Глава V

Преторианская гвардия публично продает империю Дидию Юлиану. - Клавдий Альбин в Британии, Песценний Нигер в Сирии и Септимий Север в Паннонии восстают против убийц Пертинакса. - Междоусобная война и победа Севера над его тремя соперниками. - Распущенность дисциплины. - Новые принципы управления

Влияние военной силы более ощутимо в обширных монархиях, нежели в мелких государственных единицах. По вычислениям самых компетентных политиков, всякое государство придет в конце концов в истощение, если оно будет держать более одной сотой части своих членов под ружьем и в праздности. Но если бы эта пропорция и была повсюду одинакова, все-таки влияние армии на остальную часть общества будет различно, смотря по тому, как велика ее действительная сила. Выгоды, доставляемые военной тактикой и дисциплиной, утрачиваются, если надлежащее число солдат не соединено в одно целое и если это целое не оживлено одним духом. В небольшой кучке людей такое единство не привело бы ни к каким серьезным результатам, а в неповоротливой громадной массе людей оно было бы практически неприменимо, так как сила этой машины одинаково уничтожается и от чрезмерной тонкости, и от чрезмерной тяжести ее пружин. Чтобы понять справедливость этого замечания, достаточно только сообразить, что не существует такого превосходства природных сил, искусственных орудий или упражнением приобретенной ловкости, которое сделало бы одного человека способным держать в постоянном подчинении целую сотню его собратьев; тиран одного города или небольшого округа скоро поймет, что сотня вооруженных приверженцев будет плохой для него охраной от десяти тысяч крестьян или граждан; но сто тысяч хорошо дисциплинированных солдат будут деспотически повелевать десятью миллионами подданных, а отряд из десяти или пятнадцати тысяч гвардейцев будет способен наводить ужас на многочисленное население громадной столицы.
Численный состав преторианской гвардии, неистовства которой были первым симптомом и главной причиной упадка Римской империи, едва ли достигал последней из вышеупомянутых цифр.[1] Она вела свое начало от времен Августа. Этот хитрый тиран, понимавший, что законы могут только приукрасить незаконно захваченную им власть, но что одна только вооруженная сила может ее поддержать, мало-помалу организовал этот сильный отряд гвардейцев, всегда готовый охранять его особу, внушать страх сенату и предупреждать или подавлять всякую попытку восстания. Он отличил эти привилегированные войска от остальной армии двойным жалованьем и высшими правами, в так как их страшный вид мог встревожить и раздражить жителей Рима, то он оставил в столице только три когорты, а остальные разместил по соседним городам.[2] Но по прошествии пятидесяти лет мира и рабства Тиберий отважился на решительную меру, навсегда заклепавшую кандалы его отечества. Под благовидным предлогом освобождения Италии от тяжелого бремени военного постоя и введения более строгой дисциплины между гвардейцами он собрал их в Риме и поместил в постоянном лагере,[3] который был укреплен с искусным старанием[4] и по своему положению господствовал над городом.[5]
Такие грозные слуги всегда необходимы, а нередко и гибельны для деспотизма. Вводя преторианских гвардейцев во внутренность дворца и в сенат, императоры предоставляли им возможность узнать их собственную силу и слабость гражданского правительства, а также случай относиться к порокам своего повелителя с фамильярным презрением и откладывать в сторону тот почтительный страх, который тогда только внушается мнимым величием, когда это величие созерцается издали и когда оно покрыто таинственностью. Среди пышной праздности богатого города их гордость находила для себя пищу в сознании их непреодолимой силы; и от них невозможно было скрыть, что в их руках находились и особа государя, и авторитет сената, и государственная казна, и столица империи. Чтобы отвлечь преторианские шайки от таких опасных размышлений, самые твердые и самые влиятельные императоры: были вынуждены примешивать ласки к приказаниям и награды к наказаниям; они были вынуждены льстить их гордости, доставлять им развлечения, смотреть сквозь пальцы на их безобразия и покупать их ненадежную преданность щедрыми подарками, которых они требовали со времен Клавдия как своего законного вознаграждения при восшествии на престол каждого нового императора.[6]
Заступники гвардейцев подыскивали аргументы для оправдания их влияния, опиравшегося до тех пор лишь на силу оружия, и старались доказать, что в силу основных принципов конституции их согласие необходимо при назначении императора. Они говорили, что, хотя выбор консулов, военачальников и высших должностных лиц и был незадолго перед тем незаконно присвоен сенатом, он составлял древнее и несомненное право римского народа.[7] Но где же можно было отыскать этот народ? Конечно, не в смешанной толпе рабов и иноземцев, наполнявших улицы Рима, конечно, не среди черни, внушавшей презрение столько же своей нищетой, сколько низостью своих чувств. Защитники государства, выбранные из самой лучшей италийской молодежи[8] и воспитанные в военном ремесле и в уважении к добродетели, были настоящими представителями народа и более, чем кто-либо другой, имели право выбирать одного главу республики. Хотя эти аргументы и не удовлетворяли требованиям здравого смысла, они сделались неопровержимыми с того момента, как неистовые преторианцы перетянули на свою сторону весы, бросив на них, подобно варварскому завоевателю Рима, свой меч.[9]
Преторианцы нарушили святость престола зверским умерщвлением Пертинакса, а своим последующим поведением они унизили его величие. Их лагерь остался без начальника, так как даже префект Лэт, возбудивший всю эту бурю, благоразумно уклонился от взрывов общественного негодования. Тесть императора, римский губернатор Сульпиций, посланный в лагерь при первом известии о мятеже, старался среди общего беспорядка успокоить бушевавшую толпу, но его слова были заглушены шумными возгласами убийц, несших на пике голову Пертинакса. Хотя история постоянно доказывает нам, что все наши принципы и страсти подчиняются всесильным внушениям честолюбия, однако нам верится с трудом, что в ту ужасную минуту Сульпиций задумал достигнуть престола, обрызганного кровью столь близкого родственника и столь превосходного государя. Он уже поднял единственный вопрос, который в данном случае мог привести его к желаемой цели: он завел переговоры о покупке императорского достоинства. Но самые предусмотрительные из преторианцев опасались, что частная сделка не даст им настоящей цены за столь дорогой товар; поэтому они выбежали на вал и громогласно объявили, что Римская империя достанется тому, кто предложит на публичном аукционе высшую цену.[10]
Это гнусное предложение, доказывавшее, что наглое своеволие солдат достигло своих крайних пределов, вызвало в городе всеобщую скорбь, стыд и негодование. Наконец, оно дошло до слуха богатого сенатора Дидия Юлиана, который, оставаясь равнодушным к общественному бедствию, предавался наслаждениям роскошной кухни.[11] Его жена и дочь, его вольноотпущенные и блюдолизы без труда уверили его, что он достоин престола, и настоятельно упрашивали воспользоваться таким благоприятным случаем. Тщеславный старик поспешно отправился в лагерь преторианцев, с которыми Сульпиций еще вся переговоры, и, стоя у подножия вала, стал наддавать цену. Этот постыдный торг велся через посредство доверенных лиц, которые поочередно переходили от одного кандидата к другому и извещали каждого из них о цене, предложенной его соперником. Сульпиций уже наобещал каждому солдату по 5 000 драхм (немного более 160 ф. ст.), но Юлиан, горевший нетерпением одержать верх, зараз возвысил сумму подарка до 6 250 драхм, или более чем до 200 ф. ст. Тогда лагерные ворота тотчас отворились перед покупателем; он был объявлен императором и принял присягу на подданство от солдат, которые обнаружили по этому случаю свое человеколюбие, поставив ему непременным условием, чтобы он простил и предал забвению соперничество Сульпиция.
На преторианцах лежала теперь обязанность исполнить условия продажи. Своего нового государя, которого они презирали, хотя и сами выбрали, они поместили посреди своих рядов, со всех сторон прикрыли его своими щитами и, двинувшись вперед в боевом порядке, провели его по пустынным городским улицам. Сенат получил приказание собраться, и те сенаторы, которые были или личными друзьями Пертинакса, или личными врагами Юлиана, нашли нужным выказывать более нежели обыкновенную радость по поводу такого счастливого переворота.[12] Наполнив здание сената вооруженными солдатами, Юлиан произнес длинную речь, в которой говорил о свободе своего избрания, о своих собственных высоких достоинствах и о своей полной уверенности в преданности сената. Раболепное собрание выразило ему и свою собственную и общую радость, принесло ему присягу в верности и возложило на него все разнообразные полномочия, составлявшие принадлежность императорского достоинства.[13] В сопровождении того же военного конвоя Юлиан был отведен из сената во дворец. Первыми предметами, бросившимися ему в глаза, были: обезглавленный труп Пертинакса и приготовленный для него скромный ужин. На труп он посмотрел с равнодушием, а на ужин - с презрением. По его приказанию был приготовлен великолепный пир, и он забавлялся долго за полночь игрой в кости и пляской знаменитого танцора Пилада. Однако не остался незамеченным тот факт, что, когда толпа льстецов разошлась, оставив его во мраке и в одиночестве, он предался страшным размышлениям и провел всю ночь без сна; он, вероятно, размышлял о своем опрометчивом безрассудстве, о судьбе своего добродетельного предшественника и о непрочности и опасности высокого положения, которое не было приобретено личными заслугами, а было куплено за деньги.[14]
И он имел основание трепетать от страха. Сидя на троне, с которого он господствовал над целым миром, он не имел ни одного друга и даже ни одного приверженца. Сами гвардейцы стыдились государя, которого они посадили на престол только из жадности к деньгам, и не было ни одного гражданина, который не считал бы его возвышение отвратительным и в высшей степени оскорбительным для римского имени. Высшие классы общества, вынужденные держать себя крайне осторожно по причине своего видного положения и ради своих огромных имений, скрывали свои чувства и на притворные любезности императора отвечали приветливыми улыбками и изъявлениями преданности. Но люди из простого народа, ничего не боявшиеся благодаря своей многочисленности и незнатности, давали полный простор своим чувствам негодования. На улицах и площадях Рима раздавались протесты и проклятия. Разъяренная толпа оскорбляла Юлиана, отвергала его щедрые дары и, сознавая бессилие своего собственного гнева, громко взывала к легионам, стоявшим на границах империи, приглашая их восстановить поруганное величие Римской империи.
