Глава XL

Возведение на престол Юстина Старшего. - Царствование Юстиниана. - I. Императрица Феодора. - II. Партии цирка и мятеж в Константинополе. - III. Торговля и шелковые мануфактуры. - IV. Финансы и подати. - V. Воздвигнутые Юстинианом здания. - Церковь Св. Софии. - Укрепления и границы Восточной империи. - Упразднение афинских школ и римского консульства.
Император Юстиниан родился[1] неподалеку от развалин Сарики (теперешней Софии) и происходил от незнатного[2] варварского семейства,[3] жившего в той дикой и невозделанной стране, которая называлась сначала Дарданией, потом Дакией и, наконец, получила название Болгарии. Его возвышение было подготовлено предприимчивостью его дяди Юстина, который вместе с двумя другими крестьянами одной с ним деревни покинул для военной карьеры более полезные занятия земледелием и скотоводством.[4] Имея в своих сумках лишь небольшой запас сухарей, трое юношей отправились пешком по большой дороге, которая вела в Константинополь, и благодаря своей физической силе и высокому росту были скоро приняты на службу в гвардию императора Льва. При двух следующих императорах счастливый крестьянин достиг богатства и почестей, а его спасение от некоторых опасностей, грозивших его жизни, было впоследствии приписано ангелу-хранителю, пекущемуся о безопасности королей. Продолжительная служба Юстина и его заслуги в войнах с исаврами и персами не спасли бы его имени от забвения, но послужили мотивом для его повышений; в течение пятидесяти лет он мало-помалу возвысился до званий трибуна, графа, генерала, сенатора и был начальником гвардии в момент кризиса, вызванного смертью императора Анастасия. Родственники Анастасия, которых он возвысил из ничтожества и обогатил, были устранены от престола, и властвовавший во дворце евнух Амантий задумал возложить диадему на голову самого покорного из своих любимцев. Чтобы склонить на свою сторону гвардейцев, он поручил их начальнику раздать им щедрые подарки. Но коварный Юстин обратил эти веские аргументы в свою собственную пользу, и так как никто не осмеливался выступить в качестве претендента на престол, то бывший дакийский крестьянин был облечен в порфиру с единогласного одобрения солдат, знавших его за человека храброго и обходительного, духовенства и народа, считавших его преданным православию, и провинциальных жителей, слепо и безотчетно подчинявшихся выбору столицы. Юстин, прозванный Старшим, в отличие от другого императора, принадлежавшего к тому же роду и носившего такое же имя, вступил на византийский престол, когда ему было шестьдесят восемь лет, и если бы ему не мешали управлять государством по собственному усмотрению, каждый момент его девятилетнего царствования служил бы для его подданных доказательством негодности их выбора. Его невежество было так же велико, как невежество Теодориха, и достоин внимания тот факт, что в веке, не лишенном просвещения, два монарха не умели ни читать, ни писать. Но природные дарования Юстина не могли равняться с дарованиями готского короля; опытность, приобретенная им на военной службе, не сделала его способным управлять обширной империей, и, хотя он не был лишен личного мужества, сознание собственных недостатков естественным образом располагало его к нерешительности, недоверчивости и опасениям во всем, что касалось внутренней или внешней политики. Впрочем, делами управления усердно и честно заведовал квестор Прокл;[5] сверх того, престарелый император нашел для себя опору в дарованиях и честолюбии своего племянника Юстиниана - многообещавшего юноши, которого он оторвал от уединенной деревенской жизни в Дакии и воспитывал в Константинополе, сначала в качестве наследника его личного состояния, а потом в качестве наследника престола.
Так как деньги Амантия были обманным образом употреблены не на тот предмет, на который были назначены, то возникла необходимость лишить его жизни. Эта цель была легко достигнута путем его обвинения в действительном или мнимом заговоре, а судьям было сообщено - в качестве усиливающего его виновность обстоятельства, - что он втайне придерживался манихейской ереси.[6] Амантий был казнен; трое из его товарищей, занимавших во дворце высшие служилые должности, были наказаны или смертью, или ссылкой, а их злосчастный кандидат на императорский престол был посажен в подземную темницу, забит каменьями и с позором брошен в море без погребальных обрядов. Погубить Виталиана было делом и более трудным, и более опасным. Этот готский вождь приобрел популярность тем, что осмелился вести междоусобную войну против Анастасия в защиту православной веры, а после заключения выгодного мира он все еще стоял в окрестностях Константинополя во главе сильной и победоносной армии, состоявшей из варваров. Положившись на данные ему клятвенные обещания, он согласился покинуть эту выгодную позицию и показаться внутри городских стен, рискуя своей личной безопасностью. Между тем городское население, и в особенности партия синих, были раздражены против него при помощи коварных интриг, и ему были поставлены в вину даже военные действия, которые он вел с благочестивой целью. Император и его племянник приняли Виталиана как верного и достойного служителя церкви и государства и с признательностью украсили своего любимца титулами консула и военачальника; но на седьмом месяце своего консульства Виталиан был убит семнадцатью ударами кинжала на банкете у императора,[7] а на Юстиниана, к которому перешло все, что осталось после убитого, пало обвинение в умерщвлении единоверца, с которым он незадолго перед тем побратался, вместе участвуя в христианских мистериях.[8] После гибели своего соперника, не отличавшийся никакими военными заслугами Юстиниан был назначен главным начальником восточных армий, во главе которых ему пришлось бы сражаться с врагами государства. Но если бы он стал гоняться за военной славой, он мог бы утратить свою власть над престарелым и слабым дядей, и, вместо того чтобы вызывать рукоплескания своих соотечественников победами над скифами и персами,[9] этот осторожный воин стал искать их милостивого расположения в церквах, в цирке и в константинопольском сенате. Католики были привязаны к племяннику Юстина, избравшему между ересями Несториевой и Евтихиевой[10] узкую тропу, которая была проложена непреклонным и не допускавшим религиозной терпимости православием.[11]
В первые дни нового царствования он старался поддержать и удовлетворить народное возбуждение против памяти покойного императора. После раскола, продолжавшегося тридцать четыре года, он успел смягчить гордость и гнев римского первосвященника и распространить между латинами благоприятный слух о своем почтительном уважении к апостольскому наместнику. Епископские должности восточных церквей были замещены католиками, преданными его интересам; духовенство и монахи были закуплены его щедрыми подарками, а народ приучался молиться за своего будущего государя, которого считал за упование и опору истинной религии. Свое великолепие Юстиниан выказал в необычайной помпе публичных зрелищ - а в глазах толпы это был предмет не менее священный и важный, чем Никейский или Халкидонский символ веры; расходы на его возведение в консульское звание были вычислены в двести восемьдесят восемь тысяч золотых монет; в амфитеатре были выведены на арену за раз двадцать львов и тридцать леопардов, а победителю на скачках цирка был дан экстренный подарок, состоявший из множества лошадей в дорогой конской сбруе. Удовлетворяя вкусы константинопольских жителей и принимая послания иностранных королей, племянник Юстина в то же время старался приобрести расположение сената. Почтенное название этого учреждения, по-видимому, давало его членам право выражать волю народа и определять порядок престолонаследования; при слабодушном Анастасии правительственная власть переродилась в нечто похожее, если не по существу, то по внешней форме, на аристократию, и достигавшие сенаторского звания военные ходили не иначе как в сопровождении своей домашней стражи, состоявшей из ветеранов, которые в момент кризиса могли повлиять силой оружия или возгласами на выбор нового императора. Чтобы закупить сенаторов, щедро расточались государственные сокровища, и они сообщили императору свое единодушное желание, чтобы он соблаговолил усыновить Юстиниана. Но эта просьба, слишком ясно напоминавшая о скорой смерти, возбудила недоверчивость в престарелом монархе, желавшем удержать в своих руках власть, которою он не был способен пользоваться: держась обеими руками за свою императорскую мантию,
Юстин отвечал сенаторам, что так как избрание нового императора доставляет им столь значительные денежные выгоды, то им следовало бы выбрать более престарелого кандидата. Несмотря на этот упрек, сенат украсил Юстиниана царственным эпитетом nobilissimus, а его декрет был утвержден дядей из привязанности или из страха. Вследствие неизлечимой раны в бедре и умственные, и физические силы императора скоро пришли в совершенный упадок, так что он не был в состоянии управлять империей без посторонней помощи. Он призвал патриарха и сенаторов и в их присутствии торжественно возложил диадему на голову своего племянника, который отправился вслед за тем из дворца в цирк и был встречен громкими и радостными приветствиями народа. Юстин после этого прожил еще месяца четыре, но с той минуты, как была совершена упомянутая церемония, его считали умершим для империи, которая признала Юстиниана, на сорок пятом году его жизни, законным повелителем Востока.[12]
Со вступления своего на престол до своей смерти Юстиниан управлял Римской империей в течение тридцати восьми лет семи месяцев и тридцати дней. События его царствования, возбуждающие в нас сильное внимание своим числом, разнообразием и важностью, старательно описаны ритором, который состоял секретарем при Велисарий и который за свое красноречие был возведен в звание сенатора и константинопольского префекта. Смотря по тому, был ли Прокопий бодр духом или раболепен, был ли он в милости или в опале, он[13] писал то историю своего времени, то панегирик, то сатиру. Восемь книг, в которых рассказаны войны с персами, вандалами и готами[14] и для которых служат продолжением пять книг Агафия, достойны нашего уважения, как тщательное и успешное подражание аттическим или по меньшей мере азиатским писателям Древней Греции. Он описывал то, что сам видел и слышал, и то, что узнал от других, как солдат, как государственный человек и как путешественник; в своем слоге он постоянно ищет и нередко достигает силы и изящества; его размышления, в особенности в его речах, которые он слишком часто целиком вставляет в свой рассказ, заключают в себе обильный запас политических сведений, а как историк он до такой степени одушевлен благородным желанием восхищать и поучать потомство, что, по-видимому, пренебрегает народными предрассудками и придворной лестью. Сочинения Прокопия[15] читались и высоко ценились его современниками;[16] но, хотя он почтительно положил их у подножия трона, Юстиниана должны были оскорбить заключавшиеся в них похвалы герою, который постоянно затмевал славу своего праздного монарха. Благородное сознание своей независимости было заглушено надеждами и опасениями, свойственными рабу, и секретарь Велисария, чтобы заслужить прощение и награду, написал шесть книг об императорских сооружениях. Он ловко выбрал блестящий сюжет, дававший ему возможность громко прославлять гений, великолепие и благочестие монарха, который как завоеватель и как законодатель превзошел мелочные добродетели Фемистокла и Кира.[17] Обманутые надежды, вероятно, внушили льстецу тайное желание отомстить за себя, а первые проблески императорской милости, вероятно, побудили его прервать и уничтожить сатиру,[18] в которой римский Кир выставлен отвратительным и презренным тираном и в которой император и его супруга Феодора представлены двумя демонами, принявшими человеческую форму для того, чтобы истреблять человеческий род.[19] Такие постыдные противоречия, бесспорно, пятнают репутацию Прокопия и ослабляют доверие к его произведениям; тем не менее, если мы отложим в сторону то, в чем изливалась его злоба, мы найдем, что все остальное в его Анекдотах и даже в самых скандальных подробностях, иногда слегка упоминаемых в его "Истории", подтверждается и правдоподобием своего содержания, и достоверными свидетельствами современников.[20] При помощи этих разнообразных материалов я приступаю к описанию царствования Юстиниана, которое заслуживает того, чтобы мы отвели ему большое место. В настоящей главе я опишу возвышение и характер Феодоры, партии цирка и мирное управление восточного монарха. В трех следующих главах я опишу войны, которые окончились завоеванием Африки и Италии, и буду следить за победами Велисария и Нарсеса, не скрывая ни тщеты их триумфов, ни доблестей их врагов - персидских и готских героев. Здесь и в следующем томе я буду говорить о введенной Юстинианом юриспруденции, о его богословских мнениях, о распрях и сектах, которые и до сих пор еще вносят разлад в восточную церковь, и о реформе римского законодательства, которое или служит руководством для народов новейшей Европы, или пользуется их уважением.
1. когда Юстиниан достиг верховной власти, он начал с того, что разделил эту власть с любимой женщиной - знаменитой Феодорой[21] необычайное возвышение которой нельзя считать за торжество женской добродетели. В царствование Анастасия забота о диких зверях, содержавшихся в Константинополе партией зеленых, была возложена на уроженца острова Кипра Акакия, которому было дано и соответствовавшее его обязанностям прозвище начальника медведей. Эта почетная должность перешла после его смерти к другому кандидату, несмотря на то что его вдова поспешила запастись новым мужем и готовым для умершего преемником. После Акакия остались три дочери - Комитона,[22] Феодора и Анастасия, из которых самой старшей в ту пору было не более семи лет. Удрученная горем мать вывела их в день торжественного празднества на середину амфитеатра в одежде просительниц; партия зеленых отнеслась к ним с презрением, а партия синих с состраданием, и воспоминание об этом различии в приеме так глубоко запало в душу Феодоры, что впоследствии долго отражалось на управлении империей. По мере того как три сестры достигали расцвета своей красоты, они посвящали себя на публичные и личные забавы византийского населения, а Феодора, сначала появлявшаяся на театральной сцене в качестве прислужницы Комитоны, со складным стулом на голове, наконец получила позволение пользоваться своими дарованиями для своей личной пользы. Она не умела ни танцевать, ни петь, ни играть на флейте; ее дарования ограничивались искусной пантомимой; она особенно отличалась в исполнении шутовских ролей, и всякий раз, как она, надувши свои щеки, жаловалась на нанесенные ей побои комическим тоном и с соответствующей жестикуляцией, весь константинопольский театр оглашался хохотом и рукоплесканиями. Красота Феодоры[23] была предметом более лестных похвал и источником более изысканных наслаждений. Черты ее лица были изящны и правильны; цвет ее лица хотя и был бледноват, но окрашивался натуральным румянцем: всякое душевное волнение немедленно отражалось в ее полных жизни глазах; в ее легкой походке обнаруживалась грация ее гибкого стана, хотя она не была велика ростом, и как любовь, так и лесть могли основательно утверждать, что ни живопись, ни поэзия не были в состоянии изобразить бесподобную красоту ее форм. Но эту красоту позорила легкость, с которой она выставлялась напоказ перед публикой и употреблялась на удовлетворение сладострастия. Продажные прелести Феодоры были предоставлены на произвол смешанной толпы граждан и иноземцев всякого ранга и всяких профессий; счастливый любовник, которому была обещана ночь наслаждений, нередко бывал вынужден уступить свое место более пылкому или более богатому фавориту, а когда Феодора проходила по улице, от встречи с нею уклонялся всякий, кто желал избежать скандала или соблазна. Рассказывавший ее историю сатирик, не краснея,[24] описывал наготу, в которой Феодора не стыдилась появляться на театральной сцене.[25] Истощив все, что прибавляет к чувственным наслаждениям искусство,[26] она неблагодарно жаловалась на скупость природы;[27] но на языке серьезного писателя нельзя подробно говорить ни о ее жалобах, ни о ее удовольствиях, ни о ее утонченных наслаждениях. После того как она была некоторое время предметом и наслаждения, и презрения для столицы, она согласилась сопровождать тирского уроженца Эцебола, назначенного губернатором африканской Пентаполии. Но эта связь была непрочна и непродолжительна; Эцебол удалил от себя дорого стоившую и неверную любовницу; в Александрии она была доведена до крайней нужды, и во время ее трудного переезда в Константинополь каждый из восточных городов восхищался и наслаждался прелестями прекрасной кипрской уроженки, по-видимому оправдывавшей свое происхождение с того же острова, который был главным центром поклонения Венере. Неразборчивость Феодоры в ее любовных связях и принятые ею отвратительные предосторожности предохраняли ее от опасности, которой она всего более боялась; тем не менее однажды, и только однажды, она сделалась матерью. Ребенок был сбережен и воспитан в Аравии своим отцом, который сообщил ему перед смертью, что он сын императрицы. Воодушевленный честолюбивыми надеждами, неопытный юноша немедленно отправился в Константинопольский дворец и был допущен в присутствие матери. Так как его никто более не видал даже после смерти Феодоры, то на нее пало позорное подозрение, что смертью сына она заглушила тайну, столь оскорбительную для ее императорской чести.
В то время как положение Феодоры было самое бедственное, а ее репутация была самая позорная, какой-то призрак, явившийся ей во сне или созданный ее фантазией, внушил ей приятную уверенность, что ей суждено сделаться супругой могущественного монарха. В ожидании будущего величия она возвратилась из Пафлагонии в Константинополь, стала разыгрывать роль честной женщины с искусством опытной актрисы, стала снискивать средства существования похвальным трудолюбием, занимаясь прядением шерсти, и стала жить целомудренною одинокою жизнью в небольшом домике, который впоследствии превратила в великолепный храм.[28] При помощи ли каких-нибудь искусных уловок или вследствие случайности ее красота привлекла и очаровала патриция Юстиниана, который уже самовластно управлял в ту пору империей от имени своего дяди. Быть может, она умела возвысить в его глазах цену тех ласк, которые она так часто расточала людям самого низкого звания, или, быть может, она прибегала сначала к скромным отказам, а потом к чувственным приманкам, чтобы разжигать любовь в сердце человека, который, или вследствие своих врожденных наклонностей, или вследствие благочестия, привык к продолжительным бдениям и к строгой воздержанности. Когда первые восторги Юстиниана стихли, она сохранила над ним свое влияние благодаря более солидным достоинствам своего характера и ума. Он старался облагородить и обогатить предмет своей привязанности; к ее стопам стали сыпаться сокровища Востока, и племянник Юстина решился, быть может из религиозных убеждений, возвести свою любовницу в освященное религией звание законной супруги. Но римские законы решительно запрещали сенаторам вступать в брак с женщинами, опозоренными рабским происхождением или театральной профессией: императрица Лупицина, или Евфимия, родившаяся в варварском семействе, но, несмотря на грубость своего нрава, отличавшаяся безукоризненною добродетелью, отказалась признавать распутную женщину за свою племянницу, и даже суеверная мать Юстиниана Вигиланция, отдававшая справедливость уму и красоте Феодоры, опасалась, чтобы ветреность и наглость этой лукавой любовницы не развратили ее благочестивого сына и не сделались причиной его несчастия. Эти препятствия были устранены непреклонною настойчивостью Юстиниана. Он терпеливо дождался смерти императрицы, не обратил никакого внимания на слезы матери, которая скоро умерла от огорчения, и издал от имени императора Юстина закон, отменявший издревле установленные стеснительные ограничения. Несчастным женщинам, опозорившим себя театральной профессией, было дозволено очищать себя славным раскаянием (таковы выражения эдикта) и вступать в законный брак с самыми знатными римлянами.[29] Вскоре вслед за этим разрешением состоялось торжественное бракосочетание Юстиниана с Феодорой; ее положение постоянно возвышалось вместе с положением ее любовника, и лишь только Юстин облек своего племянника в порфиру, Константинопольский патриарх возложил диадему на головы императора и императрицы Востока. Но обычные почести, которые позволялось воздавать супругам монархов согласно со строгими нравами римлян, не могли удовлетворить ни честолюбие Феодоры, ни привязанности Юстиниана. Он возвел ее на престол, как равного с ним и независимого сотоварища в управлении империей, а в верноподданнической присяге, которой требовали от губернаторов провинций, имя Феодоры присоединялось к имени Юстиниана.[30] Весь Восток преклонился перед гением и фортуной дочери Акакия. Распутную женщину, позорившую константинопольский театр в присутствии бесчисленных зрителей, стали в том же самом городе чтить как императрицу и важные сановники, и православные епископы, и победоносные полководцы, и взятые в плен монархи.[31]
Кто придерживается мнения, что утрата целомудрия совершенно развращает ум женщины, тот охотно выслушает позорные обвинения, которыми личная зависть и народная ненависть оскорбляли Феодору, умалчивая о ее достоинствах, преувеличивая ее пороки и строго осуждая продажные или добровольные прегрешения юной распутницы. Из стыда или из презрения она нередко уклонялась от раболепных приветствий толпы, не любила показываться в столице и проводила большую часть года внутри дворцов и садов, красиво расположенных вдоль берегов Пропонтиды и Босфора. Часы своего досуга он посвящала столько же предусмотрительной, сколько благодарной заботе о своей красоте, удовольствиям купания и обеденного стола, и продолжительной дремоте по утрам и по вечерам. Ее внутренние апартаменты были наполнены фаворитками и евнухами, интересы и страсти которых она удовлетворяла в ущерб справедливости; самые высокие государственные сановники теснились в ее мрачной и душной прихожей, и, когда после томительного ожидания, наконец, допускались к целованию ног Феодоры, им приходилось выносить, смотря по тому, в каком она была душевном настроении, или безмолвное высокомерие императрицы, или прихотливое легкомыслие комедиантки. Хищническую алчность, с которой она старалась накопить огромные богатства, можно извинить ее опасением, что в случае потери мужа ей не будет иного исхода, как вступить на престол или погибнуть, и, вероятно, не из одного честолюбия, а также из страха она прогневилась на тех двух военачальников, которые имели неосторожность заявить, во время болезни императора, что не намерены подчиняться выбору столичного населения. Но обвинение в жестокосердии, которое так трудно согласовать с более мягкими пороками ее юности, наложило неизгладимое пятно на ее память. Ее многочисленные шпионы ловили и усердно доносили ей о всех поступках, словах или взглядах, которые были оскорбительны для их госпожи. Виновных заключали в особые тюрьмы,[32] недоступные для правосудия, и ходил слух, что их подвергали наказаниям и бичеваниям в присутствии женщины-тирана, которую не трогали никакие мольбы и которая не знала сострадания.[33] Некоторые из этих несчастных погибали в пагубных для здоровья подземных темницах, а другие, лишившись физических сил, рассудка и состояния, выпускались на свободу для того, чтобы служить живыми памятниками ее мстительности, которая обыкновенно обрушивалась даже на детей тех, кто навлек на себя ее подозрение или злобу. Сенатора или епископа, присужденного Феодорой к смерти или к ссылке, поручали кому-нибудь из ее надежных приверженцев, а чтобы усилить усердие этого поверенного, императрица обращалась к нему со следующей угрозой: "Клянусь тем, кто живет вечно, что если ты не исполнишь моих приказаний, я велю содрать с тебя кожу".[34]
Если бы религиозные верования Феодоры не были запятнаны ересью, ее примерное благочестие могло бы искупить во мнении ее современников и ее высокомерие, и ее жадность, и ее жестокосердие. Но если она пользовалась своим влиянием для того, чтобы сдерживать императора, когда он увлекался пылом религиозной нетерпимости, то наше время воздаст должную похвалу ее религии и отнесется очень снисходительно к ее богословским заблуждениям.[35] Имя Феодоры столько же, сколько имя самого Юстиниана, связано со всеми его благочестивыми и благотворительными учреждениями, а самое благотворное из этих учреждений может быть приписано состраданию императрицы к менее счастливым подругам ее юности, избравшим ремесло проституток по легкомысленному увлечению или под гнетом нужды. Один из дворцов на азиатском берегу Босфора был превращен в великолепный и обширный монастырь, и были назначены достаточные суммы для содержания пятисот женщин, которые были набраны на константинопольских улицах и в притонах разврата. В этом надежном и священном убежище они были обречены на вечное заточение, а благодарность раскаявшихся грешниц к великодушной добродетельнице, избавившей их от порока и нищеты, заставляла позабыть о тех из них, которые с отчаяния бросались в море.[36] Сам Юстиниан восхвалял благоразумие Феодоры и приписывал изданные им законы мудрым советам своей достопочтенной супруги, которую он считал за дар Божества.[37] Ее мужество обнаруживалось в то время, когда в народе вспыхивал мятеж, а во дворце все трепетали от страха. Что с момента своего вступления в брак с Юстинианом она не нарушала требований целомудрия, доказывается отсутствием обвинений со стороны непримиримых ее врагов, и, хотя дочь Акакия была пресыщена любовными наслаждениями, все-таки нельзя не отдать справедливость той душевной твердости, которая способна пожертвовать удовольствиями и привычками для удовлетворения более важных требований долга или личного интереса. Желание Феодоры иметь законного сына не сбылось, как она об этом ни молилась, а девочка, которая была единственным плодом ее брачной жизни, умерла в раннем детстве.[38] Несмотря на эти обманутые надежды, ее владычество было прочно и абсолютно; благодаря искусству или личным достоинствам она сохранила любовь Юстиниана, а их ссоры всегда были гибельны для тех царедворцев, которые считали их серьезными. Ее здоровье, быть может, пострадало от распутной жизни, которую она вела в молодости, но оно всегда было деликатно, и доктора предписали ей пользование пифийскими теплыми ваннами. В этой поездке императрицу сопровождали преторианский префект, главный казначей, несколько графов и патрициев и блестящая свита из четырех тысяч человек; большие дороги исправлялись при ее приближении; для ее помещения был выстроен дворец, а в то время как она проезжала по Вифинии, она раздавала щедрые подаяния церквам, монастырям и госпиталям для того, чтобы там молили Небо о восстановлении ее здоровья.[39] Наконец, она умерла от рака[40] на двадцать четвертом году своего супружества и на двадцать втором своего царствования, а ее супруг, который мог бы выбрать взамен развратной комедиантки самую непорочную и самую знатную из восточных девственниц, оплакивал эту потерю как ничем не вознаградимую.[41]
