Ливий
Жизнь, датировка
Родина Ливия - Патавий (Падуя), по преданию - город древнее, чем Рим (ср. Liv. 1,1,2 сл.); это одна из самых крупных метрополий Империи и - как центр торговли шерстью (Strab. 5, 218) - одна из самых богатых. Несмотря на их благосостояние, падуанцев ценили за строгую приверженность морали (Plin. epist. 1,41, 6). На самом деле Т. Ливий - как позднее его земляк Пет Тразея (Tac. ann. 16, 21) - представляет римские ценности с особой убежденностью и горячностью. Относится ли высказывание Азиния Поллиона о "патавинскости"[1] Т. Ливия к этой этической позиции или же, как предполагает Квинтилиан[2], к языку, остается под вопросом. Конечно, происхождение наложило свой отпечаток на нашего историка. Он смотрит на римскую историю не как "знаток", а как гражданин города, с давних пор связанного с Римом, но получившего права муниципия только во второй половине I в. до Р. Х. Такая пограничная позиция обусловила перспективу, которую по внешним признакам можно сравнить с позицией Полибия; однако у Ливия - в отличие от грека - нет политического опыта. Этот не-сенатор и провинциал среди римских хронистов рассматривает свой предмет на определенном расстоянии.
К сказанному нужно прибавить и временную дистанцию, отделяющую нашего автора от республики. По Иерониму[3] он родился в 59 г. до Р. Х. и является ровесником М. Валерия Мессалы, чья дата рождения приходится, однако, на 64 г. до Р. Х.[4]; если принять как более древнюю традицию о том, что они ровесники, то и Ливий должен родиться в 64 году; если же Иероним утверждал это на основании ложной датировки рождения Мессалы, для историка годом рождения можно признать 59-й, сохраненный в традиции.
В любом случае наш автор относится к поколению Августа и моложе Вергилия. Когда так называемый первый триумвират (60 г. до Р. Х.) окончательно решил судьбу республики и Цезарь завоевывал Галлию (58-51 г. до Р. Х.), Ливий был еще ребенком. Переправу через Рубикон (49 г. до Р. Х.) и смерть Помпея (48 г. до Р. Х.) будущий историк пережил совсем подростком. Внимание, которое он оказывает убийцам Цезаря[5], и его горячая приверженность Помпею (Tac. ann. 4, 34) отражают этот опыт. Он был почти взрослым, когда верные сенату падуанцы не пустили в город посла "врага отечества" Антония (Cic. Phil 12, 4, 10), и в том же самом году погиб про-скрибированный Цицерон[6]. Не замалчивая слабостей последнего, Ливий восхищается оратором и стилистом, подражать которому он впоследствии рекомендует своему сыну[7].
Конец гражданских войн и начало эпохи прочного мира в Италии - Pax Augusta - дают возможность Ливию, достигшему зрелости, принять решение написать историю Рима. Вряд ли возможно согласиться с тем, что он еще во время гражданской войны покинул Патавий и добровольно подвергся опасностям столичной жизни, тем более что и в родном городе, должно быть, имелись выдающиеся грамматики и риторы, у которых он мог учиться. Только после победы Августа мы видим его в Риме: он лично знаком с "первым гражданином", милостиво дразнившим его прозвищем "помпеянца" (Tac. ann. 4, 34). Также Ливий - довольно рано - побуждает к занятиям историей будущего императора Клавдия (Suet. Claud. 41, 1). Еще при жизни он стяжал такую славу, что один из почитателей отправляется в путешествие из Кадикса только для того, чтобы его увидеть (Plin. epist. 2, 3, 8). Все это, однако, не доказывает, что Ливий провел остаток своей жизни в столице[8]. Он умер у себя на родине, по Иерониму (chron. а. Abr. 2034) в 17 г. по Р. Х.[9]
Ливий пережил зарождение римского принципата[10], одновременно он еще мечтал о величии республики. Его жизнь охватывает рубеж эпох: люди, к которым он присматривается в молодости, - еще люди республиканского Рима, их корни уходят глубоко в прошлое, в то время как стареющий историк видит зародыши нового развития, чьи последствия затрагивают позднюю античность, а частично и Новое время.
Обзор творчества
Риторические и философские произведения Ливия[11] не дошли до нас. Главный исторический труд Ab urbe condita libri CXLII[12] посвящен римской истории с самого начала и доведен до смерти Друза в 9 г. до Р. Х. От первоначального числа в 142 свитка сохранились только книги 1-10 и 21-45. Остальное - более чем две трети произведения - дошло только в указателях содержания (periochae), извлечениях (epitomae) и фрагментах.
Первая книга выходит в свет, когда "первый гражданин" уже принял титул Августа (27 г. до Р. Х.), однако до того, как он во второй раз запер храм Януса (25 г. до Р. Х.; Liv. 1, 19, 3). Свое произведение Ливий, по-видимому, писал подряд. Простой подсчет дает число от трех до четырех книг в год; фактический темп работы может, конечно, и отклоняться от приведенного. Некоторые хронологические привязки подтверждают общую картину (9, 18, 6 должно было быть написано до возвращения знамен Красса, т. е. до 20 г. до Р. Х.; 28, 12, 12 после войны с кантабрами в 19 г. до Р. Х.). По данным periocha к 121 книге эта последняя (вместе со всеми последующими) вышла в свет только после смерти Августа. Тогда Ливий должен был бы в последние три-четыре года своей жизни опубликовать 22 книги (если они не были изданы посмертно). В любом случае значительная скорость должна быть принята к рассмотрению при исследовании вопроса об отношении Ливия к источникам[13].
Сохранившиеся части подразделяются[14] на группы по пять книг (ср. предисловия к кн. 6, 21 и 31), которые, в свою очередь, частично группируются двойками (10 книг) или тройками (15).
1-15: Ранняя история до кануна первой Пунической войны (265 г. до Р. Х.); из них 1-5 - до конца нашествия галлов.
16-50: Эпоха двух первых Пунических войн (264-201 гг. до Р. Х.), из них 21-30 - вторая Пуническая война.
51-45: Эпоха восточных войн (201-167 гг. до Р. Х.), представленная в трех пятикнижиях.
Для утраченных частей членение по пятнадцать книг[15] принято по наиболее выдающимся личностям: Сципион Младший (46-60); Марий (61-75); Сулла (76-90); Помпей (91-105)[16]; Цезарь (106-120); борьба Октавиана за Pax Augusta (121-135). Однако представлено и разбиение на декады[17]. В обоих случаях последние книги (136-142 или же соответственно 141-142) предстают как незавершенный цикл, так что из этого делается вывод, что Ливий планировал написать произведение в 150 книгах и довести его до смерти Августа. С другой стороны, есть и мнение[18], что как раз смерть Друза (9 г. до Р. Х.) могла бы послужить вполне осмысленным концом. В остальных частях произведения также нельзя воспринимать членение слишком жестко. Например, о галльской войне Цезаря первое упоминание встречалось не в 106, а в 103 книге, а об Октавиане - не в 121, а в 116-й. Вообще же книги 109-116 цитировались самостоятельно как Belli civilis libri I- VIII. Это противоречит принципу членения на пентады в данной части труда. Также новая часть скорее могла начаться после битвы при Акциуме и триумфа Октавиана (кн. 133), чем после 135 книги, и Юбилейный праздник (кн. 136) - скорее завершение, чем начало.
То, что Ливий сохранившиеся части сознательно оформил как "пентады", видно из предисловия к кн. 31. Особенно убедительно выстроена третья Декада, в которой противопоставлены контрастирующие "оборонительная" первая пятерка и "наступательная" вторая. В четвертой декаде, правда, книги 35 и 36 образуют пару, что говорит скорее за построение по декадам, чем по пентадам[19]. С распространением выводов, сделанных на основании сохранившегося, на утраченные части необходимо быть осторожнее.
Источники, образцы, жанры
Описание источников. Ливий меньше черпает из документов, чем из вторичных источников. Эти последние он называет только иногда, особенно в спорных случаях, а именно на первом месте основной оригинал, на втором - того, кто сообщает вариант[20]. При этом иногда необходимо читать между строк: Ceteri Graeci Latinique auctores, "остальные греческие и латинские авторы" (32, 6, 8), - только Полибий и Клавдий Квадригарий, Graeci Latinique auctores, "греческие и латинские авторы" (29, 27, 13), - вероятно, только Полибий, и veterrimi и antiquissimi auctores ("древнейшие авторы") - исключительно Фабий Пиктор.
Для первой декады положение дел с источниками неясно. Параллельные тексты есть у Дионисия Галикарнасского, современника Ливия; можно с уверенностью говорить об использовании историков I века: Валерия Антиата, популяра Лициния Макра, в меньшей степени - прооптиматски настроенного Элия Туберона[21] и (начиная с 6 книги) Клавдия Квадригария[22]. Сведения из Кальпурния Пизона и Фабия Пиктора могут быть заимствованы из вторых рук.
Основные источники для третьей декады - с одной стороны, Целий Антипатр, с другой - Валерий Антиат. Показания последнего Ливий дополняет опять-таки с помощью Клавдия Квадригария. Поскольку Целий следует тем же источникам, что и Полибий, и мог читать последнего, в третьей декаде можно будет с осторожностью различить лишь традицию "Целия и Полибия" и "Валерия и Клавдия". Вообще же последняя менее достоверна, однако есть и контрпримеры[23]. Полибий, кажется, сначала оказывал только косвенное воздействие[24], - случилось ли так потому, что Ливий понял значение этого историка только по ходу своей работы, или же из-за сознательного предпочтения, оказанного в третьей декаде другим источникам - и среди них Целию, чтобы получить искусное и внутренне завершенное полотно.
В четвертой и пятой декадах - и прежде всего при описании событий на Востоке - Полибий используется прямо. Это значительно обогащает латинскую традицию. Для событий в Риме и на Западе основные свидетельства черпаются опять-таки из Квадригария и Антиата. Этот последний (несмотря на свои известные и признаваемые Ливием ошибки) дает важные подробности по сенатским заседаниям и решениям. Мог Ливий привлечь и Катона, но речь последнего (34, 2-4) содержит идейный багаж некатоновского времени, что, как представляется, указывает на авторство Ливия[25].
Что касается утраченных частей произведения, то для событий после 146 г. до Р. Х. под вопросом в качестве источника остается Посидоний (тот ведь был продолжателем труда Полибия), затем - Семпроний Азеллион, Сулла, Сизенна, Цезарь, Саллюстий, Азиний Поллион. В частях, посвященных современности, Ливий опирался на собственный опыт и сообщения свидетелей. Наш образ историка отличается полной односторонностью из-за утраты современных глав (у древних историографов по большей части и бывших центром тяжести).
