны были превышать 3000 ф. стерл. годового дохода. Он был так великодушен, что испросил позволение употребить их на перестройку школы. См. его речь de Restaurandis Scholia, которая хотя и не лишена некоторого тщеславия, но все-таки способна примирить нас с его панегириками.
[123] Порфирий умер незадолго до отречения Диоклетиана. Он сочинил жизнеописание своего наставника Плотина, которое может дать нам самое удовлетворительное понятие о духе этой секты и о нравах ее преподавателей. Это чрезвычайно интересное сочинение помещено в «Bibliotheca Greece» Фабриция, ч. 4, стр. 88-148.
[124] После выхода в свет Мозгеймова трактата «De turbata per recentiores Platonicos Ecclesia» установилось мнение, что христианская религия была предметом ненависти для неоплатоников. Этого мнения придерживается и Гиббон. Многие ученые немецкие писатели доказали, в какой мере оно односторонне и преувеличено, — и в том числе Земмлер и Шрек, которые внесли столько света в наши понятия о церковной истории. Касательно этого предмета читатель может также найти полезные сведения в сочинении профессора Кейля «De causis alieni Platonicorum a religione Christiana animi» (Лейпц., 1875), в котором проницательность ума обнаруживается в одинаковой мере с беспристрастием. Более подробные замечания о философии неоплатоников, для которой наш автор наметил слишком унизительное положение, можно найти в сочинении проф. Мейнерса «Beytrag zur Geschichte der Denkart der ersten Jahr hunderte nach Christi Geburt». — Шрейтер .)(Это заблуждение Гиббона было упущено из виду другими его переводчиками и комментаторами. Подобно многим другим писателям, обладающим обширными знаниями, он слишком охотно делал общие характеристики на основании нескольких отдельных фактов. Варбуртон делал точно то же. Платонизм во всех своих формах был расположен к христианству, как это можно видеть на Юстине Мученике, Клименте Александрийском, Афинагоре и других, до самых времен Оригена и Синезия. Чтобы противодействовать этому сближению, впоследствии ввели испорченный неоплатонизм и пытались найти в язычестве философию. В двадцать первой главе своего сочинения, написанной лишь по прошествии некоторого времени после того, как вышла в свет эта часть, Гиббон входит в подробное изложение связи между христианством и платонизмом. — Издат.)
[125] Эд. Гиббон дает здесь весьма тенденциозный и безапелляционный, но вполне типичный для эпохи Просвещения взгляд на неоплатонизм, ставший в науке XIX века своеобразным штампом. Ср. более сдержанные оценки неоплатонизма во 2-м томе. — Примеч. ред.