II. В древних публичных зрелищах усматривается одно существенное различие: самые знатные греки выступали в качестве действующих лиц, а римляне были лишь простыми зрителями. Олимпийское ристалище было открыто для богатства, личных достоинств и честолюбия, и если конкурент мог рассчитывать на свое личное искусство и ловкость, он мог идти по стезе Диомеда и Менелая и сам править своими лошадьми на бегу.[42] Десять, двадцать, сорок колесниц участвовали в состязании; победитель получал в награду лавровый венок, а его личная слава, слава его семьи и родины воспевалась в лирических стихотворениях, более долговечных, чем памятники из бронзы и мрамора. Но в Риме не только сенатор, но даже не утративший чувства собственного достоинства простой гражданин, постыдился бы выставить в цирке себя или своих лошадей. Игры устраивались на счет республики, должностных лиц и императоров, но вожжи оставлялись в руках рабов, и если доходы какого-нибудь популярного колесничника иногда превышали доходы адвоката, то на них следует смотреть как на результат народного безрассудства и как на щедрое вознаграждение унизительной профессии. Бега первоначально были не что иное, как состязание между двумя колесницами; возница одной из них был одет в белое платье, а возница другой - в красное; впоследствии были введены в употребление еще два цвета - светло-зеленый и толубовато-синих, а так как бег повторялся двадцать пять раз, то в один и тот же день участвовали в играх цирка по сто колесниц. Существование этих четырех партий скоро было признано легальным; им стали приписывать какое-то таинственное происхождение, а в случайно выбранных ими цветах усмотрели сходство с внешним видом природы в различные времена года - с красноватым блеском Сириуса в летнюю пору, с зимними снегами, с осенним мраком и с приятной для глаз весенней зеленью.[43] Другое объяснение предпочитало элементы временам года и считало борьбу зеленых с синими за изображение борьбы между землей и морем. Победа той или другой стороны считалась предвестницей хорошего урожая или благополучного плавания, а взаимная вражда между земледельцами и моряками была в некоторых отношениях менее безрассудна, чем слепое увлечение римских жителей, посвящавших свою жизнь и свое состояние тому цвету, который они себе усвоили. Самые мудрые императоры презирали эти безрассудства и потворствовали им; но имена Калигулы, Нерона, Вителлия, Вера, Коммода, Каракаллы и Элиогабала были внесены в списки или синих или зеленых; они посещали конюшни, принадлежавшие их партии, поощряли ее фаворитов, карали ее антагонистов и снискивали расположение черни тем, что подделывались под ее вкусы. Кровавые и шумные распри постоянно нарушали торжественность публичных зрелищ до последней минуты их существования в Риме, а Теодорих, из чувства справедливости или из личного расположения, вступился за зеленых, чтобы оградить их от насилия со стороны одного консула и одного патриция, горячо преданных синим.[44]
Константинополь усвоил не добродетели Древнего Рима, а его безрассудства, и те же самые партии, которые волновали цирк, стали с удвоенной яростью свирепствовать в ипподроме. В царствование Анастасия это народное неистовство усилилось от религиозного рвения, и на одном торжественном празднестве партия зеленых, обманным образом скрывшая каменья и кинжалы в корзинах, назначенных для фруктов, перебила три тысячи своих синих противников.[45] Из столицы эта зараза распространилась по провинциям и городам Востока, и из созданного для забавы различия двух цветов возникли две сильные и непримиримые партии, потрясавшие слабую правительственную власть до самого основания.[46] Народные распри, возникающие из-за самых серьезных интересов или из-за религиозных убеждений, едва ли бывают более упорны, чем эти пустые раздоры, нарушавшие семейное согласие, ссорившие братьев и друзей и вовлекавшие даже редко показывавшихся в цирке женщин в желание поддержать партию любовника или не исполнить требований мужа. Все законы, и человеческие, и божеские, попирались ногами, и пока партия имела успех, ее ослепленных приверженцев, казалось, не могли тревожить никакие бедствия, ни те, которые постигают частных лиц, ни те, которые обрушиваются на все общество. В Антиохии и в Константинополе снова выступила на сцену демократия со свойственной ей разнузданностью, но без свойственной ей свободы, и поддержка какой-либо партии сделалась необходимой для всякого кандидата, искавшего гражданской или церковной должности. Зеленым приписывали тайную привязанность к семейству или к секте Анастасия; синие были преданы интересам православия и Юстиниана,[47] а их признательный патрон в течение более пяти лет покровительствовал бесчинствам партии, которая бунтовала тогда, когда это было нужно для того, чтобы держать в страхе дворец, сенат и главные города Востока. Возгордившиеся царскою благосклонностью синие, из желания внушать страх, стали носить особую одежду, похожую на одежду варваров; они усвоили манеру Гуннов носить длинные волосы, их широкие платья и узкие рукава, надменную походку и привычку говорить очень громко. Днем они скрывали свои обоюдоострые кинжалы, но по ночам ходили с оружием в руках многочисленными шайками, готовыми на всякое насилие и хищничество. Эти ночные разбойники обирали и нередко убивали своих противников из партии зеленых и даже беззащитных граждан, так что было опасно носить золотые пуговицы и перевязи и показываться поздно вечером на улицах мирной столицы Востока. Их дерзость все возрастала благодаря безнаказанности; они стали врываться в дома и прибегать к поджогам для того, чтобы обеспечивать успех своих нападений или для того, чтобы скрывать следы своих преступлений. Никакое место не было так безопасно или так священно, чтобы в нем можно было укрыться от их насилий; для удовлетворения своего корыстолюбия или личной ненависти они безжалостно проливали кровь невинных; церкви и алтари были осквернены жестокими убийствами, а убийцы хвастались своим искусством наносить смертельную рану одним ударом своих кинжалов. Распутное константинопольское юношество поступало в корпорацию синих, пользовавшуюся привилегией бесчинства; закон безмолвствовал, и общественные узы ослабли; кредиторов заставляли отказываться от взысканий, судей - отменять их приговоры, господ - освобождать их рабов, отцов - доставлять средства для мотовства их сыновей, знатных матрон - не противиться сладострастным желаниям их рабов; красивых мальчиков вырывали из рук их родителей, а женщин, если они не предпочитали добровольной смерти, насиловали в присутствии их мужей.[48] Зеленые, будучи доведены до отчаяния преследованиями со стороны своих противников и равнодушием должностных лиц, присвоили себе право самообороны и, быть может, право возмездия; но те из них, которые выходили из борьбы невредимыми, или подвергались смертной казни, или укрывались в лесах и пещерах, где жили добычей, которую хищнически собирали с того самого общества, которое изгнало их из своей среды. Те представители правосудия, которые осмеливались наказывать преступления и презирать мщение синих, делались жертвами своего неблагоразумного усердия: один константинопольский префект спасся бегством и укрылся в иерусалимском святилище; один восточный граф подвергся позорному наказанию плетьми, а один губернатор Киликии был повешен, по приказанию Феодоры, на могиле двух убийц, которых он осудил за убийство одного из его слуг и за смелое покушение на его собственную жизнь.[49] В общественной неурядице честолюбец может искать опоры для своего возвышения, но монарх обязан и из личных интересов, и по чувству долга поддерживать авторитет законов. Первый эдикт Юстиниана, неоднократно повторявшийся, а иногда и приводившийся в исполнение, возвещал о его твердой решимости защищать невинных и наказывать виновных без всяких различий в их званиях и цвете. Несмотря на это, весы правосудия не переставали склоняться на сторону синей партии вследствие тайного пристрастия, привычек и опасений императора; после кажущейся борьбы его правосудие охотно подчинялось неукротимым страстям Феодоры, а императрица никогда не забывала или никогда не прощала обид, нанесенных комедиантке. При своем вступлении на престол Юстин Младший объявил, что будет относиться ко всем с одинаковой и строгой справедливостью и этими словами косвенным образом осудил пристрастие предшествовавшего царствования. "Синие, знайте, что Юстиниана уже нет в живых! Зеленые, знайте, что он еще жив!"[50]
Мятеж, превративший почти весь Константинополь в груду пепла, был последствием взаимной ненависти этих двух партий и их минутного примирения. На пятом году своего царствования Юстиниан справлял празднование январских ид: публичные игры беспрестанно прерывались шумными выражениями неудовольствия со стороны зеленых; до двадцать второго бега император с достоинством хранил молчание; наконец, выйдя из терпения, он произнес несколько резких слов и затем вступил, через посредство глашатая, в самый странный разговор,[51] какой когда, либо происходил между монархом и его подданными. Сначала недовольные были почтительны и скромны в своих жалобах; они обвиняли второстепенных должностных лиц в притеснениях и желали императору долгой жизни и побед. "Дерзкие крикуны, - сказал Юстиниан, - будьте терпеливы и внимательны; евреи, самаритяне и манихеи, молчите!" Зеленые попытались возбудить в нем сострадание. "Мы бедны, мы невинны; нас обижают; мы не смеем проходить по улицам; наше имя и наш цвет повсюду подвергаются преследованиям; мы готовы, государь, умереть; но позволь нам умереть по твоему приказанию и на твоей службе!" Но повторение пристрастных обвинений и гневных оскорбительных слов унизило в их глазах достоинство императорского звания; они отказались от своей верноподданнической присяги, чтобы не быть слугами монарха, отказывающего своим подданным в правосудии; пожалели о том, что Юстинианов отец родился на свет, и заклеймили его сына позорными названиями человекоубийцы, глупца и вероломного тирана. "Разве вы вовсе не дорожите вашей жизнью?" - воскликнул разгневанный монарх; тогда синие с яростью вскочили со своих мест; ипподром огласился их громкими угрозами, а их противники, уклонившись от неравной борьбы, наполнили улицы Константинополя сценами ужаса и отчаяния. В эту опасную минуту по городу водили приговоренных префектом к смерти семерых отъявленных убийц из обеих партий и затем отправили их на место казни в предместье Перу. Четверо из них были немедленно обезглавлены; пятый был повешен; но когда повесили двух остальных, они сорвались с веревок и упали на землю; чернь стала рукоплескать их избавлению, а вышедшие из соседнего монастыря монахи св. Конона перевезли их на лодке в свое церковное святилище.[52] Так как один из этих преступников принадлежал к синим, а другой к зеленым, то обе партии были одинаково раздражены - одна жестокосердием своего притеснителя, а другая неблагодарностью своего патрона - и заключили временное перемирие для того, чтобы соединенными силами освободить пленников и отомстить за них. Дворец префекта, выдерживавший напор мятежного сборища, был подожжен; защищавшие его офицеры и стража были умерщвлены, двери тюрем были взломаны, и свобода была возвращена таким людям, которые могли пользоваться ею лишь на пагубу общества. Войска, посланные на помощь гражданским властям, встретили упорное сопротивление со стороны вооруженного сборища, многочисленность и отвага которого ежеминутно увеличивались, а самые свирепые из состоявших в императорской службе варваров - герулы повалили на землю священников, которые, держа в руках мощи святых, неосторожно вмешались в дело с целью прекратить кровопролитную борьбу. Общее смятение усилилось от этого святотатства, и народ с энтузиазмом вступился за дело Божие; с крыш и из окон женщины бросали каменья на головы солдат, которые, со своей стороны бросали в дома горящие головни, и пламя пожара, зажженного руками и местных жителей, и иноземцев, беспрепятственно разлилось по всему городу. Оно охватило собор Св. Софии, бани Зевксиппа, часть дворца от первого входа до алтаря Марса и длинный портик от дворца до форума Константина; обширный госпиталь сгорел вместе с находившимися в нем больными; много церквей и великолепных зданий были совершенно разрушены, и огромные запасы золота и серебра или обратились в слитки, или были расхищены. Самые благоразумные и самые богатые граждане бежали от этих сцен ужаса и разорения, переправляясь через Босфор на азиатский берег, и Константинополь был оставлен в течение пяти дней на произвол партий, избравших на этот раз своим лозунгом слово Ника (Победи!), которое и обратилось в название этого достопамятного мятежа.[53]
Пока между партиями господствовал разлад, и торжествующие синие, и упавшие духом зеленые, по-видимому, с одинаковым равнодушием взирали на беспорядки в делах управления. Теперь они стали сообща нападать на злоупотребления в отправлении правосудия и в управлении финансами и стали громко указывать, как на виновников общественных бедствий, на двух ответственных министров, хитрого Трибониана и корыстолюбивого Иоанна Каппадокийского. Во время внутреннего спокойствия ропот народа был бы оставлен без всякого внимания, но к нему отнеслись с предупредительностью в такую минуту, когда город был объят пламенем; квестор и префект были немедленно удалены от должностей и замещены двумя сенаторами, отличавшимися незапятнанною честностью. Сделав эту уступку общественному мнению, Юстиниан отправился в ипподром для того, чтобы публично сознаться в своих заблуждениях и принять от своих признательных подданных изъявления раскаяния; но они не полагались на его обещания, хотя он и подкреплял свои слова торжественной клятвой над святым Евангелием, и, испуганный этой недоверчивостью, император торопливо удалился внутрь сильных дворцовых укреплений. Тогда упорство мятежников стали объяснять существованием тайного, вызванного честолюбием, заговора и возникло подозрение, что бунтовщики, в особенности те из них, которые принадлежали к партии зеленых, получали оружие и деньги от Гипатия и Помпея, двух патрициев, которые не могли без унижения своего достоинства забыть, что они были племянники императора Анастасия, но и не могли вспоминать об этом, не подвергая свою жизнь опасности. После того как недоверчивый и легкомысленный монарх то относился к ним с доверием, то подвергал их опале, то снова миловал их, они явились к подножию трона как верные подданные и в течение пятидневного мятежа были задерживаемы, как важные заложники; но в конце концов опасения Юстиниана взяли верх над его благоразумием: он стал смотреть на двух братьев как на шпионов и как на таких людей, которые, быть может, замышляют убийство, и грозно приказал им удалиться из дворца. После бесплодного возражения, что исполнение этого приказания может привести их к невольной измене, они возвратились домой, а утром шестого дня Гипатий был окружен и схвачен народом, который, не обращая внимания на его добродетельное сопротивление и на слезы его жены, перенес своего фаворита на форум Константина и вместо диадемы надел на его голову богатое ожерелье. Если бы узурпатор, впоследствии ссылавшийся в свое оправдание на свою неторопливость, последовал советам сената и разжег ярость толпы, ее первый непреодолимый натиск, быть может, сломил бы сопротивление его дрожавшего от страха соперника и низвергнул бы Юстиниана с престола. Из византийского дворца было свободное сообщение с морем; внизу садовой лестницы стояли наготове корабли, и уже было втайне решено перевезти императора вместе с его семейством и сокровищами в безопасное место, не очень отдаленное от столицы.
Гибель Юстиниана была бы неизбежна, если бы распутница, которую он возвысил с театральных подмосток до престола, не утратила вместе с добродетелями своего пола и свойственной женщинам робости. На совещании, в котором принимал участие Велисарий, одна Феодора выказала геройское мужество; она одна была способна спасти императора от неминуемой опасности и от постыдной робости, не рискуя навлечь на себя впоследствии его ненависть. "Если бы бегство, - сказала супруга Юстиниана, - было единственным средством спасения, я все-таки не прибегла бы к нему. Смерть есть неизбежное последствие того, что мы родились на свет; но тот, кто царствовал, не должен переживать утраты своего достоинства и своей власти. Я молю Небо о том, чтобы никто не видел меня ни одного дня без моей диадемы и пурпуровой мантии и чтобы я более не видела дневного света с той минуты, как перестанут приветствовать меня титулом императрицы. Если вы решитесь - о Цезарь! - бежать, в вашем распоряжении сокровища; посмотрите на море, там стоят ваши корабли; но бойтесь, чтобы желание сохранить вашу жизнь не подвергло вас постыдному изгнанию и позорной смерти. Что касается меня, то я держусь мнения древних, что трон - славная могила". Твердость женщины вдохнула в совещавшихся решимость обсудить положение дел и действовать, а мужество скоро находит средства, чтобы выйти из самого отчаянного положения. Разжечь взаимную вражду партий было делом нетрудным, которое могло привести к решительным результатам: синие сами удивлялись преступному безрассудству, вовлекшему их, по поводу ничтожной обиды, в союз с их непримиримыми врагами против снисходительного и щедрого благодетеля; они снова подчинились Юстиниану, а зеленые, вместе со своим новым императором, остались одни в ипподроме. На верность гвардейцев нельзя было полагаться, но военные силы Юстиниана состояли из трех тысяч ветеранов, мужество и дисциплина которых окрепли в войнах персидской и иллирийской. Под предводительством Beлисария и Мунда[54] они молча выступили из дворца двумя отрядами, проложили себе путь сквозь узкие проходы, сквозь потухавшее пламя пожара и сквозь разваливавшиеся здания и в одно время вломились с двух противоположных сторон в ипподром. В этом узком пространстве, бесчинная и испуганная толпа не была способна сопротивляться энергичному нападению регулярных войск; синие постарались выказать всю пылкость своего раскаяния тем, что убивали всех без сострадания и без разбора, и в этот день, как полагают, погибло более тридцати тысяч человек. Гипатия стащили с его трона и отвели вместе с его братом Помпеем к императору; они молили Юстиниана о помиловании, но их преступность была очевидна, их невинность была сомнительна, и Юстиниан был слишком напуган, чтобы быть в состоянии миловать. Утром следующего дня два племянника Анастасия вместе с восемнадцатью сообщниками патрицианского и консульского ранга были тайно казнены рукою солдат; их трупы были брошены в море, их дворцы были срыты до основания, а их имения конфискованы. Даже ипподром был обречен на многолетнее печальное безмолвие; но с возобновлением публичных зрелищ возобновились прежние беспорядки и партии синих и зеленых не переставали причинять тревоги Юстиниану и нарушать спокойствие Восточной империи.[55]
III. После того как Рим сделался столицей варваров, в состав этой империи все еще входили народы, покоренные им по ту сторону Адриатики, до самых пределов Эфиопии и Персии. Юстиниан царствовал над шестьюдесятью четырьмя провинциями и над девятьюстами тридцатью пятью городами;[56] его владения были одарены от природы удобствами почвы, положения и климата, и все усовершенствования человеческих искусств распространялись вдоль побережья Средиземного моря и вдоль берегов Нила, от древней Трои до египетских Фив. Плодородие Египта было большим облегчением для Авраама;[57] та же самая страна, состоявшая из узкой и густонаселенной полосы земли, все еще была способна ежегодно доставлять в Константинополь, для прокормления его населения, двести шестьдесят тысяч четвертей пшеницы,[58] и те же самые сидонские мануфактуры, которые за пятнадцать столетий перед тем были прославлены поэмами Гомера,[59] снабжали своими произведениями столицу Юстиниана. Растительная сила, не истощившаяся от двух тысяч жатв, возобновлялась и удваивалась благодаря искусной обработке, богатому удобрению и своевременному отдыху. Разведение домашних животных было доведено до бесконечного разнообразия. Труды многих поколений создали множество плантаций, зданий и орудий труда и роскоши, более долговечных, чем человеческая жизнь. Предание сохраняло, а опыт упрощал применение механических искусств; общество обогащалось от разделения труда и от удобств обмена, и каждый римлянин жил, одевался и кормился трудом тысячи рук. Изобретение ткачества и пряжи приписывалось, из благочестия, богам. Во все века разнообразные произведения животного и растительного царства, как-то: щетина, кожа, шерсть, лен, хлопок и, наконец, шелк, подвергались искусной мануфактурной обработке для того, чтобы прикрывать или украшать человеческое тело; они окрашивались в прочный цвет, и искусная кисть мало-помалу научилась придавать новую цену произведениям фабричного труда. Выбор этих красок,[60] подражавших, тому, что красиво в природе, зависел от вкусов и моды, а темно-пурпуровая краска,[61] которую финикияне добывали из раковин, предназначалась исключительно для священной особы императора и для его дворца, и честолюбивый подданный, осмеливавшийся присвоить себе эту прерогативу верховной власти, подвергался тому же наказанию, какое назначалось за государственную измену.[62]
Считаю излишним объяснять читателю, что шелк[63] первоначально выходит из внутренностей червяка и что он образует золотистую могилу, из которой червяк вылетает в форме бабочки. До времен Юстиниана в одном только Китае водились черви, которые питаются листьями белого тутового дерева; те, которые питаются листьями сосны, дуба и ясеня, водились в большом числе в лесах и Азии и Европы; но так как уход за ними более труден, а добывание от них шелка менее обеспеченно, то ими повсюду пренебрегали, за исключением только небольшого острова Кеос, лежащего неподалеку от берегов Аттики. Из их волокна делали тонкий газ, и это изделие, придуманное женщиной для лиц ее пола, долго было предметом удивления и на Востоке, и в Риме. Хотя одежды мидян и ассирийцев и возбуждают в нас некоторые догадки, находящиеся в связи с этим предметом, все-таки Вергилий был самый древний писатель, положительно упомянувший о легком волокне, которое собирается с деревьев серов или китайцев,[64] а это естественное заблуждение, менее удивительное, чем послуживший для него поводом истинный факт, было мало-помалу исправлено изучением драгоценного червя, который сделался главным виновником роскоши, распространившейся у всех народов. Эту редкую и изысканную роскошь порицали, в царствование Тиберия, самые серьезные из римлян, а Плиний осуждал в напыщенных но энергичных выражениях любостяжение тех, которые проникали до самых отдаленных пределов мира с пагубной целью выставлять перед публикой одежды, которые вовсе не прикрывают, и женщин, которые, облекшись в них, кажутся вовсе неодетыми.[65] Одежда, сквозь которую можно было видеть формы тела и цвет кожи, удовлетворяла тщеславие или возбуждала сластолюбивые желания; финикийские женщины иногда обращали плотно сотканные китайские материи в нитки и увеличивали количество этого драгоценного материала тем, что ткали из него более жидкие материи и примешивали к нему льняную пряжу.[66]
Через двести лет после Плиния материи из чистого шелка или с примесью других материалов употреблялись только лицами женского пола, пока богатые римские граждане и богатые жители провинций не научились следовать примеру Элиогабала, впервые унизившего достоинство императора и мужчины тем, что стал одеваться как женщина. Аврелиан жаловался на то, что фунт шелка продавался в Риме за двенадцать унций золота; но предложение увеличивалось вместе с требованием, а с увеличением предложения уменьшалась цена. Если случайность или монополия иногда подымали цену даже выше той, какая существовала во времена Аврелиана, зато случалось, что те же самые причины заставляли тирских и беритских фабрикантов довольствоваться девятой частию этой сумасбродной цены.[67] Было признано необходимым издать закон, чтобы установить различие между манерой одеваться комедиантов и манерой одеваться сенаторов, и большая часть шелка, который вывозился с места своей родины, шла на нужды Юстиниановых подданных. Они были еще более близко знакомы с раковиной Средиземного моря, прозванной морским шелковичным червем; тонкое волокно или волос, которым прикрепляется к утесу раковина, дающая жемчуг, обрабатывается в наше время скорей из любознательности, чем для пользы, а сделанные из этого странного материала одежды были подарены римским императором армянским сатрапам.[68]
Товар, имеющий высокую цену при небольшом объеме, способен оплачивать расходы сухопутной перевозки, и караваны проходили в двести сорок три дня через всю Азию, от омывающего Китай океана до берегов Сирии. Персидские купцы,[69] посещавшие ярмарки Армении и Низиба, продавали там шелк римлянам; но эта торговля, страдавшая в мирное время от разных притеснений, вызываемых корыстолюбием и завистью, совершенно прекращалась во время продолжительных войн между соперничавшими монархиями. Персидский царь мог с гордостью причислять Согдиану и даже Серику к числу провинций своей империи, но на самом деле его владения ограничивались Оксом, а выгодные сношения его подданных с жившими по ту сторону реки согдоитами зависели от произвола сначала гуннов, а потом турок, господствовавших над этим трудолюбивым народом. Но даже варварское владычество этих завоевателей не искоренило земледелия и торговли в стране, которая считается за один из четырех садов Азии; города Самарканд и Бухара занимали выгодное положение для торговли ее разнообразными произведениями, и их купцы, покупавшие у китайцев[70] шелк в сыром или в обработанном виде, перевозили этот товар в Персию для продажи римским подданным. В тщеславной столице Китая с согдианскими караванами обходились так же, как со смиренными посольствами плативших дань королей, и, если они возвращались оттуда целыми и невредимыми, это смелое предприятие вознаграждалось громадными барышами. Но трудный и опасный переезд от Самарканда до первого города Шензи требовал не менее шестидесяти, восьмидесяти и даже ста дней; переправившись через Яксарт, караван вступал в степь, а когда бродячие шайки хищников не сдерживались присутствием армии или гарнизона, они не стесняясь грабили и граждан, и путешественников.