Общее неудовольствие скоро распространилось от центра империи до ее границ. Армии, стоявшие в Британии, Сирии и Иллирии, оплакивали смерть Пертинакса, вместе с которым или под началом которого они так часто сражались и побеждали. Они с удивлением, негодованием и, может быть, с завистью узнали необычайную новость о продаже преторианцами империи с публичного торга и решительно отказались утвердить эту постыдную денежную сделку. Их немедленное и единодушное восстание оказалось гибельным для Юлиана, но оно в то же время оказалось гибельным и для общественного спокойствия, так как легаты названных армий Клавдий Альбин, Песценний Нигер и Септимий Север думали не столько о том, чтобы отмстить за умерщвление Пертинакса, сколько о том, чтобы достигнуть престола. Их силы были совершенно одинаковы. Каждый из них находился во главе трех легионов[15] и многочисленного отряда союзников, и, хотя характеры их были различны, все они были опытные и способные военачальники.
Легат Британии Клавдий Альбин превосходил обоих своих соперников знатностью происхождения, так как в числе его предков было несколько самых знаменитых людей древней республики.[16] Но та ветвь, от которой он вел свое происхождение, впала в бедность и переселилась в одну из отдаленных провинций. Трудно составить себе верное понятие о его характере. Его упрекали в том, что под суровой маской философа он скрывал многое из таких пороков, которые унижают человеческую натуру.[17] Но его обвинителями были те продажные писатели, которые преклонялись перед фортуной Севера и попирали ногами прах его несчастного противника. Если не сама добродетель, то ее внешний вид доставил Альбину доверие и уважение Марка Аврелия, а тот факт, что он внушал сыну такое же сочувствие, какое находил в отце, служит по меньшей мере доказательством большой гибкости его характера. Милостивое расположение тирана не всегда служит доказательством того, что предмет этого расположения лишен всяких личных достоинств; может случиться, что тиран бессознательно награждает человека достойного и знающего или находит полезной для себя служебную деятельность такого человека. Альбин, как кажется, никогда не был ни орудием жестокостей сына Марка Аврелия, ни даже товарищем в его забавах. Он занимал важный и почетный пост вдалеке от столицы, когда получил секретное письмо от императора, который извещал его об изменнических замыслах некоторых недовольных военачальников и уполномочивал его провозгласить себя охранителем и наследником престола, приняв титул и знаки отличия Цезаря.[18] Легат Британии благоразумно отклонил от себя эту опасную честь, которая сделала бы его предметом зависти и могла бы вовлечь его самого в ту гибель, которая неминуемо ожидала Коммода. Чтобы достигнуть верховной власти, он прибегнул к более благородным или, по меньшей мере, к более благовидным средствам. Получив преждевременное известие о смерти императора, он собрал свои войска, объяснил им в красноречивых выражениях неизбежный вред деспотизма, описал им счастье и славу, которыми наслаждались их предки под консульским управлением, и объявил о своей твердой решимости возвратить сенату и народу их законные права. Эта популярная речь вызвала радостные возгласы британских легионов и была принята в Риме с тайным ропотом одобрения. Считая себя самостоятельным хозяином вверенной ему провинции и находясь во главе армии, которая, правда, отличалась не столько своей дисциплиной, сколько своим численным составом и храбростью[19] Альбин не обращал никакого внимания на угрозы Коммода, относился к Пертинаксу с гордой и двусмысленной сдержанностью и тотчас восстал против узурпации Юлиана. Происшедшие в столице волнения придали еще более веса его патриотическим чувствам или, правильнее сказать, его патриотическим заявлениям. Чувство приличия побудило его отказаться от высоких титулов Августа и императора; он, может быть, хотел следовать примеру Гальбы, который, находясь точно в таком же положении, назвал себя наместником сената и народа.[20]
Благодаря только своим личным достоинствам Песценний Нигер, несмотря на незнатность своего происхождения, возвысился до прибыльного и важного командования в Сирии, которое при внутренних междоусобицах могло проложить ему путь к престолу. Впрочем, по своим дарованиям он, как кажется, был годен скорее для второстепенного, нежели для высшего, поста в империи; он не мог равняться со своими соперниками, хотя и мог бы быть отличным помощником для Севера, который впоследствии выказал величие своего ума, приняв некоторые из полезных учреждений, введенных его побежденным врагом[21] Во время своего управления Нигер приобрел уважение солдат и любовь местного населения. Суровой строгостью дисциплины он поддержал в армии мужество и повиновение, а изнеженные жители Сирии восхищались не столько мягкой твердостью его управления, сколько его приветливым обхождением и тем, что он с удовольствием посещал их беспрестанные роскошные празднества.[22] Лишь только известие о зверском умерщвлении Пертинакса достигло Антиохии, вся Азия пожелала, чтобы Нигер отомстил за его смерть и сам принял императорское достоинство. Легионы, стоявшие на восточной границе, приняли его сторону; все богатые, но безоружные провинции, лежащие между Эфиопией[23] и Адриатическим морем, охотно подчинились его власти, а цари по ту сторону Тигра и Евфрата поздравили его с избранием и предложили ему свои услуги. Но Нигер не имел достаточной твердости ума, чтобы уметь воспользоваться таким внезапным наплывом благоприятных обстоятельств; он льстил себя надеждой, что его восшествие на престол не встретит препятствий, со стороны каких-либо соперников и что оно не будет запятнано пролитием крови в междоусобице, и в то время, как он наслаждался суетным блеском своего триумфа, он ничего не предпринимал, чтобы обеспечить победу. Вместо того чтобы войти в переговоры с могущественными западными армиями, которые были в состоянии решить судьбу империи или по меньшей мере сильно повлиять на нее, и вместо того чтобы немедленно двинуться в Рим и в Италию, где с нетерпением ожидали его прибытия.[24] Нигер тратил среди наслаждений Антиохии те невозвратимые минуты, которыми деятельно пользовался решительный и предприимчивый Север.[25]
Паннония и Далмация, занимавшие все пространство между Дунаем и Адриатическим морем, принадлежали к числу самых поздних завоеваний римлян и стоили им всего более усилий. Двести тысяч тамошних варваров взялись за оружие для защиты своей национальной свободы, навели страх на престарелого Августа и заставили Тиберия быть крайне бдительным и осторожным, несмотря на то что он находился во главе всех военных сил империи.[26] Паннония в конце концов подчинилась военной силе и учреждениям Рима. Но ее недавнее покорение, соседство и даже примесь непобежденных племен и, может быть, климат, как было замечено благоприятствовавший размножению крупной породы людей с ограниченными умственными способностями,[27] - все это содействовало тому, что ее жители сохранили некоторые остатки своей прежней свирепости и под смиренной личиной римских подданных нередко обнаруживали отвагу своих предков. Их воинственная молодежь была неистощимым запасом рекрутов для тех легионов, которые были расположены по беретам Дуная и которые вследствие беспрестанных войн с германцами и сарматами приобрели репутацию самых лучших войск империи.
Паннонийская армия находилась в ту пору под командованием африканского уроженца Септимия Севера, который, мало-помалу возвышаясь по службе, умел скрывать свое отважное честолюбие, никогда не отвлекавшееся от своей постоянной цели ни приманкой удовольствий, ни страхом опасностей, ни чувствами человеколюбия.[28] При первой известии об умерщвлении Пертинакса он собрал свои войска, описал им самыми яркими красками преступления, дерзость и слабость преторианской гвардии и воодушевил легионы воззванием к восстанию и к отмщению. Он окончил свою речь (и это окончание все нашли в высшей степени красноречивым) тем, что обещал каждому солдату около 400 ф. ст., то есть вдвое больше той гнусной подачки, за которую Юлиан купил империю.[29] Армия тотчас приветствовала Севера именами Августа, Пертинакса и императора, и он таким образом наконец достиг того высокого положения, на которое его призывало сознание своих достоинств, а также длинный ряд снов и предсказаний, бывших продуктом или его суеверий, или его политики.[30]
Новый кандидат на императорский престол понимал выгоды своего положения и умел ими пользоваться. Управляемая им страна простиралась до Юлианских Альп, через которые было нетрудно проникнуть в Италию, и он помнил слова Августа, что паннонийская армия может появиться через десять дней под стенами Рима.[31] Действуя со скоростью, соответствовавшей важности предприятия, он мог основательно надеяться, что он успеет отомстить за смерть Пертинакса, наказать Юлиана и сделаться с согласия сената и народа законным императором прежде, нежели его соперники, отделенные от Италии огромными водяными и сухопутными пространствами, узнают о его успехах или даже только о его избрании. Во время всего похода он позволял себе останавливаться лишь на самое короткое время для сна и для утоления голода; он ввел во главе своих колонн пешком и в полном вооружении, старался внушать войскам доверие и привязанность, поощрял их усердие, внушал им бодрость, поддерживал их надежды и охотно разделял с простыми солдатами все лишения, помня, как велика ожидаемая им за то награда.