Способ и метод использования источников. Ливий строго придерживается традиции[26]. В противоположность анналистам он не идет на поводу у очевидных тенденций актуализации и не выдумывает романтических подробностей. Таким образом - в известных пределах - он заботится об истинности[27]. Естественно, от него не следует ожидать научности в современном смысле слова. Полибиевы (12, 25с) требования (критическое изучение документов, самостоятельное знакомство с местами событий, личный политический опыт) он в сохранившихся частях произведения не исполняет; как он подходил к современной истории, неизвестно.
В каждом случае для определенного отрезка он следует одному главному источнику и привлекает другие для проверки - или же дополнения[28]. Таким образом, ценность его труда как исторического свидетельства всякий раз соответствует таковой его оригинала. Выбор источников в общем и целом разумен; однако часто критическое отношение не сказывается своевременно - Ливий замечает собственные ошибки слишком поздно. Затем он старается затемнить несоответствия пропусками или легким ретушированием[29]. При смене источников иногда возникают дублеты.
Мы в состоянии точно сравнить Ливия с Полибием. Не считая ошибок в переводе и недоразумений, бросается в глаза пропуск компрометирующих Рим фактов и недостаточное внимание к прагматическому контексту. Зато Ливий рассказывает драматичнее и нагляднее и избегает пространных теоретических рассуждений.
Менее всего Ливий разбирается в военном деле. Многие описания сражений, как представляется, выстроены по жесткой литературной схеме. Однако автору и в этой области идут на пользу его дидактические способности: так, в описании битвы при Каннах он представляет сложный маневр римлян яснее, чем Полибий.
Жанровая проблематика. Весьма плодотворно сравнить Ливия с "трагической" историографией какого-нибудь Дурида или Филарха[30], безразлично, до какой степени рассматривать ее как "перипатетическую" (драматическая техника, без сомнения, старше, и Ливий владеет ею без утрирования). Из латинской литературы можно вспомнить Целия Антипатра или рассказы в речах Цицерона. Историографическая теория, словно специально написанная для Ливия, - теория Цицерона, продолжающая традицию Исократа[31]. С цицероновским имеет точки соприкосновения и язык Ливия, его стиль и образ мыслей. Что касается эстетических образцов в изображении исторических событий, о них речь пойдет в связи с литературной техникой. По отношению к саллюстиево-фукидидовской традиции возникает интригующий контраст, который, однако, не мешает Ливию, особенно при описании второй Пунической войны, состязаться с Фукидидом[32].
Ливий, "римский Геродот", с одной стороны, продолжает традицию римской историографии, с другой - доводит до совершенства римскую анналистику. В "мифических" частях иногда в виде намека появляются эпические цвета древнеримской исторической поэзии. К римской специфике относятся и моралистический подход, и последовательно проведенный летописный композиционный принцип.
Литературная техника
Чтобы создать литературное полотно целых войн или эпох, а также целого народа, требовались определенные изобразительные средства, дающие формальные точки привязки для всеохватывающего описания. Тому, как подать события в виде осмысленного процесса, в виде целого, Геродот мог научиться у Гомера; позднее эллинистическая историография с аналогичными целями обратилась к трагедии и трагической теории.
Ливий дает читателю - что касается крупного масштаба - своей структурой пентад и анналистским принципом (он сам говорит об annales: 43, 13, 2) два совершенно различных формальных ориентира. Так, напр., в третьей декаде[33] структура становится средством истолкования.
Отдельные книги уже в силу господства летописного принципа и чередования различных мест действия теряют внутреннюю замкнутость. Однако цельность и единство сохраняют книги 1 (эпоха царей) и 5 (завоевание Вей римлянами и Рима галлами). Впечатление разнообразия, varietas, возникает благодаря относительно частой смене тем, поворотам от внешней к внутренней политике и наоборот. Переходы даются Ливию без затруднений, - например, передвижения войск или путешествия посольств меняют место действия. Таким образом, анналистский подход не обязательно должен вести к раздроблению.
В начале каждого года указываются приступившие к исполнению обязанностей должностные лица, назначенные наместники провинций, сообщаются распределение войск и перечень предзнаменований и упоминается о посольствах. Такого рода черты в регулярном повторении образуют композиционные вехи. Затем следуют походы и подробности политических выборов. Сообщения о религиозных церемониях подчеркивают важность определенных исторических моментов. Так, Ливий цитирует молитву Сципиона перед высадкой в Африке (29, 27, 1-4) и обет Мания Ацилия после объявления войны Антиоху (36, 2, 3-5).
Важное средство придать изображению внутреннее единство - темы, играющие роль лейтмотивов в больших частях произведения. Так, во второй книге[34] главы 1-21 написаны под знаком свободы, libertas, а заключительная часть книги говорит об угрозе libertas изнутри[35], от раздора, discordia. Это же справедливо соответственно для moderatio - "умеренности" - в третьей и четвертой, pietas в пятой книге[36].
Начало, середина и конец книги - подходящее место для значимых событий: речей, объявлений войны, битв, триумфов[37]. Так форма и содержание поддерживают друг друга. Если такие технические приемы делают ход событий обозримым в целом, то для читателя наглядностью частного повествования[38] история проясняется в деталях.
Более крупные по масштабам цепочки событий, которые невозможно уплотнить до одного эпизода, подразделяются на сцены, которые развиваются как "широкие полотна" вплоть до кульминационной точки. Между отдельными явлениями стоят контрастные фрагменты. Тонкие переходы мешают повествованию распасться на отдельные сменяющие друг друга сцены. Так, конфликт между патрициями и плебеями, приводящий к созданию должности народного трибуна, образует целое действие в трех актах[39].
Стремление Ливия к драматическому изображению заставляет думать о так называемой "трагической историографии". Важная цель этого творческого метода - поразить читателя (ἔϰπληξις) и вызвать его сострадание (συμπάθεια). Правда, наш автор использует драматическую технику с чувством меры; напр., он не выдумывает никаких новых ситуаций.
Эпизоды, на которые подразделяется повествование, имеют "начало", "середину" и "конец", причем особенно любовно отделана центральная часть. Прелюдия и концовка сжаты, чтобы уступить авансцену для самого важного. В поворотных пунктах Ливий не сокращает: опять-таки пример формы на службе содержания.
Переломные пункты даются непосредственно (31, 38, 6 Ливий вводит словом "вдруг", repente, ср. Polyb. 16, 34, 9). Иногда кажется, что на сцене появляется deus ex machina (22, 29, 3: repente velut caelo demissa, "вдруг словно спустившись с небес"). Внезапность перипетии отражается в обращении синтаксиса: "Враг победил бы, если бы не...". Главная мысль выражена в придаточном предложении[40].
Лишь изредка патетическое описание переходит в отвратительное и страшное (22, 51, 5-9); вопиющий натурализм плохо совмещается со стилистическими принципами эпохи Августа. Зато Ливий охотно останавливается на духовном воздействии событий и убедительно разрабатывает аффекты. Часто он сочувствует побежденным (в том числе и не римлянам)[41]. Риторические общие места, которые всегда остаются под рукой для описания завоеванных городов (Quint, inst. 8, 3, 68), используются достаточно скупо, иногда писатель сознательно устраняет их[42].
Однако Ливий сводит переговоры царя Филиппа с римскими уполномоченными в 184 г. до Р. Х. в один эпизод ("синтетическая концентрация"), - художественный прием, который можно найти и у греческих авторов[43].
Массовые сцены он создает с участием групп и отдельных людей, так что возникают весьма живые образы ("один - другой; часть - часть", alius - alius; partim - partim). Также он любит описывать, как группы людей наблюдают за событиями, обдумывают и оценивают их, - технический прием, предвосхитивший Тацита; фигуры, освещенные с различных точек зрения, превращаются в "круглую скульптуру", а "иллюстрация" - в "сцену".
Одна из главных целей - наглядность (ἐνάργεια, evidentia). Поэтому Ливий часто выделяет разговоры (напр. Liv. 31, 18) и отдельные действия и даже явно вступает в состязание со сценическим искусством: борьба одиночки проходит перед глазами зрителя в своей отдельности (напр., Liv. 7, 9, 6-7, 10, 14). Читатель как бы присутствует при этих событиях. Сюда же относится "описание представляемой картины" как форма литературной изобразительности[44].
Внутренняя сторона события также становится доступной[45]. Читатель переживает назревание событий (Liv. 33, 7, 8-11). Временные наречия могут увеличивать напряжение (32, 40, 11 "вот, вот, наконец", nunc, nunc, postremo). Ливий с готовностью воспринимает требование Семпрония Азеллиона (fig. 1 P.) и Цицерона (de oral. 2, 62-64): историография должна не только сообщать о событиях, но прояснять планы и настроения, которые привели к тем или иным действиям. Он с полной серьезностью занимается психологическими основаниями события. При этом ведущие тему слова задают единую тональность целым отрывкам ("радость", gaudium 33, 32-33)[46].
Важно и стремление к ясности (σαφήνεια). Ливий таким образом - частично солидаризируясь с требованиями Цицерона - придерживается строгих правил в описании битв: хронологическая последовательность, прояснение топографии, изложение стратегических замыслов, психологических предпосылок и мотивов. К этому прибавляется подразделение на временные фазы и по месту действия (правое, левое крыло, центр). Массовые сцены искусно представлены с высоты птичьего полета (33, 32, 6-9). Иногда Ливию удается, хотя он и принадлежит к "штатским" писателям, даже яснее описать маневр, чем в том же случае Полибию, причем не теряя сути[47].
Краткость (συντομία) служит (прежде всего - в чередовании с подробным описанием) для того, чтобы выделить масштабную точку зрения. Ливий тратит на изображение римской реакции на каннский разгром вдвое больше места, чем на самое битву, и в результате преобладающей становится мысль о решимости и мужестве в критическом положении. Как Цезарь[48], наш автор иногда отказывается предварительно раскрывать военные замыслы и изображает только их исполение: такое "перспективное информирование" возбуждает нетерпеливое ожидание в читателе. Ливий сокращает отвлеченные рассуждения Полибия, но он тоже не хочет только "доставлять наслаждение и пробуждать чувства"[49], но также и поучать. Цепочка битв второй Пунической войны уже в самой неумолимой последовательности повторяющихся литературных приемов описания обнажает механизмы римской катастрофы[50].