Чтобы избежать татарских хищников и персидских тиранов, торговцы шелком отыскали более южный путь, стали перебираться через горы Тибета, спускаться по Гангу или Инду и терпеливо ожидать в портах Гузерата и Малабара ежегодно прибывавших туда с Запада судов.[71] Но опасности переезда через степь оказались менее тягостными, чем усталость, голод и потеря времени; такие попытки редко возобновлялись, и единственный европеец, проехавший этим редко посещаемым путем, хвастался, что достиг устья Инда через десять месяцев после своего отъезда из Пекина. Впрочем, океан был открыт для свободных сообщений между всеми народами земного шара. От великой реки до тропика Рака китайские провинции были покорены и цивилизованы северными императорами; в начале христианской эры они были покрыты множеством городов, многочисленными жителями и бесчисленными тутовыми деревьями вместе с их драгоценными обитателями, и если бы китайцы, при своем умении пользоваться компасом, были одарены предприимчивостью греков или финикиян, они могли бы распространить свои открытия по всему южному полушарию. Не мое дело проверять, действительно ли они достигали в своих морских поездках до Персидского залива и до мыса Доброй Надежды, а верить в это я нисколько не расположен; тем не менее по своим усилиям и успехам их предки, быть может, стоят не ниже теперешнего поколения, а сфера их плавания, вероятно, простиралась от Японских островов до Малакского пролива, который можно назвать Столбами Восточного Геркулеса.[72] Они могли, не теряя из виду твердой земли, плыть вдоль берегов до крайней оконечности Ахинского мыса, который ежегодно посещали десять или двенадцать судов с продуктами, мануфактурными изделиями и даже с рабочими, вывезенными из Китая; об острове Суматре и о лежащем напротив его полуострове слегка упоминают[73] древние писатели, как о странах, богатых золотым и серебром, а упоминаемые в "Географии" Птолемея торговые города могут служить указанием на то, что источником этого богатства были не одни рудники. Суматра отстоит от Цейлона в прямом направлении почти на триста миль; китайские и индийские мореплаватели руководствовались полетом птиц и периодическими ветрами и могли безопасно переплывать через океан на четырехугольных судах, на которых борты скреплялись вместо железа крепкими веревками, свитыми из волокна какаовых деревьев. Цейлон, носивший название Серендиба или Тапробаны, находился во владении двух враждовавших между собою монархов, из которых один владел горами, слонами и блестящими венисами, а другой пользовался более солидными богатствами, доставляемыми промышленностью, внешней торговлей и обширной Тринкемальской гаванью, куда стекались и откуда отплывали флоты Востока и Запада. Торговавшие шелком китайцы запасались во время своих переездов алоем, гвоздикой, мускатными орехами и сандалом и вели ничем не стесняемую и выгодную торговлю с жителями берегов Персидского залива на этом гостеприимном острове, находившемся (как рассказывали) на одинаковом расстоянии от тех и от других. Подданные великого царя превозносили его могущество и великолепие и полагали, что у него нет достойных соперников, а тот Римлянин, который смутил их гордость, сравнив их жалкую монету с золотой медалью императора Анастасия, отплыл в Цейлон на эфиопском корабле в качестве простого пассажира.[74]
Так как шелк сделался необходимым предметом потребления, то император Юстиниан был озабочен тем, что персы присвоили себе монополию сухопутной и морской доставки этого важного продукта и что за счет его подданных обогащались враги и идолопоклонники. Предприимчивое правительство снова оживило бы египетскую торговлю и плавание по Чермному (Красному) морю, пришедшие в упадок вместе с упадком благосостояния империи, и римские корабли могли бы отправляться для закупки шелка в порты Цейлона, Малакки и даже Китая. Но Юстиниан прибегнул к более скромной мере и обратился с просьбой о помощи к своим христианским союзникам, к жившим в Абиссинии эфиопам, которые незадолго перед тем познакомились с искусством мореплавания, стали заниматься торговлей и приобрели приморский порт Адулис,[75] еще украшавшийся трофеями греческого завоевателя. Плавая вдоль берегов Африки в поисках за золотом, изумрудом и благовонными веществами, они достигли экватора; но они благоразумно уклонились от предложения Юстиниана вступить в невыгодную конкуренцию, в которой перевес был бы на стороне персов, менее отдаленных от индийских рынков. Император терпеливо выносил это разочарование до тех пор, пока одно неожиданное происшествие не привело к исполнению его желаний. Евангелие проповедовалось у индийцев; христиане св. Фомы, жившие на Малабарском берегу, где добывается перец, уже управлялись епископом; на Цейлоне была заведена церковь, и миссионеры проникали по проложенной торговлей стезе до оконечностей Азии.[76] Два персидских монаха долго жили в Китае, быть может, в городе Нанкине, который был столицей монарха, придерживавшегося иностранных суеверий и принимавшего в ту пору послов с острова Цейлона. Среди своих благочестивых занятий они с любопытством смотрели на обыкновенные одежды китайцев, на шелковые мануфактуры и на мириады шелковичных червей, уход за которыми (и на деревьях, и внутри домов) когда-то считался занятием, приличным для цариц.[77] Они скоро убедились, что перевозить этих недолговечных насекомых было бы невозможно, но что их яички могут размножить их породу в отдаленной стране. Не столько любовь к отечеству, сколько религия и личный интерес, руководили действиями персидских монахов после продолжительного путешествия, они прибыли в Константинополь, сообщили о своем замысле императору и нашли горячее поощрение в подарках и обещаниях Юстиниана. Историки, описывавшие царствование этого монарха, считали поход к подножию Кавказа более достойным подробного рассказа, чем труд миссионеров, которые снова отправились в Китай, обманули недоверчивых туземцев, скрыв яички шелковичных червей внутри палки, и с торжеством принесли в Константинополь эту похищенную на Востоке добычу. Под их руководством из яичек вывелись черви при помощи навозной теплоты; этих червей стали кормить листьями тутового дерева; они стали жить и работать в чужой стране; для их размножения сохранили достаточное число куколок, а для прокормления будущих поколений насадили деревья. Опыт и размышление исправили ошибки, вкравшиеся при первой попытке, и в следующее затем царствование согдианские послы сознавались, что римляне не уступали китайским уроженцам в уходе за шелковичными червями и в обработке шелка[78] - в чем новейшая Европа превзошла и Китай, и Константинополь. Я не равнодушен к наслаждениям, доставляемым изящной роскошью; тем не менее я с некоторой грустью помышляю о том, что если бы монахи перенесли к нам вместо разведения шелковичных червей искусство книгопечатания, с которым китайцы уже были знакомы в ту пору, то комедии Менандра и целые декады Ливия дошли бы до нас в изданиях шестого столетия. Более обширные сведения о земном шаре по меньшей мере способствовали бы развитию теоретических знаний; но христиане извлекали свои географические познания из текстов св. Писания, а изучение природы считалось за самое несомненное доказательство неверия. Православная религия ограничивала обитаемый мир одним умеренным поясом и приписывала земному шару продолговатую фигуру, которая будто бы имела четыреста дней пути в длину, двести дней пути в ширину, была со всех сторон окружена океаном и покрыта солидным кристаллом небесной тверди.[79]
IV. Подданные Юстиниана были недовольны и своим временем, и своим правительством. Европу наводняли варвары, а Азию монахи; бедность Запада обескураживала торговую и мануфактурную предприимчивость Востока; продукты труда тратились на бесполезных церковных, государственных и военных должностных лиц, и составляющие народное богатство как неподвижные, так и пускаемые в обращение капиталы стали заметным образом уменьшаться. Бережливость Анастасия облегчила общую нужду, и этот благоразумный император накопил огромные богатства в то самое время, как он освобождал своих подданных от самых ненавистных и обременительных налогов. Общая признательность сопровождала отмену скорбного золота - личного налога на труд бедняков,[80] который, как кажется, был обременителен более по своей форме, чем по существу, так как цветущий город Эдесса уплатил только сто сорок фунтов золота, собранных в четыре года с десяти тысяч ремесленников.[81] Но щедрость Анастасия сопровождалась такой бережливостью, что в течение своего двадцатисемилетнего царствования он отложил из своих ежегодных доходов громадную сумму в тринадцать миллионов фунт, стерлингов, или в триста двадцать тысяч фунтов золота.[82] Племянник Юстина не захотел следовать его примеру и стал расточать накопленные им сокровища. Богатства, находившиеся в распоряжении Юстиниана, были скоро истрачены на подаяния, на постройки, на вызванные честолюбием войны и на заключение позорных мирных договоров. Оказалось, что его доходы не покрывают расходов.
Он стал всеми способами вымогать от своих подданных золото и серебро, которые он без всякого расчета разбрасывал на всем пространстве от Персии до Франции;[83] его царствование ознаменовалось переходами от расточительности к скупости, от роскоши к бедности или, вернее, борьбою между этими крайностями; при его жизни ходил слух о скрытых им сокровищах,[84] а, когда он умер, его преемнику пришлось уплачивать его долги.[85] И современники, и потомство основательно нападали на такие недостатки; но недовольный народ всегда легковерен; личная ненависть не знает стыда, а тот, кто ищет правды, будет осмотрительно пользоваться поучительными анекдотами Прокопия. Тайный историк рисует только пороки Юстиниана, а его недоброжелательная кисть выставляет эти пороки в самом мрачном цвете. Двусмысленные поступки он приписывает самым низким мотивам, ошибку выдает за преступление, случайность за преднамеренность, действие законов за злоупотребление; минутное пристрастное увлечение он ловко возводит в общий принцип тридцатидвухлетнего царствования; на одного императора он возлагает ответственность за ошибки его должностных лиц, за беспорядки того времени и за нравственную испорченность его подданных, и даже такие ниспосылаемые самой природой общественные бедствия, как моровая язва, землетрясения и наводнения, приписывает князю демонов, злоумышленно принявшему внешний вид Юстиниана.[86]
После этого предостережения я вкратце расскажу анекдоты о жадности и хищничестве Юстиниана под следующими рубриками: I. Юстиниан был так расточителен, что не имел возможности быть щедрым. Поступавшие на службу во дворец гражданские и военные должностные лица занимали невидные места и получали скромное содержание; они достигали по старшинству покойных и хорошо оплачиваемых должностей; ежегодные пенсии доходили до четырехсот тысяч фунт. стерл.; но самые почетные из них были уничтожены Юстинианом, и корыстолюбивые или бедные царедворцы оплакивали эту бережливость как самое позорное унижение для величия империи. Почтовые сообщения, содержание докторов и ночное освещение улиц представляли более общий интерес, и города основательно жаловались на то, что Юстиниан захватил городские доходы, назначенные на эти полезные цели. Он обижал даже солдат, и таков был упадок воинственного духа, что он мог обижать их безнаказанно. Император отказался от уплаты пяти золотых монет, которые обыкновенно выдавались им в награду по прошествии каждых пяти лет, заставил своих ветеранов жить подаяниями, и во время войн в Италии и в Персии довел свои армии до того, что не получавшие жалованья солдаты стали массами покидать свои знамена. II. Его предшественники имели обыкновение прощать недоимки по случаю каких-нибудь счастливых событий их царствования и ставили себе в заслугу отказ от таких взысканий, которые были безнадежны.
"В течение тридцати двух лет, Юстиниан ни разу не оказал такой снисходительности, и многие из его подданных отказались от владения землями, ценность которых была недостаточна для удовлетворения казенных взысканий. Анастасий освободил на семь лет от уплаты налогов те города, которые пострадали от неприятельского нашествия; владения Юстиниана терпели опустошения от персов и от арабов, от гуннов и от славонцев; но дарованное им бесполезное и бессмысленное освобождение от налогов на один только год ограничивалось теми городами, которые были взяты неприятелем". Таковы выражения тайного историка, который положительно отрицает, чтобы жителям Палестины было оказано какое-либо снисхождение после восстания Самаритян; это было ложное и гнусное обвинение, опровергаемое достоверным свидетельством, что этой опустошенной провинции было выдано пособие в тринадцать центенариев золота (52 000 фунт, ст.) вследствие ходатайства св. Саввы.[87] III. Прокопий не соблаговолил объяснить, в чем заключалась система податного обложения, опустошавшая землю подобно буре, сопровождаемой градом, и поражавшая жителей подобно моровой язве; но мы сделались бы соучастниками в его злобных нападках, если бы возложили на одного Юстиниана ответственность за то древнее и суровое правило, что весь округ должен уплачивать государству за умерших и за разорившихся. Аnnоnа, или снабжение армии и столицы зерновым хлебом, была тяжелым и произвольным налогом, быть может в десятеро превышавшим средства земледельцев, а бедственное положение этих последних еще усиливалось от неправильности весов и мер и от обязанности тратить деньги и труд на перевозку этого хлеба в отдаленные центры. В эпохи неурожаев соседние провинции - Фракия, Вифиния и Фригия подвергались экстренным реквизициям; но владельцы, совершившие утомительное путешествие и опасный переезд морем, получали такое неудовлетворительное вознаграждение, что предпочли бы отдать у дверей своих хлебных амбаров и свой хлеб, и издержанные на его перевозку деньги. Эти меры предосторожности могли бы служить указанием на нежную заботливость о благосостоянии столицы; тем не менее Константинополь не избег хищнического самовластия Юстиниана. До его царствования входы в Босфор и в Геллеспонт были открыты для свободной торговли и был запрещен только вывоз оружия для варваров. У каждых из этих городских ворот был поставлен претор, в качестве орудия императорского корыстолюбия; на корабли и на привозимые в них товары были наложены тяжелые пошлины; бремя этих поборов легло на несчастных потребителей; бедняки стали страдать от искусственного недостатка в съестных припасах и от чрезмерно высоких цен, и привыкшему рассчитывать на щедрость своих монархов народу нередко приходилось жаловаться на недостаток и воды, и хлеба.[88] Так называемый налог на воздух, или воздушный налог, который не имел другого, более ясного названия, не был установлен никаким законом и не падал ни на какой определенный предмет, заключался в том, что император ежегодно принимал в подарок от своего преторианского префекта 120000 фунт, ст., а способ уплаты этого подарка предоставлялся усмотрению этого могущественного сановника. IV. Но даже этот налог был менее обременителен, чем привилегия монополий, препятствовавшая полезной конкуренции торговцев и облагавшая произвольными пошлинами нужды и роскошь подданных ради незначительных и бесчестных барышей.
Автор "Анекдотов" говорит: "Лишь только императорская казна присвоила себе исключительное право торговать шелком, многочисленный класс людей, состоявший из промышленников Тира и Берита, впал в крайнюю бедность; эти люди или умирали с голоду, или искали убежища в персидских владениях, на неприятельской территории". Одна провинция, быть может, действительно пострадала от упадка мануфактурной промышленности; но в том, что касается шелка, пристрастный Прокопий недосмотрел той неоценимой и долговечной пользы, которую доставила империи любознательность Юстиниана. С такой же осмотрительностью следует относиться к тому факту, что Юстиниан увеличил обыкновенную цену медной монеты на одну седьмую; это изменение цены могло быть вызвано основательными мотивами и, как кажется, было безвредно, так как золотая монета,[89] служившая легальным мерилом для казенных и частных платежей, осталась без подмеси и не возвысилась в цене. V. Обширные права, предоставленные откупщикам государственных доходов для того, чтобы они могли исполнять принятые на себя обязательства, нетрудно выставить в более отвратительном свете и истолковать в том смысле, что откупщики покупали у императора право распоряжаться жизнью и достоянием своих сограждан. Более явная продажа почестей и государственных должностей совершалась во дворце с дозволения или по меньшей мере с тайного одобрения Юстиниана и Феодоры. При этом не имели никакого значения ни заслуги, ни даже протекция, и было полное основание предполагать, что отважный спекулятор, вступавший на государственную службу с целью наживы, находил в ней достаточное вознаграждение за свой позор, за свои труды и свой риск, за долги, которые ему приходилось сделать, и за большие проценты, которые ему приходилось уплачивать. Сознание позора и вреда, причиняемых такой торговлей, наконец пробудили из усыпления дремлющую добродетель Юстиниана, и он попытался оградить бескорыстие своего управления требованием клятвы[90] и назначением строгих наказаний; но по прошествии года, ознаменовавшегося бесчисленными клятвопреступлениями, его суровый эдикт был отменен и подкуп стал, ничем не стесняясь, употреблять во зло свое торжество над бессилием законов. VI. Граф домашней прислуги Евлалий оставил завещание, в котором объявлял императора своим единственным наследником, с тем, впрочем, условием, чтобы Юстиниан уплатил его долги, выдал кому следует назначенные в завещании суммы, дал трем его дочерям приличное содержание и снабдил их, при выходе замуж, приданым в десять фунтов золота. Но блестящее состояние Евлалия сделалось жертвою пожара, и описанное после смерти имущество не превышало своею стоимостью ничтожной суммы в пятьсот шестьдесят четыре золотых монеты. Подобный случай из греческой истории доставлял императору прекрасный пример для подражания. Он сдержал себялюбивый ропот казначея и оправдал доверие друга: он уплатил долги и выдал назначенные по завещанию суммы; три девушки были воспитаны под надзором императрицы Феодоры, и Юстиниан удвоил размеры приданого, которым довольствовалась привязанность их отца.[91] Человеколюбие монарха (ведь монарх не может быть щедр) имеет некоторое право на одобрение; однако даже в этом добродетельном поступке мы усматриваем то укоренившееся обыкновение вытеснять легальных или естественных наследников, которое Прокопий приписывает царствованию Юстиниана. В подтверждение этого обвинения он называет громкие имена и приводит скандальные примеры; ни вдовам, ни сиротам не было пощады, и дворцовые агенты с выгодой изощрялись в искусстве вымаливать, вымогать и подделывать завещания. Эта гнусная и вредная тирания нарушала спокойствие семейной жизни, и тот монарх, который удовлетворял этим способом свое корыстолюбие, мог легко дойти до того, что стал бы ускорять момент открытия наследства, стал бы считать богатство за доказательство преступности и перешел бы от притязаний на наследство к захвату частной собственности путем конфискаций. VII. К числу различных видов хищничества философу, быть может, будет позволено отнести и обращение богатств язычников и еретиков на пользу православных; но во времена Юстиниана этот благочестивый грабеж осуждали лишь те сектанты, которые делались жертвами его православного корыстолюбия.[92]
За этот позор ответственность должна падать на самого Юстиниана; но значительная доля его вины и еще более значительная доля барышей принадлежали министрам,[93] которые редко возводились в это звание за свои добродетели и не всегда выбиралась между теми, кто был более даровит. Заслуги квестора Трибониана будут оценены по достоинству в той главе, где будет идти речь о преобразовании римского законодательства; но управление Востоком было вверено преторианскому префекту, и Прокопий подкрепил содержание своих "Анекдотов", описав в своей публичной истории гласные пороки Иоанна Каппадокийского.[94] Знания этого префекта не были вынесены из школ,[95] а писал он так, что с трудом можно было понять содержание написанного; но он отличался врожденной способностью давать самые мудрые советы и вывертываться из самого отчаянного положения. Испорченность его сердца равнялась энергии его ума. Хотя его подозревали в привязанности к магии и к языческим суевериям, он, по-видимому, не боялся ни Бога, ни публичного позора и копил огромные богатства, подвергая тысячи людей смертной казни, ввергая миллионы людей в нищету, разоряя города и наводя ужас на целые провинции. С рассвета и до той минуты, когда он садился за обед, он усердно заботился о том, как обогатить своего повелителя и самого себя за счет римских подданных; остальную часть дня он проводил в грязных чувственных наслаждениях, а среди ночной тишины его беспрестанно тревожил страх понести заслуженное наказание от руки убийцы. Своими дарованиями, а быть может, и своими пороками он снискал неизменную благосклонность Юстиниана; император неохотно сместил его, уступая перед взрывом народного негодования, и немедленно вслед за победой над мятежниками возвратил прежнюю должность их врагу, который в течение своего десятилетнего тиранического управления доказал им, что несчастие не сделало его более скромным, а лишь разожгло в нем жажду мщения. Их жалобы лишь усилили упорство Юстиниана; но милостивое расположение императора внушило префекту такую наглую самонадеянность, что он осмелился прогневить Феодору, осмелился пренебрегать властью, перед которою все преклоняли колени, и попытался посеять семена раздора между императором и его возлюбленной супругой. Даже сама Феодора нашлась вынужденной скрыть свой гнев, выждать благоприятную минуту и при помощи искусно устроенного заговора сделать Иоанна Каппадокийского орудием его собственной гибели. В такое время, когда Велисарий, не будь он герой, мог бы сделаться бунтовщиком, его жена Антонина, пользовавшаяся тайным доверием императрицы, сообщила дочери префекта Евфемии о мнимом неудовольствии своего мужа; легковерная девушка сообщила своему отцу об этих опасных замыслах, и, хотя Иоанн должен бы был хорошо знать цену клятв и обещаний, он согласился на ночное свидание с женой Велисария, которое имело вид государственной измены. По приказанию Феодоры были поставлены в засаде гвардейцы и евнухи; они устремились с обнаженными мечами на преступного министра с целью арестовать его или убить; его спасла преданность его свиты, но, вместо того чтобы прибегнуть к императору, который был к нему так милостив и который предупредил его об угрожавшей ему опасности, он малодушно укрылся в святилище одной церкви. Любимец Юстиниана был принесен в жертву супружеской привязанности или домашнему согласию; превращение префекта в священника положило конец его честолюбивым надеждам, но дружба императора смягчила его опалу, и он сохранил, во время своей ссылки в Кизик, значительную часть своих богатств. Такое неполное отмщение не могло удовлетворить непримиримую ненависть Феодоры; умерщвление епископа Кизикского, который был давнишним врагом Иоанна Каппадокийского, доставило ей приличный предлог, и бывший префект, заслуживший своими преступлениями тысячи смертей, был в конце концов осужден за такое преступление, в котором он не был виновен.