Несчастный Юлиан ожидал, что ему придется оспаривать верховную власть у легата Сирии, и считал себя достаточно к этому подготовленным, но в непреодолимом и быстром приближении паннонийской армии он видел свою неизбежную гибель. Прибытие каждого курьера усиливало его основательные опасения, Он получил одно за другим известия, что Север перешел через Альпы, что италийские города, не желавшие или не бывшие в состоянии остановить его наступательное движение, встречал его с самыми горячими изъявлениями радости и преданности, что важный город Равенна сдался ему без сопротивления и что адриатический флот был в руках победителя. Неприятель уже находился в двухстах пятидесяти милях от Рима, и с каждой минутой суживалась сфера деятельности и власти Юлиана.
Впрочем, он попытался если не предотвратить, то по крайней мере отдалить свою гибель. Он стад искать опоры в продажной преданности преторианцев, наполнил город бесплодными военными приготовлениями, воздвиг укрепления вокруг предместий и даже укрепил дворец, как будто была какая-нибудь возможность защитить этот последний оплот против победоносного врага, когда не было никакой надежды на помощь извне. Страх и спад не позволили гвардейцам покинуть его знамена, но они трепетали при одном имени паннонийских легионов, находившихся под командованием опытного легата и привыкших одерживать победы над варварскими обитателями холодных берегов Дуная.[32] Они со вздохом отказались от приятного препровождения времени в банях и в театрах для того, чтобы взяться за оружие, владеть которым они почти совсем отучились и тяжесть которого казалась им обременительной. Они надеялись, что вид слонов наведет ужас на северную армию, но эти дурно выученные животные сбрасывали на землю своих седоков, а неуклюжие военные маневры моряков, вызванных из Мисены, служили для черни предметом насмешек; между тем сенаторы смотрели с тайным удовольствием на затруднительное положение и бессилие узурпаторов.[33]
Во всех своих действиях Юлиан обнаруживал страх и нерешительность. Он то настоятельно требовал, чтобы сенат признал Севера общественным врагом, то выражал желание разделить с командиром паннонийской армии императорскую власть.[34] Он то отправлял к своему сопернику официальных послов консульского звания для ведения переговоров, то подсылал к нему тайных убийц. Он приказал, чтобы весталки и жрецы вышли в своих облачениях и в торжественной процессии навстречу паннонийским легионам, неся священные символы римской религии, но в то же самое время он старался узнать волю богов и умилостивить их путем магических церемоний и постыдных жертвоприношений.[35]
Север, не боявшийся ни его военных приготовлений, ни волшебных чар, старался ограждать себя только от одной опасности - от тайного заговора и с этой целью окружил себя отрядом из шестисот избранных людей, которые никогда не покидали его и не снимали своих лат ни ночью ни днем в течение всего похода. Постоянно продвигаясь быстрым шагом вперед, он перешел без затруднений ущелья Апеннин, склонив на свою сторону войска и послов, которые были отправлены к нему навстречу с целью задержать его движение, и остановился на короткое время в Интерамне, почти в семидесяти милях от Рима. Его торжество уже было несомненно, но оно могло бы стоить много крови, если бы преторианцы стали от отчаяния сопротивляться, а Север был одушевлен похвальным честолюбием вступить на престол, не обнажая меча.[36] Его агенты, рассыпавшись но столице, уверяли гвардейцев, что, если только они предоставят на волю победителя судьбу своего недостойного государя и судьбу убийц Пертинакса, Север не будет возлагать на всю гвардию ответственность за это печальное событие.[37] Вероломные преторианцы, сопротивление которых не имело иного основания, кроме злобного упорства, с радостью согласились на столь легкие для них условия, захватили почти всех убийц и объявили сенату, что они более не намерены служить Юлиану. Собравшись по приглашению консула на заседание, это собрание единогласно признало Севера законным императором, декретировало божеские почести Пертинаксу и произнесло над его несчастным преемником приговор, присуждавший его к низвержению с престола и к смертной казни. Юлиан был отведен в одну из дворцовых бань и обезглавлен как самый обыкновенный преступник.[38] Таков был конец человека, купившего ценой огромных сокровищ шаткий и окруженный опасностями престол, на котором он продержался только шестьдесят шесть дней.[39] А почти невероятный поход Севера, совершившего во главе многочисленной армии в столь короткое время переход от берегов Дуная до берегов Тибра, свидетельствует и об изобилии продуктов земледелия и торговли, и о хорошем состоянии дорог, и о дисциплине легионов, и, наконец, о бесстрастной покорности провинций[40]
Север прежде всего позаботился об отмщении за смерть Пертинакса, а затем о воздании надлежащих почестей праху покойного императора; первую из этих мер ему внушила политика, вторую - чувство приличия. Перед своим вступлением в Рим он приказал преторианцам ожидать его прибытия на большой равнине близ города и при этом быть безоружными, но в парадных мундирах, в которых они обыкновенно сопровождали своего государя. Эти кичливые войска исполнили его приказание не столько из раскаяния, сколько вследствие овладевшего ими страха. Избранный отряд иллирийской армии окружил их со всех сторон с направленными против них копьями. Не будучи в состоянии ни спастись бегством, ни сопротивляться, они ожидали своей участи с безмолвной покорностью. Север взошел на свой трибунал, сделал им строгий выговор за их вероломство и подлость, с позором отставил их от службы, отнял у них роскошные украшения и сослал их, под страхом смертной казни, на расстояние ста миль от столицы. Во время этой экзекуции другой отряд войск был послан с приказанием отобрать их оружие, занять их лагерь и предупредить всякую отчаянную попытку с их стороны[41]
Затем совершено было погребение и обоготворение Пертинакса со всем великолепием, какое возможно при столь печальной церемонии[42] С удовольствием, смешанным с грустью, отдал сенат этот последний долг превосходному государю, которого он любил и о потере которого еще сожалел. Печаль Севера была, по всей вероятности, менее искренна. Он уважал Пертинакса за его добродетели, но эти добродетели всегда служили бы преградой для его честолюбия и заграждали бы ему путь к престолу. Он произнес надгробное слово с выработанным красноречием, с чувством самодовольства и с притворным чувством скорби; этим почтительным преклонением перед добродетелями Пертинакса он внушил легковерной толпе убеждение, что он один достоин занять место покойного. Впрочем, хорошо понимая, что не пустыми церемониями, а только оружием можно поддержать свои притязания на верховную власть, он по прошествии тридцати дней покинул Рим и, не обольщаясь своим легким успехом, стал готовиться к борьбе с более опасными противниками.