Персонажей наш автор характеризует[51] как прямо, так и косвенно. Как Фукидид (2, 65) великому Периклу, Ливий воздает должное выдающимся людям, упоминая об их смерти (Sen. sms. 6, 21), смешивая при этом похвалу и порицание (Марцелл 27, 27,11; Цицерон у Sen. suas. 6, 17). При введении новых действующих лиц (как Sail. Catil. 1,5) также даются краткие характеристики (Ганнибал 21, 4, 3-9; Катон 39, 40, 4-12). Об истории этого технического приема мы писали в связи с Саллюстием.
Переход к косвенной характеристике может быть создан сравнением (напр., между Папирием Курсором и Александром Великим 9, 16, 19-19, 17). Часто в действии противопоставлены два контрастирующих характера, как - напоминая Никия и Клеона у Фукидида (4, 27 сл.) - осторожный Фабий Кунктатор и легкомысленный Минуций (22, 27-29).
Типизация простирается вплоть до коллективных суждений о целых народах (вероломные карфагеняне, упадочные греки и т. д.). У римлян (в соответствии с традицией анналистики) свой отпечаток на личность накладывает родовое имя: Деции самоотверженны, Валерии - друзья народа, Фабии бескорыстны, Клавдии властолюбивы, Квинкции скромны, Фурии склонны к риску. Удивительно, но Ливий разделяет свойственное римлянам пренебрежение к италикам (разумеется, кроме падуанцев).
Описывая такие фигуры, как Фламинин, освободитель Греции, Ливий приглушает отрицательные черты, Сципион для него - едва ли не воплощение римской virtus, включая неисторические чистоту и мягкость, однако он отказывает в доверии легенде о рождении этого героя и его благочестивой вере в Юпитера (в последнем пункте он более критичен, чем некоторые современные историки). С другой стороны, он выражает восхищение и неримлянами, как, напр., Филиппом V Македонским и Ганнибалом; при этом он, правда, весьма скуп на признание в тех видах доблестей, которые он приберегает для римлян - напр., умеренности, постоянства, достоинства, величия души - moderatio, constantia, gravitas, magnitudo animi[52].
Ливий проявляет интерес и к женской душе[53]. Наряду с известными героинями раннеримской эпохи - вместе с адресованным мужчинам призывом к благородству, призывом, который невозможно не услышать, - обращает на себя его внимание и такая честолюбивая женщина, как Танаквиль (Liv. 1, 34-41). Подчас могут подвергаться осмеянию легкие грехи, которые считались типично женскими (6, 34).
Косвенная и прямая характеристики могут вступать в противоречие. Ганнибал, представленный как безбожный и бесчестный пуниец, по ходу действия оказывается благочестивым и справедливым. С другой стороны, не замалчивается и шарлатанство Сципиона. Таким образом Ливию удалось если и не избежать худших опасностей, связанных с черно-белым письмом, то по крайней мере поставить им должные пределы. Как Саллюстий и Тацит, Ливий, должно быть, рассчитывал на то, что читатель, постепенно получая противоречивую информацию, сформирует со временем более живой образ соответствующей личности.
К средствам косвенной характеристики относятся также речи и диалоги. Общая задача - дать образ личности или исторической ситуации - воспринимается Полибием рационально, Ливием скорее эмоционально. Смена перспективы, возможность которой обеспечивает прямая речь, позволяет облечь в слово различные точки зрения - в том числе и противника. Воздействие речи может быть усилено[54] упоминанием о всеобщем молчании[55].
Для Ливия, представителя "исократовского" стиля, историография - задача для оратора[56]. Соответственно прямая речь играет у него большую роль, нежели у Полибия. Еще у римлян речи из исторического труда Ливия пользовались большим почетом и читались в том числе и отдельно. Иногда выступления приводятся в тех обстоятельствах, в которых их невозможно было бы ожидать. Однако Ливий в своих речах лаконичнее, чем Дионисий Галикарнасский, Саллюстий и Фукидид.
Риторически образованный автор наделяет людей разного происхождения и из разных народов равным красноречием.
Лишь изредка - что касается материала - в книгах 31-45 Ливий отступает от Полибия; однако формальной замкнутостью и римскими exempla он придает своим речам большую яркость. Между тем есть и выступления, которые заставляют предполагать литературный вымысел: так, слова речи Валерия Корва (Liv. 7, 32, 5-17) напоминают знаменитую речь Мария у Саллюстия[57].
Автор выделяет определенных персонажей с помощью речей. Так, в книгах 43 и 44 (судя по тому, что сохранилось) приведены все наиболее значимые выступления Эмилия Павла. Ливий следит за тем, чтобы охарактеризовать оратора как человека, полного морального достоинства, и приспособить его слова к ситуации. В аргументации соображения пользы уступают законам нравственности.
В речах и ответах Ливий разрабатывает темы политических дебатов и контроверз (см., напр., спор между Фабием Кунктатором и Сципионом Африканским 28, 40-44), частично, вероятно, описывая их в духе источников. Можно указать на сочинение парных речей в 33, 39-40[58]. Ливий сокращает выступления Антиоха (при переговорах в Лисимахии 196 г. до Р. Х.) и пространно излагает речи представителя римлян, чтобы сделать их примерно одинаковой длины и взаимно оттенить содержательно.
Диалоги знакомы историографии со времен Геродота (Крез и Солон 1, 30; Ксеркс и Демарат 7, 101-104) и Фукидида (переговоры с мелосцами 5, 85-111). В таких случаях проблема для Ливия заключается в перипетии: контраст между первоначальной самоуверенностью и позднейшим замешательством Филиппа делается более острым и физиогномически наглядным (39, 34, 3 сл.; Polyb. 22, 13).
Ливий хочет найти подход к событию в его внутренних предпосылках; он не только пересказал, но и прочувствовал римскую историю. Его повествовательное мастерство проявляется в чередовании степеней подробности, в подчеркивании переднего и заднего плана, в перспективном взаимодействии этих составных частей, в масштабных образах и сценах. Своим искусством рассказчика он во многом обязан и эпосу[59].
Вообще же риторика служит у Ливия целям вчувствования, наглядности (ἐναργεια) и сочетания обеих этих задач. Она теряет свою сущностную односторонность и соответственно ограничивается драматическим контекстом и становится ценным инструментом психологического анализа или внушительного воспроизведения.
Язык и стиль[60]
В то время как личные черты писательской манеры Тацита выделяются все ярче от произведения к произведению и лишь относительно поздно - к середине Анналов - достигают кульминационного пункта своей самобытности, стиль Ливия, напротив, уже в самом начале полностью проявляет все свои особенности и, как представляется, с течением времени приобретает ненавязчиво-"классический" характер. Постепенно перфекты на -ere уступают место формам на -erunt[61]. Сотня архаических или изысканных слов (напр., на -men) вытесняются более распространенными[62]. Синтаксис обретает большее единство[63]. Изменение стиля можно усмотреть в языковых деталях, вроде соединительных частиц[64].
Каковы причины этого движения? Является ли Ливий первых книг неуверенным новичком[65], двигающимся на ощупь, или он сознательно представляет "модернистическую" поэтичную прозу, уже отмеченную чертами латинского Серебряного века? Удаляется ли он постепенно от этой стилистической парадигмы, чтобы вновь обрести классичность Цице-ронова чекана? Или же он в начале только придерживается указаний Цицерона, позволяющего историографу (который ведь - exomator) поэтический язык, подобающий также эпидейктическому красноречию[66]? От модернизма в эллинистическом вкусе к классицизму: разве это не тот путь, который прошли многие латинские авторы и который становится едва ли не обязательным для литературы этого народа в определенные эпохи? Только ли дело в материале или же в источниках? Не подобает ли для легендарной ранней эпохи сказочная тональность, которая могла бы только помешать позднее при описании сенатских дебатов?
На самом деле начальные книги, которые называют "эпосом в прозе"[67], обязаны своим легким поэтическим колоритом не столько современным поэтам (Вергилию, Горацию), сколько раннеримской поэзии, прежде всего эпосу, но также и древним ритуальным и юридическим формулам, - вероятно, через посредство анналистики. Не стоит те или иные конкретные слова снабжать этикетками вроде "поэтическое" или "непоэтическое". Античная теория различает "слова в прямом значении", verba propria, а в качестве противоположности - "метафоры, слова необычные, самостоятельно сочиненные", verba translata, inusitata, ficta, но не "поэтические", verbapoetica. "Поэтическим" или "прозаическим" может быть не столько отдельное слово, сколько сочетание, в котором оно появляется. У Ливия мы не сталкиваемся - в отличие от Саллюстия - с архаизированием как принципом; мы имеем дело с намеками на атмосферу архаики, подходящую для легендарной тональности ранней эпохи, а также для значимости предмета, его способности быть примером[68].
Вкус к уместному (aptum), который Ливий доказывает своей способностью к чередованию стилистических регистров, объединяет его с Цицероном. Кроме того, историк открыто свидетельствует, что он считает великого оратора достойным подражания[69]. Конечно, он не превозносит мертвое цицеронианство, но пишет так, как Цицерон (по собственному признанию) писал бы историю. При этом наш автор обходится языком своей эпохи - он следует своему языковому чувству, сформировавшемуся в эпоху Августа[70]. Стилистическую значимость отдельных элементов "повседневного" языка[71] не следует преувеличивать, поскольку их употребление, должно быть, отражает только общее языковое развитие в то время.
Как стилист Ливий владеет совершенно разными регистрами. Есть скупые пассажи в духе анналистики: начало года, списки предзнаменований в обычных сложносочиненных предложениях, правда, с вариантами во вводных формулах. - Совершенно иначе звучит сколько-нибудь пространное повествование: как в отдельных периодах опорные понятия стоят на самых важных местах[72], так и в рамках рассказа Ливий разнообразит длину фраз соответственно ходу действия[73]. Для строгого введения характерен плюсквамперфект, в определенной мере делающий очевидным спешный переход к главному событию. В центре господствует обстоятельность, длина предложений увеличивается; однако драматические моменты могут подчеркиваться асиндетическими нагромождениями глаголов. Концовкам опять-таки присуща краткость. Такого рода тенденции отделки можно показать сравнением с Дионисием Галикарнасским (напр., Liv. 1, 53, 4-54, 9; Dionys. 4, 53-58); но, конечно, при сравнении с автором его времени есть опасность злоупотребления: вместо Ливия рассматривать те вещи, которые относятся уже к предшествующей ему традиции. Здесь вопрос заключался в том, чтобы назвать языковые и стилистические средства, которые относятся к необычной, прямо-таки сценической густоте и силе внушения в арсенале изобразительных приемов Ливия. Техника клаузул у Ливия вообще не имеет цицероновско-риторического характера[74], она гораздо больше похожа на Саллюстия.
