Глава XXIV

Пребывание Юлиана в Антиохии. - Его успешный поход против персов. - Переход через Тигр. - Отступление и смерть Юлиана. - Избрание Иовиана. - Он спасает римскую армию постыдным мирным трактатом.

Написанная Юлианом философическая сказка "Цезари"[1] есть одно из самых привлекательных и поучительных произведений античного остроумия.[2] Во время свободы и равенства, которыми отличалось празднование Сатурналий, Ромул устроил пир для тех богов Олимпа, которые признали его достойным быть их товарищем, а также для римских государей, царствовавших над его воинственным народом и над побежденными им нациями. Бессмертные боги разместились на своих парадных тронах в надлежащем порядке, а стол для Цезарей был накрыт под луною, в верхних слоях атмосферы. Тираны, которые обесчестили бы своим присутствием общество и богов и людей, стремглав летят в пропасти ада, низвергнутые неумолимою Немезидою. Прочие Цезари приближаются один вслед за другим к своим местам, и по мере того, как они проходят, веселый моралист старик Силен, скрывающий под маской гуляки мудрость философа, злобно отмечает пороки, недостатки и позорные дела каждого из них[3] Лишь только пир кончился, голос Меркурия возвестил волю Юпитера, чтобы небесный венец был наградой высших достоинств. В качестве самых выдающихся кандидатов избраны Юлий Цезарь, Август, Траян и Марк Антонин; изнеженный Константин[4] не был лишен права участвовать в этом почетном соискательстве, а великий Александр был приглашен состязаться с римскими героями из-за славной награды. Каждому из кандидатов было дозволено объяснить достоинство своих собственных подвигов, но, по мнению богов, скромное молчание Марка говорило в его пользу более красноречиво, чем изысканные речи его высокомерных соперников. Когда судьи этого величественного состязания стали исследовать сердечные побуждения и вникать в мотивы действий, превосходство стоика-императора представилось еще более решительным и очевидным.[5] Александр и Цезарь, Август, Траян и Константин со стыдом сознались, что или слава, или власть, или наслаждение были главной целью их усилий; но сами боги с уважением и любовью взирали на добродетельного смертного, который, сидя на троне, руководствовался поучениями философии и который, при несовершенствах человеческой натуры, старался подражать нравственным атрибутам божества. Высокое положение автора увеличивает достоинства этого привлекательного произведения ("Цезарей" Юлиана). Монарх, не стесняясь перечисляющий пороки и добродетели своих предшественников, на каждой строке подписывает порицание или одобрение своих собственных действий.
В минуты спокойных размышлений Юлиан отдавал предпочтение полезным и благотворным доблестям Антонина; но слава Александра воспламеняла в нем честолюбие, и он с одинаковым жаром искал и уважения мудрецов и рукоплесканий толпы. В ту пору своей жизни, когда силы умственные и физические достигли своего полного развития, император, уже многому научившийся из опыта и ободренный успехом германской войны, решился ознаменовать свое царствование какими-нибудь более блестящими и более достопамятными подвигами. Послы с Востока, из Индии и с острова Цейлон[6] приезжали почтительно приветствовать римского императора.[7] Народы Запада уважали и мирные и военные доблести Юлиана и боялись их. Сам он пренебрегал трофеями победы над готами[8] (меньше чем через пятнадцать лет эти раболепные готы стали грозить своим повелителям и победили их) и довольствовался тем, что страх, внушаемый его именем, и добавочные укрепления, воздвигнутые им на границах Фракии и Иллирии, будут впредь удерживать хищных придунайских варваров от нарушения договоров. Преемник Кира и Артаксеркса был в его глазах единственным соперником, достойным с ним бороться, и он решился наказать окончательным завоеванием Персии эту высокомерную нацию, так долго не признававшую и оскорблявшую величие Рима.[9] Лишь только персидский монарх узнал, что на престол Констанция вступил государь совершенно иного характера, он снизошел до того, что сделал некоторые лукавые или, быть может, искренние попытки вступить в мирные переговоры. Но гордый Сапор был удивлен твердостью Юлиана, который решительно заявил, что никогда не согласится вести переговоры о мире среди пепла и развалин городов Месопотамии, и к этому прибавил с презрительной улыбкой, что нет надобности вести переговоры через послов, так как он сам решился в скором времени посетить персидский двор. Нетерпение императора ускорило военные приготовления. Генералы были назначены; сильная армия была приготовлена для этой важной экспедиции, и сам Юлиан, направившись из Константинополя через малоазиатские провинции, прибыл в Ан-тиохию почти через восемь месяцев после смерти своего предместника. Его пылкое желание проникнуть внутрь Персии было сдержано необходимостью урегулировать положение империи, его старанием восстановить поклонение богам и советами самых благоразумных из его друзей, которые доказывали ему, что необходимо воспользоваться зимним отдыхом для того, чтобы восстановить истощенные силы галльских легионов, дисциплину и бодрость духа в восточной армии. Юлиана убедили прожить до следующей весны в Антиохии среди населения, готового и злобно осмеивать торопливость своего государя, и злобно порицать его нерешительность.[10] Если Юлиан льстил себя надеждой, что его пребывание в столице Востока будет приятно и для него самого и для местного населения, то он составил себе ошибочное понятие и о своем собственном характере и о нравах жителей Антиохии.[11] Жаркий климат располагал туземцев к самому невоздержному наслаждению праздностью и роскошью; веселая распущенность греков соединялась у них с наследственной изнеженностью сирийцев. Мода была единственным законом для граждан Антиохии; удовольствие было их единственной целью, а роскошь костюмов и домашней обстановки была единственным отличием, возбуждавшим в них соревнование. Искусства, удовлетворявшие склонность к роскоши, были в почете; серьезные и благородные доблести были предметом насмешек, а презрение к женской стыдливости и к преклонным летам доказывало всеобщую нравственную испорченность. Влечение к публичным зрелищам доходило у сирийцев до страсти; из ближайших городов выписывались самые искусные артисты;[12] значительная часть доходов тратилась на общественные забавы, а великолепие игр в театре и цирке считалось благополучием и славой Антиохии. Неизящные привычки монарха, пренебрегавшего такой славой и равнодушного к такому благополучию, скоро оттолкнули от него этих деликатных подданных, и изнеженные жители Востока не могли ни подражать, ни удивляться строгой простоте, с которой постоянно держал себя Юлиан и которую он иногда притворно выказывал. Только в праздничные дни, посвященные старинным обычаям на чествование богов, Юлиан отступался от своей философской суровости, и эти праздники были единственными днями, в которые антиохий-ские сирийцы были способны отказываться от приманки наслаждений. Большинство жителей гордились названием христиан, которое было впервые придумано их предками;[13] они довольствовались тем, что не подчинялись нравственным правилам своей религии, но строго держались ее отвлеченных догматов. Антиохийскую церковь раздирали ереси и расколы, но как приверженцы Ария и Афанасия, так и последователи Мелетия и Павлина[14] питали одинаковую благочестивую ненависть к своему общему врагу - императору.
Умы были чрезвычайно сильно предубеждены против личности Отступника - врага и преемника такого монарха, который приобрел расположение весьма многочисленной секты, а перенесение смертных останков св. Вавилы возбудило непримиримую ненависть к Юлиану. Его подданные с суеверным негодованием жаловались на то, что голод приближался вслед за императором от Константинополя до Антиохии, а неудовольствие голодного населения усиливалось от неблагоразумной попытки облегчить его страдания. Дурная погода была причиной плохого урожая в Сирии, и цены на хлеб[15] естественным образом поднялись на антиохийских рынках соразмерно со степенью неурожая. Но корыстолюбивые проделки монополистов скоро увеличили натуральные размеры несчастья. В то время как в такой неравной борьбе одни заявляют свои права на земные продукты как на свою исключительную собственность, другие стараются их захватить как выгодный предмет торговли, а третьи требуют их себе как ежедневного и необходимого способа пропитания - все барыши, достающиеся агентам-посредникам, уплачиваются беззащитными потребителями. Трудности положения этих последних были преувеличены и усилены их собственной нетерпеливостью и беспокойством, и опасения, вызванные скудным урожаем, мало-помалу привели к настоящему голоду. Когда изнеженные антиохийские граждане стали жаловаться на дороговизну домашней птицы и рыбы, Юлиан публично заявил, что воздержанное городское население должно быть довольно, если его будут аккуратно снабжать вином, прованским маслом и хлебом; но он сознавал, что на государе лежит обязанность заботиться о продовольствии своих подданных. С этой благотворной целью император решился на очень опасную и сомнительную меру, определив законом продажную цену хлеба. Он постановил, что в неурожайные годы хлеб должен продаваться по такой цене, какая редко существовала в самые урожайные годы; а для того, чтобы подкрепить силу закона своим собственным примером, он послал на рынок четыреста двадцать две тысячи модиев, взятые из хлебных магазинов Иераполиса, Халкиды и даже Египта. Последствия этих распоряжений можно было предвидеть, и они скоро обнаружились. Императорский хлеб был куплен богатыми торговцами; землевладельцы или те, у кого был зерновой хлеб, перестали доставлять его в город, а небольшое его количество, появлявшееся на рынке, втайне продавалось по возвышенной и недозволенной цене. Юлиан все-таки оставался доволен своими распоряжениями, считал жалобы народа за неосновательный и неблагодарный ропот и доказал жителям Антиохии, что он унаследовал, если не жестокосердие, то упрямство своего брата Галла.[16] Представления муниципального сената только раздражили его неподатливый ум. Он был, может быть не без основания, убежден, что те из антиохийских сенаторов, которые владели землями или занимались торговлей, сами вызвали бедственное положение своего города, а непочтительную смелость, с которой они выражались, он приписывал не сознанию своего долга, а влиянию личных интересов. Весь сенат, состоявший из двухсот самых знатных и самых богатых граждан, был отправлен из места своих заседаний под конвоем в тюрьму, и, хотя еще до наступления ночи сенаторам было дозволено разойтись по домам,[17] сам император не мог получить помилования так же легко, как даровал его другим. Непрекращавшиеся лишения не переставали служить поводом для жалоб, которые искусно пускались в ход остроумными и легкомысленными сирийскими греками. Во время разнузданности Сатурналий на городских улицах раздавались дерзкие песни, в которых осмеивались законы, религия, личное поведение императора и даже его борода, а дух антиохийского населения обнаружился в потворстве должностных лиц и в рукоплесканиях толпы.[18] Ученик Сократа был глубоко оскорблен этими народными насмешками, но монарх, одаренный тонкой чувствительностью и имевший в своих руках абсолютную власть, не удовлетворил своего гнева мщением. Тиран стал бы лишать без разбора всех антиохийских граждан и жизни и состояния, а невоинственные сирийцы стали бы терпеливо удовлетворять сладострастие, жадность и жестокосердие верных галльских легионов. Более мягкий приговор мог бы лишить столицу Востока ее почетных отличий и привилегий, а царедворцы и, может быть, даже подданные Юлиана одобрили бы акт справедливости, которым поддерживалось достоинство верховного сановника республики.[19] Но вместо того, чтобы употребить во зло или применить к делу государственную власть для отмщения за свои личные обиды, Юлиан удовольствовался таким безобидным способом мщения, к которому могли бы прибегнуть лишь очень немногие из царствующих государей. Он был оскорблен сатирами и пасквилями; и он в свою очередь написал, под заглавием "Ненавистник Бороды", ироническое признание в своих собственных ошибках и строгую сатиру на распущенность и изнеженность антиохийских нравов. Это императорское возражение было публично выставлено перед воротами дворца, и "Мизопогон" до сих пор служит оригинальным памятником гнева, остроумия, человеколюбия и нескромности Юлиана.[20] Хотя он делал вид, будто смеется, он не был в состоянии простить.[21] Он выразил свое презрение и отчасти удовлетворил свою жажду мщения тем, что назначил в Антиохию такого губернатора,[22] который был годен только для таких подданных; затем, покидая навсегда этот неблагодарный город, он объявил, что проведет следующую зиму в Тарсе, в Киликии.[23]
Однако Антиохия заключала в своих стенах такого гражданина, гений и добродетели которого могли бы искупить, в мнении Юлиана, пороки и безрассудство его отечества. Софист Либаний родился в столице Востока; он публично преподавал риторику и правила декламации в Никее, Никомедии, Константинополе, Афинах, а в течение всей остальной жизни - в Антиохии. Его школу усердно посещала греческая молодежь; его ученики, иногда доходившие числом более чем до восьмидесяти, превозносили своего несравненного наставника, а зависть его соперников, преследовавших его от одного города до другого, подтверждала то лестное мнение, которое Либаний открыто высказывал о превосходстве своих дарований. Наставники Юлиана вынудили от него опрометчивое, но торжественное уверение, что он никогда не посетит лекций их соперника; это сдержало и вместе с тем воспламенило любознательность царственного юноши; он тайком добыл сочинения этого опасного софиста и мало-помалу достиг того, что превзошел в подражании его стилю самых трудолюбивых из его постоянных учеников.[24]
Когда Юлиан вступил на престол, он заявил о своем нетерпении обнять и наградить сирийского софиста, сохранившего в век упадка греческую чистоту вкуса, привычек и религии. Сдержанность и гордость Либания усилили и оправдали слепое влечение императора к этому фавориту. Вместо того чтобы устремиться вместе с толпою искателей в константинопольский дворец, Либаний спокойно ожидал прибытия Юлиана в Антиохию, удалился от двора при первых признаках холодности и равнодушия, ожидал для каждого из своих посещений формального приглашения и преподал своему государю тот важный урок, что повиновения от подданного он может требовать, а привязанность от друга он должен заслужить. Софисты всех веков, презирающие или притворяющиеся, что презирают случайные преимущества рождения и состояния,[25] относятся с уважением лишь к тем умственным достоинствам, которыми они сами так щедро наделены. Юлиан мог относиться с пренебрежением к похвалам продажного двора, преклонявшегося перед императорской порфирой, но ему чрезвычайно льстили похвалы, предостережения, нестесняемость и соперничество самостоятельного философа, который отвергал его милости, любил его личность, превозносил его славу и мог увековечить его память. Многотомные сочинения Либания дошли до нас: это большею частью или пустые бесплодные произведения оратора, изучавшего науку слов, или произведения ученого затворника, который вместо того, чтобы изучать своих современников, не сводит глаз с троянской войны и с афинской республики.