Главный министр, удостоенный высоких отличий консульского и патрицианского звания, был позорно наказан плетьми, как самый низкий злодей; из всех его богатств ему оставили только разорванный плащ; его привезли на барке в Антинополь (в Верхнем Египте), назначенный местом его ссылки, и бывший восточный префект стал просить милостыню в городах, которые прежде трепетали от страха при одном его имени. В продолжение его семилетнего изгнания изобретательное жестокосердие Феодоры и оберегало его жизнь, и повергало ее постоянным опасностям, а когда смерть императрицы позволила Юстиниану возвратить из ссылки слугу, с которым он расстался против воли, честолюбие Иоанна Каппадокийского должно было удовольствоваться скромными обязанностями священнической профессии. Его преемники доказали подданным Юстиниана, что искусство угнетать может быть усовершенствовано опытом и находчивостью; мошенничества одного сирийского банкира были введены в управление финансами, и примеру бывшего префекта стали старательно подражать и квестор, и государственный казначей, и личный императорский казначей, и губернаторы провинций, и высшие должностные лица Восточной империи.[96]
V. Для возведенных Юстинианом построек служили цементом кровь и достояние его подданных; тем не менее эти великолепные сооружения свидетельствовали о благосостоянии империи и, бесспорно, служили доказательством искусства их строителей. Под покровительством императоров изучались и в теории, и на практике те искусства, которые основаны на знании математики и механики; слава Прокла и Анфемия почти равнялась славе Архимеда, и, если бы чудеса, совершенные этими архитекторами, были описаны интеллигентными очевидцами, они могли бы расширить сферу философских умозрений вместо того, чтобы возбуждать к себе недоверие. Существовало предание, что в Сиракузском порту зажигательные стекла Архимеда обратили римский флот в пепел;[97] к такому же средству, как уверяли, прибегнул Прокл для того, чтобы уничтожить готские суда в Константинопольской гавани и оградить своего благодетеля Анастасия от смелой предприимчивости Виталиана.[98] Он поставил на городских стенах машину, которая состояла из шестиугольного зеркала, сделанного из шлифованной меди, и из нескольких подвижных полигонов меньшего размера, принимавших и отражавших лучи полуденного солнца, и метал всепожирающее пламя на расстояние, быть может, футов двухсот.[99] На достоверность этих двух необыкновенных фактов набрасывает тень сомнения молчание самых беспристрастных историков, и зажигательные стекла никогда не употреблялись ни для нападения на укрепленные города, ни для их обороны.[100] Однако удивительные эксперименты одного французского философа[101] доказали, что устройство таких зажигательных стекол возможно, а если оно возможно, то я охотнее готов приписать это открытие величайшим математикам древности, чем относить его к заслугам праздной фантазии какого-нибудь монаха или софиста. По другим рассказам, Прокл уничтожил готский флот при помощи серы:[102] в воображении наших современников слово "сера" тотчас наводит на мысль о порохе, а эту догадку подкрепляет покрытое таинственным мраком искусство Проклова ученика Анфемия.[103]
У одного уроженца города Траллы (в Азии) было пять сыновей, из которых каждый отличался и искусством, и успехом в избранной профессии. Олимпий изучил римскую юриспруденцию и в теории, и на практике. Диоскор и Александр были искусными докторами; но первый из них употреблял свои познания на пользу своих сограждан, тогда как более честолюбивый его брат приобретал богатства и известность в Риме. Слава грамматика Метродора и слава Анфемия, который был математиком и архитектором, дошли до слуха императора Юстиниана, который пригласил их переехать в Константинополь, и в то время как один из них преподавал молодому поколению правила красноречия, другой наполнял столицу и провинции более долговечными памятниками своего искусства. Этот последний был побежден красноречием своего соседа Зенона в ничтожном споре, возникшем касательно стен или окон их домов, которые были смежны; но оратор был, в свою очередь, побежден искусным механиком, коварные, хотя и безвредные, проделки которого неясно описаны невежественным Агафием. Он поставил в одной из комнат нижнего этажа несколько сосудов, или котлов, с водой и прикрыл отверстия каждого из них кожаными трубками, которые суживались на концах и были искусно проведены промеж перекладин и балок соседнего дома. Под котлами был разведен огонь; пар от кипевшей воды проникал внутрь трубок; от усилий сжатого воздуха дом пришел в сотрясение, и его испуганные обитатели, конечно, дивились тому, что испытанное ими землетрясение никем не было замечено в городе. Другой раз друзья, сидевшие за столом у Зенона, были ослеплены невыносимо ярким светом, который блестел в их глазах от зеркал Анфемия; они были поражены шумом, который он производил тем, что приводил в столкновение какие-то мелкие и издававшие звук кусочки; наконец, оратор объявил трагическим тоном сенату, что простой смертный должен преклоняться перед могуществом такого противника, который потрясает землю трезубцем Нептуна и подражает грому и молнии самого Юпитера. Монарх, дошедший в своей склонности к постройкам до вредной и дорого стоившей страсти, поощрял и употреблял в дело дарования Анфемия и его сотоварища Исидора Милетского. Любимые архитекторы Юстиниана представляли свои планы и свои затруднения на его усмотрение и скромно сознавались, что их ученые соображения ничего не стоят в сравнении с интуитивными познаниями или небесным вдохновением такого императора, который постоянно имел в виду счастье своих подданных, славу своего царствования и спасение своей души.[104]
Главная церковь, посещенная основателем Константинополя св. Софии, или вечной Мудрости, была два раза уничтожена пожаром, в первый раз вслед за изгнанием Иоанна Златоуста, во второй раз в день Ники, во время мятежа синих и зеленых. Лишь только мятеж прекратился, христианское население стало сожалеть о своей нечестивой опрометчивости; но оно могло бы радоваться этому несчастью, если бы предвидело, как будет великолепен новый храм, к постройке которого горячо приступил благочестивый Юстиниан по прошествии сорока дней.[105] Место было очищено от развалин; под постройку было отведено более обширное пространство, а так как потребовалось согласие собственников смежной земли, то им было выдано непомерно высокое вознаграждение благодаря горячему нетерпению и трусливой совести монарха. Анфемий составил план, и его гений руководил трудами десяти тысяч рабочих, которым никогда не откладывали далее вечера выдачу жалованья изящными серебряными монетами. Сам император, одевшись в полотняную тунику, ежедневно наблюдал за ходом их работ и поощрял их усердие своим фамильярным обхождением, своей заботливостью и своими наградами. Новый собор Св. Софии был освящен патриархом через пять лет одиннадцать месяцев и десять дней после того, как был заложен его фундамент, и среди происходившего по этому случаю торжества Юстиниан с благочестивым тщеславием воскликнул: "Слава Господу, признавшему меня достойным совершить столь великое дело: я победил тебя, о Соломон!"[106] Но не прошло и двадцати лет, как гордость римского Соломона была унижена землетрясением, разрушившим восточную часть здания. Настойчивость того же монарха возвратила зданию его прежнее великолепие, и Юстиниан праздновал, на тридцать шестом году своего царствования, вторичное освящение храма, который и по прошествии двенадцати столетий остается величественным памятником его славы. Архитектура Св.Софии, превращенной в настоящее время в главную мечеть, служила предметом подражания для турецких султанов, и это почтенное здание до сих пор возбуждает страстный восторг в греках и более разборчивую любознательность в европейских путешественниках. На зрителя производит неприятное впечатление несимметричность его полукуполов и идущих откосом сводов; западному фасаду, служащему главным входом, недостает простоты и великолепия, а по своим размерам здание не может равняться с многими из латинских соборных церквей. Но тот архитектор, который впервые соорудил воздушный купол, заслуживает похвалы и за смелость замысла, и за его искусное исполнение.
Освещенный двадцатью четырьмя окнами Софийский собор построен с такими незначительными изгибами, что его углубление равняется лишь одной шестой доле его диаметра; этот диаметр имеет сто пятнадцать футов, а высокий центр здания, где полумесяц заменил крест, перпендикулярно возвышается над мостовой на сто восемьдесят футов. Круг, которым обнесен купол, легко покоится на четырех крепких арках, а их тяжесть ложится на четыре массивных пилястры, к которым присоединяются с северной и с южной стороны четыре колонны из египетского гранита. Здание имеет форму греческого креста, начертанного внутри четырехугольника; его ширина может быть с точностью определена в двести сорок три фута, а в шестьдесят девять футов можно определить самую большую его длину от находящегося на его восточной стороне святилища до девяти западных дверей, которые ведут в сени, а оттуда в narthex, или внешний портик. Этот портик служил скромным убежищем для тех, кто находился под епитимьей. Среднюю и главную часть здания наполняли верующие; но мужчинам не позволялось стоять вместе с женщинами, и для этих последних были отведены верхние и нижние галереи, где они были менее на виду. За северным и за южным пилястрами балюстрада, оканчивавшаяся с каждой стороны тронами императора и патриарха, отделяла среднюю часть храма от хоров, а остальное пространство до подножия алтаря занимали духовенство и певчие. Алтарь - с этим названием мало-помалу освоился слух христиан - находился в восточном углублении и был сооружен в форме полуцилиндра; это святилище сообщалось несколькими дверями с ризницей, с крестильницей и с соседними зданиями, которые предназначались или на поддержание пышности богослужения, или в личное пользование церковнослужителей. Воспоминание о прежних несчастных случаях внушило Юстиниану благоразумное решение употреблять при возведении нового здания дерево только для одних дверей, а строительный материал выбирался для каждой части здания сообразно с тем, что для него требовалось - прочность, легкость или блеск. Пилястры, поддерживавшие купол, были сделаны из громадных глыб плитняка, разрезанных на квадраты и треугольники, скрепленных железными обручами и цементованных смесью свинца с негашеной известью; впрочем, чтобы уменьшить тяжесть купола, его сделали из самого легкого материала - или из пемзы, которая держится на поверхности воды, или из кирпичей с острова Родоса, которые впятеро легче обыкновенных сортов этого строительного материала. Весь остов здания был построен из кирпича; но этот грубый материал был обложен снаружи мрамором, а с внутренней стороны и купол храма, и две больших главы, и шесть глав меньшего размера, и стены здания, и множество колонн, и пол восхищали даже варваров роскошною и разнообразною живописью. Поэт,[107] видевший собор Св. Софии в его первоначальном блеске, описал цвета, оттенки и крапины десяти или двенадцати сортов мрамора, яшмы и порфира, созданные в бесконечном разнообразии руками природы и перемешанные одни с другими так, что их можно бы было принять за работу искусного живописца. Торжество Христа украшали остатки добычи, отобранной у язычества, но большая часть этих дорогих материалов была добыта из каменоломен Малой Азии, греческих островов, греческого континента, Египта, Африки и Галлии. Одна благочестивая римская матрона пожертвовала восемь порфировых колонн, которые были поставлены Аврелианом в храме Солнца; восемь колонн из зеленого мрамора было доставлены честолюбивым религиозным рвением эфесских должностных лиц; и те и другие были замечательны своими размерами и красотой; но их фантастические капители нельзя отнести ни к какому разряду архитекторы. Множество украшений и фигур были искусно сделаны из мозаики, и перед глазами суеверных греков были неблагоразумно выставлены изображения Христа, Св. Девы, святых и ангелов, которые были впоследствии обезображены турецким фанатизмом. Соразмерно с святостью каждого предмета драгоценные металлы употреблялись в дело или в тонких листьях, или в массивных кусках. Балюстрада хоров, капители колонн, украшения дверей и галерей были из позолоченной бронзы; блеск купола ослеплял зрителей; в святилище было сорок тысяч фунтов серебра, а священные сосуды и украшения алтаря были из самого чистого золота, усыпанного драгоценными каменьями, которым не было цены. Когда строившийся храм еще не возвышался над поверхностью земли на два локтя, на него уже была издержана сумма в сорок пять тысяч двести фунтов, а весь расход простирался до трехсот двадцати тысяч фунтов; читатель может, по своему усмотрению, определять ценность этих фунтов на золото или на серебро, но по самому умеренному расчету вся сумма расходов достигала 1 000 000 фунтов стерлингов. Великолепный храм всегда служить похвальным памятником национального вкуса и национальной религии, и входивший в собор Св. Софии энтузиаст, пожалуй, готов бы был принять его за местопребывание или даже за произведение Божества; однако как грубо это искусство и как ничтожна эта работа в сравнении с организмом самых гадких насекомых, ползавших на поверхности храма!
Дошедшие до нас подробные описания здания могут считаться за доказательство достоверности рассказов о бесчисленных сооружениях, которые были воздвигнуты Юстинианом и в столице, и в провинциях в более скромных размерах и на менее прочном фундаменте.[108] В одном Константинополе и в соседних предместьях он построил двадцать пять церквей во имя Христа, Св. Девы и святых; эти церкви были большей частью украшены мрамором и золотом, а местом их сооружения обыкновенно выбирались или многолюдный квартал, или красивая роща, или морской берег, или какое-нибудь возвышение, откуда были видны оба континента - и Европейский, и Азиатский. Церковь Св. Апостолов в Константинополе и церковь Св. Иоанна в Эфесе, как кажется, были построены по тому же образцу; их главы старались подражать куполам Св. Софии, но алтарь был более разумно поставлен под центром купола в пункте соединения четырех великолепных портиков, более верно изображавших внешнюю форму греческого креста. Иерусалимская Богоматерь могла гордиться храмом, который был воздвигнут ее коронованным поклонником на самом неблагодарном месте, не доставлявшем архитектору ни удобной почвы для постройки, ни нужных материалов. Пришлось поднять уровень глубокой долины на значительную высоту. Камни из находившейся в соседстве каменоломни обтесывались так, что получали правильную форму; каждый из них клали на особую телегу, запряженную сорока самыми сильными волами, и расширяли дороги для проезда этих громадных тяжестей. Из Ливана были привезены самые высокие кедры для плотничной работы, а из найденного в соседстве красного мрамора были сделаны великолепные колонны, из которых две поддерживали внешний портик и считались самыми огромными во всем мире. Благочестивая щедрость императора разлилась по всей Святой земле, и хотя рассудок должен порицать Юстиниана за постройку или реставрирование монастырей для лиц обоего пола, однако человеколюбие должно одобрять его за то, что он вырывал колодцы и строил госпитали для измученных богомольцев. Склонность египтян к еретическим заблуждениям не давала им права на царские милости; тем не менее и в Сирии, и в Африке были приняты некоторые меры для облегчения бедствий, причиненных войнами и землетрясениями, и начинавшие восставать из своих развалин Карфаген и Антиохия имели основание чтить память своего великодушного благодетеля.[109] Едва ли не каждый из значащихся в календаре святых был почтен сооружением особого храма; едва ли не каждый из городов империи был облагодетельствован постройкой мостов, госпиталей и водопроводов; но разборчивая щедрость монарха не хотела поддерживать в его подданных склонности к баням и театрам. В то время как Юстиниан трудился для общей пользы, он не терял из виду собственного достоинства и своих удобств. Поврежденный пожаром византийский дворец был реставрирован с небывалой роскошью, а о великолепии всего здания можно составить себе некоторое понятие по прихожей или зале, которую называли chalce или бронзовой оттого, что ее двери или потолки были сделаны из этого металла. Купол обширного четырехугольного здания поддерживался массивными колоннами; пол и стены были украшены инкрустацией из разноцветных мраморов - из изумрудно-зеленого лаконийского и из огненно-красного и белого фригийского камня, прорезанного жилками зеленоватого оттенка; мозаическая живопись на куполе и на стенах изображала блеск побед, одержанных в Африке и в Италии. На азиатском берегу Пропонтиды, неподалеку от Халкедона, роскошный дворец и сады Герея[110] служили летней резиденцией для Юстиниана и в особенности для Феодоры. Поэты того времени воспевали редкое сочетание красот природы с красотами искусства и гармонию звуков, в которой участвовали лесные нимфы, фонтаны и морские волны; однако сопровождавшая двор многочисленная свита жаловалась на неудобство помещений,[111] а нимф слишком часто тревожил знаменитый Porphyrio - кит шириною в десять локтей, а длиною в тридцать, выброшенный на берег близ устьев реки Сангария, после того как он в течение полу столетия с лишним свирепствовал на окружавших Константинополь морях.[112]
Юстиниан настроил много укреплений и в Европе, и в Азии, но эти боязливые и бесполезные предосторожности служат в глазах философа доказательством слабости империи.[113] От Белграда до Евксинского моря и от слияния Дуная с Савой до его устьев более восьмидесяти крепостей были воздвигнуты вдоль берегов великой реки. Сторожевые башни были превращены в обширные цитадели; инженеры суживали или расширяли пустые стены сообразно с условиями почвы, и затем там поселяли колонистов или гарнизонных солдат; сильное укрепление охраняло развалины Траянова моста,[114] а поставленные по ту сторону Дуная военные посты как будто свидетельствовали о величии римского имени. Но это имя уже не внушало прежнего страха; в своих ежегодных набегах варвары проходили мимо этих бесполезных бастионов, не обращая на них никакого внимания, а пограничные жители, вместо того чтобы спокойно жить под сенью правительственной заботливости, должны были с непрерывной бдительностью сами охранять свои жилища. Юстиниан снова населил обезлюдевшие города; те, которые были им вновь основаны, приобрели едва ли заслуженную репутацию неприступных и многолюдных, а место, где родился этот самый тщеславный из всех монархов, сделалось для него предметом признательной заботливости. Ничтожная деревушка Tauresium получила название Yustiniana prima и сделалась местопребыванием архиепископа и префекта, которому были подчинены семь воинственных иллирийских провинций;[115] она до сих пор служит резиденцией для начальника турецкого санджака[116] под извращенным названием города Giustendil, находящегося почти в двадцати милях к югу от Софии. Для земляков императора были в очень короткое время построены собор, дворец и водопровод; общественные и частные здания были приведены в соответствие с величием царской родины, а ее крепкие стены выдерживали при жизни Юстиниана все неискусные нападения гуннов и славонцев. Бесчисленные замки, по-видимому покрывавшие всю поверхность страны в Дакии, Эпире, Фессалии, Македонии и Фракии, иногда замедляли наступательные движения варваров и разрушали их надежды на грабеж. Шестьсот таких фортов были частью вновь построены императором, частью приведены в лучший вид; но есть основание думать, что они большей частью состояли из каменных или кирпичных башен, которые возвышались посреди квадратной или кругообразной площадки, окруженной стеною и рвом, и служили в минуту опасности убежищем для крестьян и для рогатого скота из соседних деревень.[117] Но эти истощавшие государственную казну сооружения не могли рассеять основательных опасений Юстиниана и его европейских подданных.
Пользование теплыми минеральными водами Анхиала, во Фракии, было сделано столько же безопасным, сколько оно было полезно для здоровья; но роскошные пастбища Фессалоники доставляли фураж для скифской кавалерии; находившаяся в трехстах милях от Дуная прелестная долина Темпеи беспрестанно оглашалась звуками военных труб,[118] и не было ни одного неукрепленного места, как бы оно ни было отдаленно и уединенно, которое могло бы спокойно наслаждаться благодеяниями мира. Фермопильское ущелье, по-видимому охранявшее независимость Греции, но так часто предававшее ее в руки врагов, было старательно укреплено по распоряжению Юстиниана. Заграждавшая все доступы крепкая стена была проведена от берега моря сквозь леса и долины до самой вершины Фессалийских гор. За валом был поставлен гарнизон из двух тысяч солдат взамен наскоро собиравшейся толпы крестьян; для него были устроены хлебные магазины и водоемы, и из предусмотрительности, внушавшей трусость, которую было желательно предотвратить, были устроены укрепленные места на случай отступления. Разрушенные землетрясением стены Коринфа и разваливавшиеся укрепления Афин и Платеи были исправлены; необходимость предпринимать одну за другой утомительные осады обескураживала варваров, а ничем не защищенные города Пелопоннеса были прикрыты укреплениями Коринфского перешейка. Другой полуостров, лежащий на самой оконечности Европейского материка и носивший название Фракийского Херсонеса, вдается в море на три дня пути и образует вместе с соседними берегами Азиатского континента Геллеспонтский пролив. В промежутках между одиннадцатью многолюдными городами находились высокие леса, прекрасные пастбища и годные для возделывания земли, а простиравшийся на тридцать семь стадий перешеек был укреплен одним спартанским генералом за девятьсот лет до вступления Юстиниана на престол.[119]
Во времена свободы и мужества самый незначительный вал может предохранить от нечаянного нападения; но Прокопий, по-видимому, не сознавал этих преимуществ старого времени, когда восхвалял прочную постройку и двойной бруствер вала, который доходил с обеих сторон до берега моря, но считался недостаточным для обороны Херсонеса, если бы каждый из городов, и в особенности Галлиполи и Сесть, не был окружен особыми укреплениями. Стена, носившая преувеличенное название длинной, представляла сооружение, столь же постыдное по своей цели, сколько похвальное по своему исполнению. Богатства столицы разливались по окрестностям, и прелестная как рай константинопольская территория была украшена роскошными садами и виллами сенаторов и богатых граждан. Но эти богатства служили лишь приманкой для отважных и жадных варваров; жившие в беспечной праздности римляне уводились в плен скифами, а их государь мог видеть из окон своего дворца, как зажженное наглыми врагами пламя пожара разливалось до самых ворот его столицы. Анастасий нашелся вынужденным установить крайнюю границу на расстоянии только сорока миль; длинная стена в шестьдесят миль, построенная им от Пропонтиды до Евкссинского моря, свидетельствовала о его военном бессилии; а так как опасность становилась более грозной, то неутомимая предусмотрительность Юстиниана прибавила к ней новые укрепления.[120]
После покорения исавров[121] Малая Азия оставалсь и без врагов, и без укреплений. Эти смелые дикари, считавшие за унижение быть подданными Галлиена, сохраняли в течение двухсот тридцати лет свою независимость и свою склонность к грабежу. Самые счастливые в своих предприятиях императоры не решались проникать в неприступные горы исавров и опасались их отчаянного сопротивления; свирепость этих дикарей иногда укрощали подарками, иногда сдерживали страхом, и правительство было доведено до такого унижения, что в центре римских провинций содержало три легиона под начальством военного графа.[122] Но лишь только бдительность имперторов ослабевала или отвлекалась в другую сторону, легко вооруженные эскадроны исавров спускались с гор и обрушивались на мирных и зажиточных жителей Азии. Хотя исавры не отличались ни крепким сложением ни особенной храбростью, нужда внушала им отвагу, а опыт сделал их очень искусными в ведении хищнических войн. Они быстро и без шума устремлялись на беззащитные деревни и города; их летучие отряды иногда проникали до берегов Геллеспонта и Евксинского моря, до ворот Тарса, Антиохии и Дамаска,[123] а награбленную добычу они успевали укрыть в своих неприступных горах, когда до римских войск еще не дошли приказания выступить в поход, а отдаленная провинция еще не успела привести в ясность своих потерь. В качестве бунтовщиков и грабителей они были лишены прав, признаваемых за воюющими нациями, и должностным лицам было объяснено особым эдиктом, что суд и наказание исавра даже во время празднования Пасхи есть похвальный акт справедливости и благочестия.[124] Если взятых в плен исавров превращали в домашних рабов, они вмешивались с мечем или с кинжалом в руках в личные ссоры своих господ, и ради общественного спокойствия было признано необходимым запретить домохозяевам принимать таких опасных людей в услужение. Когда их соотечественник Траскалиссей или Зенон вступил на императорский престол, он вызвал к себе на службу сильный отряд верных исавров, которые стали угнетать и двор, и столицу и ежегодно получали за это в награду пять тысяч фунтов золота. Но надежда улучшить свое положение заставила их покидать горы, роскошь ослабила их умственную и физическую бодрость, и, по мере того как они стали привыкать к обществу других людей, они стали утрачивать свою способность наслаждаться свободой в бедности и в одиночестве. После смерти Зенона, его преемник Анастасий отменил выдачу им пенсий, подверг их мстительности раздраженного населения, выслал их из Константинополя и приготовился к войне, из которой для них не было иного исхода, кроме победы или рабской покорности. Один из братьев покойного императора присвоил себе титул Августа; оружие, сокровище и запасы, собранные Зеноном, были употреблены на поддержание его притязаний, а исаврийские уроженцы составляли самую незначительную часть ста пятидесяти тысяч варваров, ставших под его знамя, которое было впервые освящено присутствием боевого епископа. Эти недисциплинированные массы людей были разбиты на равнинах Фригии благодаря мужеству и дисциплине готов; но продолжавшаяся шесть лет война почти совершенно истощила мужество императора.[125] Исавры удалились в свои горы; их крепости были осаждены одна за другою и разрушены; их сообщения с морем были прерваны; самые храбрые из их вождей погибли с оружием в руках; остававшихся в живых вождей влекли в цепях по ипподрому перед тем, чтобы предать смертной казни; колония из молодых исавров была поселена во Фракии, и остальное население подчинилось римскому правительству. Но только через несколько поколений их нрав применился к условиям рабской зависимости. Их всадники и стрелки из лука наполняли многолюдные селения среди гор Тавра; они не подчинялись обложению налогами, но пополняли армии Юстиниана, а для того чтобы сдерживать их склонность к похищению женщин и убийствам, даны были особые полномочия проконсулу Каппадокии, графу Исаврии и преторам Ликаонии и Писидии.[126]
Если мы обратим наши взоры от тропика к устьям Таная, наше внимание остановится, с одной стороны, на мерах предосторожности, которые были приняты Юстинианом с целью сдерживать живших в Эфиопии дикарей,[127] а с другой - на длинной стене, которую он построил в Крыму для защиты поселившейся там дружественной готской колонии из трех тысяч пастухов и воинов.[128] От этого полуострова до Трапезунда восточный берег Евксинского моря охранялся укреплениями, союзами и сходством религиозных верований, а обладание Лазикой, носившей у древних название Колхиды, а в наше время известной под именем Мингрелии, скоро сделалось целью важной войны. Трапезунд, впоследствии сделавшийся центром романтической империи, был обязан щедрости Юстиниана церковью, водопроводом и замком, который окружали рвы, вырытые в крепкой скалистой почве. От этого приморского города пограничная линия шла на протяжении пятисот миль до крепости Цирцезия, самого отдаленного пункта, который занимали римляне на берегах Евфрата.[129] По ту сторону Трапезунда, на расстоянии пяти дней пути к югу от этого города, страна покрыта мрачными лесами и утесистыми горами, столь же дикими, хотя и не столько же высокими, как Альпы и Пиренеи. В этом суровом климате[130] снега редко тают, фрукты зреют поздно и не имеют аромата и даже мед ядовит; самые трудолюбивые земледельцы должны ограничиваться возделыванием нескольких красивых долин, а жившие там пастушеские племена довольствовались для своего пропитания мясом и молоком своего скота. Халибы[131] напоминали и своим именем, и своим характером о железистых свойствах местной почвы и со времен Кира непрерывно занимались войнами и грабежом под названиями то халдейцев, то Заниев. В царствование Юстиниана они признали и римского Бога и, римского императора, а для того чтобы сдерживать честолюбивые замыслы персидского монарха, семь крепостей были построены в самых доступных горных ущельях.[132]
Главный исток Евфрата выходит из Халибских гор и течет к западу, по-видимому направляясь к Евксинскому морю; за тем, повернув к юго-западу, река протекает под стенами Саталы и Мелитены (укрепления которых были исправлены Юстинианом, так как считались оплотом Малой Армении) и мало-помалу приближается к Средиземному морю, но, натолкнувшись на гору Тавр,[133] направляет свое длинное и извилистое течение к юго-востоку и к Персидскому заливу. Между лежавшими по ту сторону Евфрата римскими городами, наше внимание останавливают на себе два вновь основанных города, названных по имени Феодосия и некоторых святых мучеников, а также две столицы - Амида и Эдесса, пользовавшиеся во все века исторической известностью. Возводя вокруг них укрепления, Юстиниан сообразовался с тем, какие опасности могли им угрожать. Ров и палисада могли быть достаточны для отражения безыскусственных нападений скифской конницы; но для того, чтобы выдерживать правильную осаду против великого царя, имевшего в своем распоряжении регулярную армию и большие денежные средства, требовались более сложные укрепления. Его искусные инженеры умели подводить глубокие мины и подымать платформы на один уровень с валом; своими военными машинами он разрушал самые солидные амбразуры и иногда посылал на приступ целый ряд подвижных башен, поставленных на спине слонов. В больших восточных городах неудобства местности, а иногда и географического положения возмещались усердием жителей, помогавших гарнизону в защите их отечества и их религии, а приписываемое Сыну Божию обещание, что Эдесса никогда не будет взята неприятелем, внушало ее гражданам отважную самоуверенность и наводило на осаждающих нерешительность и страх.[134] Второстепенные города Армении и Месопотамии были тщательно укреплены, и на всех пунктах, господствовавших над сухопутными или водяными путями сообщения, были поставлены форты, или построенные солидным образом из камня, или воздвигнутые на скорую руку из глины и кирпича. Юстиниан внимательно изучал условия каждой местности и своим мерами предосторожности иногда навлекал бедствия войны на мирных жителей уединенных долин, связанных между собой интересами торговли и родственными узами и относившихся с полным равнодушием и к международной вражде, и к личным ссорам между монархами. К западу от Евфрата песчаная степь тянется на шестьсот миль с лишним до берегов Чермного (Красного) моря. Это необитаемое пространство как будто было предназначено самой природой на то, чтобы служить препятствием для честолюбивых замыслов двух соперничавших империй; до появления Мухаммеда, арабы были страшны только своими разбоями, и внушаемая внутренним спокойствием самоуверенная беззаботность оставила без внимания укрепления Сирии, то есть той части империи, которая более всех других была доступна для неприятельского нашествия.