Свои сравнения историк заимствует из хорошо знакомых областей: море, болезни, животные и огонь. Метафоры во многих случаях черпаются из военной терминологии ("цитадель", "подкрепление", "стрела", arces, munimentum, telum), однако иногда они отважнее, чем у Цицерона; при этом могло сыграть свою роль естественное развитие латинского языка: Clandestina concocta sunt consilia, "заварили тайный замысел" (40, 11,2), libertatis desiderium remordet animos, "тоска по свободе уязвляет души" (8, 4, 3), discordia ordinum est venenum urbis huius, "раздор сословий - отрава этого города" (3, 67, 6).
Как изменчивость, так и постоянство в языке нашего автора объясняются, таким образом, многими причинами: влиянием анналистов (а через них - Энния), стилистическим чутьем августовской эпохи (о чем нам неплохо было бы знать побольше), но прежде всего - приспособлением к конкретному предмету. Особый вес, подобающий в этом случае эстетической мотивации, подтверждает желательность дальнейших языковых и стилистических исследований творчества Ливия.
Образ мыслей I. Литературные размышления
Ливий пишет римскую историю не как действующее лицо, а как наблюдающий с некоторого расстояния. Его писательство предстает в первом предисловии прямо-таки бегством от действительности (1 praef. 5). Как награду за свои труды (чей размах ему становится ясен только по ходу дела)[75] он рассматривает возможность отвести взор от современных несчастий и обрести душевный покой. Последнее для историка вовсе не частное дело, ведь он уже в силу своего задания должен стремиться к беспартийности.
В другом, возможно, самом интригующем из своих признаний[76] (43, 13, 2) Ливий извиняется за то внимание, которое он в своем труде уделяет божественным знакам (предзнаменованиям): "Когда я пишу о древних событиях, у меня необъяснимым образом и душа становится "древнее", и меня охватывает священный трепет". Здесь мы видим, как автор врастает в свой труд и как труд оказывает обратное воздействие на автора.
Однако это место не следует понимать как позицию стремящегося вернуть прошлое. То, с чем он сталкивается в своем путешествии в древность, он как раз и перерабатывает для нужд современности (ср. 1 praef. 10: omnis te exempli documenta, "ты [созерцаешь] назидательные свидетельства примеров всякого рода"): читатель вместе с автором вовлечен в событие. Ливий думает о возможности передать свое историческое понимание.
В то время как в первом предисловии мысль о собственной славе звучит лишь очень слабо, позднее историк полностью растворяется в своем труде; ведь он пишет (у Plin. nat. praef. 16), что получил довольно славы - выпад против Саллюстия![77] - и мог бы и прекратить, если бы его неспокойная душа не находила себе пищи в труде. Ливий таким образом дает положительный ответ на вопрос своего первого предисловия ("Удастся ли мне сделать нечто такое, что было бы достойно труда..."). С другой стороны, он в последующем отказывается от привлекательных на слух мотивов "работы ради работы" или даже "работы ради славы римского народа" (каковые с удовольствием бы выслушал Плиний) и дает чисто субъективное обоснование своего усердия. Оно напоминает Эпикура, который рекомендует работу (и в том числе политическую деятельность) лишь тем, кого влечет к этому собственная предприимчивая природа (ср. "беспокойный дух", animus inquiesl): работа как средство против депрессии (у Plut. mor. 465 C - 466 A)! Работа совершенно не лишает его душевных сил, как можно было бы предположить: она даже доставляет им пищу (pasceretur). Так в остроумном самоуничижении наш автор говорит даже больше, чем Плиний от него ожидает.
В предложении и первого предисловия Ливий, впрочем, говорит и об amor negotii suscepti, "любви к взятому на себя труду". Он допускает, что, возможно, любовь к своему заданию могла его ослепить. Он и здесь тоньше Плиния: "любовь к труду" была бы доблестью, которой гордится автор, "любовь к заданию и предмету" отдает совершенно другой страстью, для которой скорее приходится просить о снисхождении.
Образ мыслей II
Морализм. Нельзя понять Ливия, не обращая внимания на этические аспекты его труда; на самом деле ведущие силы, которые он разыскивает в римской истории, относятся к нравственной сфере. Соответственно моральные понятия у него проявляются отчетливее, чем, напр., у Полибия[78]. Однако было бы опрометчиво сводить перспективу историка к педагогической тенденции. "Моральный элемент" включен в более широкий антропологический контекст: речь идет о типах поведения, которые способствовали величию и упадку Рима.
Основное понятие его подхода к истории - exemplum (1 praef. 10). Как для юного римлянина, который на похоронах видит своих предков "во плоти" и в платье, соответствующем высшей из занимаемых ими должностей, так и для Ливия римская история - возвышенный, отрешенный от повседневности мир, в который он погружается с благоговейным трепетом. Сущность exemplum заключается в том, что он побуждает к подражанию (либо воспрещает таковое): "историография в духе exempla" вовсе не обязательно предрасположена к приукрашиванию действительности. Как внутри государства пример старших должен увлечь молодежь, так и во внешней политике - полагает Ливий - доблести, свойственные одной нации, привлекательны для соседей (1, 21, 2). Камилл не рассуждает о поведении римлянина, он демонстрирует его столь убедительно, что жители Фалер добровольно переходят на сторону Рима (5, 27). Exemplum может оказаться эффективным и в общении сословий: в тот момент, когда грозит поражение, аристократия дает пример великодушия, и плебеи подражают ей pietas (5, 7), чтобы не уступить знати в благородстве.
Предпосылки такого поведения - особенности, о которых мы достаточно редко говорим, рассуждая о римлянах: consilium, sapientia, "рассудительность и мудрость", свобода от волнений, в особенности concordia и pax, "согласие" и "мир". Скорее можно подумать о Гесиоде, о софистике с ее идеей "согласия", ὁμόνοια и стоическо-киническом мировом гражданстве. Варрон занимался темой мира в Pius, одном из Logistorici Идея мира[79] в эпоху Августа противоречит экспансивному древнеримскому представлению о virtus: чтобы не разочаровывать сенаторов, Август должен хотя бы на словах - вопреки своей мирной политике - принять программу войны с парфянами, выдвинутую еще Цезарем.
Ливий продолжает традицию dementia Цезаря и менандровской гуманности. Корректность и великодушие по отношению к врагу он подчеркивает уже в своем представлении легенды об Энее: законы гостеприимства[80] соблюдаются и врагами; Антенор показан как герой мира; Латин препятствует битве (1, 1 сл.).
После того как империя стала мировой державой, римляне должны научиться смотреть на себя как на людей в зеркале собственной истории, отождествить настоящую римскость и настоящую человечность: без сомнения, таков положительный вклад Ливия в самопонимание своей нации. Национальное величие, по его мнению, может быть достигнуто лишь тогда, когда главные действующие лица будут обладать нравственностью и мудростью. В своем понимании того типа поведения, благодаря которому Рим стал великим, Ливий - консерватор только по видимости; на самом деле он думает об особенностях, могущих именно в его время придать государству стабильность. Как подтверждает сравнение с предшественниками[81], Ливий самостоятельно устанавливает ценностную иерархию для своей эпохи; ведь вопрос для него заключается в том, чтобы выстроить духовную родословную для моральной позиции, необходимой здесь и теперь. Человечность облекается двойным достоинством древности и римскости. Или наоборот: римская история возникает вновь под знаком человечности. Она избавляется таким образом от случайного и как непрерывная "поэма"[82] - или как светский контраст греческому мифу - обретает вечную жизнь.
Можно различить и противоположный возвышению мотив - мотив упадка Рима, который, со своей стороны, также сводится к нравственным причинам. Хотя мы не располагаем позднейшими книгами, уже из предисловия нетрудно усмотреть, что закат с точки зрения Ливия начинался постепенно, чтобы затем перейти в острую стадию. В предисловии писатель скорее сомневается в излечимости болезни. Нельзя, однако, совершенно исключить, что все произведение, если бы мы им располагали, показалось бы еще менее оптимистичным.
Каковы религиозные и философские предпосылки этих убеждений?
Религия. В то время как часть исследователей подчеркивает "скептический рационализм" Ливия[83], другие говорят о "непоколебимой вере в древних богов"[84]. Обе точки зрения по-своему справедливы.
Как историк Ливий не может исключить религиозные элементы римского прошлого из своего труда, а также и сам - избавиться от них без остатка. С другой стороны, он знаком и с философскими возражениями против положительной религии. Уже в ранних книгах вполне различима тенденция рационального объяснения, которая продолжается и в последующем под влиянием Полибия. Правда, Ливий сообщает истории о чудесах, но дистанцируется от них (dicitur; ferunt, " говорится;, рассказывают"). Даже в легенде о Ромуле[85] он оставляет вопрос открытым в важнейших пунктах: отцовство Марса, вскармливание волчицей, апофеоз. Однако он при этом отмечает, что реальный рост государства задним числом дает римлянам право требовать от побежденных веры в божественное происхождение основателя (1 praef. 7).
В первых книгах Ливий наблюдает осуществляющееся едва ли не по естественным законам развитие города-государства, пробуждает по ходу дела впечатление закономерного прогресса и рассматривает восточные походы в перспективе создания мировой державы[86]. Правда, он говорит и о божественном руководстве (43, 13, 1-2) и, кажется, предполагает религиозную санкцию римской гегемонии, но речь о непосредственном божественном водительстве - вещь достаточно редкая; на первом плане - человеческие поступки и человеческая ответственность.
Как Полибий[87] и Цицерон (Polyb. 6, 56, 6-15; Cic. rep. 2, 26 сл.), Ливий признает социальную ценность религии как основы общественной морали. Совещания царя Нумы с нимфой Эгерией он воспринимает как благочестивый обман (1, 19, 4-5), сципионову веру в Юпитера - как политическую тактику. Однако скепсис распространяется, по-видимому, только на низшие проявления[88] религиозности (superstitio, "суеверие") - хотя подчас он может хорошо относиться и к ним, - а не вообще на благочестие. Образованный автор стремится обнаружить в религиозных представлениях патриотическую истину.