Имея в виду редкие дарования Севера и его блестящий успех, один изящный историк сравнил его с первым и величайшим из Цезарей.[43] Но это сравнение по меньшей мере не полно. Разве можно отыскать в характере Севера то душевное величие, то благородное милосердие и тот обширный ум, которые умели согласовать и соединять склонность к удовольствиям, жажду знания и пыл честолюбия?[44] Этих двух людей можно сравнивать между собою только в том, что касается быстроты их военных движений и побед, одержанных в междоусобных войнах. Менее чем в четыре года[45] Север подчинил себе и богатый Восток, и воинственный Запад. Он осилил двух славившихся своими дарованиями соперников и разбил многочисленные армии, так же хорошо вооруженные и так же хорошо дисциплинированные, как его собственная. В то время искусство фортификации и правила тактики были хорошо знакомы всем римским военачальникам, а потому постоянное превосходство Севера было превосходством артиста, пользовавшегося теми же орудиями, что и его соперники, но с большим искусством и с большей предприимчивостью. Я не имею намерения подробно описывать эти военные операции; так как обе междоусобные войны и та, которую он вел против Нигера, и та, которую он вел против Альбина, - сходны между собой и по способу их ведения, и по выдающимся фактам, и по их последствиям, то я ограничусь соединением в одно целое тех интересных обстоятельств, которые всего лучше уясняют и характер победителя, и положение империи. Хотя вероломство и неискренность кажутся несовместимыми с достоинством государственного управления, однако в этой сфере они возмущают нас менее, нежели в частной жизни. В этой последней они свидетельствуют о недостатке мужества, а в государственных делах они служат лишь признаком бессилия; но так как даже самый даровитый государственный человек не имеет достаточной личной силы, чтобы держать в повиновении миллионы подчиненных ему существ и миллионы врагов, то ему как будто с общего согласия разрешается употреблять в дело лукавство и притворство под общим названием политики. Тем не менее хитрости Севера не могут быть оправданы даже самыми широкими привилегиями, обыкновенно предоставляемыми ведению государственных дел. Он давал обещания только для того, чтобы обманывать, он льстил только для того, чтобы погубить, и, хотя ему случалось связывать себя клятвами и договорами, его совесть, повиновавшаяся велениям его интересов, всегда освобождала его от бремени стеснительных обязательств.[46]
Если бы два его соперника осознали общую для них обоих опасность и немедленно двинули против него все свои силы, Север, может быть, не устоял бы против их соединенных усилий. Если бы даже каждый из них напал на него по своим особым соображениям и только со своими собственными силами, но в одно и то же время, борьба могла бы быть продолжительной и исход ее был бы сомнителен. Но они поодиночке и один вслед за другим сделались легкой добычей как коварств, так и военных дарований хитрого врага, который усыпил их кажущейся умеренностью своих желаний и подавил быстротой своих движений. Сначала он двинулся против Нигера, который по своей репутации и по своему могуществу внушал ему всего более опасений, но он воздержался от всяких проявлений своей вражды, ни разу не произнес имени своего соперника и только заявил сенату и народу о своем намерении восстановить порядок в восточных провинциях. В частных разговорах он отзывался о своем старом приятеле и вероятном преемнике[47] Нигере с самым сердечным уважением и чрезвычайно одобрял его за великодушное намерение отомстить за убийство Пертинакса. Он полагал, что каждый римский военачальник исполнил бы свой долг, наказав низкого узурпатора, и совершил бы преступление лишь в том случае, если бы оказал вооруженное сопротивление законному императору, признанному сенатом.[48] Сыновья Нигера попали в его руки вместе с детьми других наместников провинций, задержанными в Риме в качестве заложников за верность их родителей.[49] Пока могущество Нигера внушало страх или только уважение, они воспитывались с самой нежной заботливостью вместе с детьми самого Севера, но они очень скоро были вовлечены в гибель их отца; сначала изгнание, а потом смерть удалили их от взоров сострадательной публики.[50]
Север имел основание опасаться, что, в то время как он будет занят войной на Востоке, легат Британии переправится через пролив, перейдет через Альпы, займет вакантный императорский престол и воспротивится его возвращению, опираясь на авторитет сената и на военные силы Запада. Двусмысленный образ действий Альбина, выразившийся в непринятии императорского титула, открывал полный простор для ведения переговоров. Забыв и свои патриотические заявления, и свое стремление к верховной власти, этот легат принял зависимое положение от Цезаря как награду за свой пагубный нейтралитет. Пока борьба с Нигером не была доведена до конца, Север всячески выражал свое уважение и внимание к человеку, гибель которого была решена в его уме. Даже в письме, в котором он извещает Альбина о победе над Нигером, он называет Альбина своим братом по душе и товарищем по управлению, передает ему дружеские приветствия от своей жены Юлии и от своих детей и просит его поддерживать в войсках и в республике преданность их общим интересам. Лицам, отправленным с этим письмом, было приказано приблизиться к Цезарю с уважением, испросить у него частную аудиенцию и воткнуть их мечи в его сердце.[51] Заговор был открыт, и слишком доверчивый Альбин наконец переправился на континент и стал готовиться к неравной борьбе с противником, устремившимся на него во главе испытанной и победоносной армии.
Трудности, с которыми пришлось бороться Северу, по-видимому, были незначительны в сравнении с важностью его военных успехов. Только два сражения - одно близ Геллеспонта, а другое в узких ущельях Киликии - решили судьбу его сирийского соперника, причем европейские войска выказали свое обычное превосходство над изнеженными уроженцами Азии[52] Битва при Лионе, в которой участвовали сто пятьдесят тысяч[53] римлян, была одинаково гибельна для Альбина. Мужество британской армии долго и упорно боролось со стойкой дисциплиной иллирийских легионов. Были такие минуты, когда казалось, что Север безвозвратно загубил и свою репутацию, и самого себя, во этот воинственный государь сумел ободрить свои упавшие духом войска и снова двинуть их вперед к решительной победе.[54] Этим достопамятным днем война была кончена.
Междоусобные войны, раздиравшие Европу в более близкие к нам времена, отличались не только свирепостью вражды между борющимися сторонами, но и упорной настойчивостью. Они обыкновенно велись из-за какого-нибудь принципа или по меньшей мере возникали из-за какого-нибудь предлога, основанного на религии, на привязанности к свободе или на чувстве долга. Вожаками их были люди из высшего сословия, обладавшие независимым состоянием и наследственным влиянием. Солдаты сражались как люди, заинтересованные исходом борьбы, а так как воинственное настроение и свойственное политическим партиям рвение одушевляли всех членов общества, то побежденный вождь был немедленно заменяем кем-нибудь из своих приверженцев, готовым проливать свою кровь за то же самое дело. Но римляне сражались после падения республики только из-за выбора своего повелителя. Под знамена какого-нибудь популярного кандидата на императорский престол иные, и очень немногие, стекались из личной преданности, иные из страха, иные из личных расчетов, но никто из-за принципа.[55] Легионы вовлекались в междоусобицы не духом партий, а щедрыми подарками и еще более щедрыми обещаниями. Поражение, отнимавшее у вождя возможность исполнить свои обязательства, освобождало его последователей от продажной присяги в верности и заставляло их заблаговременно покидать погибшее дело ради своей личной безопасности. Для провинций было безразлично, от чьего имени их угнетали или ими управляли; они повиновались импульсу, исходившему от господствовавшей в данную минуту власти, и лишь только эта власть должна была преклониться перед превосходством чьих-либо сил, они спешили вымолить прощение у победителя, который был вынужден для уплаты своего громадного долга приносить самые виновные провинции в жертву алчности своих солдат. На обширном пространстве Римской империи было очень мало укрепленных городов, способных служить оплотом для разбитой армии, и вовсе не было ни таких личностей, ни таких семейств, ни таких корпораций, которые были бы способны без поддержки со стороны правительства поправить дела ослабевшей партии[56]
Впрочем, во время борьбы между Нигером и Севером один город представлял почтенное исключение из общего правила. Так как через Византий шел один из главных путей, соединявших Европу с Азией, то этот город был снабжен сильным гарнизоном, а в его гавани стоял на якоре флот из пятисот судов[57] Но стремительность Севера разрушила этот хорошо задуманный план обороны; он предоставил своим генералам осаду Византия, завладел плохо оберегаемым переходом через Геллеспонт и, горя нетерпением померяться с менее недоступным врагом, устремился навстречу своему сопернику. Византий, атакованный многочисленной и постоянно увеличивавшейся армией, а впоследствии и всеми морскими силами империи, выдержал трехлетнюю осаду и остался верным имени и памяти Нигера. И граждане, и солдаты (нам неизвестно, по какой причине) сражались с одинаковым ожесточением; некоторые из главных военачальников Нигера, не надеявшиеся на милосердие победителя или не желавшие унижать себя просьбой о помиловании, укрылись в этом последнем убежище, укрепления которого считались неприступными и для обороны которого один знаменитый инженер воспользовался всеми усовершенствованиями по части механики, какие были известны древним.[58] В конце концов Византий был взят голодом. Должностные лица и солдаты были лишены жизни, стены были разрушены, привилегии были отменены, и будущая столица Востока превратилась в открытую со всех сторон деревню, поставленную в унизительную зависимость от Перинфа.[59]
Историк Дион, восхищавшийся цветущим положением Византия и оплакивавший его разрушение, обвинял Севера в том, что он отнял у римского народа самый сильный оплот против варваров Понта и Азии.[60] Основательность этого замечания вполне оправдалась в следующем столетии, когда готский флот переплыл Евксинский Понт и проник через незащищенный Босфор в самый центр Средиземного моря.