Но продолжавшееся более восьмидесяти лет перемирие прекратило если не вражду между двумя народами, то по меньшей мере ее пагубные последствия. Посол от императора Зенона сопровождал опрометчивого и несчастного Пероза во время его экспедиции против Непфалитов, или Белых гуннов, которые распространили свои завоевания от Каспийского моря до самого центра Индии, у которых царский трон был украшен изумрудами[135] и у которых кавалерию поддерживали выстроенные в ряд две тысячи слонов.[136] Персы были два раза вовлечены в такое положение, в котором их мужество оказывалось бесполезным, а бегство было невозможно, и двойная победа гуннов была довершена при помощи военной хитрости. Гунны отпустили своего царственного пленника после того, как он был вынужден преклониться перед величием варварского монарха, а это унижение едва ли сделалось менее позорным от того, что маги, с иезуитским лукавством, посоветовали Перозу обратить свое внимание в ту сторону, где встает солнце. Ослепленный гневом, преемник Кира позабыл и об опасностях войны, и о долге признательности; он возобновил нападение с упрямой яростью и поплатился за это потерей и армии, и жизни.[137] Со смертью Пероза Персия сделалась жертвой внешних и внутренних врагов, и только по прошествии двенадцати лет внутренней неурядицы его сын Кабад, или Кобад, мог что-либо предпринять для удовлетворения своего честолюбия или жажды мщения. Грубая скупость Анастасия послужила поводом или предлогом для войны с римлянами.[138] Гунны и арабы стали под знамя персов, а укрепления Армении и Месопотамии или находились в ту пору в развалинах, или еще не были докончены. Император поблагодарил губернатора и жителей Мартирополя за скорую сдачу города, который не был в состоянии обороняться с успехом, а сожжение Феодосиополя могло служить оправданием для образа действий его благоразумного соседа. Амида подверглась продолжительной и разрушительной осаде; Кабад потерял в течение трех месяцев пятьдесят тысяч человек, но эта потеря не вознаграждалась никакими надеждами на успех, а маги тщетно извлекали приятное предзнаменование из непристойного поведения женщин, которые, стоя на городском валу, показывали осаждающим самые сокровенные свои прелести. В конце концов персы взобрались среди ночной тишины на одну из самых доступных башен, которая охранялась лишь несколькими монахами, впавшими в усыпление от неумеренного употребления вина после какого-то церковного празднества. На рассвете были приставлены к стенам штурмовые лестницы; личное присутствие Кабады, его суровый повелительный тон и обнаженный меч принудили персов одолеть все препятствия, и, прежде чем он вложил этот меч в ножны, восемьдесят тысяч жителей поплатились своей жизнью за гибель его солдат. После взятия Амиды война продолжалась три года, и несчастные жители пограничных провинций испили до дна чашу причиняемых ею бедствий. Золото Анастасия было предложено слишком поздно; численный состав его войск оказывался ничтожным в сравнении с числом его генералов; страна обезлюдела, и живые были оставлены вместе с мертвыми на съедение диким зверям. Сопротивление Эдессы и незначительность военной добычи расположили Кабада к заключению мира; он продал свои завоевания за громадную цену, и между двумя империями была установлена пограничная линия, отличавшаяся от прежней только тем, что она была обозначена убийствами и опустошением. Чтобы предотварить повторение таких бедствий, Анастасий решился основать новую колонию, настолько сильную, что она была бы в состоянии не бояться персов и настолько неотдаленную от Сирии, что поставленные в ней войска могли бы охранять всю провинцию одной угрозой наступательного движения. С этой целью был населен и украшен город Дара,[139] находившийся в четырнадцати милях от Низиба и в четырех днях пути от Тигра; сооружения, возведенные Анастасием на скорую руку, были приведены в лучший вид благодаря настойчивым усилиям Юстиниана, и мы можем, не останавливаясь на других, менее важных военных пунктах, составить себе по укреплениям Дары понятие о том, какова была в ту пору военная архитектура.
Город был окружен двумя стенами, а оставленный между ними промежуток в пятьдесят шагов служил убежищем для скота осажденных. Внутренняя стена отличалась и прочностью, и красотой; она возвышалась над землей на шестьдесят футов, а ее башни имели вышину ста футов; амбразуры, из которых можно было беспокоить неприятеля метательными снарядами, были невелики, но многочисленны; стоявших вдоль городского вала солдат прикрывали двойные галереи, а на вершине башен находилась третья платформа, просторная и безопасная. Внешняя стена, как кажется, была не так высока, но более плотна, а каждую башню охранял четырехугольный бастион. Твердая каменистая почва служила препятствием для подведения мин, а с юго-восточной стороны, где грунт более мягок, усилия саперов были бы остановлены новым сооружением, выдвигавшимся вперед в форме полумесяца. Двойные и тройные рвы были наполнены проточной водой, а в том, что касалось направления течения, были предприняты самые искусные земляные работы с целью снабдить водою жителей, отнять ее у осаждающих и предотвратить естественное или искусственное наводнение. В течение более шестидесяти лет Дара выполняла назначение, для которого была основана и возбуждала зависть в персах, беспрестанно жаловавшихся на то, что сооружение этой неприступной крепости было явным нарушением мирного договора, заключенного между двумя империями.
Лежащие между Евксинским и Каспийским морями Колхида, Иберия и Албания перерезываются во всех направлениях отраслями Кавказских гор, а двое главных ворот, или проходов, в направлении от севера к югу часто смешивались и древними, и новейшими географами. Название Каспийских или Албанских ворот должно относиться к Дербенту[140] лежащему на небольшой покатости между горами и морем; если верить местным преданиям, этот город был основан греками, а персидские цари укрепили этот опасный для неприятеля проход сооружением молы, двойных стен и железных ворот. Иберийские ворота[141] образуются узким проходом сквозь Кавказские горы, имеющим в длину шесть миль; с северной стороны Иберии, или Грузии, он ведет в равнину, простирающуюся до берегов Танаиса и Волги. Над этим важным ущельем господствовала крепость, построенная или Александром, или одним из его преемников; по праву завоевания или наследования она досталась одному гуннскому монарху, который предложил ее за умеренную цену императору; но, в то время как Анастасий колебался, взвешивая расходы и расстояние, в это дело вмешался более бдительный соперник, и Кабад силою завладел Кавказским ущельем. Албанские и Иберийсие ворота закрывали скифским всадникам самый короткий и самый удобный путь, а с фронта горы были прикрыты валом Гога и Магога - длинной стеной, возбудившей любопытство в арабском халифе[142] и в русском завоевателе.[143] По новейшим описаниям, эта стена построена из громадных камней, которые имеют по семи футов в толщину и по двадцати одному футу в длину или в вышину и которые искусно скреплены без помощи железа или цемента; она тянется на расстояние трехсот миль с лишним от берега, где стоит Дербент, и проходит по холмам и долинам Дагестана и Грузии. Можно полагать, что Кабад задумал это предприятие не вследствие внушений свыше, а из политических расчетов и что оно было приведено в исполнение без помощи чудес его сыном, который был так страшен для римлян под именем Хосрова и так дорог для своих восточных подданных под названием Нуширвана. Персидский монарх держал в своих руках ключ к миру и к войне, но во все мирные договоры он вносил условие, что Юстиниан должен участвовать в расходах на содержание укреплений, охранявших и ту и другую империю от вторжений скифов.[144]
VII. Юстиниан упразднил и афинские школы, и римское консульское звание, давшие человечеству столько мудрецов и героев. Правда, эти учреждения уже давно утратили свой первоначальный блеск; тем не менее нельзя не отнестись с заслуженным порицанием к жадности и завистливости монарха, руками которого были уничтожены столь почтенные остатки старины.
После своих триумфов над персами афиняне заимствовали философию из Ионии и риторику из Сицилии; эти ученые занятия сделались наследственным достоянием города, жители которого, в числе почти тридцати тысяч человек мужеского пола, сосредоточивали в себе, в течение жизни только одного поколения, гений многих веков и многих миллионов людей. Сознание человеческого достоинства усиливается в нас при одном воспоминании, что Исократ[145] жил в обществе Платона и Ксенофонта, что он присутствовал - быть может, вместе с историком Фукидидом - на первых представлениях Софоклова Эдипа и Еврипидовой Ифигении и что его ученики Эсхин и Демосфен состязались из-за награды за патриотизм в присутствии Аристотеля - наставника Феофраста, который занимался в Афинах преподаванием в одно время с основателями школ стоической и эпикурейской.[146] Благородное юношество Аттики пользовалось благами этого домашнего образования и делилось ими с другими городами без опасения соперничества. Две тысячи учеников посещали лекции Феофраста;[147] школы, в которых преподавалась риторика, вероятно, имели еще более учеников, чем школы, в которых преподавалась философия, и быстро сменявшие одни других ученики распространяли славу своих наставников повсюду, где были известны язык и имя греков. Пределы этой известности расширились вследствие побед Александра; искусства Афин пережили их свободу и могущество, а греческие колонисты, поселенные македонянами в Египте и рассеявшиеся по всей Азии, часто пускались в далекое странствование для того, чтобы поклониться Музам в их излюбленном храме на берегах Илисса. Латинские завоеватели почтительно выслушивали поучения от своих подданных и пленников; имена Цицерона и Горация были внесены в списки афинских школ, а после того как там упрочилось римское владычество, уроженцы Италии, Африки и Британии беседовали в рощах Академии со своими соучениками, прибывшими с Востока. Изучение философии и красноречия сродно с той формой народного управления, которая поощряет свободу исследований и подчиняется лишь силе убеждения. В республиках греческой и римской дар слова служил могущественным орудием для патриотизма и для честолюбия, и школы риторики были рассадниками государственных людей и законодателей. Когда свобода публичных прений была уничтожена, оратор мог вступаться за невинность и за правду в почетной адвокатской профессии; он мог употреблять во зло свои дарования в более доходном ремесле панегириста, а старые правила все еще соблюдались и в причудливых декламациях софиста, и в более скромных красотах исторического изложения. Различные системы, с помощью которых пытались объяснить свойства Бога, людей и всей вселенной, возбуждали любознательность в том, кто изучал философию, и он мог, сообразно со своими наклонностями, или сомневаться вместе со скептиками, или все решать вместе со стоиками, или возвышаться до отвлеченных умозрений вместе с Платоном, или придерживаться строгой аргументации Аристотеля. Гордость различных сект устанавливала недосягаемый предел для нравственного благополучия и совершенства; но состязание было и блестяще, и благотворно; ученики Зенона и даже ученики Эпикура научились и действовать, и выносить страдания, а смерть Петрония, столько же сколько и смерть Сенеки, была унижением для тирана, которому она доказывала его бессилие. Свет знания не ограничивался внутренностью афинских стен. Жившие в этом городе неподражаемые писатели обращались ко всему человеческому роду; преподаватели переселялись в Италию и в Азию; в более позднюю эпоху Берит сделался центром изучения юриспруденции; астрономию и физику преподавали в Александровском музее; но аттические школы риторики и философии сохраняли свою громкую известность с Пелопоннесской войны до царствования Юстиниана. Хотя Афины и построены на непроизводительной почве, они пользовались чистым воздухом, удобствами для мореплавания и памятниками древнего искусства. Спокойствие этого священного убежища редко нарушалось заботами о торговле или о делах управления, и самый последний из афинян обладал живостью ума, изяществом вкуса и языка, привычкой к общежитию и, по меньшей мере на словах, некоторыми признаками такого же душевного величия, каким отличались его предки. Находившиеся в городских предместьях академия платоников, лицей перипатетиков, портик стоиков и сад эпикурейцев были усажены деревьями и украшены статуями, а сами философы, вместо того чтобы запираться в своей школе как в монастыре, поучали среди широких и красивых аллей, которые посвящались в различные часы дня то на умственные упражнения, то на физические. В этих почтенных убежищах еще жил гений их основателей; честолюбивое желание занять место руководителя человеческого разума возбуждало благородное соревнование, а при каждой открывшейся вакансии достоинства кандидата взвешивались просвещенным населением путем свободной подачи голосов. Афинские учителя получали денежное вознаграждение от своих учеников; размер этого вознаграждения, как кажется, доходил от одной мины до одного таланта, соразмерно с искусством преподавателей и с денежными средствами учеников, и даже насмехавшийся над алчностью софистов Исократ требовал в своей школе риторики почти по тридцать фунтов стерлингов с каждого из своих ста учеников. Плата, получаемая за труд, и справедлива, и почетна, однако тот же самый Исократ проливал слезы, когда получил ее в первый раз; Стоик мог бы покраснеть от стыда, когда ему предлагали денежное вознаграждение за то, что он проповедовал презрение к деньгам, и мне было бы неприятно узнать, что Аристотель или Платон до такой степени уклонились от подражания Сократу, что стали променивать свои познания на золото. Но закон позволил афинским школам получать в дар или по завещанию умерших друзей земли и дома. Эпикур завещал своим ученикам сады, купленные им за восемьдесят мин, или за двести пятьдесят фунтов стерлингов, и присовокупил к этому капитал, достаточный для их скромного пропитания и для ежемесячных пирушек.[148] Оставшееся после Платона состояние послужило фондом для ежегодной ренты, которая мало-помалу возвысилась через восемь столетий с трех золотых монет до тысячи.[149] Афинским школам оказывали покровительство самые мудрые и самые добродетельные из римских императоров.
Библиотека, основанная Адрианом, помещалась в портике, который был украшен картинами, статуями и алебастровым потолком и который поддерживали сто колонн из фригийского мрамора. Благодаря великодушию Антонинов профессорам было назначено содержание из государственной казны, и каждый профессор государственного права, риторики, философии платоновской, перипатетической, стоической и эпикурейской стал получать ежегодное жалованье в десять тысяч драхм, или более чем в триста фунтов стерлингов.[150] После смерти Марка Аврелия как эти щедрые пожалования, так и присвоения престолам знания привилегии, то отменялись, то возобновлялись; то уменьшались, то расширялись; но при преемниках Константина еще можно отыскать некоторые признаки императорских щедрот, а предпочтение, которое они иногда оказывали недостойным кандидатам, могло внушать афинским философам сожаления о прежней самостоятельности и бедности.[151] Достоин внимания тот факт, что Антонины относились с беспристрастной благосклонностью к четырем соперничавшим между собой философским сектам, считая их одинаково полезными или по меньшей мере одинаково безвредными. Сократ сначала был славой своей родины, а потом был причиной падавших на нее обвинений, а первые публичные лекции Эпикура так сильно оскорбили благочестивый слух афинян, что изгнанием и самого Эпикура, и его антагонистов они положили конец бесплодным спорам о свойствах богов. Но в следующем году они отменили свое опрометчивое распоряжение, возвратили школам прежнюю свободу и благодаря опыту нескольких столетий пришли к тому убеждению, что нравственность философов нисколько не страдает от разнообразия их богословских теорий.[152]
Военные успехи готов были менее пагубны для афинских школ, чем введение новой религии, служители которой считали развитие разума ненужным, решали все вопросы ссылками на догматы веры и осуждали неверующих или скептиков на вечные мучения.[153] Во множестве сочинений, наполненных утомительной полемикой, они доказывали бессилие разума и испорченность сердца, оскорбляли человеческое достоинство в лице древних мудрецов и запрещали философские исследования, столь несовместимые с теориями или по меньшей мере с смирением верующих. Пережившая этот переворот секта платоников, от которой Платон отвернулся бы со стыдом, нелепым образом применяла к возвышенной теории своего основателя суеверия и магию, а так как она оставалась одинокой среди христианского мира, то она питала тайную ненависть к правительству гражданскому и церковному, грозившему ее последователям строгими наказаниями. Почти через сто лет после царствования Юлиана[154] Проклу[155] было дозволено преподавать философию с кафедры Академии и он выказывал такую необычайную деятельность, что иногда в один и тот же день успевал прочесть пять лекций и написать семьсот стихов. Его проницательный ум исследовал самые отвлеченные вопросы морали и метафизики, и он осмелился изложить восемнадцать аргументов в опровержение христианского учения о сотворении мира. Но в промежутках между своими учеными занятиями он лично беседовал с Паном, Эскулапием и Минервой, так как был втайне посвящен в их мистерии и поклонялся их ниспровергнутым статуям из благочестивого убеждения, что философ, в качестве гражданина вселенной, должен быть священнослужителем ее разнообразных божеств. Солнечное затмение возвестило его о приближении смерти, а его жизнь, описанная двумя самыми учеными из его последователей вместе с жизнью его ученика Исидора,[156] представляет печальную картину вторичного детства человеческого разума. Но то, что снисходительно называли золотой цепью платоновского наследия, существовало в течение сорока четырех лет со смерти Прокла до издания Юстинианова эдикта,[157] наложившего навсегда печать молчания на афинские школы и возбудившего скорбь и негодование в тех немногочисленных приверженцах, которые еще были преданы греческой науке и греческим суевериям. Семь связанных между собой узами дружбы философов, не разделявших религиозных верований своего государя, - Диоген и Гермий, Евлалий и Прискиан, Дамаский, Исидор и Симплиций решились искать на чужбине той свободы, в которой им отказывали на их родине. Они слышали и легкомысленно поверили, что Платонова республика осуществилась под деспотическим персидским управлением и что царь-патриот царствовал там над самым счастливым и самым добродетельным из всех народов. Они были скоро поражены естественным открытием, что Персия походила на все другие страны земного шара, что присвоивший себе название философа Хосров был тщеславен, жестокосерден и честолюбив, что ханжество и дух религиозной нетерпимости господствовали в среде магов, что знать была высокомерна, царедворцы были раболепны, а судьи несправедливы, что виновные иногда избегали заслуженного наказания, а невинные нередко подвергались притеснениям. Разочарование философов заставило их оставить без внимания действительные достоинства персов, и они были скандализованы - быть может, более, чем сколько было прилично для их профессии, - многочисленностью жен и наложниц, кровосмесительными браками и обыкновением отдавать мертвых на съедение собакам и ястребам, вместо того чтобы зарывать их в землю или сжигать. Их раскаяние выразилось в их торопливом возвращении, и они стали громко заявлять, что охотнее умрут на границе империи, но не будут пользоваться сокровищами и милостями варвара. Впрочем, они вынесли из этого путешествия выгоду, которая делает большую честь Хосрву. Он потребовал, чтобы посетившие персидский двор семеро мудрецов не подвергались действию уголовных законов, изданных Юстинианом против его языческих подданных; эта привилегия была внесена, по его настоянию, в мирный договор и охранялась бдительностью этого могущественного заступника.[158]
Симплиций и его товарищи окончили жизнь в спокойствии и в неизвестности, а так как после них не осталось учеников, то ими закончился длинный ряд греческих философов, которые, несмотря на некоторые недостатки, имеют полное право на то, чтобы мы считали их за самых мудрых и самых добродетельных между их современниками. Сочинения Симплиция дошли до нас. Его физические и метафизические комментарии на сочинения Аристотеля утратили свой интерес с тех пор, как умы приняли другое направление; но его нравоучительные толкования сочинений Эпиктета сохраняются в публичных библиотеках, как такое классическое произведение, которое способно направлять волю, облагораживать сердце и укреплять разум благодаря внушаемому им основательному доверию к природным свойствам и Бога, и людей.
Почти в то самое время как Пифагор придумал название философ, старший Брут ввел в Рим свободу и консульскую должность. Мы уже имели случай упоминать о переворотах, которым подвергалось консульское звание, сначала дававшее огромные права, потом обратившееся в слабый призрак власти и, наконец, сделавшееся пустым титулом. Эти высшие сановники республики избирались народом для того, чтобы пользоваться в мирное и в военное время, в сенате и в военном лагере, такими же правами, какие впоследствии перешли к императорам. Но все, что напоминало об этом древнем звании, долго пользовалось почетом и у римлян, и у варваров. Готский историк полагал, что с возведением в звание консула Теодорих достиг вершины земной славы и земного величия;[159] сам король Италии поздравлял ежегодно сменявшихся любимцев фортуны с тем, что они пользуются внешним блеском верховной власти, не зная ее забот; по прошествии тысячи лет со времени учреждения этой должности монархи римский и константинопольский все еще назначали двух консулов единственно для того, чтобы обозначить год их именем и доставить народу удовольствие празднества. Но эти празднества внушали людям богатым и тщеславным желание превзойти своих предместников, и потому расходы на них мало-помалу возросли до громадной суммы в восемьдесят тысяч фунтов стерлингов, а самые благоразумные сенаторы стали уклоняться от таких бесполезных почестей, которые неминуемо вели к разорению их семейств - чем, я полагаю, и объясняется существование пробелов, которые так часто встречаются в последнем периоде консульских Фастов. Предместники Юстиниана выдавали небогатым кандидатам вспомоществование из государственной казны, но сам Юстиниан из скупости прибегал к более дешевым и более удобным средствам - он советовал кандидатам быть бережливыми и постарался точнее определить размер расходов, сопряженных с возведением в консульское звание.[160] Изданный им эдикт уменьшил до семи процессий, или зрелищ, число скачек, бегов колесниц, состязаний атлетов, музыкальных и пантомимных представлений и травли диких зверей; а золотые медали, которые прежде разбрасывались щедрою рукой среди народной толпы, возбуждая в ней смятение и поощряя в ней склонность к пьянству, были благоразумно заменены мелкими серебряными монетами. Несмотря на эти благоразумные меры и на пример самого императора, ряд консулов окончательно пресекся на тринадцатом году царствования Юстиниана, который, по своей склонности к деспотизму, вероятно, был доволен мирным исчезновением титула, напоминавшего римлянам об их прежней свободе.[161] Однако ежегодное избрание консулов еще сохранялось в памяти народа; он льстил себя надеждой, что оно скоро будет восстановлено; он превозносил любезную снисходительность тех императоров, которые принимали этот титул на первом году своего царствования, и не прежде, как через триста лет после смерти Юстиниана, закон мог упразднить эту устарелую должность, уже совершенно вышедшую из употребления.[162] Обыкновение отмечать каждый год именем должностного лица было с пользой заменено правильным летоисчислением: греки стали вести это летоисчисление с сотворения мира, руководствуясь переводом семидесяти толковников,[163] а латины приняли, со времен Карла Великого, за начало своего летоисчисления рождение Христа.[164]


[1] Время его рождения трудно определить с точностью (Ludewig In Vit. lustiniani, стр. 125); но положительно известно,что он родился в Бедерианском округе, в деревне Tauresium, которую он впоследствии назвал своим именем. (D’Anville, Hist. de l’Acad, etc., том 31, стр. 287, 292).