Философия. Занимаясь философией (Sen. epist. 100, 9), Ливий, вероятно, сталкивался с размышлениями стоика Посидония. Он сам, правда, не мог строго придерживаться стоических взглядов, поскольку придавал мало значения всевластию безличного рока; для него историю творят человеческие качества[89]. Как доказательство стоических взглядов Ливия приводился тот факт, что он представлял рост римской державы как предопределенный и неизбежный[90]; при этом он употребляет такие понятия, fatum[91], fortuna[92]. Доблестный достигает успеха, порочный несостоятелен - уже у Цицерона можно прочесть (nat. deor. 2, 7 сл.) о неудачах римских полководцев как наказании за их пренебрежение богами. Это архаическое представление, скорее религиозного, нежели философского характера, конечно, и не нуждалось в каких бы то ни было философских основаниях. Стоическое представление, в соответствии с которым добродетельный человек, уважающий права людей и богов, живет в соответствии с fatum[93], конечно же, тоньше. История представляется историку поприщем испытания военных и гражданских доблестей. Пройдя его, римский народ должен обрести способность управлять миром. Таким образом историческая ответственность тесно связана с нравственностью отдельного лица[94]. "Морализм" образа истории влечет за собой то, что индивидууму[95] и его решениям отводится значительное место; в кризисные эпохи главная опасность[96] - не "дурные", mali, но boni, "порядочные люди", предающиеся резиньяции.
Поскольку mores, "нравы" проявляются только в поступках[97], нет никакой застывшей системы римских ценностей, их содержание проявляется в каждом конкретном явлении с новыми акцентами. Древность - как дает понять читателю Ливий в своем предисловии - при всей своей бедности была богаче хорошими примерами, чем внешне столь благополучное настоящее. Из Флора, Лукана и Петрония мы знаем, как Ливий объяснял гражданские войны: внешние успехи ведут к внутренним кризисам. На эту мысль есть намек уже в предисловии: государство страдает от своих собственных размеров. Внутреннее или внешнее богатство? Позиция Ливия однозначна. На фоне августовской эпохи с ее интронизацией золота это суждение обретает свою специфику.
Развивает Ливий свою собственную философию или же, скорее, он присоединяется к римской историософской традиции? Созвучия со стоической мыслью мы обнаруживаем повсюду от Катона до Тацита, и, без сомнения, римскость и стоицизм сближаются друг с другом. Ливий - вовсе не философ. Стоическое мировоззрение дает ему отдельные элементы, чтобы оправдать свой патриотизм и выразить в словах свое жизнеощущение. Для римлянина греческая образованность - не самоцель, а зеркало самопознания. Ничего удивительного, что в высказываниях Ливия о себе мы порой слышим и эпикурейские мотивы (см. разд. Образ мыслей I.).
Перспектива историка: национально-римская точка зрения. Ливий собирается писать не всеобщую, а римскую историю (ср. 1 praef. 1: res populi Romani), исключая те события, в которых римляне не принимали участия[98]. Эта перспектива создает постоянный конфликт между моральными убеждениями и патриотизмом. И вот Ливий, как "благомыслящее частное лицо"[99], придает действующим лицам благородные побуждения, чему помогает его "простодушие в дипломатических вопросах"[100]. Особое значение он придает тому, что римляне не только постоянно рассуждают о своей верности договорам (fides) - θρυλοῦντες τὸ τῆς πίστεως ὄνομα (Diodor. 23, 1, 4), но и стремятся действовать в соответствии с ней[101]. Римские поражения он пытается оправдать обстоятельствами, не зависящими от влияния его народа.
Конечно, во многих случаях Ливий мог бы быть предметнее и справедливее в своих суждениях, не предавая своей национальной гордости[102]; однако ему - в отличие, скажем, от Фабия Пиктора - не нужно защищать свою страну от иноземцев. Таким образом он может говорить своим землякам горькие истины, прежде всего в критической полемике с анналистами[103]. Историк осуждает жестокость и жадность римлян в Греции (43, 4); он не скрывает и личного честолюбия Фламинина[104]. В изображении неудач и ошибок римских полководцев он иногда совершенно откровенен[105]. Попытки оправдать римские поражения в пятой декаде встречаются реже, чем раньше[106]. Описал ли наш автор в позднейших - утраченных - книгах отрицательные черты еще отчетливее, чтобы ярче оттенить упадок после 146 г. до Р. Х.? Ливий дает стереоскопический образ римской истории; систематическое искажение не входит в его задачу[107].
Портрет конкретного лица, - скажем, Персея[108] - не свободен от противоречий. В оценке персонажей Ливий "ведет" своего читателя. Прежде всего он охотно дает положительный образ; критика появляется часто после истечения срока должности (подобно тому как процесс против должностного лица был невозможен); уходящий руководитель хвалится своими успехами, но преемник оценивает положение на театре войны скорее скептически; достаточно прочесть суждение Эмилия Павла о его предшественниках (45, 41, 5). Ганнибала, несмотря на критический пролог (ср. 21, 4, 9), автор изображает со все большим восхищением и участием[109].
Литературные приемы обретают в рамках этого процесса содержательную функцию: косвенное изображение позволяет автору осветить предмет с различных точек зрения - Ливий избегает прямых похвал, когда дает возможность грекам самим выразить свою радость по поводу римского освобождения (33, 33, 5; иначе у Полибия 18, 46, 14). Это справедливо и для критики: в письме к Прусию Антиох осуждает римский империализм (37, 25, 4-7; ср. Polyb. 21, 11,1 сл.). Послание Сципиона, напротив, защищает римскую политику (Liv. 37, 25, 8-12; ср. Polyb. 21, 11, 3-11). Так Ливий выстраивает "сцену", использующую не только театральные эффекты. Она позволяет создать "трехмерное изображение", способное при всем патриотизме вызвать ощущение известной объективности.
Ливий как сторонник сената. В то время как, напр., Дионисий Галикарнасский усматривает в сенате представительство интересов римской аристократии, Ливий идеализирует эту корпорацию и последовательно оставляет ее социальную, хозяйственную и властную основу в тени. Слово plebs постоянно получает отрицательные определения[110], однако Ливий прославляет "скромность", modestia (4, 6, 12) народа под знаком concordia. Он предубежден против консулов-популяров - Фламиния, Минуция, Теренция Варрона[111]. Правда, Ливий с третьей по пятую декаду дает неоценимый материал о сенатских прениях[112], но он недостаточно внимания уделяет различным семейным кланам: напр., консервативному Фабиев и либерально-прогрессистскому Эмилиев и Корнелиев. Так, часто при описании предвыборной борьбы он упускает настоящие мотивы, хотя в традиции Цицерона и греков он и пытается понять происшествия прагматически, по схеме consilia- acta - eventus, "замысел - действие - последствия".
Особая перспектива Ливия, Конечно, падуанец - традиционный приверженец римского сената, однако как посторонний Ливий хуже понимает механизмы сенатского господства и роль знатных семейств. Его близость к Августу иногда преувеличивается[113]. Остается под вопросом, насколько Ливий способствует монархии или предостерегает от нее[114]. Конечному его Камилла[115] есть черты, напоминающие Августа; однако из этого нельзя извлечь далеко идущие выводы. И уж тем более критика Августа в позднейших книгах[116] должна остаться чисто гипотетической. Социально-политические разъяснения дает речь Валерия Корва с ее совершенно непатрицианскими мотивами, напоминающими позицию homo novus (7, 32, 10-17) в духе знаменитой речи Мария у Саллюстия (Iug, 85). Ливий - муниципал, как и Август. "Первый гражданин" поднял значение всаднического сословия, в том числе и муниципальной аристократии; историк обращается к высшим слоям нового общества[117].
Значительные исторические, как и эпические, полотна могут возникать после эпох тяжелых смут, но тогда, когда еще хотя бы до некоторой степени возможно оглянуться назад. Республика - предмет его желаний - предстает более просветленной. Ливий больше не понимает некоторых мотивов предшествующих эпох, но он спрашивает, что прошлое может сказать настоящему[118]. Он читает в книге истории не как политик или военный, а как тонко чувствующий человек.
Антропологический интерес. На основании царской эпохи историк разрабатывает типы поведения, которые привели к росту Рима. В этом смысле для Ливия, как и для греков, ἀρχαιολογία - наука[119], а вовсе не простой пересказ легенд и догадок. Внимания заслуживает социологический и антропологический интерес историка[120]. Ранняя эпоха Рима как историческая конструкция обладает интеллектуальным единством: Ромул и Нума противопоставлены друг другу как различные представители "царской" функции; третий царь, вспыльчивый Тулл Гостилий, воплощает "воинскую", четвертый, Анк Марций, основатель порта Остия и друг плебеев, "хозяйственную" функцию[121]. Независимо от того, являются ли мифы начального периода отражением древнеримской теологии (Юпитер-Марс-Квирин) или же они возникли в голове платоновски настроенного грека, они имеют для Ливия большое значение. Они показывают, каковы составные части римского общества. Похищение сабинянок с последующим синойкизмом двух народов, предание о Тарпее, Горации Коклесе и битве трех Горациев и Куриациев напрашиваются в каждом случае на такие истолкования, на которые проливает свет также и сравнительная мифология. Мифический характер ранней римской истории проявляет с помощью "функционального" анализа свое положительное ядро. Несмотря на недавние открытия исторической субстанции отдельных элементов ранней римской истории, в т. ч. с помощью археологии[122], об историчности ранних владык не может идти речи. История царей показывает, как в Риме исторической эпохи - с помощью греков - представляли себе создание res publica.
При Тарквинии Древнем Рим осуществляет шаг от архаизма к модернизму: в лице Танаквиль женщина находит путь в политику, сам Тарквиний обладает греческой образованностью, он оратор и обязан своим успехом этому искусству. Так в изображении этого первого демагога среди царей мы можем распознать позднейшее развитие как источник вдохновения для псевдоисторического вымысла - прием, который будет часто повторяться по ходу римской истории. Тот же самый принцип руководит писателем, когда он ищет и находит в ранней римской истории особенности, в которых нуждается его время. Социально-психологический интерес Ливия может быть понят с помощью моральных категорий (в современном смысле) лишь частично.
К этому прибавляется еще недостаточно оцененный подлинно исторический подход: Ливий не набрасывает статический очерк римского национального характера; он показывает, что не только ценности претерпевали определенное развитие[123]; историк вполне осознал, что есть различие между современным и древнеримским менталитетом.
Традиция[124]
Первая декада[125] дошла в виде эмендированного текста из круга Симмаха в Codex Mediceus Laurentianus, plut. LXIII, 19 (M; до 968 г.) с тремя подписями позднеантичной эпохи. При этом речь идет не о критике текста в современном смысле слова[126], но об установлении текста, может быть, в одном экземпляре, основополагающем для нашей традиции и намного лучшем, чем независимые от него, но восходящие к общим с ним источникам листы Веронского палимпсеста XL (V; начало V в.) с фрагментами книг 3-6. Оксиринхский папирус 1379, который содержит единственный сохранившийся фрагмент свитка Ливия, несуществен с точки зрения критики текста. Средневековые рукописи восходят по большей части к X и XI, Floriacensis (Paris, lat. 5724) - еще к IX веку.