Нигер и Альбин были захвачены во время бегства с поля битвы и преданы смерти. Их участь не возбудила ни удивления, ни сострадания. Они рисковали своей жизнью в надежде достигнуть верховной власти и поплатились тем же, чем заставили бы поплатиться своего соперника, а Север не имел никаких притязаний на то высокомерное душевное величие, которое позволяет побежденному противнику доживать свой век частным человеком. Но его мстительность, подстрекаемая алчностью, вовлекла его в такие жестокости, которые не оправдывались никакими опасениями. Зажиточные жители провинций, не питавшие никакого личного нерасположения к счастливому кандидату на престол и лишь исполнявшие приказания поставленного над ними наместника, были наказаны или смертью, или ссылкой и непременно конфискацией их имений. Многие из азиатских городов были лишены своих старинных привилегий и должны были внести в казну Севера вчетверо больше, чем они платили на нужды Нигера.[61]
Пока война не была доведена до решительной развязки, жестокосердие Севера сдерживалось в некоторой мере и неуверенностью в будущем, и его притворным уважением к сенату. Голова Альбина, присланная вместе с угрожающим письмом, дала знать римлянам, что он решился не щадить ни одного из приверженцев своих несчастных соперников. Он был раздражен не лишенными основания подозрениями, что он никогда не пользовался искренней преданностью сената, и, обнаруживая свое нерасположение к этому собранию, ссылался на только что открытую изменническую переписку. Впрочем, он по собственному побуждению помиловал тридцать пять сенаторов, обвиненных в том, что они поддерживали партию Альбина, и своим последующим образом действий старался внушить им убеждение, что он не только простил, но и позабыл их предполагаемую вину. Но в то же самое время им были осуждены на смертную казнь сорок один[62] сенатор, имена которых сохранила история; их жены, дети и клиенты также подверглись смертной казни, и самых благородных жителей Испании и Галлии постигла такая же участь. Такая суровая справедливость, как называл ее сам Север, была, по его мнению, единственным средством для обеспечения общественного спокойствия и безопасности государя, и он снисходил до того, что слегка скорбел о положении монарха, который, чтобы быть человеколюбивым, вынужден сначала быть жестокосердым.[63]
Истинные интересы абсолютного монарха обыкновенно совпадают с интересами его подданных. Их число, богатство, спокойствие и безопасность составляют лучшую и единственную основу его настоящего величия, и если бы даже он не был одарен никакими личными достоинствами, одно благоразумие могло бы заменить их и заставить его держаться этой точки зрения. Север смотрел ив Римскую империю как на свою собственность и, лишь только упрочил обладание ею, тотчас занялся разработкой и улучшением столь драгоценного приобретения. Полезные законы, исполнявшиеся с непоколебимой твердостью, скоро исправили большую часть злоупотреблений, заразивших после смерти Марка Аврелия все отрасли управления. В отправлении правосудия решения императора отличались вниманием, разборчивостью и беспристрастием; если же ему случалось уклониться от строгих правил справедливости, он делал это обыкновенно в интересах бедных и угнетенных, не столько из чувства человеколюбия, сколько из свойственной деспотам наклонности унижать гордость знати и низводить всех подданных до общего им всем уровня абсолютной зависимости. Его дорогие постройки и траты на великолепные зрелища, а главным образом беспрестанные и щедрые раздачи хлеба и провизии служили для него самым верным средством для приобретения привязанности римского народа.[64] Бедствия, причиненные внутренними раздорами, были забыты; провинции снова стали наслаждаться спокойствием и благоденствием, и многие города, обязанные своим возрождением щедротам Севера, приняли название его колоний и свидетельствовали публичными памятниками о своей признательности и о своем благосостоянии.[65] Слава римского оружия была восстановлена этим воинственным и счастливым во всех предприятиях императором,[66] и он имел полное основание похвастаться тем, что, когда он принял империю, она страдала под гнетом внешних и внутренних войн, но что он прочно установил в ней всеобщий, глубокий и согласный с ее достоинством мир.[67]
Хотя раны, нанесенные междоусобной войной, по-видимому, совершенно зажили, их нравственный яд еще тек в жилах конституции. Север был в значительной мере одарен энергией и ловкостью, но для того, чтобы сдерживать наглость победоносных легионов, едва ли было бы достаточно отваги первого Цезаря или глубокой политической мудрости Августа. Из чувства ли признательности, или из ошибочных политических соображений, или вследствие кажущейся необходимости Север ослабил узы дисциплины.[68] Он потворствовал тщеславию своих солдат, позволяя им носить в знак отличии золоте кольца, и заботился об их удобствах, позволяя им ваять в лагерях в праздности вместе с женами.[69] Он увеличил их жалованье до небывалых размеров к приучил их ожидать, а вскоре вслед за тем и требовать подарков всякий раз, как государству угрожала какая-нибудь опасность или совершалось какое-нибудь публичное празднество. Возгордившись своими отличиями, изнежившись от роскоши и возвысившись над общим уровнем подданных благодаря своим опасным привилегиям,[70] они скоро сделались неспособными выносить трудности военной службы, обратились в бремя для страны и перестали подчиняться справедливым требованиям субординации. Их военачальники заявляли о превосходстве своего звании еще более расточительной и изящной роскошью. До нас дошло письмо Севера, в котором он жалуется на распущенность армии и советует одному из своих легатов начать необходимые реформы с самих трибунов, потому что, как он основательно замечает, офицер, утративший уважение своих солдат, не может требовать от них повиновения.[71] Если бы император продолжил нить этих размышлений, он пришел бы к тому заключению, что эту всеобщую испорченность нравов следует приписать если не примеру, то пагубной снисходительности верховного начальника.
Преторианцы, умертвившие своего императора и продавшие империю, понесли справедливое наказание за свою измену, но необходимое, хотя и опасное, учреждение гвардии было восстановлено Севером по новому образцу, а число гвардейцев было увеличено вчетверо против прежнего числа.[72] Первоначально эти войска пополнялись италийскими уроженцами, а когда соседние провинции мало - помалу усвоили себе изнеженность столицы, их стали пополнять жителями Македонии, Норика и Испании. Взамен этих изящных войск, более способных придавать блеск двору, нежели годных для войны, Север решил, что во всех пограничных легионах[73] будут выбирать солдат, отличающихся силой, мужеством и верностью, и будут переводить их в знак отличия и награды на более выгодную службу в гвардии.[74] Вследствие этого нововведения италийская молодежь стала отвыкать от военных занятий, и множество варваров стало наводить ужас на столицу и своим внешним видам, и своими нравами. Но Север льстил себя надеждой, что легионы будут смотреть на этих отборных преторианцев как на представителей всего военного сословия и что, всегда имея наготове пятьдесят тысяч человек, более опытных в военном деле и более щедро оплачиваемых, нежели какие-либо другие войска, он навсегда оградит себя от восстаний и обеспечит престол за собой и за своим потомством.
Командование этими привилегированными и страшными войсками скоро обратилось в самый высший пост в империи. Так как система управления извратилась в военный деспотизм, то преторианский префект, вначале бывший не более как простым командиром гвардии, был поставлен не только во главе армии, но и во главе финансов и даже юстиции[75] В каждом отделе администрации он являлся представителем императора и пользовался его властью. Любимый приближенный Севера Плавтиан был первый префект, облеченный и злоупотреблявший этой громадной властью. Его владычество продолжалось около десяти лет, пока брак его дочери со старшим сыном императора, по-видимому долженствовавший упрочить его положение, не сделался причиной его гибели.[76] Дворцовые интриги, раздражавшие честолюбие Плавтиана и внушавшие ему опасения, грозили взрывом революции; тогда Север, все еще любивший его, был вынужден согласиться на его казнь.[77] После гибели Плавтиана многосторонние обязанности преторианского префекта были возложены на знаменитого правоведа Папиниана.
До Севера все добродетельные и даже просто здравомыслящие императоры отличались если не искренней преданностью, то наружным уважением к сенату и относились с почтительной деликатностью к нежной ткани политических учреждений, введенных Августом. Но Север провел свою молодость в лагерях, где привык к безусловному повиновению, а в более зрелом возрасте в качестве военачальника освоился лишь с деспотизмом военной власти. Его надменный и непреклонный ум не мог понять или не хотел сознаться, что для него было бы выгодно поддержать такую власть, которая могла бы быть посредницей между императором и армией, хоти бы она и была только воображаемая. Он не хотел унижаться до того, чтобы выдавать себя за покорного слугу такого собрания, которое ненавидело его и трепетало при малейшем выражении его неудовольствия; он отдавал приказания, когда простая просьба с его стороны имела бы точно такую же силу; он держал себя и выражался, как властелин и победитель, и открыто пользовался всеми правами как законодательной, так и исполнительной верховной власти.
Победа над сенатом была нетрудна и не доставляла никакой славы. Все внимание было устремлено на верховного сановника, который располагал военными силами государства и его казной и от которого зависели интересы каждого, тогда как сенат, не находивший для себя опоры ни в народном избрании, ни в военной охране, ни в общественном мнении, пользовался лишь тенью власти, основанной на непрочном и расшатанном фундаменте старых привычек. Прекрасная теория республиканского правления постепенно улетучивалась, уступая место более естественным и более насущным влечениям, находящим для себя удовлетворение при монархической форме правления. Так как свобода и права римских граждан сделались мало-помалу достоянием жителей провинций, или вовсе незнакомых со старой системой управления, или вспоминавших о ней с отвращением, то республиканские традиции постепенно предавались забвению. Греческие историки, писавшие в век Антонинов,[78] со злорадством замечают, что хотя римские государи и не называли себя царями из уважения к устарелым предрассудкам, но тем не менее пользовались всеми прерогативами царской власти. В царствование Севера сенат наполнился образованными и красноречивыми уроженцами восточных провинций, объяснявшими свою льстивую покорность теоретическими принципами рабства. Когда эти новые защитники императорских прерогатив проповедовали обязанность пассивного повиновения и объясняли неизбежность пагубных последствий свободы, при дворе их слушали с удовольствием, а среди народа с терпением. Юристы и историки также поучали, что верховная власть не была вверена сенатом на время, а была безвозвратно передана императору, что император не обязан стесняться законами, что жизнь и имущество его подданных находится в его безотчетной власти и что он может располагать империей как своей частной собственностью. Самые знаменитые юристы, и в особенности Папиниан, Павл и Ульпиан, процветали при императорах из рода Севера, а римская юриспруденция, вступившая в тесную связь с монархической системой, как полагают, достигла в этот период времени своего полного развития и совершенства.[79]
Современники Севера, наслаждавшиеся спокойствием и славой его царствования, простили ему те жестокости, путем которых он доставил им эти блага. Но потомство, познакомившееся на опыте с пагубными последствиями его принципов и указанного им примера, основательно считало его главным виновником упадка Римской империи.[80]


[1] Первоначально она состояла из девяти или десяти тысяч человек (Тацит и Дион не сходятся между собою касательно этого предмета), разделенных на столько же когорт. Вителлин увеличил этот состав до шестнадцати тысяч человек, и, сколько нам известно из надписей, это число впоследствии никогда не уменьшалось много ниже этой цифры. См. Липсий, de Magnitudine Romana, 1,4.