[2] Имена этих родившихся в Дардании крестьян готские и похожи на английские: название Justinian есть перевод слова uprauda (upright); его отец Sebatius (на греко-варварском языке stipes) назывался у себя в деревне Istock (Stock); имя его матери Biglenizia было смягчено и превратилось в Vigilantia.
[3] Ludewig (стр. 127-135) старается доказать, что Юстиниан и Феодора имели право носить имя Аникиев; он также старается доказать их родственную связь с тем семейством, от которого ведет свое начало австрийский царствующий дом.
[4] См. «Анекдоты» Прокопия (гл.6) с примечаниями Н.Алеманна. Сатирик не стал бы прибегать к неопределенным и приличным выражениям , georgos, boukoios, suphorbos (греч.), которые употребляет Зонара. Впрочем, что же можно находить унизительного в этих названиях? И какой немецкий барон не стал бы гордиться своим происхождением от Евмея, о котором говорится в «Одиссее»?
[5] Его восхваляет за личные достоинства Прокопий (Persic, кн. 1, гл.11). Квестор Прокл был другом Юстиниана и не желал, чтобы император усыновил кого-либо другого.
[6] Манихейская — значит Евтихиева. Доказательством этого служат неистовые выражения радости, раздававшиеся в Константинополе и в Тире — в первом из этих городов уже через шесть дней после смерти Анастасия. Первые вызвали казнь евнуха, а вторые были ее одобрением (Бароний, A. D. 518, стр.2, № 15; Fleury, Hist. Eccles., том VII, стр.200, 205; он придерживается того, что было постановлено на соборах, том V, стр. 182,207).
[7] Граф de-Buat очень хорошо объяснил его влияние, характер и намерения (том IX, стр.54-81). Он был правнуком наследственного владетеля Малой Скифии Аспара и граф готских foederati во Фракии. Bessi, которые подчинялись его влиянию, тоже, что упоминаемые Иорданом (гл.51) Goth minores.
[8] Justiniani patricii factione dicitur interfectus fuisse. (Виктор Тунисский, Chron., in Thesaur. Temp. Scaliger. ч.2, стр. 7). Прокопий (Anecdot. гл.7) называет его тираном, но признает основательность выражения adelpsopistia (греч.), которое хорошо объяснил Алеманн.
[9] В своей ранней молодости (plane adolescens) он жил некоторое время при дворе Теодориха в качестве заложника. В подтверждение этого интересного факта Алеманн (ad Procop. Anecdot., гл. 9, стр.34, в 1-м издании) ссылается на рукописную историю Юстиниана, написанную его наставником Феофилом. Ludewig (стр.143) старается сделать из Юстиниана воина.
[10] Несторианство (основатель Несторий, Констанинопол. патриарх 428-431 гг.) — течение в христианстве, признававшее Христа человеком, который, преодолев человеческую слабость, стал мессией.
Евтихиева ересь — монофизитство, отвергавшее соединение в Христе двух начал — божественного и человеческого: Христу присуща одна природа. Человеческое в Христе было поглощено божественным, а потому он имел лишь кажущуюся плоть. Евтихий, таким образом, признавал Христа не богочеловеком, но только Богом. Учение Евтихия было осуждено как ересь на Константинопольском соборе 448 г. и Халкидонском соборе 451 г. Несторианство было осуждено как ересь на Эфесском соборе 431 г. и Халкидонском соборе 451 г. (антиохийское несторианство.
[11] Далее будет идти речь о том, как вел себя Юстиниан в церковном управлении. См. Барония, A. D. 518-521 и подробную статью, озаглавленную «Justinianus» в указателе к седьмому тому его «Летописей».
[12] О царствовании Юстина Старшего можно найти сведения в трех «Хрониках», — Марцеллина, Виктора и Иоанна Малалы (том II, стр. 130-150), из которых последний (чтобы ни говорил Hody, Prolegom. № 14, 39, изд.Оксфорд.) жил вскоре после Юстиниана (Jortin’s Remarks, etc., 4.IV стр.383); в «Церковной истории» Эвагрия (кн.4, гл. 1-3, 9), в «Excerpta» Феодора (Lector. Ms 37), у Цедрена (стр.362-366) и у Зонары (кн. 14, стр. 58-61), который может считаться за оригинального писателя. (Клинтон, F.R. 1, 817, подтверждает мнение Гиббона касательно Малалы. — Издат.)
[13] О характере произведений Прокопия и Агафия писали: La Mothe le Vayer (том VIII, стр. 144-174), Воссий (de Historicis Graecis, кн.2, гл.22) и Фабриций (Bibliot. Graec, кн.5, гл.5, том VI, стр.248, 278). Они иногда обнаруживают религиозное единомыслие и тайную привязанность к язычеству и к философии.
[14] В семи первых книгах, из которых две посвящены войне с персами, две — войне с вандалами и три — войне с готами, Прокопий заимствовал от Аппиана разделение провинций и войн; восьмая книга хотя и носит заглавие «Войны с готами», но в сущности не что иное, как наполненное разнообразным содержанием дополнение, которое доходит до весны 553 года; с этого момента рассказ продолжается Агафием и доводится до 559 года (Pagi, Critica, A. D. 579, Ns 5). (Ioannes Epiphaniensis также продолжал рассказ Прокопия до 592. г. Клинтон, F.R., 1, 801, 841; II. 334. — Издат.)
[15] Судьба, постигшая литературные произведения Прокопия, была не совсем счастлива. 1. Леонард Аретин украл его книги «de Bello Gothico» и издал от своего собственного имени (Fulginii, 1470; Venet. 1471, apud Janson; Maittaire, Annal. Typograph., том 1, edit, posterior, стр. 290, 304, 279, 299). См. Воссия «de Hist. Lat.», кн.З, гл.5 и слабую защиту в венецианском «Giornale de Letterati», том XIX, стр. 207. 2. Первые латинские переводчики его произведений Christopher Persona (Giornale, том XIX, стр. 340-348) и Raphael de Voiaterra (Huet, de Claris Interpretibus, стр.166) изуродовали их и даже не заглянули в манускрипты Ватиканской библиотеки, которая находилась под их надзором (Aleman. in Praefat. Anecdot). 3. Греческий текст был напечатан лишь в 1607 г. аугсбургским Гешелем (Dictionnaire de Bayle, том II, стр.782). 4. Парижское издание, вышедшее в 1663 г. неполно; издатель Claude Maltret, тулузский иезуит, был далеко от луврского печатного станка и от ватиканского манускрипта, из которого, впрочем, извлек некоторые дополнения. Обещанные им комментарии никогда не появлялись в свет. Агафий Лейденский (1594) был хорошо перепечатан парижским издателем с латинским переводом ученого переводчика Бонавентуры Вулкания (Huet, стр 176).
[16] Agathias, in Praefat., стр.7,8, кн.4, стр.137. Эваргий кн.4, гл.12. См.также Фотия. код. 63, стр.65.
[17] Kyrou paideia (говорит он, Praefat. ad I de Edificiis peri ktismaton) не что иное, как Kyrou paidia — игра слов! В этих пяти книгах Прокопий старается говорить языком христианина и царедворца.
[18] Прокопий выдает сам себя (Praefat. ad Anecdot., гл. 1,2,5), а Свидас считает «Анекдоты» за девятую книгу (том III, стр.186, изд. Кюстера).
На молчание Эвагрия нельзя ссылаться как на серьезное опровержение. Бароний (A. D. 548, № 24) сожалеет об утрате этой секретной истории; она находилась в ту пору в Ватиканской библиотеке под его собственным надзором и была впервые издана через шестнадцать лет после его смерти с учеными, но пристрастными, примечаниями Николая Алеманна (Lugd. 1623). (Когда Алеманн нашел и издал «Анекдоты», он дал им название Historia Arcana. Уже задолго до того было всем известно, что было написано такое сочинение, так как императрица Евдокия упоминала о нем в одиннадцатом столетии. Но содержание его оставалось неизвестным для публики, пока не было обнародовано в Лионе в 1623. Когда оно вышло в свет, иные сомневались в его подлинности, иные не признавали Прокопия его автором. Thomas Rivinus напал на него в своем «Defensio Justiniani», а его примеру последовали Бальтазар Бонифаций и Иоанн Эйхель. После продолжительных споров, по-видимому, установилось общее убеждение, — как бы оно ни было неблагоприятно для Прокопия, — что именно его перо писало все эти противоречивые рассказы и что Гиббон был прав, когда стал просеивать сквозь решето критики всю эту разнообразную массу фактов, чтобы извлечь из нее верное понятие о той эпохе и о главных действующих лицах. — Издат.)
[19] Там говорится, что Юстиниан — осел; что он совершенно похож на Домициана (Anecdot., гл.8); что любовники были прогнаны от постели Феодоры соперниками — демонами; что был предсказан ее брак с великим демоном; что один монах видел на троне вместо Юстиниана князя демонов; что находившаяся на дежурстве прислуга видела человека без лица и тело, ходившее без головы и т.д. Прокопий объявляет, что и он сам, и его друзья верили в эти дьявольские истории (гл. 12).
[20] Монтескье (Considerations sur la Grandeur et la Decadence des Romains, гл. 20) верит этим анекдотам, так как их содержание соответствует 1) слабости империи и 2) непрочности Юстиниановых законов.
[21] Касательно жизни и характера императрицы Феодоры см. «Анекдоты» и в особенности гл. 1-5, 9-17, с учеными примечаниями Алеманна, которые всегда следует иметь в виду, даже когда я не указываю на них. (За отсутствием более надежного авторитета, чем авторитет «Анекдотов», следовало бы отбросить самые скандальные подробности о жизни, которую вела Феодора в ранней молодости. Такой низкий разврат слишком возмутителен, чтобы можно было верить ему; его не допустило бы константинопольское население, как бы ни были испорчены его нравы. Трудно поверить, чтобы Юстиниан так возвышал и осыпал почестями женщину, погрязшую в таком разврате, и, хотя нельзя делать серьезных выводов из льстивых выражений дипломатов, все-таки можно усомниться в том, чтобы Амаласунта и Гунделинда, и в особенности первая из них, подписали бы свои имена под раболепными и льстивыми выражениями, в которых их министр Кассиодор обращался к Феодоре, — если бы она была таким чудовищем, каким ее описал Прокопий. См.Var., X, 20, 21 и 23. — Издат.)
[22] Комитона впоследствии вышла замуж за герцога Армении Ситтаса; быть может, этот герцог был отцом императрицы Софии или по меньшей мере Комитона была ее матерью. Упоминаемые некоторыми писателями два племянника Феодоры, быть может, были сыновья Анастасии (Aleman., стр. 30,31).
[23] Ее статуя была поставлена в Константинополе на колонне из порфира. Прокопий (de Edif., кн.1, гл.II) описывает в «Анекдотах» ее наружность (гл.10); Алеман., (стр.47) описывает, как она изображена на одной находящейся в Равенне мозаике, которая усеяна жемчугом и драгоценными каменьями, и все-таки очень хороша.
[24] Алеманн опускает одно место в «Анекдотах» (гл.9) за его нескромность, хотя оно и уцелело в ватиканской рукописи. Этот пропуск не был восполнен, ни в парижском ни в венецианском изданиях. La Mothe le Vayer (том VIII, стр.155) первый указал на эти интересные и неподдельные строки (Jortin’s Remarks, 4.IV, стр.366), которые были ему присланы из Рима и впоследствии помещены в «Menaglana» (том III, стр.254-259) вместе с латинским переводом.
[25] Упомянув о том, что Феодора надевала узкую перевязь (так как никому не позволялось появляться в театре совершенно нагим), Прокопий говорит далее: аnарероtkуia te en to edapsel hyptla ekeits.Thetes de tines... krithas aute hyperthen ton aidolon egripton as de oi chenes, oi es tonto pareskeuas menoi entynkanon tois ytomasin enthenoe kata mian anelomenoi elstion (греч.). Мне рассказывали, что один ученый прелат, теперь уже умерший, очень любил цитировать в разговорах эти слова.
[26] Феодора превосходила Криспу Авзония (Эпигр.71), которая подражала capitalis luxus женщин, живших в Ноле. См.: Квинтилиан, Institut. VII, 6 и Торрентий, ad Horat. Sermon., кн. 1, сат. 2, 5, 101. Она дала знаменитый ужин, во время которого стояли вокруг стола тридцать рабов, а она наслаждалась с десятью молодыми людьми. Ее снисходительность была всеобщая.

Et lassata viris, necdum satiata, recessit.

[27] Она желала иметь четвертый алтарь, на котором могла бы делать возлияния в честь бога любви.
[28] Anonym, de Antiquitat. С. Р., кн.З, 132, in Banduri Imperium Orient., том 1, стр.48. Ludewig (стр. 154) основательно полагает, что Феодора не захотела бы доставить бессмертную славу такому дому, в котором царствовало распутство; я также думаю, что она воздвигла великолепный храм на том месте, где она вторично жила в Константинополе более честною жизнью.
[29] См.старинный закон в «Кодексе» Юстиниана (кн.5, тит.5, зак. 7; тит. 27, зак. 1); он помещен под 336 и 454 годами. Новый эдикт (изданный в 521 или 522 г., Aleman., стр.38, 96) очень неловко отменяет лишь ту статью, в которой говорит о mulieres Scenicae, libemae, tabernariae. См. «Новеллы» 89 и 117 и рескрипт Юстиниана к епископам на греческом языке (Aleman., стр.41).
[30] Клянусь Отцом и Пр., Девой Марией, четырьмя Евангелиями, quae in manibus teneo, и святыми архангелами Михаилом и Гавриилом, puram conscientiam germanumque servitium me servaturum, sacratissimis DDNN. Justiniano et Theodorae conjugi ejus (Новел. 8, тит. 3). Имела ли бы эта клятва обязательную силу в случае, если бы Феодора овдовела? Communes tituli et triumphi, etc. (Aleman., стр.47, 48).
[31] «Let greatness own her, and she’s mean no more», etc. Без Варбуртонова критического телескопа я никогда бы не заметил, что это общее описание торжествующего порока было личным намеком на Феодору.
[32] Ее тюрьмы, похожие на лабиринт, на преисподнюю (Анекдот., гл. 4), находились под дворцом. Мрак благоприятен для жестокости, но он также благоприятен для клеветы и вымыслов.
[33] Более забавному бичеванию был подвергнут Сатурнин за то, что сказал, что его жена, принадлежавшая к числу фавориток императрицы, не оказалась atretos (греч.) (Анекдот., гл.17).
[34] Per viventem in saecula excoriari te faciam. Anastasius, de Vitis Pont. Roman, in Vigilio, стр.40.
[35] Ludewig, стр. 161-166. Я отдаю ему справедливость за его человеколюбивые намерения, хотя в его характере и было немного человеколюбия.
[36] Сравн. «Анекдоты» (гл.17) с сочинением «de Edific». (кн.1, гл.9). Как различно может быть рассказан один и тот же факт! Иоанн Малала (том II, стр.174, 175) замечает, что в этом случае, или другом подобном, она выпустила на волю и одела на свой счет молодых девушек, которых она выкупила из дома терпимости, заплатив за каждую из них по пяти aurei.
[37] Новел., VIII, 1. Это был намек на Феодору. Ее враги — читатели Daemonodora. (Aleman., стр.66).
[38] Св.Савва отказался молиться о даровании Феодоре сына, так как он опасался, что этот сын был бы еще более негодным еретиком, чем сам Анастасий (Кирилл, in Vit. St. Sabae, apud Aleman., стр.70, 109).
[39] См.Иоанна Малалу, том II, стр.174. Феофан, стр.158. Прокопий, de Edific, кн. 5, гл.З.
[40] Theodora Chalcedonensis synodi inimica canceris plaga toto corpore perfusa vitam prodigiose finivit (Victor Tunnunensis in Chron). В этих случаях душа православных не бывает доступна для сострадания. Алеманн (стр.12, 13) видит в словах Феофана eusebos hekoimethe (греч.), лишь вежливое выражение, в котором не заметно ни благочестия, ни раскаяния. Однако через два года после смерти Феодоры Павел Силентиарий (Paulus Silentiarius, in Proem., V, 58-62) прославлял ее как святую.
[41] Так как она притесняла пап и отвергла решения одного собора, то Бароний осыпает ее прозвищами Евы, Далилы, Иродиады и проч. и затем прибегает к словам своего адского лексикона: civis inferni - alumna daemonum — satanico agitata spiritu aestro percita diabolico и пр. (A. D. 548, №2 ч).
[42] XXIII кн. «Илиады» представляет живое описание обычаев и страстей, господствовавших на ристалищах этого рода, а также формы и дух этих забав. Много интересных и достоверных сведений об этом предмете можно найти в «Диссертации об Олимпийских играх» Веста (West, отд. 12-17).
[43] Четыре цвета — albati, russati, prasini, veneti изображали четыре времени года, по мнению Кассиодора (Var., III, 51), который тратит много остроумия и красноречия на то, чтобы объяснить эту театральную мистерию. Три первые из этих названий можно верно передать словами белые, красные и зеленые. Слово Venetus, как полагают, соответствует слову coeruleus, которое имеет различные значения и неопределенно; в строгом смысле слова оно означает «небо, отражающееся в море», но необходимость и привычка заставляют переводить его словом синий (Robert Stephan. sub voce. Spence’s Polymetls, стр.228). (Слово Veneti — как уже было сказано в главе XXXV — есть латинская форма кельтского слова Avalnach или Waterlanders. Под влиянием лучей южного солнца морские волны всегда имеют лазоревый оттенок; поэтому и название водяного цвета употреблялось в цирке для обозначений партии синих. Трудно понять, как мог Кассиодор предполагать, что оно имеет какое-либо сходство с nublla hyems. В XLV главе мы увидим, что Венеция с ранних пор славилась своей породой скаковых лошадей. Это обстоятельство, быть может, также имело некоторую долю влияния на название, данное цвету партии синих. — Издат.)
[44] Onuphrlus Panvlnius, de Ludls Clrcensibus, кн. 1, гл. 10,11; семнадцатое примечание к «Истории Германцев» Маску и Alleman. ad с. 7. (Более достоверным свидетельством этого факта и мнения самого Феодориха служит данное этим королем приказание произвести судебное следствие о нападении, при котором погиб один из Prasini (Var., 1, 27). В этом приказании Феодорих называет сам себя защитником слабых против сильных. — Издат.)
[45] Марцеллин in Chron., стр.47. Вместо вульгарного слова veneta, он употребляет более изящное выражение coerulea и coerealis. Бароний (A. D. 501, № 4-6) доволен тем, что синие были православными; но Тильемон восстает против этого предположения и не допускает, чтобы человек, убитый в театре, мог быть признан за мученика (Hist, des Emp., том VI, стр.554).
[46] Прокопий, Persic, кн. 1, гл.24. Публичный историк не снисходительнее тайного историка при описании пороков партий и правительства. Алеманн (стр.26) цитировал прекрасное место из произведений Григория Назианзина, которое доказывает, как сильно укоренилось это зло.
[47] О пристрастии Юстиниана к синим (Анекдоты, гл.7) свидетельствуют: Эвагрий (Hist. Eccles., кн.4, гл.32), Иоанн Малала (том II, стр. 138, 139) в особенности в том, что касается Антиохии и Феофан (стр.142).
[48] Одна женщина (говорит Прокопий), схваченная и почти изнасилованная Синим, бросилась в Босфор. Епископы второй Сирии (Aleman., стр.26) оплакивали такое же самоубийство, составляющее позор или славу женского целомудрия. Они называют эту героиню по имени.
[49] Сомнительное свидетельство Прокопия (Anecdot., гл.17) подкрепляется менее пристрастным Эвагрием, который подтверждает этот факт и называет собственные имена. О трагической судьбе константинопольского префекта рассказывает Иоанн Малала (том II, стр.139).
[50] John Malalas, том II, стр.147; однако он признает, что Юстиниан питал особое расположение к синим. Прокопий (Anecdot, гл.10), по-видимому, относится к кажущимся ссорам императора и Феодоры с излишней недоверчивостью и деликатностью. См. Aleman., Praefat., стр.6.
[51] Содержание этого разговора сохранилось в сочинениях Феофана; из него видно, каким языком выражались жители Константинополя и каковы были их нравы в шестом столетии. В их греческом языке была примесь многих странных и варварских слов, значение и этимологию которых не всегда в состоянии отыскать Дюканж.
[52] Касательно этой церкви и этого монастыря см. Ducange СР. Christiana, кн.4, стр.182.
[53] Источниками для описания восстания в день Ники служат Марцеллин (In Chron), Прокопий (Persic, кн.1, гл.26), Иоанн Малала (том II, стр.213-218), «Пасхал. Хрон.» (336-340), Феофан (Chronograph., стр. 154-158) и Зонара (кн. 14, стр.61-63).
[54] (По словам Марцеллина, Мунд был гот, а по словам Иордана, он происходил от одного из приверженцев Аттилы. Он пристал к королю Италии Теодориху, по смерти которого вступил на службу к Юстиниану. В 529 г. он был начальником войск в Иллирии и успешно защищал Фракию от нападений болгар. Клинтон, F.R. 1, 722, 752. — Издат.)
[55] Марцеллин говорит неопределенно: Innumeris populis in circo trucidatis. Прокопий определяет число погибших в тридцать тысяч; по словам Феофана, число убитых доходило до тридцати пяти тысяч, а у более близкого к нам по времени Зонары эта цифра возросла до сорока тысяч. Таково всегдашнее последствие склонности к преувеличиванию.
[56] Современник Юстиниана Гиерокл написал Syndechmos (греч.) (Itineraria, стр.631), или описание восточных провинций и городов до 535 года (Wessellng In Praefat. и примеч. к стр. 623 и сл.).
[57] См. «Книгу Бытия» (XII, 10) и подробности касательно управления Иосифа. Летописи греков и евреев единогласно свидетельствуют о том, что Египет с глубокой древности пользовался искусствами и плодородием, но эта древность заставляет предполагать длинный ряд усовершенствований, и Варбуртон, будучи почти совершенно сбит с толку еврейской хронологией, громко взывает о помощи к хронологии Самаритян (Divine Legation, ч. III, стр. 29 и сл.). (Хронологические исследования Бунсена (Bunsen) и Лепсия (Lepsius) проникают в историю Египта до 3800 г. до Р.Х. (Letters from Egypt, by Dr.R. Lepsius, стр.499-506, edit. Bohn). Однако переселенцы из этой страны, поселившиеся в Греции почти через 2000 лет после этой эпохи, принесли с собою лишь самые простые искусства и самые первоначальные основы цивилизации. Этот факт не оправдывает притязаний на столь глубокую древность. — Издат.)
[58] Восемь миллионов римских modii и сверх того на покрытие расходов перевозки морем контрибуцию в восемь тысяч aurei, от которой подданные были милостиво избавлены. См. тринадцатый эдикт Юстиниана; для приведенных цифр служит проверкой и подтверждением единогласие текстов греческого и латинского.