Для третьей декады важнейшее свидетельство - Puteaneus Paris, lat. 5730 (Р; V в.). Его лакуны покрываются полностью сохранившимися списками: Vaticanus Reginensis 762 (R; IX в.) и Parisinus Colbertinus (C; ок. XI в.). Еще две рукописи сегодня утрачены - Spirensis[127] и Туринский палимпсест (Taurin. A II 2) из Боббио, от которого были известны восемь листов. Из них один был утрачен до исследования, которое предпринял в 1869 г. W. Studemund, и семь сгорели в 1904 г.
Четвертая декада дошла в трех рукописях, созданных до средневековой эпохи: от античной рукописи из Пьяченцы (которую приобрел Оттон III) в Бамберге сохранились только фрагменты (F; Bamb. Class. 35a; V в.); правда, к счастью, мы располагаем весьма достоверным списком (B; Bambergensis M IV 9, XI в.), который содержит четвертую декаду до 38, 46. - Независимо от этого свидетельской ценностью обладают фрагменты из латеранской Капеллы "Sancta sanctorum" (R; Vat. Lat. 10 696, IV/V в.). Третья (также самостоятельная) античная рукопись - утраченный оригинал для Codex Moguntinus (Mg), который, со своей стороны, дошел до нас только в перепечатках (Майнц 1519 и Базель 1535). Над собиранием сохранившихся частей первых четырех декад много потрудился Петрарка.
Для пятой декады (кн. 41-45) мы располагаем только одной рукописью (V = Vindob. Lat. 15, начала V в.). Она была открыта только в 1527 г. Симоном Гринеем в монастыре Лорш. Книги 41-45 впервые увидели свет в 1531 г. в его базельском издании Ливия.
Наконец, в Vaticanus Palatinus lat. 24 есть двойной лист палимпсеста из 91 книги Ливия; он также происходит из монастыря Лорш.
Влияние на позднейшие эпохи[128]
Несмотря на критические замечания Азиния Поллиона (у Quint, inst. 8, 1, 3; 1, 5, 56) и цезаря Калигулы (Suet. Cal. 34, 4), Ливий пользуется практически всеобщей любовью. Его искусство характеристики хвалит Сенека Старший (suas. 6, 21), Квинтилиан[129] ставит его рядом с Геродотом (10, 1, 101 сл.), Тацит отдает должное его достоверности и красноречию (ann. 4, 34, 3; Agr. 10, 3), его читает Плиний (epist. 6, 20, 5). Вообще он служит источником материала для риторических занятий (напр., Ганнибал: Iuv. 10, 147). Валерий Максим обязан ему примерами, Фронтин черпает у него военные хитрости (strat. 2", 5," 31, 34), Курций подражает ему в литературном отношении[130]. Силий использует его как главный источник для своей поэмы Punica. Эпитомы[131] начинают составлять, по-видимому, уже в I/II вв. по Р. Х.[132]; в эпоху Адриана Флор и Граний Лициниан пишут на основе Ливия исторические труды нового рода. К этой традиции позднее относятся Аврелий Виктор, Евтропий, Фест, Орозий, Кассиодор и Юлий Обсеквент[133]. Поэт Алфий Авит (II в.) перекладывает стихами отрывки из Ливия, напр., о школьном учителе из города Фалерии[134]. Сохранившиеся содержания (periochae) к Ливию датируются IV в. Мы располагаем также эпитомой из Оксиринха для книг 37-40, 48- 55, 87-88[135]. Благочестивый Евгиппий (VI в.) в изображении перехода через Альпы примыкает к Ливию[136].
Значение Ливия для каролингского ренессанса еще не прояснено[137]. В каталогах библиотек XII века часто встречаются рукописи Ливия. История Вергинии используется в Романе о Розе Жана де Менга (ок. 1275 г.). Николас Тревет (Оксфорд) по поручению церкви пишет комментарий к нашему автору (ок. 1318 г.). Данте говорит о "никогда не ошибающемся" Ливии (Inf. 28, 7-12 к Liv. 23, 12, 1). В основном в Средние века, как представляется, знакомились с первыми четырьмя книгами. Список Ливия, принадлежащий Петрарке, которому едва исполнилось двадцать лет, включает книги 1-10 и 21-39 (теперь в Британском Музее). Поэт пишет письмо нашему историку[138], герои Ливия появляются в его сонетах, а Сципион становится героем его латинского эпоса Africa. Бокаччо († 1375 г.) пришлось переводить Ливия на итальянский язык и участвовать в похищении рукописи из Монтекассино и отправлении ее во Флоренцию. Между 1352 и 1359 гг. бенедиктинец Пьер Берсюир[139], авиньонский друг Петрарки, по поручению короля Иоанна Доброго частично переводит Ливия на французский язык; плодов его труда хватило на два столетия. Из Берсюира черпают испанские (Лопес де Айала 1407 г.), каталонские и шотландские переводчики (Белленден).
Если сначала Ливия читали как сборник примеров военной тактики, политической прозорливости и доблести, то для гуманистов высокого Возрождения он со своим культом героев был величайшим римским историком. Лоренцо Валла († 1457 г.) отмечает глоссы в экземпляре Петрарки. В 1469 г. в Риме печатается оригинальный текст. Затем следуют переводы на немецкий (1505 г.) и итальянский язык (1535 г.), а также частичное переложение на английский (1544 г.). Влиятельны Supplementa Liviana Иоганна Фрейнсгейма; вплоть до XIX в. их чаще печатали вместе с текстом самого Ливия.
Ливий (30, 12-15) служит образцом для одной из самых ранних (и оказавших наибольшее воздействие) ренессансных трагедий (Г. Г. Триссино, Софонисба 1514/15 г.). Макиавелли († 1527 г.) сочиняет свои знаменитые Discorsi sopra laprima deca di Tito Livio (вышли в свет postum в 1531 г.)[140] и цитирует его при этом 58 раз, однако столетием позже коллегия венецианских сенаторов приходит к выводу, что "предосудительные политические воззрения Макиавелли надо отнести скорее к Тациту, чем к Ливию"[141]. Эразм Роттердамский († 1536 г.) не включает падуанца в свой педагогический канон для чтения - теперь, по-видимому, меньше почитают героев? Однако его родной город Падуя воздвигает ему в 1548 г. мавзолей, Монтень († 1592 г.) - тоже один из читателей нашего автора. Ливий и Овидий - источники для The Rape of Lucrece Шекспира[142] (1594 г.). Корнель († 1684 г.) пишет по Ливию трагедию Гораций. Столь запоминающиеся ливиевы сцены, образцовые герои и представления о гражданской нравственности плодотворно повлияли на литературу и изобразительное искусство с эпохи Возрождения и вплоть до французской революции[143].
Ливий становится образцом историографии для современных наций; историка в особенности воодушевляет гражданственность в его изображении. Его первые книги (в переводе Дю Рье, издание 1734 г.) вдохновляют Монтескье[144] на написание труда против тирании князей (1734 г.). Гуго Гроций преимущественно на его примерах развивает свои идеи о международном праве[145]. Патриоты побуждают молодежь читать Ливия (и Плутарха). Речи Ливия, отобранные и переведенные Руссо, служат образцом для ораторов французской революции[146].
В XIX в. Б. Г. Нибур признает, что первые книги историка не имеют ценности[147]. Без сомнения, как историк Ливий уступает по масштабу, скажем, Полибию; однако он сообщает, хотя и некритически, много информации о римской республике. В последние десятилетия археология и сравнительная мифология открыли в его труде новые аспекты и с точки зрения материала.
Как писатель и рассказчик он обладает выдающимися достоинствами. Августов мир создал дистанцию между современностью и прошлым, давшую возможность оглянуться назад. Пристрастие к прошлому означает одновременно и его переделку для нужд собственной эпохи. Вместо техники и военного дела на первый план выходит человек. Только этос, зрелое искусство рассказчика и тонкое владение языком, свойственные Ливию, сделали для Европы римскую историю сокровищницей типических примеров и судеб, сопоставимую по своему влиянию с греческой мифологией.
[1] Patavinitas: как мне представляется, лучшее объяснение дал Leeman, Form 99—109, который подчеркивает определенную дистанцию по отношению к Риму; D. G. Morhof, De Patavinitate Liviana, 1685, говорит, что трудно определить, больше ли «patavinitas» у Ливия или «asininitas» у Азиния; наконец: P. Flobert, La Patavinitas de Tite—Live d’apres les moeurs litteraires du temps, REL 59, 1981, 193—206 (недостаток urbanitas).
[2] Quint, inst. 1,5, 56; 8, 1, 3.
[3] Chron. a. Abr. 1958.
[4] За 64 г. до Р. Х.: G. M. Hirst, Collected Classical Papers, Oxford 1938, 12— 14; R. Syme 1959, 27—87, особенно 40—42; нем. в: R. Klein, изд., Prinzipat und Freiheit, WdF 135, Darmstadt 1969, 169—255.
[5] Его критическое высказывание о Цезаре (у Sen. nat. 5, 18, 4) недавно отнесли к Марию (см. Liv.frg. 2oJal). Однако имя Цезаря засвидетельствовано лучше. Об отношении к Цезарю см. также Н. Strasburger, Livius fiber Caesar, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 265—291.
[6] Liv. 120 у Sen. suas. 6, 17 = fig. 59 сл. Jal.
[7] Quint, inst. 10, 1, 39; cp. 2, 5, 20; о некрологе Цицерону сейчас см. A. J. Pomeroy 1991, 146—148, процитировано выше на стр.910.
[8] Ливий, должно быть, провел большую часть своей жизни в Патавии: V. Lundstrom, Kring Livius’ liv och verk, Eranos 27, 1929, 1—37.
[9] 12 г. по P. X. (соответственно 64 г. до P. X. как году рождения) — менее вероятная дата.
[10] J. Deininger, Livius und der Prinzipat, Klio 67, 1985, 265—272.
[11] Sen. epist. 100/9 (диалоги, философские книги), Quint, inst. 10, 1, 39 (дидактическое послание к сыну); в существовании философских произведений сомневается U. Schindel, Livius philosophus, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 411—419.
[12] Название неточное, поскольку автор начинает еще до основания Рима; относительно заглавия ср. Плиния A fine Aufidi Bassi, Тацита Ab excessu Divi Augusti.