Впрочем, антиохийский софист по временам спускался с этой мнимой высоты: он писал много тщательно обработанных писем по различным предметам;[26] он восхвалял добродетели своего времени, смело нападал на злоупотребления и в общественной и в частной жизни и красноречиво защищал Антиохию от основательного гнева Юлиана и Феодосия. На долю людей преклонных лет[27] обыкновенно выпадает та невзгода, что они утрачивают все, что могло бы привязывать их к жизни; но на долю Либания выпала та необычайная невзгода, что он пережил и религию и науки, которым посвятил свой гений. Друг Юлиана был негодующим свидетелем торжества христианства, а его слепая привязанность к язычеству, мешавшая ему ясно видеть то, что происходило вокруг него, не внушала ему никакой животворной надежды на то, что можно найти славу и блаженство на небесах.[28]
Увлекаемый воинственным пылом, Юлиан выступил в поход в начале весны и отослал назад с презрением и с упреками антиохийских сенаторов, провожавших императора за пределы провинции, в которую он решился никогда более не возвращаться. После утомительного двухдневного перехода[29] он становился на третий день в Берее или Алеппо, где, к своему прискорбию, нашел состоявший почти исключительно из христиан сенат, который отвечал на красноречивое приветствие проповедника язычества холодными и церемонными изъявлениями своего уважения. Сын одного из самых знатных граждан Береи, перешедший в веру императора, быть может, из интереса, а быть может, и из убеждения, был лишен своим разгневанным отцом наследства. Отец и сын были приглашены к императорскому столу. Усевшись промеж них, Юлиан безуспешно пытался внушить им, указывая на свой собственный пример, принципы терпимости, выносил с притворным равнодушием нескромное религиозное рвение престарелого христианина, по-видимому позабывшего и чувства, внушаемые самой природой, и обязанности подданного, и в конце концов обратился к огорченному юноше со словами: "Так как вы потеряли отца из-за меня, то на мне лежит обязанность заменить его".[30] Император нашел более соответствовавший его желаниям прием в Батнее - небольшом городке, красиво расположенном посреди кипарисовой рощи, почти в двадцати милях от города Иераполиса.[31] Жители Батнеи, по-видимому очень привязанные к поклонению своим богам-покровителям, Апполону и Юпитеру, приготовились как следует к торжественным обрядам жертвоприношения; но серьезное благочестие Юлиана было оскорблено их шумными рукоплесканиями, и он ясно понял, что дым, подымавшийся с их алтарей, был выражением скорее лести, чем набожности. Древний и великолепный храм, которым в течение стольких веков славился город Иераполис,[32] уже не существовал более, а посвященные храму богатства, доставлявшие обильные средства существования более чем тремстам жрецам, может быть ускорили его разрушение. Впрочем, Юлиан имел удовольствие обнять там философа и друга, религиозная твердость которого не поддавалась настоятельным и неоднократным просьбам Констанция и Галла всякий раз, как эти монархи останавливались в его доме при проезде через Иераполис. Среди суматохи военных приготовлений и в ничем не стесняемой откровенности фамильярной переписки религиозное усердие Юлиана проявлялось во всей своей пылкости и устойчивости. Он начинал важную и трудную войну, и забота насчет ее исхода заставляла его с большим, чем когда-либо, вниманием наблюдать и отмечать самые мелочные предзнаменования, из которых можно было извлекать, по правилам ворожбы, знание будущего.[33] О подробностях своего переезда до Иераполиса он известил Либания изящным письмом,[34] которое обнаруживает как живость его ума, так и его нежную дружбу к антиохийскому софисту.
Иераполис, лежащий почти у самых берегов Евфрата,[35] был назначен общим сборным местом для римских войск, которые немедля перешли через эту великую реку по заранее устроенному плашкоутному мосту.[36] Если бы у Юлиана были такие же наклонности, как у его предместника, он, вероятно, провел бы самое важное и самое удобное для военных действий время года в самосатском цирке или в эдесских церквах. Но так как воинственный император взял за образец не Констанция, а Александра, то он, не теряя времени, направился в Карры,[37] очень древний город в Месопотамии, находившийся на расстоянии восьмидесяти миль от Иераполиса. Храм Луны привлекал к себе благочестивого Юлиана; однако несколько дней, проведенных там императором, были употреблены главным образом на довершение громадных приготовлений к войне с Персией. До той поры Юлиан никому не сообщал, какая была цель этой экспедиции; но так как в Каррах расходятся в разные стороны две большие дороги, то он уже не мог долее скрывать, с какой стороны он намеревался напасть на владения Сапора, - со стороны ли Тигра или со стороны Евфрата. Император отрядил тридцатитысячную армию под начальством своего родственника Прокопия и бывшего египетского дукса Севастиана, с приказанием направиться к Низибу и, прежде чем попытаться перейти Тигр, охранить границу от неприятельских вторжений. Ее дальнейшие действия были предоставлены усмотрению полководцев; но Юлиан надеялся, что, опустошив огнем и мечом плодородные округи Мидии и Адиабены, они прибудут к стенам Ктесифона почти в то самое время, как он сам, подвигаясь вдоль берегов Евфрата, прибудет туда, чтобы предпринять осаду столицы персидской монархии. Успех этого хорошо задуманного плана в значительной степени зависел от содействия и усердия царя Армении, который мог, без всякой опасности для своих собственных владений, отрядить на помощь римлянам армию из четырех тысяч конницы и двадцати тысяч пехоты.[38] Но слабый царь армянский Арсак Тиран[39] отступил от благородных доблестей великого Тиридата еще более постыдным образом, чем его отец Хосрой, и так как этому слабодушному монарху были не по вкусу предприятия, сопряженные с опасностями и доставляющие славу, то он постарался прикрыть свое трусливое бездействие благовидными ссылками на свою религию и на свою признательность. Он заявил о своем благоговейном уважении к памяти Констанция, давшего ему в супружество дочь префекта Аб-лавия Олимпиаду, - так как гордость варварского царя была польщена браком с такой женщиной, которая предназначалась в жены императору Констансу.[40] Тиран исповедовал христианскую религию; он царствовал над христианской нацией, а потому и голос совести и его личные интересы не дозволяли ему содействовать такой победе, которая довершила бы гибель христианской церкви. Нерасположение Тирана еще усилилось вследствие неосмотрительности Юлиана, обходившегося с царем Армении как со своим рабом и как с недругом богов. Высокомерный и угрожающий тон императорского послания[41] возбудил тайное негодование в монархе, который и при своей унизительной зависимости не позабывал, что он происходит от тех самых Арсакидов, которые когда-то властвовали над Востоком и соперничали с могуществом римлян.
Юлиан искусно расположил свои войска с целью ввести в заблуждение шпионов и отвлечь внимание Сапора. Легионы, по-видимому, направлялись в Низибу и к Тигру; но они внезапно поворотили вправо, перешли гладкую и ничем не защищенную равнину Карр и достигли на третий день берегов Евфрата в том месте, где находился основанный македонскими царями город Никефорий, или Каллиник. Оттуда император прошел более девяноста миль вдоль извивающегося течения Евфрата и наконец, почти через месяц после своего выступления из Антиохии, увидел башни Цирцезия на самой крайней границе римских владений. Армия Юлиана, самая многочисленная из всех, какие выступали под предводительством Цезарей против персов, состояла из шестидесяти пяти тысяч наличных и хорошо дисциплинированных солдат. Из различных провинций были собраны самые испытанные в боях отряды кавалерии и пехоты, состоявшие из римлян и из варваров, а заслуженное право первенства и по преданности и по храбрости было предоставлено отважным галлам, охранявшим престол и особу своего возлюбленного государя. Значительный отряд скифских вспомогательных войск был приведен из иного земного пояса и почти, можно сказать, из иного мира для того, чтобы вторгнуться в отдаленную страну, и имя и географическое положение которой было ему незнакомо. Склонность к грабежу и любовь к войне привлекли под императорские знамена некоторые племена сарацинов или бродячих арабов, которым он приказал явиться на службу, вместе с тем решительно отказав им в уплате обычных субсидий. Широкий фарватер Евфрата[42] был покрыт флотом из тысячи ста судов, которые должны были сопровождать римскую армию и удовлетворять ее нужды. Военные силы флота состояли из пятидесяти вооруженных галер, за которыми следовало столько же плоскодонных судов, способных, в случае надобности, прикрепляться одно к другому для образования временного плашкоутного моста. Остальные суда, частью построенные из дерева и частью покрытые сырыми кожами, были нагружены почти неистощимыми запасами оружия и военных машин, посуды и съестных припасов. Бдительное человеколюбие заставило Юлиана запастись в огромном количестве уксусом и сухарями для солдат, но он запретил употребление вина и дал строгое приказание отослать назад длинный ряд ни к чему не нужных верблюдов, примкнувший к арьергарду армии. Река Хабора впадает в Евфрат при Цирцезии,[43] и лишь только трубы подали сигнал к выступлению, римляне перешли небольшую речку, разделявшую две могущественные и враждовавшие одна с другой империи. Старинный обычай требовал от Юлиана воинственной речи, а он никогда не пропускал случая выказать свое красноречие. Он воодушевил горевшие нетерпением сразиться и внимательно слушавшие легионы, напомнив им о непреклонном мужестве и славных победах их предков. Он возбудил в них жажду мщения, изобразив яркими красками наглость персов, и убеждал их принять, подобно ему самому, твердое решение или уничтожить эту вероломную нацию, или пожертвовать своей жизнью для республики. Влияние Юлианова красноречия было усилено подарком каждому солдату ста тридцати серебряных монет, и немедленно вслед затем мост через Хабору был уничтожен для того, чтобы войска убедились, что их судьба будет зависеть лишь от успеха военных действий. Впрочем, предусмотрительность императора заставила его позаботиться о безопасности отдаленной границы, беспрестанно подвергавшейся нашествиям враждебных арабов, и оставленный в Цирцезии отряд из четырех тысяч человек увеличил до десяти тысяч силы гарнизона, охранявшего эту важную крепость.[44]
С той минуты, как римляне вступили на неприятельскую территорию,[45] - на территорию предприимчивого и коварного врага - войска стали подвигаться вперед тремя колоннами.[46] Пехота, составлявшая главную силу армии, была помещена в центре, под начальством своего главного командира Виктора. Вправо от нее храбрый Невитта вел колонну из нескольких легионов вдоль берегов Евфрата, почти постоянно оставаясь в виду флота. Левый фланг армии охранялся кавалерийской колонной. Гормизд и Аринфей были назначены начальниками конницы, а странная судьба[47] первого из них стоит того, чтобы остановить на ней наше внимание. Он был персидский принц из царского рода Сассанидов; будучи заключен в тюрьму во время смут, ознаменовавших малолетство Сапора, он спасся бегством и нашел гостеприимный прием при дворе Константина Великого. Сначала Гормизд возбуждал сострадание своего нового повелителя, а в конце концов снискал его уважение; его храбрость и преданность возвысили его до высших отличий военного звания, и, хотя он был христианин, он мог с тайным чувством удовольствия доказать своему неблагодарному отечеству, что оскорбленный подданный может оказаться самым опасным врагом. Таково было распределение трех главных колонн. Фронт и фланги армии прикрывал Луцилиан с летучим отрядом из тысячи пятисот легковооруженных солдат, которые с неутомимой бдительностью следили за самыми отдаленными признаками приближения неприятеля и тотчас уведомляли Юлиана. Дагалайф и Секундин, военачальник Озроэнский, начальствовали над войсками арьергарда; багаж безопасно двигался вперед посреди колонн, а ряды армии - потому ли, что так было удобнее, или потому, что Юлиан хотел заставить думать, что его армия более многочисленна, чем была на самом деле - были раздвинуты так широко, что боевая линия простиралась почти на десять миль. Обычный пост Юлиана находился во главе центральной колонны, но так как он предпочитал обязанности генерала величию монарха, то он быстро переносился, с небольшим конвоем легкой кавалерии, то к фронту, то к арьергарду, то к флангам - одним словом, всюду, где его присутствие могло ускорить или облегчить наступательное движение римской армии. Страна, через которую он проходил от Хабора до возделанных земель Ассирии, может считаться за ту часть пустынной Аравии, которая представляет сухую бесплодную степь и которую не могли бы сделать плодородной самые могущественные усилия человеческой предприимчивости. Юлиан шел по той самой местности, по которой, почти за семьсот лет перед тем, вел свою армию младший Кир и которая описана участвовавшим в этой экспедиции мудрым и геройским Ксенофонтом.[48] "Местность была постоянно такая же гладкая, как море, и на ней было множество полыни; если же попадались другого рода кусты или тростник, то все они имели ароматический запах; но не было видно ни одного дерева. Дрофы и страусы, дикие козы и дикие ослы,[49] по-видимому, были единственными обитателями этой пустыни, а трудности перехода облегчались развлечениями охоты". Сухой степной песок нередко вздымался от ветра, образуя облака пыли, а свирепые ураганы неожиданно сшибали с ног солдат Юлиана, унося их палатки.