[59] «Илиада» Гомера, VI, 289. Эти покрывала, peplol pampoikiloi (греч.), делались сидонскими женщинами. Но эти слова делают более чести финикийским мануфактурам, чем финикийскому мореплаванию, так как эти покрывала привозились из Финикии в Трою на фригийских судах. (Сидон, бесспорно, славился своими мануфактурами в очень отдаленные времена, но Финикия никогда не была лишена флота, способного перевозить произведения этих мануфактур в другие страны. Сверх того, те покрывала, о которых упоминает Гомер, делались не в Сидоне, а в Трое руками сидонских женщин, привезенных туда Парисом, Илиада, VI, 289-291.
В те времена мужчины относились с пренебрежением ко всякой работе, которая требовала ткацкого станка или прялки, и предоставляли ее женщинам, от того-то успехи прядильного искусства и были в древние времена очень медленны. — Издат.)
[60] См. у Овидия (de Arte Amandl, III, 269 и сл.) поэтическое описание двенадцати красок, заимствованных от цветов — от элементов и пр. Впрочем, нет почти никакой возможности выразить словами красивые и разнообразные оттенки цветов, ни тех, которые создаются искусством, ни тех, которые существуют в природе.
[61] Благодаря открытию кошенили и пр. наши краски много превосходят краски древних. Их царская пурпуровая краска издавала сильный запах и имела такой же темноватый оттенок, как бычья кровь. Obscuritas rubens (говорит Кассиодор, Var., 1,2) nlgredo sangulnea. Читатель найдет много забавного и интересного в произведении президента Goguet Orlglne des Loix des Arts, ч.2, кн.2, гл.2, стр. 184-215. Я не думаю, чтобы его книга где-либо, и в особенности в Англии, пользовалась такой известностью, какой она достойна.
[62] Мы уже имели случай приводить исторические доказательства этого факта и могли бы привести еще много других; но самовольные действия деспотизма оправдывались умеренными и для всех обязательными предписаниями закона. (Кодекс Феодосия, кн. 10, тит. 21, зак.З; Кодекс Юстиниана, кн. II, тит. 8, зак. 5). Позорное разрешение было допущено в пользу танцовщиц (mimae) с некоторыми необходимыми ограничениями (Кодекс Феодосия, кн. 15, тит.7, зак.II).
[63] В истории насекомых (гораздо более удивительной, чем Овидиевы «Метаморфозы») шелковичный червь занимает очень видное место. Описанный Плинием (Hist Natur., XI, 26, 27 с примечаниями двух ученых иезуитов Гардуина и Бротье) шелковичный червь острова Кеос имеет некоторое сходство с тем, какой существует в Китае (Memolres sur les Chinois, том II, стр.575-598); но ни наш шелковичный червь, ни белое тутовое дерево не были знакомы ни Феофрасту, ни Плинию. (Аристотель прежде всех упомянул о шелковичном черве. (De Animal., V, 19). Период времени, в который он был введен на острове Кос, или Кеос, дочерью Патуса (Patous) Памфилой, как полагают, соответствует той эпохе, когда жил Соломон. — Издат.)
[64] Georgia II, 121. Serica quando venerint in usum planissime non scio: suspicor tamen in Julii Caesaris aevo, nam antenoninvenio, — говорит Юст Липсий (Excursus 1, ad Tacit. Annal., II, 32). См. Диона Кассия (кн. 43, стр.358, изд. Реймар.) и Павсания (кн. 6, стр.519), который прежде всех, — хотя и очень странно, — описал китайского червя. (Слова «легкое волокно, которое собирается с деревьев» могли бы относиться и к хлопчатой бумаге, которая принадлежит также к числу восточных продуктов. — Издат.)
[65] Tarn longinquo orbe petitur, ut in publico matrona transluceat... ut denudet foeminas vestis. (Плин. VI, 20; XI, 21). Варрон и Публий Сир уже насмехались в своих сатирах над toga vitrea, ventus textilis и nebula linea (Горац. Sermon. 1, 2, 101, с примечаниями Торрентия и Дасье). (Гиббон спутал или поставил не на своем месте эпитеты и оттого неверно передал выражения Плиния; в сущности он даже впал в бессмыслицу. Он говорит, что материи были прозрачны и что сквозь них было видно женское тело; но о женщинах, которые носили такие платья, нельзя было сказать, что они были вовсе не одеты. Немецкий переводчик строго придерживался ошибок английского подлинника и перевел это место буквально. Гизо перевел его гораздо лучше: des vetemens qui ne vetissent pas, et des matrones nues, quoique habillees. — Издат.).
[66] Касательно употреблявшихся в древности тканей, цветов и названий и касательно употребления шелковых, полушелковых и полотняных одежд, см. глубокомысленное, многоречивое и запутанное исследование великого Салмазия (Salmasius, in Hist August, стр.127, 309, 310, 339, 341, 342, 344, 388-391, 395, 513), который не был знаком с самыми обыкновенными мануфактурными произведениями Дижона или Лейдена.
[67] Flavius Vopiscus in Aurelian., гл.45, in Hist. August., стр.224. См. Salmasius ad Hist. Aug., стр.392 и Plinian. Exercitat. in Solinum, стр.694, 695. «Анекдоты» Прокопия (гл.25, неясно обозначают цену шелка во времена Юстиниана. (По словам Вописка, Аврелиан отказал своей супруге в покупке одного шелкового платья потому, что нашел его цену слишком дорогой. — Издат.)
[68] Прокопий, de Edif., кн. 3, гл. 1. Эти pinnes de me находится подле берегов Смирны, Сицилии, Корсики и Минорки; сделанная из этого шелка пара перчаток была поднесена в подарок папе Бенедикту XIV.
[69] Прокопий, Persic, кн. 1, гл.20; кн. 2, гл.25. Gothic, кн. 4, гл.17. Menander in Excerpt Legat., стр. 107. Исидор из Харакса (in Stathmis Parthicis, стр.7,8, in Hudson, Geograph Minor., том II) описал пути, которые шли через империю Парфянскую или Персидскую, а Аммиан. Марцеллин (кн.23, гл.6, стр.400) перечислил входившие в ее состав провинции.
[70] Из слепого восхищения иезуиты перепутали различные периоды китайской истории. De Guignes (Hist, des Huns., том 1, ч.1 в оглавлении, ч.2 в географии; Memoires de l’Academie des Inscriptions, тома XXXII, XXXVI, XLII, XLIII) критически расследовал эти периоды; он открыл постоянное улучшение в том, что касается достоверности летописей и уяснил объем монархии до начала христианской эры. Он с любознательностью следил за сношениями китайцев с западными народами; но эти сношения были незначительны, случайны и мало известны, а римляне даже не подозревали того, что Китайская империя была не менее обширна, чем их собственная. (Рассказывают, будто одна китайская принцесса познакомила своих соотечественников с пользой, которую можно извлекать из коконов, за 2400 лет до начала нашей эры. Нам хорошо известно, что жители Дальнего Востока медленно усваивают всякие нововведения, и одного этого факта уже достаточно для того, чтобы сделать правдоподобными их притязания на очень глубокую древность. В настоящее время их шелк ниже того, какой производится почти во всех странах, заимствовавших у них знакомство с этим производством. Он долго служил у них самым обыкновенным материалом для их одежды, между тем как платья из шерсти были у них предметом роскоши и до происшедшего в последнее время расширения их торговых сношений с Англией обходились им втрое дороже, чем шелковые. — Издат.)
[71] О дорогах, ведущих из Китая в Персию и в Индостан, можно составить себе понятие по описаниям Hackluyt и Thevenot, послов Sharokh’a, Anthony Jenkinson’a, отца Greuber’a и др. См. также Hanway’s Travels., ч.1, стр.345-357. Английские правители Бенгала недавно исследовали путь через Тибет.
[72] Касательно плавания китайцев в Малакку, Ахин и, быть может, до Цейлона см. Renaudot (о двух мусульманских путешественниках, стр.8-11, 13-17, 141-157), Dampier (ч. II, стр.136), Hist. Philosophique des deux Indes (том 1, стр.98) и Hist. GeVierale des Voyages (том VI, стр.201).
[73] Знакомство или, вернее, незнакомство Страбона, Плиния, Птолемея, Арриана, Маркиана и др. со странами, лежащими к востоку от мыса Коморина, окончательно выяснил D’Anville (Antiguite Geographigue de l’Inde; в особенности, стр. 161-198). Наши географические сведения об Индии улучшились благодаря торговле и завоеваниям, а майор Rennel расширил их своими превосходными географическими картами и мемуарами. Если он расширит сферу своих исследований с той же прозорливостью критика, какую обнаруживал до сих пор, то он заменит и даже превзойдет первого из новейших географов.
[74] Плиний (VI, 24), Solinus (гл.53), Salmas (Plinianae Exercitationes, стр. 781, 782) и большинство древних писателей, говоря о Тапробане, смешивают между собою острова Цейлон и Суматру; Тапробану более ясно описал Cosmas Indicopleustes; но даже христианский топограф преувеличил ее размеры. Сообщаемые им сведения об индийской и китайской торговле оригинальны и интересны (кн.2. стр.138; кн. II, стр.337, 338, изд. Montfaucon).
[75] См.Прокопия, Persic, (кн.2, гл.20). Cosmas сообщает интересные сведения о порте Адулис, о находившейся там надписи (Topograph. Christ., кн.2, стр.138, 140-143) и о торговле, которую вели аксумиты вдоль африканского берега Берберии или Цинги (стр.138, 139) до Тапробаны (кн. II, стр. 339). (Аркико — небольшой городок или деревня с 400 домами, на юго-западной стороне залива Массуа, вблизи от Бабельмандебского пролива — как уверяют назывался в древности Адулисом. Он описан в Bruce’s Travels (кн. 5, гл.12). Некоторые писатели называют его Erquico. Трофеи, на которые намекает Гиббон, заключались в статуе Птолемея Эвергета и в надписи на ее пьедестале, которую опубликовали: в Риме, в 1631 г., Leo Allatius, и в 1666 г. Thevenot. — Издат.)
[76] Касательно христианских миссионеров, отправлявшихся в Индию, см. сочинение Cosmas’a (кн.З, стр.178, 179, кн. II, стр.337) и справ. с Asseman., Biblioth. Orient, (том IV, стр. 413-548).
[77] Duhalde знакомит нас с открытием, обработкой и общим употреблением шелка в Китае (Description Generale de la Chine, том II, стр. 165, 205-223). Провинция Хекиан более других славилась и количеством, и качеством этого продукта. (Бывший около 1600 года профессором в Иене и в Кобурге, Либавий, говоря De Bombyciis в своем Nat. Cult. 2, стр. 2, 69), замечает, что два монаха принесли свое сокровище не из Китая, а из Ассирии, где, по словам Плиния (Hist. Nat. 11, 25-27), шелковичные черви выкармливались в его время. Плиний неверно описал шелковичного червя, которого он никогда не видал и о котором говорит в неясных выражениях. Либавий считает весьма правдоподобным, что шелк, не уступавший китайскому, добывался в Ассирии и что персидские торговцы возвышали ценность своего товара, уверяя что добывают его из далеких стран. Шелковичные черви, вероятно, перешли через Кохинхину в Индию, а оттуда в Персию, точно так же как из Константинополя они мало-помалу переносились все далее и далее на запад. — Издат.)
[78] Прокопий, кн. 8, Gothic. 4, гл. 17. Theophanes Byzant. apud. Phot. Cod. 84, стр. 38. Zonaras, том II, кн. 14, стр. 69. Pagi (том II, стр. 602) относит это достопамятное нововведение к 552 году. Menander (in Excerpt. Legat., стр. 107) упоминает о восторге согдоитов, а Theophylact Simocatta (кн. 7, гл.9) неясно говорит о двух королевствах, соперничавших между собою в стране шелка (Китае).
[79] Cosmas, прозванный Indicopleustes или «индийским мореплавателем», совершил свое путешествие около 522 года и написал в Александрии, между 535 и 547 годами, христианскую топографию (Montfaucon, Praefat., гл. 1), в которой опровергает нечестивое мнение, будто земля есть шар; Фотий читал это сочинение (Cod., 36 стр. 9, 10), в котором выходят наружу и предрассудки монаха, и знания торговца; Melchisedec Thevenot (Relations Curieuses, часть 1) издал на французском и на греческом языках самую интересную часть этого произведения, а в полном составе оно было впоследствии роскошно издано Монфоконом (Nova Collectio Patrum, Париж, 1707, два тома in fol., том II, стр. 113-346). Но издатель, принадлежавший к числу богословов, должен бы был покраснеть от стыда, если бы узнал, что он не усмотрел в авторе привязанности к Несториевой ереси, которую подметил La Croze (Christianisme des Indes, том I, стр. 40-56). (С господствовавшими в ту пору понятиями можно ознакомиться из интересной, хотя и неуместной, лекции об астрономии, которую Кассиодор вставил в сделанное им, в качестве преторианского префекта, распоряжение о назначении пенсии одному уволенному от службы чиновнику. Var. XI, 36. — Издат.)
[80] Эвагрий говорит об этом (кн. 3, гл. 39, 40) подробно и с признательностью; но он нападает на Зосима за то, что тот клеветал на великого Константина. Анастасий, руководствуясь заднею мыслью, приказал старательно собрать все документы, касавшиеся этого налога; для уплаты этого налога отцы иногда находились вынужденными жертвовать честью своих дочерей (Zosim. Hist., кн. 2, гл. 38, стр. 165, 166, Лейпциг, 1784). Тимофей из Газы сделал подобное происшествие сюжетом трагедии (Suidas, том III, стр. 475), которая содействовала отмене налога (Cedrenus, стр. 35) — хороший пример (если только он достоверен) влияния театра.
[81] См. Josua Stylltes в Bibliotheca Orientalis Ассемана (том I, стр. 268). Эдесская хроника слегка упоминает об этом поголовном налоге.
[82] Прокопий (Anecdot., гл. 19) определяет эту сумму по донесениям самих казначеев. Тиберий имел в своем распоряжении vicies ter millies, но его владения были гораздо обширнее владений Анастасия.
[83] Эвагрий (кн. 4, гл. 30), принадлежавший к следующему поколению, был сдержан и обладал достаточными сведениями, а Зонара (кн. 14, гл. 61), живший в двенадцатом столетии, читал древних писателей с тщанием и мыслил без предубеждений; тем не менее их краски почти так же мрачны, как краски «Анекдотов».
[84] Прокопий (Anecdot., гл. 30) передает пустые догадки современников. «Смерть Юстиниана, — говорит он, — докажет, был ли Юстиниан богат или беден».
[85] Corippus, de Laudibus Justinl Aug., кн. 2, 260 и сл., 384 и сл.

«Plurima sunt vivo nimium neglecta parenti,
Unde tot exhaustus contraxit debita fiscus».

Золотые монеты сотнями приносились на руках в ипподром.

«Debita persolvit genitoris, cauta recepit».

[86] «Анекдоты» (гл. 11-14, 18, 20-30) содержат в себе много фактов и еще более жалоб. (Lydus (de Magistratibus, кн. 3, гл. 40), очевидно принадлежавший к числу людей обманувшихся в своих ожиданиях, утверждает, что «преторианский префект был мало-помалу лишен власти и почестей» и что «это умаление его должности привело к уменьшению жалованья подчиненных ему чиновников». Однако этот самый Лид служил при Иоанне Каппадокийском, который пользовался неограниченной властью над всем Востоком в качестве Юстинианова преторианского префекта и накопил громадные богатства. В поведении и влиянии преемников этого префекта также нет никаких указаний на то, что действительно произошла указываемая Лидом перемена. На Западе, в тот же самый период времени, Кассиодор занимал такую же должность; в послании к сенату, извещающем о его назначении (Var. IX, 25), он выражается таким языком, который дал право бенедиктинским издателям его сочинений назвать этот язык (in Vit., стр.6) culmen honoris altissimum. Во многих из своих посланий (Var. XI, 36, 37) он заботился о денежных интересах своих подчиненных с такою щедростью, которая свидетельствует столько же о достаточности казенных средств, сколько о добрых чувствах того, кто ими заведовал. Эти факты заставляют сомневаться в правдивости Лида, который, как кажется, лишился жалованья, когда в константинопольских канцеляриях вышел из употребления латинский язык. Личное раздражение могло освещать факты так, что легко вводило современников в заблуждение. — Издат.)
[87] Один центенарий для главного города второй Палестины Скифополя и двенадцать для остальной провинции. Aleman. (стр. 59) добросовестно извлек этот факт из рукописной биографии св. Саввы, написанной его учеником Кириллом и находившейся в Ватиканской библиотеке, а впоследствии изданной Котелерусом.
[88] Иоанн Малала (том II, стр. 232) говорит о недостатке хлеба, а Зонара (кн. 14, стр. 63) о свинцовых трубах, которые были вытащены Юстинианом или его служителями из водопроводов.
[89] За один aureus, или за одну шестую часть унции золота, он давал, вместо двухсот десяти, только сто восемьдесят folles, или унций, меди. Если бы монета стоила менее того, во что она ценилась на рынке, то от этого должен бы был произойти недостаток в мелкой монете. В Англии двенадцать пенсов в медной монете в сущности стоят только семь (Smith’s Inguiry Into the Wealth of Nations, ч. I, стр. 49). Касательно золотых монет Юстиниана см. Эвагрия (кн. 4, гл. 30).
[90] Клятва была составлена в самых внушительных выражениях (Novell.8, тит. 3). Провинившиеся призывали на свою собственную голову qulcquld habent telorum armamentaria coell, и участь Иуды, и проказу Гиезия, и трепет Каина, и, сверх того, всевозможные мирские бедствия.
[91] Лукиан (In Тохаrе, гл. 22, 23, том II, стр. 530) описывает подобный или еще более великодушный образ действий со стороны Евдамида Коринфского, а Фонтенель написал на этот сюжет остроумную, хотя и слабую, комедию.
[92] Иоанн Малала, том II, стр. 101-103.
[93] Один из них, по имени Анатолий, погиб во время землетрясения — без сомнения, в наказание за свои преступления! Описанные Агафием (кн. 5, стр. 146, 147) народные жалобы были как бы отголоском «Анекдотов». Allena pecunla reddenta, о которых говорит Corippus, кн. 2, 381 и сл., не делают чести Юстиниану.
[94] С «Историей» Иоанна Каппадокийского и с его характером можно познакомиться из сочинений Прокопия (Persic, кн. 1, гл. 24, 25; кн. 2, гл. 30. Vandal, кн. 1, гл. 13. Anecdot., гл. 2, 17, 22). Единогласное свидетельство «Истории» и «Анекдотов» наносит смертную рану репутации префекта.
[95] ou gar alio ouden es grammatlston phoiton emathen hotl me grammata, kai tauta kaka kakos grapsal (греч.), — это выражение очень энергично. (Если такой заведомо необразованный человек мог занимать высшую государственную должность, то по этому можно судить, какими людьми замещались другие общественные должности. — Издат.)
[96] Хронология Прокопия отличается неясностью и сбивчивостью; но при помощи Пажи я нахожу возможным установить, что Иоанн был назначен восточным преторианским префектом в 530 году, что он был смещен в январе 532-го, снова назначен ранее июня 533-го, сослан в 541-м и возвращен из ссылки в промежутке времени между июнем 548 года и 1 апреля 549 года. Алеман (стр. 96, 97) приводит список десяти его преемников, из чего видно, что в течение нескольких лет одного и того же царствования эти должностные лица быстро сменялись одни другими.
[97] Lucian (in Hippia, гл. 2) и Galen (кн. 3, de Temperamentis, том, 1, стр. 81, изд. Bazil.) относят это сожжение ко второму столетию. Через тысячу лет после того это сожжение выдавали за положительный факт: Зонара (кн. 9, стр. 424) на основании свидетельства Диона Кассия, Tzetzes (Chiliad.II, 119 и сл.), Евстафий (ad Iliad. Ε., стр. 338) и схолиаст Лукиана. См. Фабриция (Blbliot. Graec, кн. 3, гл. 22, том II, стр. 551, 552), которому я более или менее обязан многими из этих ссылок. (Гораздо более правдоподобны рассказы более древних писателей, которые полагали, что вред, нанесенный кораблям Марцелла во время осады Сиракуз, был причинен механическими приспособлениями и разрушительными снарядами, придуманными Архимедом для обороны города. Сиракузы были «колыбелью механического искусства». («Лекции» Нибура, 2,12); метательные машины были там изобретены за 150 лет до Пунических войн. — Издат.)
[98] Зонара (кн. 14, стр. 55) приводит этот факт без всякой ссылки на чье-либо свидетельство.
[99] Tzetzes описывает устройство этих зажигательных стекол, которое он, вероятно, вычитал глазами несведущего человека из трактата Анфемия о математике. Ученый и сведущий математик Dupuys недавно издал, перевел _и уяснил этот трактат Peri paradozov mechanematov (греч.). (Memoires de l’Academie des Inscriptions, том XLII, стр. 392-451).
[100] Что они не употреблялись при осаде Сиракуз, доказывается молчанием Полибия, Плутарха и Ливия; что они не употреблялись при осаде Константинополя, доказывается молчанием Марцеллина и всех писателей шестого столетия.
[101] Не будучи знаком с сочинениями Tzetzes’а и Анфемия, бессмертный Бюффон придумал и устроил зажигательные стекла, с помощью которых мог зажигать толстые доски на расстоянии двухсот футов (Supplement a l’Hist. Naturelle, том 1, стр. 399 — 483, изд. in 4). Каких чудес наделал бы его гений для общей пользы, если бы его расходы покрывал монарх и если бы он работал под яркими лучами константинопольского или сиракузского солнца!
[102] Иоанн Малала (том II, стр. 120-124) рассказывает этот факт; но он, как кажется, смешивает имена и личности Прокла и Марина.
[103] Agathias, кн. 5, стр. 149-152. Заслуги Анфемия, как архитектора, очень превозносят Прокопий (de Edif., кн. 1, гл. 1) и Paulus Silentiarius (часть 1, 134 и сл.).
[104] См. Прокопия (de Edificiis, кн. 1, гл. 1, 2; кн. 2, гл. 3). Он рассказывает о таком сходстве сновидений, которое заставляет предполагать какой, нибудь обман со стороны Юстиниана или со стороны его архитектора. Они оба видели во сне одинаковый план, чтобы остановить наводнение в Даре. Путем откровения император узнал о существовании каменоломни вблизи от Иерусалима (кн. 5, гл. 6); посредством ловкой плутни одного ангела заставили вечно сторожить храм Св. Софии (Anonym, de Antiq. СР., кн. 4, стр. 70).
[105] Среди множества древних и новейших писателей, описывавших великолепие Софийского собора, выделяются и служат для меня руководителями следующие: 1. Четыре оригинальных историка, бывших очевидцами того, что описывали: Procopius (de Edific, кн. 1, гл. 1), Agathias (кн. 5, стр. 152, 153), Paul Silentiarius (в поэме из тысячи двадцати шести гекзаметров, ad calcem Annae Comnen. Alexiad.) и Evagrius (кн. 4, гл. 31). 2. Два принадлежащих к более позднему времени греческих сочинителя житий святых: George Codinus (de Origin. С. Р., стр. 64-74) и анонимный писатель у Banduri (Imp. Orient., том 1, кн. 4, стр. 65-80). 3. Великий знаток византийской древности Ducange (Comment, ad Paul. Sllentlar., стр. 525-598 и C. P. Christ., кн. 3, стр. 5-78). 4. Два французских путешественника: один из них, по имени Pierre Gyllius (de Topograph. С. Р., кн. 2, гл. 3,4), жил в шестнадцатом столетии; другой, по имени Greolot (Vouage de СР., стр. 95-164, Париж, 1680, in 4-to), сообщил план, внешний и внутренний вид Софийского собора, и хотя его план небольших размеров, он, как кажется, более точен, чем план Дюканжа. Я принял и исправил размеры, которые указывает Grelot; но так как ни одному христианину не позволяется теперь взбираться на верхушку здания, то я заимствовал определение его высоты от Эвагрия, проверив указания этого писателя тем, что сообщают Gyllius, Greaves и восточный географ. (Доктор Clarke (Путешествия, ч. 2, стр. 34) узнал по опыту, что путешественник может добыть за восемь пиастров позволение осмотреть храм Св. Софии, но что для посещения других мечетей нужно иметь особый фирман, который, впрочем, нетрудно добыть. — Издат.)
[106] Храм Соломона был окружен дворами, портиками и пр., но этот знаменитый храм Божий имел не более пятидесяти пяти футов в вышину (если считать египетский или еврейский локоть в двадцать два дюйма), тридцати шести с двумя третями в ширину и ста десяти в длину; он, по словам Prideaux (Connection, ч. 1, стр. 144, folio), был не более маленькой приходской церкви; но не много найдется святилищ, внутрення ценность которых доходила бы до четырех или пяти миллионов фунтов стерлингов!