[13] E. Mensching, Zur Bestehung und Beurteilung von Ab urbe condita, Latomus 45. 1986> 572—589-
[14] Ph. A. Stadter 1972; G. Wille 1973; A. Hus, La composition des IVe et Ve decades de Tite—Live, RPh 47, 1973, 225—250 (отвергает любое подразделение); P. Jal, Sur la composition de la «Ve decade» de Tite—Live, RPh 49, 1975, 278—285.
[15] G. Wille 1973.
[16] R. M. Ogilvie, TitiLivi lib. XCI, PCPhS 30, 1984, 116—125.
[17] Ph. A. Stadter 1972; T. J. Luce 1977, 13—24.
[18] R. Syme 1959, 70; это мнение отвергает E. Burck, Gnomon 35, 1963, 780.
[19] A. C. Scafuro, Pattern, Theme, and Historicity in Livy, Books 35 and 36, ClAnt 6, 1987, 249—285.
[20] H. Tränkle 1977, 20, присоединяясь к: A. Klotz; T. Leidig 1993 показывает, что близкие к Полибию главы кн. 30 восходят к анналисту, который комбинирует отрывки из Полибия с данными более древнего анналиста, а также служит источником в других местах третьей декады.
[21] R. М. Ogilvie, Commentary 16 сл.
[22] Эти историки привносили в раннюю римскую историю, из–за недостатка в точных сведениях, факты и тенденции собственной эпохи, так что Ливий косвенно может служить историческим источником по началу революционной эпохи: D. Gutberlet, Die erste Dekade des Livius als Quelle zur grac–chischen und sullanischen Zeit, Hildesheim 1985.
[23] Ливиево описание перехода Ганнибала через Альпы содержит неполибиевы черты, которые при непредвзятом подходе кажутся столь же достоверными: J. Seibert, Der Alpenubergang Hannibals. Ein gelostes Problem?, Gymnasium 95, 1988, 21—73, собенно 36—42.
[24] H. Tränkle 1977, 195.
[25] M. Pape, Griechische Kunstwerke aus Kriegsbeute und ihre offentliche Auf–stellung in Rom, диссертация, Hamburg 1975, 83 сл.
[26] Даже тогда, когда он сам в основном другого мнения: Liv. 8, 18, 2—3; 8, 40, 4—5: о любопытных пропусках сейчас см. J. Poucet, Sur certains silences curieux dans le premier livre de Tite—Live, в: R. Altheim—Stiehl, M. Rosenband, изд., Beitrage zur altitalischen Geistesgeschichte. FS G. Radke, Munster 1984, 212—231.
[27] F. Hellmann 1939; W. Wiehemeyer, Proben historischer Kritik aus Livius XXI— XLV, диссертация, Munster 1938.
[28] H. Nissen 1863; в принципе о методе работы Ливия Т. J. Luce 1977, 144 сл.
[29] H. Tränkle 1977,46—54.
[30] E. Burck ²1964; на различии между трагической и исократовской историографией справедливо настаивает N. Zegers, Wesen und Ursprung den tra–gischen Geschichtsschreibung, диссертация, Koln 1959.
[31] P. G. Walsh 1961.
[32] О контрасте T. J. Luce 1977; о традиции Фукидида cp. Liv. 21,1c Thuc. 1, 1; о речах Фабия и Сципиона (Liv. 28, 40—44) и речах накануне сицилийской экспедиции: B. S. Rodgers, Great Expeditions. Livy on Thucydides, TAPhA 116, 1986, 335-352.
[33] Эта структура отлична от полибиевой. Ливий сознательно отдал здесь предпочтение римской традиции.
[34] E. Burck ²1964, 51—61; ср. также К. Heldmann, Livius iiber Monarchic und Freiheit und der romische Lebensaltervergleich, WJANF 13, 1987, 209—230.
[35] R. M. Ogilvie, Commentary 233; дальнейшее см. T. J. Luce 1977, 26 сл.
[36] F. Hellmann 1939, 46—81; на композиционную и смысловую цельность восьмой книги указывает Е. Burck, Gnomon 60, 1988, 323 сл.; о «постоянстве», cohstantia в книгах 3 и 42, « постоянстве и предусмотрительности», constantia и prudentia в книге 22: T. J. Moore 1989, 155 сл.
[37] T. J. Luce 1977,137.
[38] Об отдельных сценах: H. A. Gartner 1975, 7—28.
[39] 2, 23 сл.; 27—30, 7; 31, 7—33, 3; E. Burck ²1964, 61—69.
[40] Примеры: Liv. 29, 6, 17; 23, 30, 11 сл.; 27, 31,5.
[41] 21, 14; 24, 39; 28, 19, 9-15; 31, 17.
[42] 21,57, 14 neque ulla, quae in tali re memorabilis scribentibus videri solet, praetermissa clades est, «неудержались ни от каких жестокостей, которые в таких обстоятельствах кажутся писателям достойными упоминания».
[43] Напр., App. Syr. 12 соединяет два посольства этолийцев в одно; H. Nissen 1863,115.
[44] P. Steinmetz, Eine Darstellungsform des Livius, Gymnasium 79, 1972, 191— 208.
[45] H. Tränkle 1977, 102, прим. 8.
[46] H. Tränkle 1977, 137 сл.
[47] Polyb. 18, 19, 2—5; 20, 2—3; Liv. 38, 6, 4—9.
[48] Напр., Gall. 7, 27, 1—2 et quid fieri vellet ostendit («и показал, что он хотел бы сделать», без указаний на конкретное содержание).
[49] H. Tränkle 1977, 93.
[50] M. Fuhrmann, Narrative Techniken im Dienste der Geschichtsschreibung, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 19—29.
[51] W. Richter, Charakterzeichnung und Regie bei Livius, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 59—80.
[52] T. J. Moore 1989, 157-159.
[53] Об идеале женщины Т. J. Moore 1989, 160.
[54] О теоретических основаниях: Dionysios 6, 83, 2.
[55] 32, 33, 1 без приведенного Полибием предлога.
[56] Ср. Cic. leg. 1,5; de orat. 2, 62; 2, 36.
[57] J. Hellegouarc’h 1974; возможно, что речь — вымысел Антиата, но это менее вероятно.
[58] Иначе Polyb. 18, 50 сл.; ср. также 37, 53 сл. и Polyb. 21, 18—24.
[59] J. P. Chausserie—Lapree, L’expression narrative chez les historiens latins, Paris 1969, особенно 655.
[60] A. H. McDonald 1957; E. Mikkola, Die Konzessivitat bei Livius, mit beson–derer Beriicksichtung der ersten und funften Dekade, Helsinki 1957; T. Vilja–maa, Infinitive of Narration in Livy. A Study in Narrative Technique, Turku 1983; F. V. Hickson, Roman Prayer Language. Livy and the Aeneid of Virgil, Stuttgart 1993.
[61] E. B. Lease, Livy’s Use of -arunt, — erunt, and -ere, AJPh 24, 1903, 408—422.
[62] J. N. Adams, The Vocabulary of the Later Decades of Livy, Antichthon 8, 1974, 54—62; против общего отступления на второй план поэтических форм: J. M. Gleason, Studies in Livy’s Language, диссертация, Harvard 1969, реферат в: HSPh 74, 1970, 336—337; H. Tränkle 1968; разумеется, я не могу поверить в существование сложившегося историографического стиля в Риме (до Саллюстия).
[63] E. Mikkola, Die Konzessivitat bei Livius, Helsinki 1957 (с особым вниманием к первой и пятой декаде).
[64] E. Skard, Sprachstatistisches aus Livius, SO 22, 1942, 107—108; idem, Sallust und seine Vorganger, SO Suppl. Bd. 15, 1956; о новых исследованиях: H. Aili 1982.
[65] E. Wolfflin, Livianische Kritik und livianischer Sprachgebrauch, Programm Winterthur 1864, Berlin 1864, повторно в: Ausgewahlte Schriften, Leipzig 1933, 1—21; S. G. Stacey, Die Entwicklung des livianischen Stiles, ALL 10, 1898, 17—82.
[66] A. H. McDonald 1957, 168.
[67] Cic. de orat. 2, 53 сл., leg. 1, 5; M. Rambaud, Ciceron et l’histoire romaine, Paris 1953, 9-24, 121.
[68] Приближение к ритму саллюстиевых клаузул (H. Aili, The Prose Rhythm of Sallust and Livy, Stockholm 1979) нужно рассматривать отдельно от этой проблемы. Определенную близость к Саллюстию защищает H. Tränkle 1968, особенно 149—152.
[69] Несколько механистично представление о языке, «чья совокупность правил — один из вариантов классической грамматики, которому с помощью определенных, уже практически конвенционализированных элементов придается отличительный знак „древнего"»: J. Untermann, Die klassischen Autoren und das Altlatein, в: G. Binder, изд., Saeculum Augustum, Bd. 2, Darmstadt 1988, 426—445, здесь 445.
[70] K. Gries, Constancy in Livy’s Latinity, New York 1949.
[71] Satin, forsan, oppido.
[72] W. JAkel, Satzbau und Stilmittel bei Livius. Eine Untersuchung an 21, 1, 1— 2, 2, Gymnasium 66, 1959, 302—317; D. K. Smith, The Styles of Sallust and Livy. Defining Terms, CB 61, 1985, 79-83.
[73] Kroll, Studien 366—369.
[74] R. Ullmann, Les clausules dans les discours de Salluste, Tite—Live et Tacite, SO 3, 1925, 65—75; H. Aili, The Prose Rhythm of Sallust and Livy, Stockholm 1979; J. Dangel, Le mot, support de lecture des clausules ciceroniennes et liviennes, REL62, 1984, 386—415.
[75] 31, 1, 1— 5; ср. 10, 31, 10.
[76] K. Kerenyi, Selbstbekenntnisse des Livius, в: K. K., Die Geburt der Helena, Zurich 1945, 105—110.
[77] Дальнейшую полемику против Саллюстия обнаруживает J. Korpanty, Sallust, Livius und ambitio, Philologus 127, 1983, 61—71.
[78] H. Tränkle 1977, 140.
[79] W. Nestle, Der Friedensgedanke in der antiken Welt, Philologus Suppl. 31, 1938, Heft 1; H. Fuchs, Augustinus und der antike Friedensgedanke. Untersu–chungen zum 19. Buch der Civitas Dei, Berlin 1926.
[80] L. J. Bolchazy 1977.
[81] von Albrecht, Prosa 110—126; T. J. Moore 1989, 149—151.
[82] W. Schibel, Sprachbehandlung und Darstellungsweise in romischer Prosa: Claudius Quadrigarius, Livius, Aulus Gellius, Amsterdam 1971,90.