Песчаные равнины Месопотамии были предоставлены диким козам и ослам, но множество многолюдных городов и деревень было красиво разбросано по берегам Евфрата и по островам, образуемым этой рекой. Город Анна, или Анато,[50] служащий в настоящее время резиденцией для одного из арабских эмиров, состоит из двух длинных улиц; его окружность, укрепленная самой природой, вмещает в себя небольшой островок и два плодородных куска земли по обеим сторонам Евфрата. Воинственные жители Анато обнаружили намерение остановить движение римского императора, но отказались от такой пагубной самонадеянности благодаря кротким увещаниям Гормизда и страху, который навело на них приближение армии и флота. Они вымолили пощаду от Юлиана, который переселил их на выгодные места подле Халкиды, в Сирии, и дал их губернатору Пузею почетное место на своей службе и в своей дружбе. Но неприступная крепость Филуфа была в состоянии пренебречь угрозой осады, и император был вынужден удовольствоваться оскорбительным обещанием, что, когда он покорит внутренние провинции Персии, Филуфа уже не откажется украсить собою триумф победителя. Жители незащищенных городов, не бывшие в состоянии или не желавшие сопротивляться, спешили спасаться бегством, а их жилища, наполненные продуктами грабежа и съестными припасами, были заняты солдатами Юлиана, безжалостно и безнаказанно умертвившими нескольких беззащитных женщин. Во время похода вокруг армии постоянно рыскали так называемый Сурена, или персидский предводитель, и знаменитый эмир племени гассанов[51] Малек Родосак; они захватывали мародеров, нападали на отдельные отряды и даже храбрый Гормизд с некоторым трудом вырвался из их рук; но их наконец удалось отразить. Местность становилась с каждым днем все менее удобной для действий кавалерии, а когда римляне прибыли в Мацепракту, они увидели развалины стены, которая была построена древними ассирийскими царями для защиты их владений от вторжения мидян. На эти вступительные военные действия Юлиан употребил, как кажется, около двух недель, а расстояние от укреплений Цирцезия до стены Мацепракты можно определить почти в триста миль.[52]
Плодородная провинция Ассирия,[53] простиравшаяся по ту сторону Тигра до гор Мидии,[54] занимала около четырехсот миль от древней стены Мацепракты до территории Басры, где соединенные воды Евфрата и Тигра вливаются в Персидский залив.[55] Вся эта местность могла бы по преимуществу называться Месопотамией, так как две названные реки, никогда не отдаляющиеся одна от другой более чем на пятьдесят миль, приближаются одна к другой, между Багдадом и Вавилоном, на расстояние двадцати пяти миль. Множество искусственных каналов, без большого труда прорытых в мягкой и не представляющей препятствий почве, соединяли две реки и рассекали ассирийскую равнину.[56] Эти искусственные каналы служили для разнообразных и важных целей. В эпоху наводнений они переливали избыток вод из одной реки в другую. Подразделяясь на ветви все более и более мелкие, они орошали безводные местности и восполняли недостаток дождя. Они облегчали мирные и торговые сношения, а так как плотины могли быть легко уничтожены, то они давали доведенным до отчаяния ассирийцам возможность внезапно затопить всю страну и тем остановить наступление неприятельской армии. Почве и климату Ассирии природа отказала в некоторых из своих лучших даров - в вине, оливках и фиговых деревьях, но та пища, которая необходима для поддержания человеческой жизни, в особенности пшеница и ячмень, произрастали в неисчерпаемом изобилии, так что сельский хозяин, доверявший земле посеянное зерно, нередко вознаграждался урожаем сам-двести или даже сам-триста. Поверхность страны была усеяна рощами бесчисленных пальмовых деревьев,[57] и трудолюбивые местные жители прославляли и в стихах и в прозе триста шестьдесят употреблений, которые делались из ствола, ветвей, листьев, сока и плодов этого полезного дерева. Производство кожаных и полотняных изделий занимало множество рабочих и доставляло ценные продукты для заграничной торговли, которая, впрочем, как кажется, была в руках иностранцев. Вавилон превратился в царский парк; но подле развалин этой древней столицы мало-помалу возникли новые города, а многолюдность страны обнаруживалась в многочисленности городов и селений, построенных из кирпичей, которые были высушены на солнце и крепко связаны между собой горной смолой - этим натуральным и оригинальным продуктом вавилонской почвы. В то время как преемники Кира господствовали над Азией, одна ассирийская провинция, в течение целой трети года, доставляла все, что было нужно для роскошного стола и для содержания прислуги великого царя. Четыре значительных селения должны были содержать его индийских собак; восемьсот заводских жеребцов и шестнадцать тысяч кобыл постоянно содержались за счет страны для царских конюшен, а так как ежедневная подать, которую уплачивали сатрапу, доходила до одного английского бушеля серебра, то следует полагать, что ежегодный доход с Ассирии превышал 1 200 ООО фунт.ст.[58]
Юлиан предал поля Ассирии бедствиям войны; таким образом философ вымещал на невинных жителях те хищничества и жестокости, которые были совершены в римских провинциях их высокомерным повелителем. Испуганные ассирийцы призвали к себе на помощь воду и собственными руками довершили разорение своей страны. Дороги сделались непроходимыми, водяные потоки затопили лагерь, и войска Юлиана должны были в течение нескольких дней бороться с самыми ужасными затруднениями. Но все препятствия были преодолены настойчивостью легионных солдат, приученных не только к опасностям, но и к тяжелой работе и воодушевлявшихся тем же мужеством, какое проявлял их вождь. Вред был мало-помалу заглажен, воды снова вошли в свое ложе, целые рощи пальмовых деревьев были срублены и сложены вдоль испорченных дорог, и армия переправилась через самые широкие и самые глубокие каналы по мостам из плавучих плотов, которые держались на пузырях. Два ассирийских города дерзнули оказать сопротивление войскам римского императора, и оба дорого поплатились за свою опрометчивость. Перизабор, или Анбар, находившийся на расстоянии пятидесяти миль от царской резиденции - Ктесифона, занимал после столицы первое место в провинции; это был город обширный, многолюдный и хорошо укрепленный; он был обнесен двойной стеной, которую почти со всех сторон обтекал один из рукавов Евфрата, и он имел храброго защитника в многочисленном гарнизоне. Увещания Гормизда были отвергнуты с презрением, и слух персидского принца был оскорблен основательным упреком, что, позабыв свое царское происхождение, он вел иностранную армию против своего государя и своей родины. Ассирийцы доказали свое верноподданство искусной и энергическойобороной; а когда удачный выстрел из тарана открыл широкую брешь, разрушив один угол стены, они поспешно отступили в укрепления внутренней цитадели. Солдаты Юлиана стремительно бросились внутрь города, и после того, как были вполне удовлетворены все страсти солдат, Перизабор был обращен в пепел, а военные машины, направленные против цитадели, были поставлены на развалинах дымящихся домов. Борьба продолжалась, противники осыпали друг друга метательными снарядами, а выгода, которую римляне могли извлечь из искусного механического устройства своих самострелов и метательных машин, уравновешивалась выгодами позиции, которую занимали осажденные. Но лишь только была сооружена громадная осадная машина, называвшаяся helepolis, которая достигала одного уровня с самыми высокими насыпями, один вид этой подвижной башни, не оставлявшей никакой надежды на успешное сопротивление или на пощаду, заставил объятых ужасом защитников цитадели смиренно покориться, и крепость сдалась лишь через два дня после того, как Юлиан впервые появился под стенами Перизабора. Две тысячи пятьсот человек обоего пола, составлявшие ничтожный остаток когда-то многочисленного населения, получили дозволение удалиться; огромные запасы зернового хлеба, оружия и дорогих военных снарядов были частью розданы войскам, частью предназначены на удовлетворение общественных нужд; бесполезные запасы были преданы огню или брошены в воды Евфрата, и совершенное разрушение Перизабора отмстило за гибель Амиды.
Город или, вернее, крепость Маогамалха была защищена шестнадцатью большими башнями, глубоким рвом и двумя крепкими и толстыми стенами, сделанными из кирпича с горной смолой; он был построен на расстоянии одиннадцати миль от персидской столицы, как кажется, для того, чтобы служить ей охраной. Император, из опасения оставить у себя в тылу такую важную крепость, немедленно приступил к осаде Маогамалхи и с этой целью разделил римскую армию на три отряда. Виктор, во главе кавалерии и отряда тяжеловооруженных пехотинцев, получил приказание очистить страну до берегов Тигра и до предместий Ктесифона. Ведение осады Юлиан принял на самого себя, и в то время как он, по-видимому, возлагал все свои надежды на поставленные против городских стен военные машины, он втайне замышлял более верный способ ввести свои войска внутрь города.