[2] Светоний, Жизнь Августа, гл. 49.
[3] Тацит, Анн., IV, 2. Светоний, Жизнь Тиберия, гл. 37, Дион Кассий, кн. 57, стр. 867.
[4] Во время междоусобной войны между Вителлием и Веспасианом лагерь преторианцев был атакован и оборонялся с помощью машин, употреблявшихся при осаде городов, укрепленных наилучшим образом. Тацит, Истор., III, 84.
[5] Подле самых городских стен, на широкой вершине Квиринала и Виминального холма. См. Нардини, Roma Antica, стр. 174. Donatus, de Roma Antica, стр. 46.
[6] Возведенный на престол солдатами Клавдий был первый император, наградивший их подарками: он дал каждому из них quina dena, то есть по 120 ф. ст. (Светоний, Жизнь Клавдия, гл. 10). Когда Марк Аврелий вошел спокойно на престол вместе со своим товарищем Луцием Вером, он дал каждому гвардейцу vicena, т. е. по 160 ф. ст. Ист. эпохи Цезарей, стр. 25. (Дион, кн. 73, стр. 1231). Мы можем составить себе некоторое понятие о размере этих сумм из того факта, что Адриан жаловался на то, что его возведение в звание Цезаря стоило ему ter millies, т. е. 2 500 000 ф. ст.
[7] Цицерон, de Legibus, III, 3. Первая книга Ливия и вторая книга Дионисия Галикарнасского доказывают, что народ имел влияние даже на избрание царей.
[8] Первоначально они набирались в Лации, Этрурии и в старых колониях (Тацит, Анн., IV, 5). Император Отон старался удовлетворить их тщеславие, давая им следующие лестные титулы: Italiae alumni, Romana vera Juventus. Тацит, Истор., кн. 84.
[9] Во время осады Рима галлами. См. Ливии V, 48. Плутарх, Жизнь Камилла, стр. 143.
[10] Дион, кн. 73, стр. 1234. Геродиан, кн. 2, стр. 63. Ист. эпохи Цезарей, стр. 60. Хотя все эти три историка утверждают, что это был настоящий аукцион, один Геродиан говорит, что сами солдаты объявили, что продажа будет производиться с аукциона.
[11] Спартиан старается смягчить все, что было самого отвратительного в характере и в возвышении Юлиана. (Юлиан был многим обязан за оказанное ему предпочтение своим коварным намекам, что Сульпиций непременно захочет отомстить за смерть своего зятя. Дион, стр. 1234 и Геродиан, кн. 2, гл. 6. — Венк)
[12] Дион Кассий, бывший в то время претором, был личный враг Юлиана, кн. 72, стр. 1135.
[13] Ист. эпохи Цезарей, стр. 61. Отсюда мы знакомимся с тем любопытным фактом, что новый император, какого бы он ни был происхождения, немедленно причислялся к родам патрициев.
[14] Дион, кн. 73, стр. 1235. Ист. эпохи Цезарей, стр. 61. Я постарался согласовать кажущиеся противоречия этих двух писателей и соединить их в один последовательный рассказ. (Эти противоречия не согласованы и не могут быть соединены в один последовательный рассказ, потому что они не кажущиеся, а существенные. Вот слова Спартиана (Ист. эпохи Цезарей, стр. 61): «Те, которые с самого начала возненавидели Юлиана, распространили слух, что, отворотившись с презрением от ужина, приготовленного для Пертинакса, он заказал роскошный ужин из устриц, живности и рыб. Это все неверно, так как его привычки были в такой степени скромны, что когда ему дарили зайца или поросенка, он ел их в течение трех дней. Даже тогда, когда этого не требовали правила воздержания, предписываемые религией, он нередко довольствовался ужином из одних овощей без всякого мяса. Сверх того, он в первый вечер не ужинал, пока не похоронили Пертинакса; по причине смерти этого императора он ел в грустном настроении и, будучи подавлен тяжелыми мыслями, провел ночь без сна». Вот латинский перевод того, что говорит Дион Кассий (кн. 73, стр. 1255): «Когда сенатские декреты утвердили его в императорском достоинстве, он отправился во дворец. Гневно надсмеявшись над ужином, приготовленным для Пертинакса, он приказал достать, откуда бы то ни было и какими бы то ни было средствами, самые дорогие кушанья и ел их в то время, как труп его предшественника еще находился внутри стен дворца; он также играл в кости и с удовольствием смотрел на пляску Пилада и других». Гиббон присовокупил к рассказу Диона последнюю фразу из рассказа Спартиана, но это не значило согласовать оба рассказа. Реймар не попытался объяснить столь явное противоречие; он взвесил достоинства обоих писателей и предпочел свидетельство Диона, которое, впрочем, подтверждается и Геродианом (11, 7, 1) См. его комментарий к вышеприведенным словам Диона. — Гизо). (Взвешивая достоинства этих писателей, мы не должны забывать, что Дион жил и состоял при должности в то самое время, что Геродиан жил после него, а Спартиан жил на сто лет позже. Гиббон, без сомнения, имел это в виду; точно так же он, конечно, имел в виду, какой ход таких переговоров был самый правдоподобный и какой образ действий заинтересованных лиц был самый естественный. — Изд.)
[15] Дион, кн. 73, стр. 1235.
[16] Постумий и Цейоний; первый из них был возведен в консульское звание на пятом году после его учреждения.
[17] Спартиан в своих необработанных компиляциях смешивает вместе все добродетели и все пороки, входящие в состав человеческой натуры, и приписывает их одному лицу. Действительно, таковы многие характеристики в Ист. эпохи Цезарей.
[18] Ист. эпохи Цезарей, стр. 80, 84.
[19] Пертинакс, управлявший Британией за несколько лет перед тем, был оставлен между убитыми во время солдатского мятежа. Ист. эпохи Цезарей, стр. 54. Впрочем, солдаты любили его и жалели о нем; admirantibus earn virtutem cui irascebantur.
[20] Светоний, Жизнь Гальбы, гл 10.
[21] Ист. эпохи Цезарей, стр. 76.
[22] Герод., кн. 2., стр. 68. Хроника антиохийца Иоанна Малалы доказывает, как сильно были привязаны его соотечественники к этим празднествам, удовлетворявшим в одно и то же время и их суеверия, и их склонность к развлечениям.
[23] В «Ист. эпохи Цезарей» говорится о царице Фив (в Египте) как о союзнике и даже личном друге Нигера. Если Спартиан не ошибается, — в чем я сильно сомневаюсь, — то он познакомил нас с династией подчиненных государей, которая была до тех пор совершенно неизвестна.
[24] Дион, кн. 73, стр. 1238. Герод., кн. 2, стр. 67. Стих, который был в то время на устах каждого, по-видимому, выражал общее мнение об этих трех соперниках: Optimus est Niger, bonus Afer, pessimus Albus. Ист. эпохи Цезарей, стр. 75.
[25] Геродиан, кн. 2, стр. 71.
[26] См. описание этой достопамятной войны у Веллея Патеркула (11,110 и пр.), служившего в армии Тиберия.
[27] Это замечание принадлежит Геродиану, кн. 2, стр. 74. Современные нам австрийцы едва ли согласятся с тем, что именно таково влияние тамошнего климата.
[28] В упомянутом выше письме к Альбину Коммод обвиняет Севера в том, что он принадлежит к числу честолюбивых полководцев, порицающих его поведение и желающих занять его место. История эпохи Цезарей, стр. 80.
[29] Паннония была слишком бедна, чтобы быть в состоянии доставить такую сумму денег. Эта награда, вероятно, была обещана в лагере, а выплачена в Риме после победы. В определении суммы я придерживался предположения Казобона. См. Ист. эпохи Цезареи, стр. 66. Коммент., стр. 115.
[30] Геродиан, кн. 2, стр. 78. Север был провозглашен императором на берегах Дуная, или, как утверждает Спартиан (Ист. эпохи Цезарей, стр. 65), в Карнунте, или же, как утверждает Виктор, в Сабарии. Юм полагал, что происхождение и звание Севера были слишком неважны в сравнении с императорской короной и что он вступил в Италию в качестве простого легата; но Юм не изучил этого вопроса со своим обычным тщанием (Essay on the Original Contract). (Карнунт находился напротив того места, где Морава впадает в Дунай; его положение неизвестно в точности; полагают, что он находился между Петронелем и Гамбургом. Название Алтенбурга, которое носит находящаяся между ними небольшая деревня, по-видимому, обозначает древнее место населения. ДАнвилль, Geogr. Аnс, ч. 1, стр. 154. Сабария носит теперь название Сарвара. — Гизо)
[31] Веллей Патеркул, кн. 2, гл. 3. Следует предполагать, что в этом случае поход начался бы от крайних пределов Паннонии и что Рим был виден на расстоянии двухсот миль. (Северу, по всей вероятности, не были известны эти слова, и потому ему не могло прийти на ум того, что припомнил Гиббон. — Венк)
[32] Это не пустая риторическая фигура, а намек на действительный факт, рассказанный Дионом, кн. 71, стр. 1181. Он, вероятно, случался не раз.