[107] Paulus Silentiarius описал неясным поэтическим языком различные виды камня и мрамора, которые употреблялись для постройки храма Св. Софии (ч. 2, стр. 129, 133 и сл.) 1. Каристский мрамор — бледного цвета с железистыми жилками. 2. Фригийский, который был двух сортов; оба сорта имели розоватый цвет; но один был с беловатым оттенком, а другой был пурпуровый с серебристыми цветками. 3. Египетский порфир с мелкими звездочками. 4. Зеленый мрамор из Лаконии. 5. Карийский — с горы Иасса, с косыми жилками белыми и красными. 6. Лидийский — бледноватого цвета с красными цветочками. 7. Африканский, или мавританский, — с золотистым или темно-желтым оттенком. 8. Кельтский — черного цвета с белыми жилками. 9. Босфорский — белый с черными ободочками. Сверх того он называет мрамор проконнесский, из которого был сделан пол, фессалийский, молосский и др., которые описывает менее подробно. (Когда доктор Clarke посетил храм Св. Софии в 1799 г., он нашел, что внешний вид здания печален. Пол до того осел в сравнении с окружавшею почвой, что при входе в здание нужно было спускаться по длинной лестнице. Купол, который, по словам Прокопия, точно будто держался на золотой цепи, идущей с неба, «имел скорее подземный, чем воздушный, характер», а его внутренность была обезображена хищничеством турок, которые ежедневно обдирали позолоченные плиты, когда-то придававшие собору блестящий вид. Travels 4. 2, стр. 35. — Издат.)
[108] Шесть книг Прокопиева сочинения о «Сооружениях» распределены следующим образом: первая книга ограничивается Константинопольскими зданиями, вторая посвящена Месопотамии и Сирии, третья — Армении и берегам Евксинского моря четвертая — Европе; пятая — Малой Азии и Палестине, шестая — Египту и Африке. Италия была позабыта или императором, или историком, написавшим свое льстивое сочинение до (A. D. 555) ее окончательного покорения.
[109] Когда Антиохия пострадала от землетрясения, Юстиниан выдал ей в пособие сорок пять центенарий золота (180000 ф. стерл.). (Иоанн Малала, II, стр. 146-149).
[110] О дворце Феодоры в Герее говорят: Gyllius (de Bosphoro Thraclo, кн. 3, гл. II), Aleman. (Not. ad Anecdota, стр. 89, 81, который цитирует несколько эпиграмм из Антологии) и Ducange (С. Р. Christ., кн. 4, гл. 13, стр. 175, 176).
[111] В сооружениях (кн. 1, гл. 11) и в «Анекдотах» (гл. 8-15) видно различие слога, которым выражаются лесть и злоба: но если очистить этот слог и от прикрас, и от грязи, предмет и лести, и злобы представится в одном и том же виде.
[112] Прокопий, кн. 8, 29. Этот кит, вероятно, был случайно занесен туда издалека, так как в Средиземном море киты не водятся. Balaenae quoque in nostra maria penetrant (Плин., Hist. Natur., IX, 2). Между полярным кругом и тропиками китообразные обитатели океана достигают длины в пятьдесят, восемьдесят и даже сто футов (Hist, des Voyages, том XV, стр. 289. Pennant, British Zoology, ч.З, стр. 35).
[113] По замечанию Монтескье (том III, стр. 503, Considerations sur la Grandeuret la Decadence des Romains, гл. 20) империя Юстиниана, подобно Франции во времена норманнских нашествий, никогда не была так слаба, как в то время, когда каждая деревня была укреплена.
[114] Прокопий утверждает (кн. 5, гл. 6), что развалины моста остановили течение Дуная. Если бы архитектор Аполлодор оставил нам описание своего сооружения, оно разрушило бы баснословные чудеса, описанные Дионом Кассием (кн. 68, стр. 1129). Мост Траяна состоял из двадцати или двадцати двух каменных свай с деревянными арками; река в этом месте не глубока, течение не быстро, а расстояние между берегами не превышает четырехсот сорока трех туазов по мнению Реймара (ad Dion., со слов Marsigli), или пятисот пятнадцати туазов по мнению Анвилля (Geographie Ancienne, том 1, стр. 305).
[115] Две Дакии, Mediterranea и Ripensis, Дардания, Превалитана, вторая Мезия и вторая Македония. См. Юстиниана (Novell. 11), который говорит о своих замках, находящихся по ту сторону Дуная и ohomines semper bellicis sudoribus inhaerentes. (Когда Аврелиан уступил в 270 г. готам настоящую Дакию, находившуюся на севере от Дуная, (см. часть 1, стр. 381), он организовал новую провинцию того же имени к югу от реки для того, чтобы сохранить воспоминание о завоеваниях Траяна. В этой-то провинции и находилась родина Юстиниана. — Издат.)
[116] D’Anville, Memoires de l’Acalemie etc., том XXXI, стр. 289, 290; Ricaut, Present State of the Turkish Empire, стр. 97, 316; Marsigli, Stato Militare del Imperio Ottomano, стр. 130. Санджак Giustendil — один из двадцати, входящих в составе Румелии; в его округе сорок восемь займов и пятьсот восемьдесят восемь тимариотов.
[117] Эти укрепления можно сравнить с замками Мингрелии (Chardin, Voyages en Perse, том 1, стр. 60, 131), с которыми они действительно имеют большое сходство.
[118] Долина Темпеи лежит вдоль реки Пенея, между горами Оссою и Олимпом; она имеет только пять миль в длину а ее ширина в некоторых местах не превышает ста двадцати футов. Ее роскошную зелень и красоты изящно описал Плиний (Hist. Natur., кн. 4, 15) и более подробно описал Aelian (Hist. Var., кн. 3, гл. 1).
[119] Ксенофонт, Hellenic, кн. 3, гл. 2. После того как нам долго приходилось иметь дело с византийскими риторами, нас освежают правдивость, безыскусственность и изящество аттического писателя. (В то время как лакедемоняне владычествовали над Грецией и вели войну с Персией, их генерал Деркиллида построил в 398 до Р. Х. году ту стену, которая описана Ксенофонтом. Clinton, F. Η., II, стр. 92. Достоин внимания тот факт, что по прошествии 2256 лет союзные армии Англии и Франции возводят (1854) такие же укрепления на том же самом месте. — Издат.)
[120] См. описание длинной стены у Эвагрия (кн. 4, гл. 48). За исключением того, что касается Анхиала, все, что говорится в этой статье, заимствовано из четвертой книги о «Сооружениях» (кн. 3, гл. 7).
[121] См. ч. 1, стр. 366. Я иногда упоминал, а чаще умалчивал о набегах исавров, не сопровождавшихся никакими серьезными последствиями.
[122] Trebellius Pollio, in Hist. August., стр. 107, живший в царствование или Диоклетиана, или Константина. См. также Pancirolus ad Notit. Imp. Orient, гл. 115, 141. См. Код. Феодос, кн. 9, тит. 35, зак. 37 с подробным примечанием Годефруа, том III, стр. 256, 257.
[123] Подробные сведения об их набегах можно найти у Филосторгия (Hist. Eccles., кн. 11, гл. 8) и в ученых диссертациях Годефруа.
[124] Код. Юстиниана, кн.9, тит. 12, зак. 10. Их подвергали очень строгим наказаниям — денежным штрафам в сто фунтов золота, лишению всех прав и даже смертной казни. Желание обеспечить общественное спокойствие могло служить мотивом для таких строгостей; но Зенон пожелал обратить мужество исавров в свою личную пользу.
[125] Война с исаврами и торжество Анастасия коротко и неясно описаны у Иоанна Малалы (том II, стр. 106, 107), у Эвагрия (кн. 3, гл. 35), у Феофана (стр. 118-120) и в Хронике Марцеллина.
[126] Fortes еа regio (говорит Юстиниан) vшros habet, nес in ullo differt ab isauna — хотя Прокопий (Persic, кн. 1, гл. 18) указывает на существенное различие в воинственных наклонностях этих народов; впрочем, в старые времена жители Ликаонии и Писидии защищали свою свободу против великого царя. (Ксенофонт «Отступление десяти тысяч», кн. 3, гл. 2) Юстиниан прибегает к ложной и странной эрудиции, когда говорит о древнем могуществе писидийцев и о Ликаоне, который, после посещения Рима (задолго до Энея) дал Ликаонии свое имя и населил ее (Novell. 24, 25, 27, 30).
[127] См. Прокопий, Persic, кн. 1, гл. 19. Воздвигнутый Диоклетианом на острове Элефантине алтарь национального согласия, ежегодного жертвоприношения и клятвенных обетов был разрушен Юстинианом не столько из благоразумных политических расчетов, сколько из религиозного усердия.
[128] Прокопий, de Edificiis, кн. 3, гл. 7. Hist. кн. 8, гл. 3, 4. Эти незараженные честолюбием готы отказались следовать за знаменем Теодориха. И название, и остатки этого племени сохранялись между Каффой и Азовским проливом до пятнадцатого и даже шестнадцатого столетия (D’Anville, Memoires de l’Academie, том XXX, стр. 240). Они обратили на себя внимание Bucbecq’a (стр. 321-326), но о них умалчивают и Missions du Levant в своих отчетах (ч.1) и произведения Tott’a, Peyssonnel’R и др.
[129] Касательно географии и укреплений этой границы «Армении см. сочинения Прокопия «О Персидской войне» и о «Сооружениях» (кн. 2, гл. 4-7; кн. 3, гл. 2-7).
[130] Эту местность описал Tournefort (Voyage au Levant, том III, письмо 17, 18). Этот опытный ботаник не замедлил открыть, какое растение отравляет медь ( Плин. XXI, 44,45). Он замечает, что солдаты Лукулла имели полное основание удивляться тамошнему холоду, так как даже в Эрзерумской равнине иногда выпадает снег в июне, а жатва редко созревает прежде сентября. Горы Армении лежат ниже сорокового градуса широты; но в той гористой стране, где я живу, всем хорошо известно, что стоит подниматься в течение нескольких часов в гору, чтобы перенестись из климата Лангедока в климат Норвегии, и потому признано за правило, что под экватором на возвышении двух тысяч четырехсот туазов господствует холод полярного круга (Remond, Observations surles Voyages de Сохе dans la Suisse, том II, стр. 104).
[131] На тождество или сходство халибов и халдейцев указывают: Страбон (кн. 12, стр. 825, 826), Cellarius (Geograph. Antiq., том II, стр. 202-204) и Freret (Mem. de l’Academie, том IV стр. 594) Ксенофонт высказывает в своей «Киропедии» (кн. 3) предположение, что это были те самые варвары, с которыми он сражался во время своего отступления (Анабазис, кн. 4).(ldeler (Mathematische und Technische Chronologiet 1, стр. 195-200) держится того мнения, что халдейцы были не отдельный народ, а служители вилонского Бела. Ксенофонт, которому это название было знакомо из произведений Геродота, как кажется, ошибочно отнес его к халибам и сделал две нации из одной. Его ошибки в названии стран и рек были извинительны в такое время, когда география Азии была тайной для греков, и они нисколько не умаляют его достоинств как писателя. Халибы, как кажется, жили в той самой стране, которую, по мнению полк. Раулинсона, занимали иллибы, упоминаемые в надписи в Куйюнджике в числе народов, покоренных Сеннахерибом. Layard, Nineveh and Babylon, стр. 141-142. — Издат.)
[132] Прокопий, Persic, кн. I, гл. 15. De Edific, кн. 3, гл. 6.
[133] Ni Taurus obstet in nostra maria venturus (Помпоний Мела, III, 8). Плиний, будучи не только натуралистом, но вместе с тем поэтом олицетворял реки и горы и описывал их борьбу. Касательно течения Тигра и Евфрата см. превосходный трактат Анвилля.
[134] Прокопий (Persic, кн. 2, гл. 12) рассказывает эту историю полускептическим, полусуеверным тоном Геродота. Обещание не входило в первоначальный вымысел Евсевия, но ведет свое начало по меньшей мере с 400 года; а на основании двух первых выдумок скоро была построена третья — Veronica (Evagrius, кн. 4, гл. 27). Так как Эдесса была взята неприятелем, то Тильемон, конечно, стал отвергать действительность обещания (Mem. Eccle’s., том I, стр. 362, 383, 617).
[135] Они были куплены у купцов Адула, которые вели торговлю с Индией (Cosmas, Topograph. Christ., кн. 11, стр. 339); впрочем, при оценке драгоценных камней, скифские изумруды занимали первое место, бактрианские — второе, а эфиопские — лишь третье (Hill’s Theophrastus, стр. 61 и сл., 92). Трудно решить, где именно добываются изумруды и каким путем создает их природа; есть также основание сомневаться в том, чтобы мы обладали хотя одним из тех двенадцати сортов изумруда, которые были известны древним (Goguet, Origine des Lois, etc., часть 2, кн.2, гл. 2, art.3). Во время этой войны гунны захватили или, по меньшей мере, Бероз утратил самую лучшую во всем мире жемчужину, о которй Прокопий рассказывает нелепую историю.
[136] Индо-скифы не переставали владычествовать со времен Августа (Dionys. Perieget. 1088 с комментарием Евстафия в Geograph. Minor. Гудсона, том IV) до времен Юстина Старшего (Cosmas, Topograph. Christ., кн. 11, стр. 338, 339). Касательно их происхождения и завоеваний см. D’Anville, sur l’Inde, стр. 18, 45 и сл., 69, 85, 89. Во втором столетии они владели Ларисой или Гузератом.
[137] Касательно гибели Пируза, или Пероза, и ее последствий см. Прокопия (Persic, кн. 1, гл. 3-6), произведения которого можно сопоставить с отрывками «Восточной истории» (D’Herbelot, Blbliot. Orient, стр. 351 и Texeira, «История Персии», в переводе или сокращении Стевенса, кн. 1, гл. 32, стр. 132-138). Ассеман хорошо выяснил хрологические данные (Bibliot. Orient, том III, стр. 396-427).
[138] Войну с персами, происходящую в царствование Анастасия и Юстина, описывали: Прокопий (Persic, кн. 1, гл. 7-9), Феофан (in Chronograph., стр. 124-127), Эвагрий (кн. 3, гл. 37), Марцеллин (in Chron., стр. 47) и Josue Stylites (apul Asseman, том 1, стр. 272-281).
[139] Прокопий подробно и правильно описал Дару (Persic,кн. 1, гл. 10; кн. 2, гл. 13. De Edific, кн. 2, гл. 1-3; кн. 3, гл. 5). См. описание ее положения у D’Anville (L’Euphrate le Tigre, стр. 53-55), хотя этот писатель, как кажется, преувеличивает вдвое промежуточное расстояние между Дарой и Низибом.
[140] Касательно этого города и Дербентского ущелья см. D’Herbelot (Bibliot. Orient, стр. 157, 291, 807), Petit de la Croix (Hist, de Gengiscan, кн. 4, гл.9), Histoire Genealogique des Tatars (том I, стр. 120), Olearius (Vogageen Perse, стр. 1039 — 1041) и Corneille le Brune (Vogages, том I, стр. 146, 147); мнения этого последнего можно сопоставить с описанием Олеария, который полагал, что стена состояла из раковин и гравия, отвердевших с течением времени.
[141] Прокопий, хотя и с некоторой нерешительностью, постоянно называл их Каспийскими (Persic, кн. 1, гл. 10). Теперь это ущелье называется Tatartopa или Татарскими Воротами (D’Anville, Geograpfic Ancienne, том II, стр. 119, 120)
[142] Знакомство с ущельями Кавказа и смутные слухи о построенной в Китае стене, как кажется, послужили поводом для рассказов о вале Гога и Магога; один халиф, живший в девятом столетии, верил в существование этого вала и ездил осматривать его (Geograph. Nubiensis, стр. 267-270. Nemoires de l’Academie, том XXXI, стр. 210-219).
[143] См. ученую диссертацию Baier’a de muro Caucaseo, in Comment. Acad. Petropol. ann. 1726, том I, стр. 425-463, но при ней нет географической карты или плана. Когда царь Петр I овладел в 1722 г. Дербентом, длина стены была измерена; оказалось, что в ней было три тысячи двести восемьдесят пять русских orgyiae, или саженей, каждая в семь английских футов, а всего немного более четырех миль в длину.
[144] О фортификациях и мирных трактатах Хосроя, или Нуширвана, можно найти сведения у Прокопия (Persic, кн. 1, гл. 16, 22; кн. 2) и у D’Herbelot (стр. 682).
[145] Исократ жил от Олимпиады 86, 1 до 110, 3 (ante Christ. 436 — 338). См. Дионис. Галикарн., том II, стр. 149, 150, изд. Hudson; Плутарх (sive anonymus) in Vit X. Oratorum, стр. 1538-1543, edit. H. Steph. Phot, cod. 259, стр. 1543. (Сколько лучей славы, сосредоточенных в одном блестящем пункте! Однако дело двух тысяч лет было уничтожено в четыре столетия. Вникая в этот контраст, мы невольно задаемся вопросом, что было причиной такой перемены. — Издат.)
[146] Meursius в своей Fortuna Attica (гл. 8, стр. 59-73, в томе 1, Орр.) кратко излагает вполне удовлетворительные сведения об афинских школах. Касательно положения города и искусств см. первую книгу Павзания и небольшой трактат Дикеарха (во втором томе Географов Гудсона), писавшего около 117 Олимпиады. Dodwell’s Dissertat., sect. 4.
[147] Диоген Лаэрт., de Vit. Philosoph., кн. 5, segm. 37, стр. 289.
[148] См. завещание Эпикура у Диог. Лаэрт., кн. 10, Segm. 16-20, стр. 611, 612. Одно из посланий Цицерона (ad Familiares, XIII, i) знакомит нас и с несправедливостью Ареопага, и с преданностью эпикурейцев, и с изворотливой вежливостью Цицерона, и с той смесью презрения и уважения, с которой римские сенаторы относились к греческой философии и к греческим философам.
[149] Damascius in Vit. Isidor. apud Photium. cod. 242, стр. 1054.
[150] Lucian (in Eunuch., том II, стр. 350-359, издат. Reitz), Philostratus (in Vit. Sophist., кн. 2, гл. 2) и Dion Cassius, или Xiphilin (кн 71, стр. 1195), а также их издатели Du Soul, Olearius и Reimar, а в особенности Salmasius (ad Hist. August., стр 72). Здравомыслящий философ (Smith’s Wealth of Nations, ч. II, стр. 340-374) предпочитал добровольные приношения учащихся постоянному профессорскому жалованью.
[151] Brucker, Hist. Crit. Philosoph., том II, стр. 310 и сл.
[152] Рождение Эпикура относят к 342 году до P. X. (Bayle) к Олимпиаде 109, 3. Он открыл в Афинах школу в Олимпиаду 118, 3, то есть за триста шесть лет до начала христианской эры. Упомянутый мною закон против веротерпимости (Athenaeus, кн. 13, стр. 610. Diogen. Laertius, кн. 5, отд. 38, стр. 290. Julius Pollux, IX, 5) был издан или в том же году или в следующем. (Sigonius, Орр., том V, стр. 62. Menagius, ad Diogen. Laert., стр. 204. Corsini, Fasti Attici, том IV, стр.67, 68). Феофраст, который был главою перипатетиков и учеником Аристотеля, также подвергся изгнанию. (Диоген Лаэртий (X, 14), на основании очень обстоятельных исследований, относит рождение Эпикура к месяцу Гамелиону Олимпиады 109, 3, который соответствует январю B.C. 341. Время издания Софоклова декрета против философов неизвестно в точности. Некоторые относят его к B.C. 316, то есть за десять лет до прибытия Эпикура в Афины. См. Clinton F.H., II, 169. Феофраст заменил Аристотеля в B.C. 322 и занимал свою кафедру до 287 г. — Издат.)
[153] (Военные успехи готов никоим образом не могли быть пагубны для афинских школ. Мы уже видели (гл. XXX), с каким уважением относился к этим школам Аларих, когда Греция была в его руках. И не религия была причиной их упадка и окончательного закрытия. Ранее уже не раз указывалось на то, что христианство, в первые времена своего возникновения, находило в философии союзницу и помощницу и что ниспровергнувший язычество разум прокладывал путь для религиозных верований. — Издат.)
[154] Это не воображаемая эра; язычники относили начало своих бедствий к окончанию владычества своих героев. Прокл, рождение которого указано его гороскопом (412 г., февраля 8, в С. Р.), умер через сто двадцать четыре года. A. D. 485 (Marin in Vita Prodi, гл. 36).
[155] Жизнеописание Прокла, написанное Марином, было издано Фабрицием (Гамбург, 1700, и ad calcem Bibliot. Latin. Лондон, 1703). Suidas (том III, стр. 185, 186), Fabricius (Bibliot. Graec. кн. 5, гл. 26, стр. 449-552) и Brucker (Hist. Crit. Philosoph., том II, стр. 319-326).
[156] Жизнеописание Исидора было написано Дамаскием (apud Photium, cod, 242, стр. 1028-1076). См. о последнем веке языческих философов у Бруккера (том II, стр. 341-351). (Эта биография входит в состав всеобщей истории философии и философов, написанной Дамаскием до 526 г. Кроме его сборника сверхъестественных рассказов, о котором Гиббон упоминает в XXXVI главе, он также писал комментарии на произведения Платона и Аристотеля. (Clinton, F.R., 1,743; II, 327). — Издат.)
[157] О закрытии афинских школ упоминают: Иоанн Малала (том II, стр. 187, sub Decio Cos. Sol.) и анонимная хроника в Ватиканской библиотеке (apud. Aleman., стр. 106).
[158] Агафий (кн. 2, стр. 69-71) рассказывает эту интересную историю. Хосров вступил на престол в 531 году и заключил свой первый договор с римлянами в начале 533 г.; этот год всех более соответствует его зарождавшейся славе и преклонным летам Исидора (Asseman. Bibliot. Orient., том III, стр. 404. Pagi, том II, стр. 543, 550).
[159] Кассиодор, Variarum, послание VI, I. Иордан, гл. 57, стр. 696, изд. Гроц. Quod sum mum bonum primumque in mundo decus edicitur.
[160] См. постановления, которые были изданы Юстинианом (Novell. 105) в Константинополе 5 июля и адресованы к императорскому казначею Стратегию.
[161] Прокопий, in Anecdot., гл. 26. Aleman., стр. 106. По вычислениям Марцеллина, Виктора, Мария и др., тайная история была написана в восемнадцатом году после консульства Василия, и, по мнению Прокопия, консульская должность была окончательно упразднена.
[162] Она была упразднена Львом Философом (Novell. 94, A. D. 886-911). См. Pagi (Dissertat. Hypatica, стр. 325-362) и Ducange (Gloss. Graec, стр. 1635, 1636). Самый титул консула был подвергнут унижению; по словам самого императора, consulatus codicilli... vilescunt.
[163] По мнению Юлия Африкана и др., мир был создан первого сентября, за пять тысяч пятьсот восемь лет, три месяца и двадцать пять дней до рождения Христа (см. Pezron, Antiquite des Terns defendue, стр. 20-28); это летоисчисление было в употреблении у греков, у восточных христиан и даже у русских до царствования Петра I. Как ни произвольно это летоисчисление, оно ясно и удобно. Из семи тысяч двухсот девяноста шести лет, которые, как полагают, протекли от создания мира, три тысячи прошли в невежестве и мраке; две тысячи баснословны или малоизвестны; тысяча лет принадлежат древней истории, начинающейся вместе с персидской монархией и с республиками Римской и Афинской; тысяча лет прошли с падения римского владычества на Западе до открытия Америки; а остальные двести девяносто шесть лет составляют почти три столетия, принадлежащие более цивилизованному состоянию Европы и человеческого рода. Я предпочитаю этот способ летоисчисления нашей двойственной и сбивчивой манере считать года то до Р. Х. то после Р. Х., (Хронология архиепископа Usher’a (Annales Vet. Test., стр. 1) относит день сотворения мира к воскресенью, 23 октября, за 4004 года до начала христианской эры. — Издат.)
[164] Летоисчисление, начинавшееся с сотворения мира, было в употреблении на Востоке со времени шестого Вселенского собора (A. D. 681). На Западе христианское летоисчисление было впервые придумано в шестом столетии; оно распространилось в восьмом столетии благодаря влиянию и сочинениям Беды; но лишь в десятом столетии его употребление сделалось легальным и всеобщим. См. L’Art de verifier les Dates, Dissert. Preliminaire. стр. 3, 12 и Dictionnaire Diplomatique, том I, стр. 329-337, составленный Обществом бенедиктинских монахов.