Под руководством Невитты и Дагалайфа траншеи были заложены на значительном расстоянии от крепости и мало-помалу доведены до окраин рва. Ров был поспешно засыпан землею, и, благодаря непрерывным усилиям войск, был сделан под фундаментом стены подкоп; а для того, чтобы земля не осыпалась, были вколочены деревянные подпорки на приличном одна от другой расстоянии. Солдаты трех избранных когорт поодиночке и молча пробрались по этому темному и опасному проходу, и их неустрашимый начальник шепотом передал через своих подчиненных известие, что он достиг такого пункта, откуда может выйти в улицы неприятельского города. Юлиан сдержал его горячность, чтобы обеспечить успех предприятия, и немедленно отвлек внимание гарнизона смятением и шумом всеобщего приступа. Персы, с презрением смотревшие со своих стен на бесполезные усилия осаждающих, прославляли в песнях величие Сапора и осмелились уверять императора, что он успеет переселиться в звездное жилище Ормузда, прежде чем получит надежду овладеть неприступным городом Маогамалхой. Но город уже был взят. История сохранила имя простого солдата, который прежде всех вышел из прохода и забрался в одну никем не занятую башню. Его товарищи расширили проход и с неудержимой храбростью устремились вперед. Уже тысяча пятьсот римлян находились внутри города. Пораженный удивлением гарнизон покинул стены, которые были его единственной охраной; ворота были тотчас взломаны, и солдаты стали удовлетворять свою жажду мщения умерщвлением всех без разбора, пока не отвлеклись от этого занятия удовлетворением своего сладострастия и своей алчности. Губернатор, который сдался в плен, полагаясь на обещание быть помилованным, был через несколько дней после того сожжен живым за то, что сказал несколько слов, оскорбительных для чести Гормизда. Укрепления были срыты до основания, и не было оставлено никаких признаков того, что когда-то существовал город Маогамалха. В окрестностях персидской столицы находились три великолепных дворца, тщательно украшенных всем, что могло удовлетворять склонность к роскоши и гордость восточного монарха. Красиво расположенные вдоль берегов Тигра сады были украшены, согласно со вкусами персов, симметрически рассаженными цветами, фонтанами, тенистыми аллеями, а обширные парки были огорожены для содержания волков, львов и кабанов, на которых тратились большие суммы денег для царских развлечений охотой. Стены парков были разрушены, дикие звери пали под стрелами солдат, а дворцы Сапора были обращены по приказанию римского императора в пепел. В этом случае Юлиан доказал, что он или вовсе не знал, или не хотел соблюдать тех правил вежливости, которые установлены между враждующими монархами благоразумием и просвещением нашего времени. Впрочем, эти бесполезные опустошения не должны возбуждать в нас ни сильного сострадания, ни сильного негодования. Простая голая статуя, изваянная руками греческого художника, имеет более высокую цену, чем все эти грубые и дорогие памятники варварского искусства; если же мы стали бы скорбеть о разрушении дворца более чем о сожжении хижины, мы этим доказали бы, что наше человеколюбие весьма неправильно взвешивает бедствия человеческой жизни.[59] Юлиан был предметом ужаса и ненависти для персов, и живописцы этой нации изображали его в виде свирепого льва, пасть которого извергает всепожирающий огонь.[60] Но в глазах своих друзей и своих солдат герой-философ представлялся в более благоприятном свете, и его добродетели никогда еще не обнаруживались так явно, как в этот последний и самый деятельный период его жизни. Он без усилий и почти без всякой со своей стороны заслуги держался своих обычных правил умеренности и воздержания. Подчиняясь требованиям той искусственной мудрости, которая присваивает себе безусловное господство и над умом и над телом, он непреклонно отказывал самому себе в удовлетворении самых естественных вожделений.[61] В жарком климате Ассирии, вызывающем сладострастных людей на удовлетворение всех чувственных влечений,[62] юный завоеватель сохранил свое целомудрие чистым и неприкосновенным; Юлиан даже не пожелал, просто из любопытства, посмотреть на тех попавшихся к нему в плен красавиц,[63] которые не стали бы противиться его желаниям, а, напротив того, стали бы соперничать одна с другой из-за его ласк. С такой же твердостью, с какой он противостоял любовным соблазнам, он выносил военные труды. Когда римляне проходили по вязкой, затопленной водой местности, их государь, шедший пешком во главе своих легионов, разделял их лишения и поощрял их усердие. Во всех необходимых работах Юлиан спешил лично принять деятельное участие, и нередко случалось, что императорская мантия была так же мокра и выпачкана, как грубое одеяние последнего солдата.
Осада двух городов не раз доставляла ему случай выказывать такую личную храбрость, которая, при усовершенствованном положении военного искусства, редко требуется от опытного генерала. Император стоял перед Перизаборской цитаделью, не обращая никакого внимания на угрожавшую ему опасность, и поощрял войска взломать железные ворота, пока не был почти со всех сторон осыпан массой направленных в него метательных снарядов и громадных камней. В то время как он осматривал внешние укрепления Маогамалхи, два перса, решившиеся пожертвовать своей жизнью для своей родины, внезапно бросились на него с обнаженными палашами; император ловко подставил под их удары свой поднятый кверху щит и затем нанес одному из нападавших такой сильный и меткий удар, что положил его мертвым к своим ногам. Уважение монарха, отличающегося теми самыми доблестями, которые он хвалит, есть самая лучшая награда для его доблестных подданных, и тот авторитет, которым пользовался Юлиан благодаря своим личным достоинствам, дал ему возможность восстановить и заставить исполнять строгие правила старинной дисциплины. Он наказал частью смертью, частью позором три кавалерийских эскадрона, утративших в одной стычке с Суреной и свою честь и одно из своих знамен, а тех солдат, которые первыми вошли в город Маогамалху, он наградил так называемыми осадными (obsidionalis) венками.[64] После осады Перизабора император должен был употребить в дело всю свою твердость, чтобы сдержать наглую жадность солдат, громко жаловавшихся на то, что они награждены за свои заслуги пустяшным подарком в одну сотню серебряных монет. Его основательное негодование выразилось в следующих веских и благородных словах, достойных римлянина: "Богатства составляют цель ваших желаний; эти богатства находятся в руках персов; вам предоставляется эта плодородная страна как добыча, служащая наградой храбрости и дисциплины. Поверьте мне, - продолжал Юлиан, - что римская республика, когда-то обладавшая громадными сокровищами, доведена теперь до нужды и бедственного положения оттого, что трусливые и корыстолюбивые министры убедили наших государей покупать у варваров спокойствие ценой золота. Источники доходов истощены, города разорены, провинции обезлюдели; что касается самого меня, то единственное наследство, доставшееся мне от моих царственных предков, заключается в душе, недоступной для страха, и пока я буду убежден, что все истинные преимущества заключаются в душевных достоинствах, я буду не краснея сознаваться в достойной уважения бедности, которая во времена древних доблестей составляла славу Фабриция. Эта слава и эти доблести могут сделаться вашим достоянием, если вы будете внимать голосу небес и вашего вождя. Если же вы намерены оказывать безрассудное упорство и решились подражать постыдному и пагубному примеру прежних мятежей, то продолжайте; я готов стоя умереть, как прилично императору, занимавшему первое место между людьми, и я не дорожу скоропреходящей жизнью, которая может ежечасно прекратиться от случайно схваченной лихорадки. Если бы меня признали недостойным главного командования армией, то между вами нашлось бы (я говорю это с гордостью и с удовольствием) немало таких начальников, которые, по своим личным достоинствам и по своей опытности, способны руководить самыми трудными военными действиями. Воздержанность, с которой я пользовался верховной властью, такова, что я могу без сожалений и без опасений жить в неизвестности как частный человек".[65] Скромная твердость Юлиана вызвала единодушные рукоплескания и изъявления покорности со стороны римлян, которые объявили, что уверены в победе, пока будут сражаться под знаменем своего геройского государя. Их храбрость воспламенялась от его частых и привычных клятвенных утверждений (так как эти выражения желаний были клятвами в устах Юлиана): "Если бы я мог подчинить персов моей власти! Если бы я мог восстановить могущество и славу республики!" Жажда славы была пылкой страстью его души; но только после того, как он мог попирать ногами развалины Маогамалхи, он позволил себе сказать: "Теперь мы запаслись некоторыми материалами для антиохийского софиста".[66] Счастье и мужество Юлиана восторжествовали над всеми препятствиями, которые могли остановить его наступательное движение к Ктесифону. Но до взятия и даже до осады персидской столицы еще было далеко, и мы не могли бы составить себе ясного понятия о том, как вел император атаку, если бы мы не ознакомились предварительно с местностью, которая была театром его смелых и искусных военных действий.[67] В двадцати милях к югу от Багдада, на восточном берегу Тигра, любознательные путешественники не могли не заметить развалин дворцов Ктесифона, который был, во времена Юлиана, большим и многолюдным городом. И имя и слава соседней Селевкии угасли навсегда, и единственный уцелевший квартал этой греческой колонии принял, вместе с ассирийским языком и нравами, свое первобытное название Кош. Кош был расположен на западной стороне Тигра, но по своему положению он считался предместьем Ктесифона, с которым, как следует полагать, соединялся посредством постоянного плашкоутного моста. Эти соединенные вместе части составляли то, что носило общее название Аль-Моден, или городов, которым жители Востока обозначали зимнюю резиденцию Сассанидов, а вся окружность персидской столицы была сильно защищена водами реки, высокими стенами и непроходимыми болотами. Лагерь Юлиана был раскинут подле развалин Селевкии и был защищен рвом и валом от вылазок многочисленного и предприимчивого гарнизона Коша. В этой плодородной и красивой местности римляне нашли в изобилии воду и фураж, а некоторые форты, которые могли бы затруднять движения их войск, сдались после небольшого сопротивления перед их мужественными усилиями. Их флот перешел из Евфрата в искусственный глубокий и судоходный канал, изливавший воды этой реки в Тигр в небольшом расстоянии ниже главного города. Если бы он продолжал плавание по этому царскому каналу, носившему название Нагар-Малха,[68] то промежуточное положение Коша отрезало бы его от армии Юлиана, а опрометчивая попытка подняться против течения Тигра и силой проложить себе путь внутрь неприятельской столицы повлекла бы за собой совершенное уничтожение римского флота. Предусмотрительный император предвидел эту опасность и нашел средство избежать ее. Так как он изучил до последних мелочей военные действия Траяна в той же самой местности, то он припомнил, что его воинственный предшественник вырыл новый судоходный канал, который, оставляя Кош в правой стороне, переливал воды Нагар-Малхи в реку Тигр немного выше городов. При помощи местных крестьян Юлиан отыскал остатки этих старинных сооружений, почти совершенно уничтоженных с предвзятым намерением или случайно. Благодаря неутомимым усилиям солдат очень скоро был прорыт широкий и глубокий канал для принятия вод Евфрата. Была сооружена крепкая плотина, чтобы пресечь обычное направление Нагар-Малхи, потоки воды стремительно потекли в свое новое русло, и римский флот, с торжеством плывя по Тигру, насмеялся над пустыми и бесполезными преградами, которыми хотели остановить его плавание ктесифонские персы.