[33] Дион, кн. 73, стр. 1233. Геродиан, кн. 2, стр. 81. Нет более верного доказательства военного искусства римлян, как тот факт, что они сначала преодолели неосновательный страх, который внушали им слоны, а потом и совсем перестали прибегать к опасной помощи этих животных.
[34] (Эти действия не будут казаться противоречащими одно другому, если мы примем в соображение то, что он держался одной системы, когда надеялся удержать власть, и противоположной системы, когда утрачивал всякую надежду. — Венк)
[35] Ист. эпохи Цезарей, стр. 62,63.
[36] Виктор и Евтропий (VIII, 17) упоминают о сражении подле Мульвиева моста (Ponte Molle); но лучшие и более древние писатели вовсе не упоминают об этом сражении.
[37] (Он не ограничился только посылкою тайных агентов, так как, по словам Диона и Спартака, он с этой же целью распространял прокламации. — Венк)
[38] Лишение головы — обычная казнь римского гражданина за уголовные и политические преступления (см. ниже, казнь Клодия Альбина). (Примеч. ред.)
[39] Дион, кн. 73, стр. 1240. Геродиан, кн. 2, стр. 83. Ист. эпохи Цезарей, стр. 63.
[40] Из этих шестидесяти шести дней мы должны прежде всего вычесть шестнадцать дней, так как Пертинакс был умерщвлен 28 марта, а Север был избран в императоры, по всей вероятности, 13-го апреля (см. Ист. эпохи Цезарей, стр. 65 и Tillemont, Hist. des Empereurs, т. 3, стр. 393, прим. 7). Сверх того, мы не можем допустить, чтобы не прошло десяти дней со дня его избрания до того момента, когда он двинул в поход свою многочисленную армию. Значит, он совершил свой быстрый переход в сорок дней; а так как от Рима до окрестностей Вены должно быть около восьмисот миль, то отсюда следует, что армия Севера, подвигаясь вперед без остановок и перерывов, делала каждый день по двадцать миль.
[41] Дион, кн. 74, стр. 1241. Геродиан, кн. 2, стр. 84.
[42] По описанию Диона (кн. 74, стр. 1244), присутствовавшего на этой церемонии в качестве сенаторе, она отличалась чрезвычайной пышностью.
[43] Геродиан, кн. 3, стр. 112. (Геродиан не делал такого сравнения: хотя он был посредственный историк, ему все-таки не могла прийти в голову подобная мысль. Он говорит только то, что великие подвиги были совершены Суллой и Марием как в войнах междоусобных, так и в войнах внешних; что так же велики были подвиги Цезаря в борьбе с Помпеем и Августа в борьбе с Антонием и сыновьями Помпея (или, вернее, с его сыном Секстом), но что еще не было такого полководца, который восторжествовал бы, подобно Северу, над тремя могущественными императорами. В этом отзыве есть преувеличение, но Геродиан вовсе не сравнивает Севера с Цезарем, точно так же как ом не сравнивает Севера ни с Суллой, ни с Марием, ни с Августом. — Венк). (В этих размышлениях можно найти достаточно оснований для подкрепления общих соображений Гиббона. — Издат.)
[44] Хотя Лукан, конечно, не имел намерения превозносить характер Цезаря, однако он ив самом деле написал самый благородный панегирик этому великому человеку, когда в десятой книге своей поэмы «Pharsalia» рассказывает, каким образом Цезарь одновременно вел любовную интригу с Клеопатрой, выдерживал осаду против всех военных сил Египта и беседовал с мудрецами этой страны.
[45] Считая со дня его избрания, состоявшегося 13 апреля 193 г.,и до смерти Альбина, последовавшей 19 февраля 197 г. См. Tillemont, Chronology.
[46] Геродиан, кн. 2, стр. 85.
[47] Во время опасной болезни Севера его приверженцы тщательно распускали слух, что ом намеревается назначить Нигера и Альбина своими преемниками. Так как он не мог быть в этом случае искренен по отношению к ним обоим, то, стало быть, обманывал обоих. Впрочем, Север дошел в своем лицемерии до того, что даже в своих мемуарах говорит об этом намерении.
[48] Ист. эпохи Цезарей, стр. 65.
[49] Это обыкновение, введенное Коммодом, оказалось очень полезным для Севера. Он нашел в Риме детей многих главных приверженцев своих соперников и не раз пользовался ими для того, чтобы застращать, или для того, чтобы склонить на свою сторону их родителей.
[50] Геродиан, кн. 3, стр. 96. Ист. эпохи Цезарей, стр. 67,68.
[51] Ист. эпохи Цезарей, стр. 84. Спартиан сообщает полное содержание этого интересного письма.
[52] См. третью книгу Геродиана и семьдесят четвертую книгу Диона Кассия. (Было три сражения — одно близ Кизика, неподалеку от Геллеспонта, другое подле Никеи, в Вифинии, третье подле Исса, в Килихии, где Александр одержал победу над Дарием. Дион, стр. 1247-1249. Геродиан, кн. 3, гл. 2-4. — Венк)
[53] Дион, кн. 75, стр. 1260.
[54] Дион, кн. 75, стр. 1261. Геродиан, кн. 3, 110. Ист. эпохи Цезарей, стр. 68. Сражение произошло на равнине Треву, в трех или четырех милях от Лиона. См. Tillemont, ч. 3, стр. 406, прим. 18. (По словам Геродиана, один из полководцев Севера, Лэт, воодушевил войска и выиграл сражение, которое было уже почти проиграно Севером. Это не тот Лэт, который, будучи префектом, составлял заговоры против Коммода и Пертинакса; он был казнен Юлианом. Дион также (стр. 1261) приписывает этому военачальнику главную долю в одержанной победе. Впоследствии Север казнил его смертию, может быть, за подозрительное или изменническое поведение во время этого сражения, а может быть, — и это более правдоподобно — из зависти к привязанности, которую питала к нему армия. — Венк)
[55] (Мы, конечно, должны извинить историку-философу преувеличения, встречающиеся в некоторых местах его сочинения. Если мы будем принимать факты в их буквальной точности, то мы найдем, что при императорском управлении было немало междоусобиц, во время которых римляне сражались за какой-нибудь принцип, усвоенный особой политической партией. Так, например, и в настоящем случае многие люди из простонародья и многочисленный класс знати приняли сторону Альбина, потому что он происходил от знатного рода; предусмотрительные люди предпочитали его Северу, потому что боялись той системы управления, которой стал бы придерживаться этот последний. А сирийцы поддерживали Нигера из личной к нему привязанности. — Венк)
[56] Монтескьё, Considerations sur la Grandeur et la Decadence des Romains, гл. 12.
[57] Следует полагать, что это были большею частью небольшие суда; впрочем, между ними были и галеры в два и в три ряда весел.
[58] Имя этого инженера — Приск. Его искусство спасло ему жизнь, и он поступил на службу к победителю. Касательно подробностей осады см. Диона Кассия (кн. 75, стр. 1251) и Геродиана (кн. 3, стр. 95). Можно также справиться с сочинением кавалера де Фолара, который излагает теорию осады, руководствуясь более своей фантазией. См. Полибий, ч. 1, стр. 76.
[59] Перинф, на берегу Пропонтиды, впоследствии носил название Гераклеи. Он был разрушен, но в новейшем названии возникшего на его развалинах Эрекли сохранилось воспоминание о Гераклее. (ДАнвилль, Geogr. Аnс, ч. 1, стр. 291). Со своей стороны и Византии превратившись в Константинополь, сделался причиной упадка Гераклеи. — Гизо)
[60] Несмотря на свидетельство Спартиана и некоторых новейших греческих писателей, Дион и Геродиан убеждают нас в том, что Византии находился в развалинах через несколько лет после смерти Севера. (Мы не находим никакого противоречия между рассказом Диона и рассказами Спартиана и некоторых новейших греческих писателей. Дион не говорит, что Север разрушил Византии, а говорит только, что Север отнял у этого города его права и привилегии, конфисковал имения его жителей, срыл его укрепления и поставил его в Административную зависимость от его старинных врагов, жителей Перинфа, которые стали обходиться с ним как с ничтожным выселком. Для некоторых из этих кар можно найти какие-нибудь оправдания, но срытие укреплений было наказанием и потерей скорее для самой империи, нежели для византийцев. Поэтому когда Спартиан, Свидас и Седрен говорят (см. Реймара о Дионе, стр. 1254, прим. 81), что Север и его сын возвратили Византию его прежние привилегии, выстроили театры, храмы, бани и пр., то вовсе не трудно согласовать эти слова с рассказом Диона. Можно также предполагать, что этот последний еще яснее высказался в этом смысле в тех частях своей истории, которые утрачены. Ни один из этих писателей не говорит, что Север и Каракалла вновь выстроили стены и укрепления Византия. Дион только сожалеет об их разрушении. Выражения Геродиана, очевидно, преувеличены точно так же, как и выражения многих других историков касательно этого предмета, а написанная им история Севера в особенности полна неточностей. Так как он не знал, что между Евфратом и Тигром есть округ, называемый Аравией, и что главный город этого округа — Атра, он рассказывает в третьей книге своего сочинения (гл. IX), что Север прямо перешел из Месопотамии и Адиабене (по ту сторону Тигра) в Счастливую Аравию, овладел несколькими — городами, безуспешно осаждал Атру, затем посадил всю свою армию на суда и, будучи занесен бурей к берегам Парфии, высадился подле ее столицы Ктесифона. Здесь явное незнание географии. — Венк)
[61] Дион, кн. 74, стр. 1250.