[83] J. Bayet, изд. 1, S. XXXIX; K. Thraede, AuBerwissenschaftliche Faktoren im Liviusbild der neueren Forschung, в: G. Binder, изд., Saeculum Augustum, Bd. 2, Darmstadt 1988, 394—425.
[84] G. Stubler, Die Religiositat des Livius, Stuttgart 1941, 205.
[85] О легенде об обожествлении Ромула ср. К. W. Weeber, Abi, nuntia Romanis… Ein Dokument augusteischer Geschichtsauffassung in Livius 1, 16?, RhM 127, 1984, 326-343.
[86] H. Tränkle 1977, 131.
[87] H. Dorrie, Polybios uber pietas, religio und Jides (zu Buch 6, Кар. 56). Griechische Theorie und romisches Selbstverstandnis, в: Melanges de philosophic, de litterature et d’histoire offerts a P Boyance, Roma 1974, 251—272; цивилизаторское и политическое значение религии: Isocr. Busins 24—27; Xen. mem. 1, 4; Plut. Numa 8, 3.
[88] Об изображении религиозных эксцессов W. Heilmann, Coniuratio impia. Die Unterdruckung der Bakchanalien als ein Beispiel fur romische Religions–politikund Religiositat, AU 28, 2, 1985, 22—41.
[89] J. Bayet, изд. T. 1, p. XL сл.
[90] P. G. Walsh 1961, 51 сл.; о Ливиевом понимании истории G. B. Miles, The Cycle of Roman History in Livy’s First Pentad, AJPh 107, 1986, 1—33.
[91] 1, 42, 2 fati necessitatem, «роковая необходимость»; 8, 7, 8; 25, 6, 6; даже боги подчинены fatum 9, 4, 16.
[92] Fortuna populi Romani, fortuna urbis («судьба римского народа», «судьба города») — нечто более положительное, нежели лишенная консистенции эллинистическая тихт).
[93] J. Kajanto 1957.
[94] Поэтому как раз в начальный момент Эней должен был быть представлен совершенно безупречным: К. Zelzer, Iam primum omnium satis constat. Zum Hintergrund der Erwahnung des Antenor bei Livius 1, 1, WS 100, 1987, 117— 124.
[95] U. Schlag, Regnum in Senatu. Das Wirken romischer Staatsmanner von 200 bis 191 v. Chr., Stuttgart 1968, абсолютизирует индивидуалистическую точку зрения, которая обнаруживается в источниках.
[96] A. Finken, Ein veraltetes politisches Leitbild? Livius 22, 39, 1—40, 3, AU 10, 3, 1967, 72—75, особенно 75.
[97] Virtus in usu sui totaposita est, «доблесть — лишь в том, что поступаешь доблестно» (Cic. rep. 1, 2, 2).
[98] 33, 20, 13; 35, 40, 1; 39, 48, 6; 41, 25, 8.
[99] T. Klingner, Geisteswelt 476.
[100] H. Tränkle 1977, 161.
[101] M. Merten 1965.
[102] J. Kroymann, Romische Kriegfuhrung im Geschichtswerk des Livius, Gymnasium 56, 1949, 121—134.
[103] M. Merten 1965; при изображении внутриримских конфликтов он пользуется аргументацией, которая напоминает знаменитые «речи варваров»: К. Bayer, Romer kritisieren Romer. Zu Livius 38, 44, 9—50, 3, Anregung 30, 1984,15-17-
[104] H. Tränkle 1977, 144—154.
[105] P. Jal, изд. Kh. 43-44, S. LII; H. Tränkle 1977, 132—135.
[106] R Jal, ibid. S. LIII; H. Bruckmann, Die romischen Niederlagen im Geschichtswerk des T. Livius, диссертация, Munster 1936, 121.
[107] H. Tränkle 1977, 131 сл. судит осторожнее, чем Н. Nissen 1863, 29—31; как патриот и пропагандист Ливий предстает в: A. Hus, La version livienne d’un recit polybien, в: Melanges de philosophic, de litterature et d’histoire offerts a P. Boyance, Roma 1974, 419—434.
[108] P. Jal, ibid. S. CII.
[109] О развитии образа Ганнибала: W. Will, Mirabilior adversis quam secundis rebus. Zum Bild Hannibals in der 3. Dekade des Livius, WJAg, 1983, 157—171.
[110] L. Bruno, Libertasplebis in Tito Livio, GIF 19, 1966, 107—130, особенно 121 с прим. 126.
[111] Liv. 22, 30 и 45.
[112] Оттуда черпает материал: E Munzer, Romische Adelsparteien und Adels–familien, Stuttgart 1920.
[113] G. Stubler 1941; правильно R. Syme 1959.
[114] H. Petersen, Livy and Augustus, TAPhA 92, 1961, 440—452.
[115] J. Hellegouarc’h, Le principat de Camille, REL48, 1970, 112—132.
[116] H. — J. Mette, Livius und Augustus, Gymnasium 68, 1961, 269—285; повторно в: E. Burck, изд., Wege zu Livius…, 156—166.
[117] Syme, Revolution 317; 468.
[118] Kroll, Studien 361.
[119] E. J. Bickerman, Origines gentium, CPh 47, 1952, 65—81.
[120] Dumezil, Mythe, t. 1.
[121] Несколько иначе эту последовательность рассматривает R. J. Penella, War, Peace, and the Ius Fetialein Livy 1, CPh 82, 1987, 233—237.
[122] E. Burck, Die Fruhgeschichte Roms bei Livius im Lichte der Denkmaler, Gymnasium 75, 1968, 74—110.
[123] Это главный тезис T. J. Luce 1977, 230—297.
[124] R. M. Ogilvie, The Manuscript Tradition of Livy’s First Decade, CQ NS 7, 1957, 68—81; A. de la Mare, Florentine Manuscripts of Livy in the Fifteenth Century, в: T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971, 177—195; R. Seider, Beitrage zur Geschichte der antiken Liviushandschriften, Bibliothek und Wissenschaft 14, 1980, 128—152; M. D. Reeve, The Transmission of Livy 26—40, RFIC 114, 1986, 129—172; idem, The Third Decade of Livy in Italy. The Family of the Puteaneus, RFIC 115, 1987, 129—164; idem, The Third Decade of Livy in Italy. The Spirensian Tradition, RFIC 115, 1987, 405—440.
[125] О «декадах» в первый раз упоминается в 496 г. по Р. Х.: Gelasius I Adversus Andromachum contra Lupercalia, epist. C, 12, CSEL 35, 457.
[126] J. E. G. Zetzel, The Subscriptions in the Manuscripts of Livy and Fronto and the Meaning of emendatio, CPh 75, 1980, 38—59.
[127] Об этом см. M. D. Reeve 1987 ibid.
[128] M. Grant, The Ancient Historians, London 1970, нем. Munchen 1973, особенно 182—204 (Ливий) и 336—339 (Ливий в позднейшую эпоху).
[129] F. Quadlbauer, Livi lactea ubertas— Bemerkungen zu einer quintilianischen Formel und ihrer Nachwirkung, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 347— 366.
[130] W. Rutz, Seditionum procellae — Livianisches in der Darstellung der Meuterei von Opis bei Curtius Rufus, в: E. Lefevre и E. Olshauen, изд., ibid. 399—409.
[131] С. M. Begbie, The Epitome of Livy, CQNS 17, 1967, 332—338; R L. Schmidt, Julius Obsequens und das Problem des Livius—Epitome. Ein Beitrag zur Geschichte der lateinischen Prodigienliteratur, AAWM 1968, 5; L. Bessone, La tradizione epitomatoria liviana in eta imperiale, ANRW 2, 30, 2, 1982, 1230—1263.
[132] L. Ascher, An Epitome of Livy in Martial’s Day?, CB 45, 1968—69, 53—54.
[133] H. Brandt, Konig Numa in der Spatantike. Zur Bedeutung eines fruhro–mischen exemplum in der spatromischen Literatur, MH 45, 1988, 98—110.
[134] P Steinmetz, Livius bei Alfius Avitus, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., ibid. 435-447.
[135] Комментарий к ней см. E. Kornemann, Die neue Livius—Epitome aus Oxy–rhynchus, Klio Beiheft 2, Leipzig 1904, перепечатка 1963.
[136] W. Berschin, Livius und Eugippius. Ein Vergleich zweier Schilderungen des Alpenubergangs, AU 31,4, 1988, 37—46, особенно 42.
[137] H. Mordek, Livius und Einhard. Gedanken fiber das Verhaltnis der Karolinger zur antiken Literatur, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., ibid. 337— 346.
[138] P. L. Schmidt, Petrarca an Livius (Jam. 24, 8), в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., ibid. 421—443.
[139] D. Messner, Die franzosischen Liviusubersetzungen, в: K. R. Bausch, H. M. Gauger, изд., Interlinguistica. Sprachvergleich und Ubersetzung, FS M. Wandru–szka, Tubingen 1971, 700—712; I. Zacher, Die Livius—Illustration in der Pariser Buchmalerei (1370—1420), диссертация, Berlin 1971; C. J. Wittlin, изд., T. Livi–us, Ab urbe condita 1, 1—9. Ein mittellateinischer Kommentar und sechs romani–sche Ubersetzungen und Kiirzungen aus dem Mittelalter, Tubingen 1970.
[140] E Mehmel, Machiavelli und die Antike, A&A 3, 1948, 152—186;}. H. Whitfield, Machiavelli’s Use of Livy, в: T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971, 73—96; G. Poma, Machiavelli e il decemvirato, RSA 15, 1985, 285—289; R. T. Ridley, Machiavelli’s Edition of Livy, Rinascimento 27, 1987, 327—341.
[141] R. M. Grant, нем. изд. 337.
[142] Ср. также R. Klesczewski, Wandlungen des Lucretia—Bildes im lateinischen Mittelalter und in der italienischen Literatur der Renaissance, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 313—335; W. Schubert, Herodot, Livius und die Gestalt des Collatinus in der Lucretia—Geschichte, RhM 134, 1991, 80—96, особенно 91 сл.
[143] R. Rieks, Zur Wirkung des Livius vom 16. bis zum 18. Jh., в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 367—397; H. Meusel, Horatier und Curiatier. Ein Livius—Motiv und seine Rezeption, AU 31,5, 1988, 66—90.
[144] S. M. Mason, Livy and Montesquieu, в: T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971, 118—158.
[145] von Albrecht, Rom 58—72.
[146] R. M. Grant, ibid. 337.
[147] Ср. также К. R. Prowse, Livy and Macaulay, T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971» 159~176‘