Так как было необходимо переправить римскую армию через Тигр, то предстояла хотя и менее тяжелая, но еще более опасная работа, чем та, какая была потрачена на предшествовавшую экспедицию. Река была широка и быстра; подъем был крут и неудобен, а за окопами, возвышавшимися на противоположном берегу, стояла многочисленная армия из тяжеловооруженных воинов, искусных стрелков из лука и громадных слонов, которым (по нелепому гиперболическому выражению Либания) было так же легко растоптать легион из римлян, как они топтали засеянное хлебом поле.[69] В присутствии такого противника сооружение моста было невозможно, и неустрашимый монарх, тотчас сообразивший, какой был единственный способ одолеть это препятствие, умел скрыть свой замысел и от варваров, и от своих собственных войск, и даже от своих генералов. Под благовидным предлогом проверки состояния складов было приказано восьмидесяти судам выложить свой груз на сухую землю, а избранному отряду, по-видимому предназначавшемуся для какой-то тайной экспедиции, было приказано быть наготове к выступлению по первому сигналу. Юлиан скрывал свое беспокойство под радостной самоуверенной улыбкой и, чтобы отвлечь внимание своих врагов, отпраздновал с оскорбительной для них торжественностью военные игры под самыми стенами Коша. Этот день был посвящен удовольствию, но лишь только окончился ужин, император созвал в свою палатку генералов и сообщил им, что в эту ночь должен состояться переход через Тигр. Пораженные удивлением, они хранили почтительное молчание, но когда всеми уважаемый Саллюстий, пользуясь привилегиями своих лет и своей опытности, стал возражать, и прочие генералы стали не стесняясь поддерживать его благоразумные увещания.[70] Юлиан ограничился замечанием, что завоевание Персии и безопасность армии зависят от успеха этой попытки, что число врагов, вместо того чтобы уменьшаться, будет увеличиваться постоянно прибывающими подкреплениями и что дальнейшая отсрочка предприятия не уменьшит ни ширины реки, ни вышины противоположного берега. Сигнал был тотчас подан, и войска исполнили данные им приказания; самые нетерпеливые из легионных солдат поспешно заняли пять судов, стоявших всех ближе к берегу, и так как они стали грести своими веслами с чрезвычайным усердием, то через несколько минут исчезли из глаз среди ночного мрака. На противоположном берегу показалось пламя, и Юлиан, очень хорошо понимавший, что его передовые суда, при своей попытке пристать к берегу, были зажжены неприятелем, ловко извлек из их опасного положения предзнаменование победы. "Наши товарищи, - воскликнул он с жаром, - уже овладели берегом; посмотрите, они подают нам условленный сигнал; поспешим же помочь им и доказать, что и мы так же храбры, как они". Совокупное и быстрое движение большого флота осилило стремительность течения, и римляне достигли восточного берега Тигра достаточно скоро, чтобы быть в состоянии погасить пламя и спасти своих отважных товарищей. Трудности крутого и высокого подъема увеличивались от тяжести оружия и от ночного мрака. Град камней, стрел и зажигательных снарядов сыпался на нападающих, но после упорной борьбы они вскарабкались на берег и водрузили на насыпи знамя победы. Лишь только Юлиан, который сам вел атаку[71] во главе легкой пехоты, овладел такой позицией, с которой мог сражаться на одном уровне с неприятелем, он окинул место действия взором искусного и опытного военачальника, поставил самых храбрых солдат, согласно с наставлениями Гомера,[72] во фронте и в арьергарде и приказал всем трубачам императорской армии дать сигнал к бою. Римляне, огласив воздух боевыми возгласами, двинулись мерными шагами под такт воодушевляющих звуков военной музыки, пустили в неприятеля свои страшные копья и с обнаженными мечами устремились вперед для того, чтобы вступить с неприятелем в рукопашный бой и тем лишить его возможности употреблять в дело метательные снаряды. Все сражение продолжалось около двенадцати часов, пока постепенное отступление персов не обратилось в беспорядочное бегство, для которого подали постыдный пример главные вожди и сам Сурена. Победители преследовали их до ворот Ктесифона и, может быть, вошли бы в объятый страхом город,[73] если бы опасно раненный стрелой военачальник Виктор не умолял их отказаться от опрометчивой попытки, которая оказалась бы гибельной, если бы не была успешна. По словам римлян, сами они лишились только семидесяти пяти человек, тогда как варвары оставили на поле битвы две тысячи пятьсот, а по словам других, даже шесть тысяч своих самых храбрых воинов. Добыча была такова, какой можно было ожидать от богатств и роскоши азиатского лагеря; она состояла из множества золота и серебра, из великолепного оружия и украшений и из кроватей и столов, сделанных из массивного серебра. Победоносный император раздал в награду за храбрость некоторые почетные отличия и гражданские, стенные и морские венки, которые, по его мнению, и может быть по мнению его одного, были более драгоценны, чем все богатства Азии. В честь бога войны было совершено торжественное жертвоприношение, но внутренности жертв предвещали самые печальные события, и Юлиан скоро узнал по менее сомнительным признакам, что его счастию настал конец.[74]
Составлявшие его дворцовую стражу юпитерцы и геркули-анцы вместе с остальными войсками, составлявшими почти две трети всей армии, были безопасно перевезены через Тигр на другой день после битвы.[75] В то время как персы смотрели со стен Ктесифона на опустошение окружающей местности, Юлиан не раз тревожно посматривал на север в надежде, что как он сам победоносно проник до столицы Сапора, так и присоединение его военачальников Севастиана и Прокопия будет совершено с одинаковой храбростью и поспешностью. Его ожидания не сбылись вследствие вероломства царя Армении, который дозволил или, всего вероятнее, приказал своим вспомогательным войскам покинуть римский лагерь,[76] и вследствие раздоров между двумя генералами, которые были не способны задумать или привести в исполнение какой-либо план для общей пользы. После того как император отказался от надежды получить эти важные подкрепления, он согласился созвать военный совет и, выслушав все мнения, согласился с теми из генералов, которые отговаривали от осады Ктесифона как от бесполезного и опасного предприятия. Нам нелегко понять, благодаря каким усовершенствованиям в возведении укреплений город, который предшественники Юлиана три раза осаждали и три раза брали, мог сделаться неприступным для шестидесятитысячной римской армии, находившейся под начальством храброго и опытного военачальника и в изобилии снабженной кораблями, провизией, осадными машинами и боевыми снарядами. Но любовь к славе и презрение к опасностям, составляющие отличительные черты Юлианова характера, служат порукой в том, что он упал духом не от каких-нибудь ничтожных или воображаемых препятствий.[77] В то самое время, как он опасался предпринять осаду Ктесифона, он с упорством и с негодованием отверг самые лестные для него мирные предложения. Сапор, так давно привыкший к мешкотным движениям Констанция, был поражен неустрашимой торопливостью его преемника. До самых пределов Индии и Скифии сатрапы отдаленных провинций получили приказание собрать свои войска и немедленно идти на помощь к своему государю. Но их приготовления были копотливы, а их движения медленны, и прежде нежели Сапор был в состоянии вывести в открытое поле свою армию, он получил печальное известие об опустошении Ассирии, о разорении его дворцов и о поражении самых храбрых его войск, охранявших переправу через Тигр. Его царская гордость была унижена до последней крайности; он стал обедать не иначе как сидя на земле, а его всклокоченные волосы обнаруживали его душевную скорбь и тревогу. Он, может быть, не отказался бы уступить половину своих владений, чтобы спокойно пользоваться остальной, и охотно подписался бы на мирном трактате верным и покорным союзником римского завоевателя. Один персидский министр высокого ранга, пользующийся доверием своего государя, был втайне послан к Гормизду под предлогом переговоров о частных делах; он бросился к ногам Гормизда и умолял его доставить ему случай лично говорить с императором. Как гордость, так и чувство человеколюбия, как воспоминания о его происхождении, так и обязанности его положения, - все заставляло этого принца из рода Сассанидов содействовать такой спасительной мере, которая положила бы конец бедствиям Персии и обеспечила бы торжество Рима. К своему удивлению, он встретил непреклонное упорство в герое, который, к несчастью и для самого себя и для своей страны, не позабыл, что Александр всегда отвергал мирные предложения Дария. Но так как Юлиан сознавал, что ожидание прочного и славного мира может охладить пыл его солдат, то он настоятельно просил Гормизда втихомолку отправить назад Сапорова министра и скрыть этот опасный соблазн от сведения армии.[78]
И честь и расчет не дозволяли Юлиану терять время под неприступными стенами Ктесифона, а всякий раз, как он вызывал оборонявших город варваров сразиться с ним в открытом поле, они благоразумно отвечали ему, что если он желает выказать свою храбрость, то пусть поищет армию великого царя. Он понял, что было оскорбительного в этих словах, и последовал данному совету. Вместо того чтобы раболепно ограничивать военные действия берегами Евфрата и Тигра, он решился последовать примеру отважного Александра и смело проникнуть внутрь персидских провинций, чтобы вынудить своего противника на борьбу с ним, - быть может в равнинах близ Арбел, - из-за обладания Азией. Его великодушие вызвало одобрение и измену со стороны одного коварного персидского аристократа, который для спасения своего отечества самоотверженно принял на себя роль, полную опасности, лжи и позора.[79] В сопровождении нескольких преданных приверженцев он бежал в императорский лагерь, рассказал вымышленные подробности о нанесенных ему обидах, описал в преувеличенном виде жестокосердие Сапора, неудовольствие народа и слабость монархии и смело предложил самого себя римлянам в руководители похода и в заложники успеха. Благоразумный и опытный Гормизд тщетно указывал на самые основательные поводы для недоверия, и легковерный Юлиан, положившись на советы изменника, принял такое решение, которое в общем мнении заставляло сомневаться в его благоразумии и ставило его в опасное положение. Он в течение одного часа уничтожил флот, который был переведен туда из-за пятисот с лишком миль ценой стольких усилий, сокровищ и крови. Были оставлены в целости двенадцать или, по большей мере, двадцать два небольших судна, которые предполагалось вести на дрогах вслед за армией и употреблять на сооружение временных мостов для переправы через реки. Для армии было оставлено провизии на двадцать дней, а остальные припасы, вместе с флотом из тысячи ста судов, стоявших на Тигре на якоре, были преданы пламени в исполнение безусловного императорского приказания. Христианские епископы Григорий и Августин издеваются над безумием Отступника, который собственными руками привел в исполнение приговор божеского правосудия. Хотя их мнения едва ли имеют большой вес в вопросе, касающемся военного дела, однако они подтверждаются хладнокровным приговором опытного солдата, который собственными глазами видел, как горел флот, и который не мог не одобрять ропота солдат.[80] Тем не менее можно бы было привести некоторые благовидные и даже солидные резоны в оправдание принятого Юлианом решения. Евфрат никогда не был судоходен далее Вавилона, а Тигр далее Описа[81] Расстояние этого последнего города от римского лагеря было не очень значительно, и Юлиан был бы скоро вынужден отказаться от тщетного и неисполнимого намерения провести большой флот против течения быстрой реки,[82] плавание по которой, сверх того, затруднялось во многих местах и натуральными и искусственными порогами.[83] Действия парусов и весел было бы недостаточно; пришлось бы тянуть суда на буксире против течения реки; силы двадцати тысяч солдат истощились бы в этой скучной и низкой работе, и римляне, продолжая подвигаться вперед вдоль берегов Тигра, могли бы только рассчитывать на возвращение домой, не совершив ничего, что могло бы считаться достойным гения или славы их вождя. Если же, напротив того, следовало проникнуть внутрь страны, то уничтожение флота и запасов было единственным способом не отдавать эту ценную добычу в руки многочисленных и деятельных войск, которые могли внезапно устремиться на нее из ворот Ктесифона. Если бы Юлиан вышел из этой борьбы победителем, мы теперь восхищались бы и образом действий и мужеством героя, который, отняв у своих солдат всякую надежду на отступление, оставлял им выбор лишь между смертью и победой.[84]