[62] Дион, кн. 75, стр. 1264. Он упоминает только о двадцати девяти сенаторах, а о сорока одном сенаторе говорится в «Ист. эп. Цезарей» (стр. 69), и в том числе находятся шесть сенаторов, носящих имя Перценния. Геродиан (кн. 3, стр. 115) говорит вообще о жестокостях Севера, (Нет никаких достоверных свидетельств об умерщвлении жен, детей и клиентов сорока одного сенатора, и самый факт такого умерщвления не правдоподобен. Семейства и родственники Нигера и Альбина были все без исключения лишены жизни. Когда Север прибыл в первый раз в Рим и когда его положение еще не было обеспечено, он дал сенату клятву, что ни один член этого собрания не будет подвергнут смертной казни. По его желанию даже был издан декрет, в силу которого тот, кто осудит сенатора на смерть, хотя бы то был сам император, и всякий, кто приведет в исполнение такой приговор, будет объявлен врагом государства вместе со всем своим семейством. Это обещание, подобно всем другим его клятвам, не было исполнено, и тот самый сенатор, который по его требованию . предложил издать упомянутый декрет, был прежде всех подвергнут смертной казни. — Венк)
[63] Аврелий Виктор.
[64] Дион, кн. 76, стр. 1272. Ист. эпохи Цезарей, стр. 67. Север праздновал Столетние игры с чрезвычайным великолепием и оставил в общественных магазинах запасы зернового хлеба на семь лет, рассчитывая по 75. 000 modii, или почти по 2. 500 четвертей на каждый день. Я убежден, что хлебные амбары Севера вмещали в себя запасы на долгое время, но я не менее убежден, что, с одной стороны, политика, а с другой — лесть преувеличили количество этих запасов.
[65] См. трактат Шпангейма о древних медалях и надписях, а также рассказы наших ученых-путешественников Шпона, Уилера, Шо, Покока и других, которые нашли в Африке, Греции и Азии столько памятников царствования Севера, сколько не оставил после себя ни один из римских императоров.
[66] Он проник до столиц Парфянской монархии Селевкии и Ктесифона. Я еще буду иметь случай говорить об этой войне в своем месте.
[67] Etiam in Britannia (даже в Британии) было его собственное верное и меткое выражение. Ист. эпохи Цезарей, стр. 73.
[68] Геродиан, кн. 3, стр. 115. Ист. эпохи Цезарей, стр. 68.
[69] Солдаты при Севере получили право вступать в законный брак и жить с семьей, хотя режим лагерной жизни не отменялся. И до Севера рядом с постоянными римскими лагерями жили солдатские семьи, теперь же это положение было легализовано. Некоторые пограничные войска стали получать землю, из которой давались небольшие наделы солдатам. Мобильность пограничных частей падала вследствие этого. (Примеч. ред.)
[70] Касательно наглости солдат и их привилегий можно найти некоторые сведения в шестнадцатой сатире, ошибочно приписываемой Ювеналу; ее слог и характер заставляют меня думать, что она была написана или в царствование Севера, или в царствование его сына.
[71] Ист. эпохи Цезарей, стр. 73. (В этом письме говорится об упадке дисциплины не во всей армии, а только в той ее части, которая находилась в Галлии. Оно доказывает, что Север искренно желал восстановить дисциплину повсюду, где она пришла в упадок, и это желание вполне согласно с его характером. Из всех историков один Геродиан обвинял его в том, что он ослабил дисциплину, но в этом случае Геродиан впал в преувеличение. Подобного мнения не высказывал ни один из тех писателей, которые обыкновенно не скупились на порицания. Во время обширных войн, которые вел Север, и даже во время его последней войны с парфянами и каледонцами. в поведении войск, участвовавших в этих войнах, не было никаких признаков своеволия. Как деспот, полагавшийся только на своих солдат, он, без сомнения, смотрел на многое сквозь пальцы и нередко раздавал солдатам подарки, но он всегда старался держать их в известных границах. После его смерти они сбросили с себя всякие стеснения. — Венк)
[72] Геродиан, кн. 3, стр. 131.
[73] Преторианская гвардия комплектовалась теперь из солдат главным образом придунайских и сирийских легионов. (Примеч. ред.)
[74] Дион, кн. 74, стр. 1243.
[75] (Преторианский префект никогда не был «простым капитаном гвардии». Десятью тысячами человек не мог командовать офицер столь низкого ранга. Когда Август учредил эту должность, он придал ей большое значение и большую власть, но для того, чтобы ею не злоупотребляли, он разделил ее между двумя префектами, которые всегда должны были избираться из сословия всадников. Первая часть этих установлений была отменена Тиберием и его преемниками, очень усилившими власть префектов, а вторая часть была отменена Александром Севером, который приказал назначать префектами только сенаторов. Преторианские префекты получили при Коммоде право отправлять правосудие, но это право распространялось только на Италию; оно не распространялось даже на Рим и на окружающую территорию, которая была подчинена «городскому префекту». Заведование финансами и сбором податей в провинциях было предоставлено им только после важных перемен, произведенных в организации империи первым Константином. По крайней мере я нигде не нашел указаний на то, чтобы им была предоставлена такая власть прежде названной эпохи; их также нет у Дракенборха, рассматривавшего этот вопрос в своей диссертации «De officio praefectorum praetorio» (гл. VI). — Венк). (И Венк и Гизо неправильно поняли выражение Гиббона. Мы часто употребляем слово «капитан» не в смысле ротного командира, а для обозначения гораздо более высокого военного звания. В этом последнем смысле слово «капитан» было употреблено и Гиббоном. Он был достаточно хорошо знаком с военными терминами, чтобы быть в состоянии употреблять их правильно; и его выражение «простой капитан» означает, что преторианский префект вначале был не более как простой начальник гвардии. — Издат.)
[76] Одним из его самых смелых и бесстыдных насилий было оскопление ста свободных римлян, в числе которых было несколько женатых людей и даже отцов семейств; он сделал это для того, чтобы его дочь, в день вступления в брак с сыном императора, была сопровождаема толпой евнухов, достойных какой-нибудь восточной царицы. Дион, кн. 76, стр. 1271. (Плавтиан был родом из одного города с Севером, состоял с ним в родстве и с детства вел с ним дружбу. Император питал к нему полное доверие и долго ничего не знал о его злоупотреблениях, так как не было никакого канала, через который могли бы доходить до него подобные сведения. Когда, наконец, он узнал о них от брата Геты, он принял меры предосторожности, которые оскорбили Плавтиана. Брак Плотиллы с Каракаллой был несчастлив, и неохотно согласившийся на него молодой наследник грозил, что, когда вступит на престол, погубит и отца и дочь. После этого возникли опасения, что Плавтиан может употребить еще остававшуюся в его руках долю власти во вред императорскому семейству, он был лишен жизни в присутствии Севера вследствие обвинения в заговоре, который, по мнению Диона, был вымышлен, но о котором Геродиан передает все подробности, хотя его рассказ в высшей степени неправдоподобен. Реймар о Дионе, стр. 1272, прим. 18, 20 — Венк)
[77] Дион, кн. 76, стр. 1274. Геродиан, кн. 3, стр. 122, 129. Александрийский грамматик — как это часто случалось — знал лучше римского сенатора подробности этой таинственной интриги и был более уверен в виновности Плавтиана. (Историк Геродиан и «Александрийский грамматик» Геродиан были две различные личности. Гиббон не обратил внимания на доказательства этого различия, приводимые Фабрицием (В lb Moth. Graec. ч. 7, стр. 11) и Тильемоном (Histoire des Emp., ч. 2, стр. 76). — Издат.)
[78] Аппиан in Proem.
[79] Дион Кассий, по-видимому, имел в виду только одну цель — соединить все эти мнения в историческую систему, а Пандекты доказывают, что и юристы со своей стороны усиленно трудились на пользу императорских прерогатив.
[80] (Однако и административная деятельность, и разумные распоряжения, и самая строгость Севера (imperator sui nominis) содействовали восстановлению силы и могущества империи. Даже та система управления, которую, по словам Гиббона, ввел Север, не имела бы пагубных последствий, если бы его непосредственные преемники были похожи на него. К несчастию, это были самые неспособные и самые недостойные представители человеческого рода. Север предсказал то, что случилось на самом деле: «Firmurn imperium Antoninis meis relinquo, si boni erunt; imbecillum, si mali» (Спартиан, гл. 23). Впоследствии римляне восхищались отцом и приписывали падение империи его сыновьям и преемникам. — Венк). (Здесь не лишним будет заметить, что инсубординация преторианской гвардии, пороки и тирания императоров, роскошь и изнеженность царедворцев, обеднение народа вследствие хищений со стороны войска и вымогательств со стороны императоров были лишь симптомами, а не причинами зла. Здоровая и энергичная система управления излечила бы все эти хронические недуги, болезнь имела более глубокие корни, и ее развитие может проследить всякий способный вдумываться читатель. Вся системе управления была проникнута бессилием и дряхлостью, отнимавшими у населения способность к сопротивлению и всякую надежду на скорое выздоровление. — Издат.)