Римляне были почти вовсе незнакомы с теми громоздкими артиллерийскими обозами и фурами, которые замедляют движение новейших армий.[85] Тем не менее во все века продовольствие шестидесятитысячной армии не могло не быть главным предметом заботливости опытного военачальника, а это продовольствие он мог извлекать только или из своей собственной страны, или из неприятельской. Если бы Юлиан мог сохранить в своих руках способ сообщений через Тигр и города, завоеванные им в Ассирии, то эта опустошенная провинция не могла бы доставлять ему обильных и постоянных средств продовольствия в такое время года, когда земля покрывается вышедшими из берегов водами Евфрата,[86] а вредный для здоровья воздух наполняется массами бесчисленных насекомых.[87] Неприятельская страна была, по наружному виду, гораздо более привлекательна. Обширные пространства, занимающие промежуток между рекой Тигр и горами Мидии, были покрыты городами и селениями, а плодородная почва была большей частью очень хорошо возделана. Юлиан мог рассчитывать на то, что завоеватель, имеющий в своем распоряжении два самых могущественных способа убеждения - железо и золото, без труда добудет обильные средства продовольствия благодаря страху или корыстолюбию туземного населения. Но с приближением римлян эта роскошная и приятная перспектива внезапно исчезла. Повсюду, куда бы они ни направили свои шаги, жители покидали незащищенные деревни и укрывались в укрепленных городах; оказывалось, что скот угнан, что трава и созревший на полях хлеб сожжены, а лишь только угасало пламя, остановившее дальнейшее движение Юлиана, его глазам представлялся печальный вид дымящейся и обнаженной пустыни. Такой отчаянный, но целесообразный план обороны может быть приводим в исполнение лишь энтузиазмом народа, который дорожит не столько своей собственностью, сколько своей независимостью, или строгостью неограниченного монарха, который руководствуется требованиями общей пользы, не справляясь с желаниями своих подданных. В настоящем случае и усердие и повиновение персов содействовали исполнению приказаний Сапора, и Юлиан был вынужден довольствоваться скудным запасом провизии, который с каждым днем уменьшался в его руках. Прежде нежели этот запас успел истощиться, Юлиан еще мог бы достигнуть богатых и невоинственных городов Экбатаны и Сузы, если бы быстро направился туда самым прямым путем;[88] но незнание дороги и вероломство проводников лишили его и этого последнего ресурса. Римляне в течение нескольких дней бродили по местности, лежащей к востоку от Багдада; персидский перебежчик, так ловко заманивший их в западню, спасся от их мщения бегством, а его товарищи - лишь только их подвер-гнули пытке, - выдали тайну заговора. Мечты о завоевании Гиркании и Индии, которыми так долго тешил себя Юлиан, сделались для него источником душевных страданий. Сознавая, что его собственное неблагоразумие было причиной общего бедственного положения, он тревожно взвешивал шансы спасения или успеха, не получая удовлетворительного ответа ни от богов, ни от людей. Наконец он остановился, как на единственном способе спасения, на решении направиться к берегам Тигра, а оттуда достигнуть быстрыми переходами границ Кордуэны - плодородной и дружески расположенной провинции, признававшей над собой верховенство Рима. Упавшие духом войска повиновались приказанию начать отступление лишь через семьдесят дней после того, как они перешли Хабору в полной уверенности, что ниспровергнут персидскую монархию.[89]
Пока римляне, по-видимому, направлялись внутрь страны, за их движениями наблюдали и их издали тревожили отряды персидской кавалерии, появлявшиеся то врассыпную, то сомкнутыми рядами и вступавшие в незначительные схватки с авангардом. Но эти отряды имели позади себя более значительные силы, и лишь только римские колонны повернули к Тигру, равнина покрылась облаком пыли. Римляне, мечтавшие лишь о безопасном и скором отступлении, старались уверить себя, что причиной этого тревожного явления стадо диких ослов или, быть может, приближение какого-нибудь дружелюбного племени арабов. Они остановились, раскинули свои палатки, укрепили свой лагерь, провели всю ночь в непрерывной тревоге и увидели на рассвете, что они окружены персидской армией. Вслед за этой армией, которая была лишь авангардом варваров, скоро появились главные неприятельские силы, состоявшие из тяжеловооруженных всадников, стрелков из лука и слонов, и находившиеся под начальством Мерана, военачальника высокого ранга, пользовавшегося большой известностью. Его сопровождали двое из царских сыновей и многие из высших сатрапов, а молва и страх преувеличивали силу остальных войск, медленно приближавшихся под предводительством самого Сапора. Когда римляне снова двинулись вперед, их длинная боевая линия, будучи вынуждена то изгибаться, то разделяться, применяясь к разнообразным условиям местности, часто представляла бдительному неприятелю благоприятные случаи для нападений. Персы неоднократно с яростью устремлялись на римлян, но всегда встречали энергичный отпор, а в сражении при Маронге, почти заслуживающем названия битвы, Сапор потерял много сатрапов и, - что для него, вероятно, было одинаково ценно, - множество слонов. Этот блестящий успех не обошелся без значительных потерь со стороны римлян; многие из их лучших офицеров были или убиты, или ранены, и сам император, воодушевлявший и направлявший войска в критические минуты, был вынужден подвергать свою жизнь опасности и употреблять в дело свои воинские дарования. Тяжесть оружия, составлявшая и при нападениях, и при обороне главную силу и охрану римлян, делала их неспособными к продолжительному и успешному преследованию неприятеля, а так как восточные всадники были приучены на всем скаку метать свои дротики и пускать свои стрелы во всех возможных направлениях,[90] то персидская кавалерия никогда не была так страшна, как во время быстрого и беспорядочного бегства. Но самой непоправимой потерей для римлян была потеря времени. Храбрые ветераны, привыкшие к холодному климату Галлии и Германии, падали в обморок от знойной жары ассирийского лета; их энергия ослабела от непрерывных переходов и сражений, а движение армии было замедлено предосторожностями, которые было необходимо принимать при отступлении в глазах предприимчивого неприятеля. По мере того как уменьшалось количество запасов, с каждым днем и с каждым часом возвышалась стоимость и цена продовольствия в римском лагере.[91] Юлиан, всегда довольствовавшийся такой пищей, от которой отвернулся бы с пренебрежением голодный солдат, раздавал войскам съестные припасы, предназначенные для императорского двора, и все, что он мог сберечь из багажа трибунов и военачальников. Но это незначительное вспоможение лишь сильнее заставляло сознавать крайность бедственного положения, и римляне стали предаваться мрачным опасениям, что, прежде чем они успеют добраться до границ империи, они все погибнут или от голода, или от меча варваров.[92]
В то время как Юлиан боролся с почти непреодолимыми трудностями своего положения, он все еще посвящал часы ночной тишины ученым занятиям и размышлениям. Когда он закрывал глаза, чтобы заснуть непродолжительным и прерывистым сном, его ум волновали мучительные заботы, и нет ничего удивительного в том, что перед ним еще раз появился гений империи, закрывавший траурным покрывалом и свою голову и свой рог изобилия и медленно удалявшийся от императорской палатки. Монарх встал со своего ложа, и, выйдя из своей палатки, чтобы освежить свой усталый ум прохладным ночным воздухом, он увидел огненный метеор, который быстро летел по небу и внезапно исчез. Юлиан был убежден, что видел грозный лик бога войны;[93] созванные им на совет тосканские гаруспики[94] единогласно объявили, что он должен уклоняться от сражения; но необходимость и рассудок одержали на этот раз верх над суеверием, и на рассвете трубы подали сигнал к выступлению. Армия двинулась вперед по холмистой местности, а холмы были заранее заняты персами. Юлиан вел авангард с искусством и вниманием опытного военачальника, когда был встревожен известием, что на его арьергард сделано неожиданное нападение. Так как погода была жаркая, он не устоял против желания снять с себя латы и, схватив щит у одного из лиц своей свиты, поспешил с достаточными подкреплениями на выручку арьергарда. Точно такая же опасность заставила неустрашимого монарха поспешить на помощь к своему фронту; а в то время, как он галопировал промеж колонн, центр левого крыла был атакован и почти совершенно разбит вследствие стремительного на него нападения персидской кавалерии и слонов. Эта безобразная масса людей и животных была отражена благодаря удачной эволюции легкой пехоты, которая ловко и успешно направила свои стрелы в спину всадников и в ноги слонов. Варвары обратились в бегство, а Юлиан, всегда появлявшийся в самом опасном месте, поощрял и голосом и жестами преследование неприятеля. Его испуганные телохранители, чувствуя невозможность устоять против теснившей их смешанной толпы друзей и врагов, напомнили своему бесстрашному государю, что на нем нет лат, и стали умолять его не подвергать себя неминуемой опасности. В эту самую минуту[95] один обращенный в бегство персидский эскадрон осыпал их градом дротиков и стрел, а одно копье, оцарапав руку Юлиана, пронзило ему ребро и засело в нижней части печени. Юлиан попытался вытащить из своего тела смертоносное орудие, но обрезал себе пальцы о его острие и упал без чувств с лошади. Его телохранители поспешили к нему на помощь; они осторожно подняли с земли раненого императора и перенесли его с места сражения в самую близкую палатку. Слух об этом печальном происшествии пролетел по рядам войск, но скорбь римлян воодушевила их непреодолимым мужеством и жаждой мщения. Кровопролитный и упорный бой продолжался до тех пор, пока ночной мрак не заставил сражающихся разойтись: персы могли похвастаться успехом своего нападения на левое крыло, где был убит министр двора Анатолий, а префект Саллюстий спасся с большим трудом. Но исход боя не был благоприятен для варваров. Они оставили на поле сражения двух своих предводителей, Мерана и Ногордата,[96] пятьдесят знатных людей или сатрапов и множество самых храбрых из своих солдат; если бы Юлиан остался жив, этот успех римлян мог бы иметь последствия решительной победы.
Первые слова, сказанные Юлианом после того, как он пришел в себя от обморока, причиненного потерей крови, были выражением его воинственного пыла. Он потребовал коня и оружия и горел нетерпением устремиться на бой. Это болезненное усилие истощило его последние силы, а осмотревшие его рану хирурги нашли признаки приближающейся смерти. Он воспользовался этими страшными минутами с твердостью героя и мудреца; философы, сопровождавшие его в этой гибельной экспедиции, сравнивали палатку Юлиана с тюрьмой Сократа, а зрители, собравшиеся вокруг его смертного одра или по обязанности, или из дружбы, или из любопытства, с почтительной скорбью внимали предсмертной речи своего умирающего императора.[97] "Друзья и воины-товарищи, для меня настало время расстаться с жизнью, и я с готовностью исполняю обязанности должника, возвращая природе то, что она мне ссудила. Философия научила меня, что душа гораздо превосходнее тела и что отделение самой благородной части нашего существа должно возбуждать не огорчение, а радость. Религия научила меня, что ранняя смерть часто бывает наградой за благочестие,[98] и я считаю за милость богов смертельный удар, избавляющий меня от опасности унизить характер, до сих пор находивший себе опору в добродетели и в благородстве. Я умираю без угрызений совести, потому что я жил без преступлений. Мне приятно вспомнить о невинности моей домашней жизни, и я могу с уверенностью утверждать, что верховная власть, - этот отблеск Божеского Всемогущества, - сохранилась в моих руках чистой и незапятнанной. Ненавидя безнравственные и разрушительные принципы деспотизма, я считал благосостояние народа за цель управления. Подчиняя мои действия законам благоразумия, справедливости и умеренности, я полагался в том, что будет, на заботы провидения. Мир был целью моей политики, пока он был совместим с общественным благом; но когда повелительный голос моего отечества призвал меня к оружию, я подверг себя опасностям войны с ясным предвидением (приобретенным мною благодаря знанию ворожбы), что мне суждено погибнуть от меча. Я приношу теперь мою благодарность Предвечному Существу за то, что оно не допустило, чтоб я погиб от жестокосердия какого-нибудь тирана, от кинжала заговорщиков или от медленной мучительной болезни. Оно дозволило мне окончить здешнюю жизнь блестящим и достойным образом на поприще славы, и я считаю, что было бы так же нелепо молить о прекращении жизни, как было бы низко жалеть о нем. Вот все, что я могу сказать; силы изменяют мне, и я чувствую приближение смерти. Благоразумие не дозволяет мне сказать ничего такого, что могло бы повлиять на избрание нового императора. Мой выбор мог бы быть безрассуден или неблагоразумен, а если бы он не был одобрен армией, он мог бы быть гибелен для того, на кого бы я указал. Я могу только, как хороший гражданин, выразить желание, чтоб римляне были счастливы под управлением добродетельного монарха". После этой речи, произнесенной тихим и твердым голосом, Юлиан распределил, путем военного завещания,[99] остатки своего личного состояния; затем, спросив, почему он не видит Анатолия, понял из ответа Саллюстия, что Анатолий убит, и с непоследовательностью, вызванной сердечною привязанностью, выразил сожаление о потере друга. В то же время он укорял присутствующих за их чрезмерную скорбь и умолял их не позорить малодушными слезами смерть монарха, который через несколько минут соединится с небом и с звездами.[100] Присутствующие умолкли, и Юлиан вступил с философами Приском и Максимом в метафизическое рассуждение о свойствах души. Эти умственные и физические усилия, вероятно, ускорили его смерть. Из его раны возобновилось сильное кровотечение: вздувшиеся жилы не позволяли ему свободно дышать; он спросил холодной воды и, лишь только выпил ее, испустил около полуночи дух без больших страданий. Таков был конец этого необыкновенного человека на тридцать втором году жизни, после царствования, продолжавшегося от смерти Констанция, один год и около восьми месяцев. В свои последние минуты он выказал, может быть не без некоторой доли тщеславия, свою любовь к добродетели и славе, которая была его господствующею страстью в течение всей его жизни.[101]
Торжество христианства и бедствия, постигшие империю, были в некоторой степени виною самого Юлиана, который не обеспечил в будущем исполнение своих планов своевременным и зрело обдуманным выбором соправителя и преемника. Но царственный род Констанция Хлора прекращался в его лице, и если бы он серьезно задумал облечь в императорское звание самого достойного из римлян, ему помешали бы исполнить это намерение и трудность выбора, и нежелание поделиться властью, и опасение неблагодарности, и самонадеянность, натурально внушаемая здоровьем, молодостью и удачей. Его неожиданная смерть оставила империю без повелителя и без наследника в таком тревожном и опасном положении, в каком она ни разу не находилась в течение восьмидесяти лет, протекших со времени избрания Диоклетиана. При такой системе управления, которая почти вовсе не признавала преимуществ царского происхождения, знатность рода не имела большого значения; а притязания, основанные на занятии важных должностей, имели случайный и временный характер; поэтому те кандидаты, которые могли помышлять о занятии вакантного престола, должны были искать для себя опоры или в сознании своих личных достоинств, или в надежде расположить к себе общественное мнение. Но положение армии, страдавшей от голода и со всех сторон окруженной варварами, сократило минуты скорби и колебаний. Среди этой сцены ужаса и страданий тело покойного монарха, согласно с его собственными указаниями, было с надлежащими почестями набальзамировано, а на рассвете военачальники созвали военный совет, в котором были приглашены участвовать начальники легионов и офицеры как от кавалерии, так и от пехоты. Трех или четырех часов ночи было достаточно для того, чтоб успели организоваться тайные партии, и когда было предложено приступить к избранию императора, дух крамолы стал волновать собрание. Виктор и Аринфей могли рассчитывать на тех, кто служил при Констанции, а друзья Юлиана приняли сторону галльских военачальников Дагалайфа и Невитты, и можно было опасаться самых пагубных последствий от раздора двух партий, столь противоположных одна другой по характеру и интересам, по принципам управления и, может быть, по своим религиозным убеждениям. Только высокие достоинства Саллюстия могли бы примирить их разномыслия и соединить их голоса на одном лице, и почтенный префект был бы немедленно провозглашен преемником Юлиана, если бы сам он не заявил с искренней и скромной твердостью, что его возраст и недуги делают его неспособным выносить тяжесть диадемы. Военачальники, удивленные и приведенные в замешательство этим отказом, обнаружили готовность последовать здравому совету одного из низших офицеров,[102] который убеждал их действовать так, как они действовали бы в отсутствие императора, - то есть постараться выпутать армию из бедственного положения, в котором она находилась, и затем, если бы им удалось достигнуть пределов Месопотамии, приступить общими силами и с надлежащей обдуманностью к избранию законного государя. В то время как происходило это совещание, несколько голосов приветствовали именами императора и Августа Иовиана, который был не более как первый[103] из домашних слуг. Эти шумные возгласы были тотчас повторены окружавшими палатку гвардейцами и в несколько минут пролетели по всему лагерю до самой его оконечности. Удивленный выпавшим на его долю счастьем, новый монарх был поспешно облечен в императорские одеяния и принял клятву в верности от тех самых военачальников, у которых он так еще недавно искал милостей и покровительства. Самой веской рекомендацией для Иовиана были достоинства его отца, Варрониана, наслаждавшегося в окруженном почетом уединении плодами своей долгой службы. В покрытой мраком свободе частной жизни Иовиан удовлетворял свою склонность к вину и к женскому полу; однако он с честью выдерживал характер христианина[104] и воина. Хотя он не обладал ни одним из тех блестящих достоинств, которые возбуждают в людях удивление и зависть, его красивая наружность, приятный характер и живой ум доставили ему расположение солдат, а военачальники обеих партий одобрили выбор армии, который не был результатом происков их противников. Гордость, которую возбуждало это неожиданное возвышение, умерялась основательным опасением, чтоб в тот же самый день не прекратились и жизнь и царствование нового императора. Все немедленно подчинились настойчивым требованиям необходимости, и первые приказания, данные Иовианом через несколько часов после смерти его предместника, заключались в том, чтобы продолжать движение вперед, которое одно только могло вывести римлян из их бедственного положения.[105]
Уважение врага всего искреннее выражается в внушаемом ему страхе, а степень его страха может быть с точностью измерена радостью, с которой он торжествует свое избавление. Приятное известие о смерти Юлиана, сообщенное в лагере Сапора каким-то перебежчиком, внушило упавшему духом монарху внезапную уверенность в победе. Он тотчас отрядил царскую кавалерию, - быть может знаменитые десять тысяч бессмертных,[106] - с приказанием продолжать преследование и устремился со всеми своими силами на римский арьергард. Этот арьергард был приведен в беспорядок; слоны опрокинули и топтали ногами те знаменитые легионы, которые заимствовали свои почетные названия от имени Диоклетиана и его воинственного соправителя, и три трибуны лишились жизни, стараясь остановить бегущих солдат. Исход сражения был наконец обеспечен благодаря упорной храбрости римлян; персы были отражены с большой потерей людей и слонов, и армия, подвигавшаяся вперед и сражавшаяся в течение длинного летнего дня, достигла вечером Самары, лежащей на берегу Тигра, почти в ста милях от Ктесифона.[107] В следующий день варвары, вместо того чтобы тревожить отступающую армию, напали на лагерь Иовиана, раскинутый в глубокой и уединенной долине. Персидские стрелки из лука тревожили с высоты окружающих холмов утомленных легионных солдат, а один отряд персидской кавалерии, с отчаянною храбростью проникший сквозь преторские ворота, был искрошен в куски подле императорской палатки после боя, исход которого был сначала сомнителен. В следующую ночь римский лагерь близ Карши был огражден от неприятеля высокими речными запрудами, и хотя римскую армию беспрестанно тревожили сарацины, она раскинула свои палатки подле города Дуры[108] через четыре дня после смерти Юлиана. Тигр все еще был у нее с левой стороны; ее надежды и ее съестные припасы уже почти совершенно истощились, и нетерпеливые солдаты, воображавшие, что уже не очень далеко до пределов империи, стали просить своего нового государя о позволении попытаться перейти реку. Опираясь на мнения самых опытных между своих военачальников, Иовиан старался удержать их от всякой опрометчивости и объяснял им, что, если бы даже у них достало ловкости и силы, чтобы переплыть глубокую и быструю реку, они сделаются беззащитными жертвами варваров, занимающих противоположный берег. Наконец, уступая их шумным настояниям, он неохотно согласился на то, чтобы пятьсот галлов и германцев, с детства привыкших к водам Рейна и Дуная, пустились на отважное предприятие, которое могло послужить или поощрением для остальной армии, или предостережением. Во время ночной тишины они переплыли Тигр, напали врасплох на стоявший там неприятельский пост и выкинули на рассвете сигнал, свидетельствовавший об их храбрости и успехе. Удача этой попытки заставила императора послушаться совета инженеров, бравшихся устроить пловучий мост из наполненных воздухом бараньих, бычьих и козлиных кож, покрытых настилкой из земли и фашин.[109] Два дорогих дня были потрачены на эту бесполезную работу, и римляне, уже мучимые голодом, с отчаянием смотрели на Тигр и на варваров, число и ожесточение которых возрастали вместе с лишениями императорской армии.[110]
В этом безвыходном положении упавших духом римлян ободрили слухи о мирных переговорах. Самонадеянность Сапора скоро исчезла: серьезно вникнув в положение дел, он сообразил, что в беспрестанно возобновляющихся нерешительных сражениях он потерял своих самых преданных и самых неустрашимых сатрапов, своих самых храбрых солдат и большую часть своих слонов, и, как опытный монарх, опасался отчаянного сопротивления, превратностей фортуны и еще нетронутых военных сил римской империи, которые могли скоро прийти на помощь к преемнику Юлиана и отомстить за убитого императора. Сам Сурена, в сопровождении другого сатрапа, явился в лагерь Иовиана[111] и объявил, что его милосердный государь готов установить условия, на которых он согласится пощадить и отпустить Цезаря вместе с остатками его пленной армии. Надежда спастись поколебала твердость римлян; советы окружающих и крики солдат заставили императора принять мирные предложения, и префект Саллюстий был немедленно отправлен, вместе с военачальником Аринфеем, чтоб узнать волю великого царя. Коварный перс откладывал, под разными предлогами, заключение мира, возбуждал затруднения, требовал объяснений, придумывал разные извороты, отказывался от сделанных уступок, заявлял новые требования и протянул переговоры четыре дня, пока в римском лагере не истощились последние запасы. Если бы Иовиан был способен на смелый и благоразумный образ действий, он продолжал бы движение вперед с неослабной торопливостью; мирные переговоры приостановили бы нападения варваров, а до истечения четырех дней он мог бы безопасно добраться до плодородной провинции Кордуэны, от которой его отделяли только сто миль.[112] Нерешительный император, вместо того чтоб прорваться сквозь неприятельские сети, ожидал своей участи с терпеливой покорностью и наконец принял унизительные мирные условия, отвергнуть которые уже не было в его власти. Пять провинций по ту сторону Тигра, уступленные римлянам дедом Сапора, были снова присоединены к персидской монархии. Одной статьей трактата Сапор приобретал неприступный город Низиб, с успехом выдержавший против него три осады. Сингара и замок мавров, который был одною из самых сильных крепостей Месопотамии, также были оторваны от империи. Считалось за особую снисходительность то, что жителям этих крепостей было дозволено удалиться, взяв с собою свое имущество; но победитель настоятельно требовал, чтоб римляне навсегда отказались и от самого царя Армении, и от его царства. Между враждующими нациями был заключен мир или, вернее, продолжительное перемирие на тридцать лет; ненарушимость мирного договора была подтверждена торжественными клятвами и религиозными церемониями, и обе стороны обменялись знатными заложниками в обеспечение того, что условия мира будут в точности исполнены.[113]
Антиохийский софист, пришедший в негодование при виде того, что скипетр его героя находится в слабых руках христианского монарха, удивляется умеренности Сапора, который удовольствовался такою небольшою частию римской империи. Если бы Сапор простер свои честолюбивые притязания до Евфрата, он, по словам Либания, мог бы быть уверен, что не встретит отказа. Если бы он захотел раздвинуть пределы Персии до Оронта, Кидна, Сангария или даже Фракийского Босфора, при дворе Иовиана нашлись бы льстецы, которые стали бы уверять робкого монарха, что его остальных провинций вполне достаточно для того, чтобы доставить ему все наслаждения владычества и роскоши.[114] Хотя мы не можем вполне соглашаться с этими внушенными зложелательством предположениями, мы все-таки должны признать, что заключению такого постыдного мира содействовало личное честолюбие Иовиана. Ничтожный дворцовый служитель, достигший престола благодаря не столько своим личным достоинствам, сколько счастливой случайности, горел нетерпением вырваться из рук персов, чтобы быть в состоянии предупредить замыслы Прокопия, командовавшего армией в Месопотамии, и чтоб укрепить свою непрочную власть над легионами и провинциями, еще ничего не знавшими о торопливом и беспорядочном избрании, состоявшемся в лагере по ту сторону Тигра.[115] Неподалеку от той же самой реки, в небольшом расстоянии от роковой стоянки в Дуре,[116] десять тысяч греков, без военачальников, без проводников, без съестных припасов, были оставлены на произвол победоносного монарха в тысяче двухстах милях от своего отечества. Различие их образа действий и успеха от того, как вели себя римляне, обусловливалось не столько их положением, сколько их характером. Вместо того чтобы смиренно подчиняться решениям тайных совещаний и личным мнениям одного человека, греки вдохновлялись благородным энтузиазмом народных собраний, на которых душа каждого гражданина наполняется любовью к славе, горделивым сознанием своей свободы и презрением к смерти. Сознавая, что их оружие и дисциплина дают им превосходство над варварами, они с негодованием отвергли мысль о каких-либо уступках и отказались сдаться на капитуляцию; они преодолели все препятствия терпением, мужеством и военным искусством, и знаменитое отступление десяти тысяч было насмешкой над бессилием персидской монархии, которое с тех пор стало вполне очевидным.[117]
Взамен своих унизительных уступок император, вероятно, мог бы включить в мирный договор условие, чтобы его голодающая армия была снабжена съестными припасами[118] и чтобы ей было дозволено перейти Тигр по мосту, который был построен персами. Но если Иовиан действительно осмелился просить такого справедливого условия, оно было решительно отвергнуто надменным восточным тираном, милосердие которого ограничивалось тем, что он помиловал врага, вторгнувшегося в его владения. Сарацины не переставали захватывать римских мародеров, но военачальники и войска Сапора не нарушали условий перемирия, и Иовиан мог выбрать самое удобное место для переправы через реку. Мелкие суда, оставшиеся в целости после сожжения флота, оказали в этом случае чрезвычайно важную услугу. Они сначала перевезли императора и его фаворитов, а затем на них переправилась большая часть армии. Но так как всякий заботился о своей личной безопасности и боялся быть покинутым на неприятельском берегу, то солдаты, не имевшие достаточно терпения, чтобы дожидаться медленного возвращения судов, пытались с большим или меньшим успехом переплывать реку на легких плетенках или на надутых воздухом кожах, держа в поводу своих лошадей. Многие из этих бесстрашных удальцов были поглощены волнами, многие другие были увлечены силою течения и сделались легкой добычей корыстолюбия и жестокости свирепых арабов, и потери, понесенные армией при переправе через Тигр, были так же значительны, как если бы целый день был проведен в битве. Лишь только римляне переправились на западный берег реки, они избавились от нападений варваров, но во время трудного перехода в двести миль через равнины Месопотамии их страдания от жажды и голода доходили до крайней степени. Они были вынуждены проходить по песчаной степи, на которой не было, на протяжении семидесяти миль, ни одного листика свежей травы и ни одного ключа свежей воды и на которой, на всем ее негостеприимном пространстве, нельзя было найти никаких следов, оставленных друзьями или недругами. Когда в лагере у кого-нибудь находили небольшое количество крупитчатой муки, то за двадцать фунтов весу охотно предлагали десять золотых монет;[119] вьючных животных убивали и ели, и степь была усеяна оружием и багажом римских солдат, которые доказывали своими лохмотьями и своими исхудалами лицами, как велики были вынесенные ими лишения и как было бедственно их настоящее положение. Небольшой обоз со съестными припасами был отправлен навстречу к армии до Урского замка, и эта помощь была тем более приятна, что она свидетельствовала о преданности Севастиана и Прокопия. В Фильсафате[120] император очень милостиво принял военачальников, командовавших в Месопотамии, и остатки когда-то блестящей армии наконец нашли себе отдых под стенами Низиба. Гонцы Иовиана уже провозгласили, на языке лести, о его избрании, о заключенном им мирном договоре и о предстоящем его возвращении, и новый монарх принял самые действенные меры для обеспечения преданности европейских армий и провинций, отдав военное командование в руки таких военачальников, которые стали бы, из личных расчетов или из преданности, непоколебимо защищать интересы своего благодетеля.[121]
Друзья Юлиана с уверенностью предсказывали успешный исход экспедиции. Они питали приятное убеждение, что храмы богов обогатятся привезенной с Востока добычей, что Персия будет низведена до скромного положения обложенной данью провинции, которая будет управляться римскими законами и римскими чиновниками, что варвары заимствуют от своих победителей одежду, нравы и язык и что юношество Экбатаны и Суз будет изучать риторику под руководством греческих профессоров.[122] Юлиан так далеко проник вглубь неприятельской страны, что его сообщения с империей совершенно прекратились, и с той минуты, как он перешел через Тигр, его верные подданные ничего не знали ни о его судьбе, ни об успехе его военных действий. Их ожидания воображаемых триумфов были прерваны печальными слухами о его смерти, но они не хотели верить этим слухам даже тогда, когда уже не было возможности отрицать их достоверность.[123] Иовиановы агенты распространяли благовидную басню о том, что мир был заключен благоразумно и что его требовала необходимость; но более громкий и более правдивый голос молвы разоблачил унижение императора и условия позорного мирного договора. Пораженный удивлением народ предался скорби, негодованию и ужасу, когда узнал, что недостойный преемник Юлиана уступил пять провинций, приобретенных победою Галерия, и что он постыдным образом отдал варварам важный город Низиб, служивший самым надежным оплотом для восточных провинций,[124]
В народных беседах не стесняясь обсуждали темный и опасный вопрос, в какой мере следует соблюдать публичный договор, если он оказывается несовместимым с безопасностью государства, и при этом высказывалась некоторая надежда на то, что император загладит свой малодушный образ действий каким-нибудь блестящим актом патриотического вероломства. Непоколебимое мужество римского сената всегда отрекалось от невыгодных мирных условий, исторгнутых силою от его пленных армий, и если бы, для удовлетворения народной чести, было необходимо выдать варварам преступного военачальника, большая часть подданных Иовиана охотно последовала бы примеру старого времени.[125]
Но император - каковы бы ни были пределы его конституционной власти - был на самом деле полным хозяином и над законами и над военными силами государства, и те же самые мотивы, которые заставили его подписать мирные условия, заставляли его исполнять их. Он желал как можно скорее обеспечить себе обладание империей ценою нескольких провинций, а почтенные слова "религия" и "честь" служили прикрытием для его опасений и честолюбия. Несмотря на почтительные просьбы жителей Низиба, и чувство приличия и благоразумие не дозволили императору остановиться в тамошнем дворце, а на другой день после его прибытия туда персидский посол Бинезес вступил в город, приказал выкинуть на цитадели знамя Великого Царя и объявил от имени этого последнего, что население должно сделать выбор между изгнанием и рабскою покорностью. Самые влиятельные из жителей Низиба, рассчитывавшие до этой роковой минуты на покровительство своего государя, бросились к его стопам. Они умоляли его не оставлять или, по меньшей мере, не предавать верную колонию в жертву ярости варварского тирана, который был раздражен тремя следовавшими одно за другим поражениями, понесенными им под стенами Низиба. У них еще было достаточно оружия и мужества, чтобы отразить врага; они просили только о позволении употребить эти ресурсы для своей защиты, а лишь только они отстояли бы свою независимость, они стали бы молить о дозволении снова поступить в число подданных императора. Их аргументы, красноречие и слезы были бесполезны. Иовиан ссылался, с некоторым замешательством, на святость присяги, и так как отвращение, с которым он принял поднесенный ему в подарок золотой венок, убедило граждан Низиба в безнадежности их положения, то адвокат Сильван счел себя вправе воскликнуть: "Государь! было бы хорошо, если бы вас так же украшали венками все города ваших владений!" Иовиан, успевший усвоить себе в несколько дней привычки монарха, был[126] недоволен свободой этих слов и был оскорблен их правдивостью, а так как он основательно предполагал, что неудовольствие жителей может заставить их подчиниться персидскому правительству, то он издал эдикт, в котором приказывал им, под страхом смертной казни, оставить город в течение трех дней. Аммиан описал живыми красками сцену общего отчаяния, которая, по-видимому, возбудила в нем чувство сострадания.[127] Воинственная молодежь покинула с негодованием и скорбью город, который она с такой славой обороняла; неутешная вдова проливала последнюю слезу над могилой мужа или сына, которая скоро будет профанирована дерзкою рукою варварского повелителя, а престарелый гражданин целовал порог и цеплялся за двери того дома, где он провел веселые и беззаботные годы детства. Большие дороги были покрыты толпами объятого страхом населения, и среди этого общего бедствия исчезали все различия ранга, пола и возраста. Всякий старался унести с собою хоть часть своего достояния, а так как не было возможности немедленно добыть достаточное число лошадей и повозок, то приходилось оставлять на месте большую часть ценных вещей. Варварская бесчувственность Иовиана, как кажется, еще увеличила страдания этих несчастных беглецов. Впрочем, их поселили во вновь отстроенном квартале Амиды, и этот возникавший из развалин город, получив в подкрепление столь значительное число переселенцев, скоро пришел в прежнее блестящее положение и сделался столицей Месопотамии.[128] Император сделал также распоряжение об очищении Синга-ры и замка мавров и о возвращении персам пяти провинций по ту сторону Тигра. Сапор наслаждался славою и плодами своей победы, и этот позорный мирный договор основательно считается за достопамятную эру в истории упадка и разрушения Римской империи. Предместникам Иовиана иногда случалось отказываться от владычества над отдаленными и не доставлявшими никаких выгод провинциями, но со времени основания города гений Рима бог Терм, оберегавший границы республики, никогда еще не отступал перед мечом победоносного врага.[129]
После того, как Иовиан исполнил обязательства, которые он мог бы попытаться нарушить, если бы прислушался к желаниям своего народа, он поспешил удалиться со сцены своего унижения и отправился вместе со всем своим двором наслаждаться удовольствиями Антиохии.[130] Не подчиняясь внушениям религиозного фанатизма, он, по долгу человеколюбия и из чувства признательности, приказал воздать последние почести бренным останкам своего покойного государя,[131] а Прокопий, искренно сожалевший о смерти своего родственника, был устранен от командования армией под тем благовидным предлогом, что ему предстояло распорядиться похоронами. Тело Юлиана было перевезено из Низиба в Тарс; погребальное шествие двигалось так медленно, что оно достигло Тарса лишь через две недели, а когда оно проходило через восточные города, враждебные партии встречали его или выражениями скорби, или шумною бранью. Язычники уже ставили своего любимого героя наряду с теми богами, поклонение которым он восстановил, между тем как брань христиан преследовала душу Отступника до дверей ада, а его тело до могилы.[132] Одна партия скорбела о предстоящем разрушении ее алтарей, а другая прославляла чудесное избавление церкви. Христиане превозносили в возвышенных и двусмысленных выражениях божеское мщение, так долго висевшее над преступной головою Юлиана. Они утверждали, что в ту минуту, как тиран испустил дух по ту сторону Тигра, о его смерти было поведано свыше святым египетским, сирийским и каппадокийским,[133] а вместо того, чтобы считать его погибшим от персидских стрел, их нескромность приписывала его смерть геройскому подвигу какого-то смертного или бессмертного поборника христианской веры.[134] Эти неосторожные заявления были приняты на веру зложелательством или легковерием их противников,[135] которые стали или втайне распускать слух, или с уверенностью утверждать, что правители церкви и разожгли и направили фанатизм домашнего убийцы.[136] С лишком через шестнадцать лет после смерти Юлиана это обвинение было торжественно и с горячностью высказано в публичной речи, с которою Либаний обратился к императору Феодосию. Высказанные Либанием подозрения не опирались ни на факты, ни на аргументы, и мы можем только выразить наше уважение к благородному рвению, с которым антиохийский софист вступился за холодный и всеми позабытый прах своего друга.[137]
Существовал старинный обычай, что как при похоронах римлян, так и на их триумфах голос похвалы находил противовес в голосе сатиры и насмешки и что среди пышных зрелищ, которые устраивались в честь живых или мертвых, несовершенства этих людей не оставались скрытыми от глаз всего мира.[138] Этого обычая придерживались и на похоронах Юлиана. Комедианты, желая отплатить ему за его презрение и отвращение к театру, изобразили и преувеличили, при рукоплесканиях христианских зрителей, заблуждения и безрассудства покойного императора. Его причуды и странности давали широкий простор шуткам и насмешкам.[139] В пользовании своими необыкновенными дарованиями он нередко унижал величие своего звания. В нем Александр превращался в Диогена, а философ снисходил до роли жреца. Чистота его добродетелей была запятнана чрезмерным тщеславием; его суеверия нарушили спокойствие и компрометировали безопасность могущественной империи, а его причудливые остроты имели тем менее права на снисходительность, что в них были заметны напряженные усилия искусства и даже жеманства. Смертные останки Юлиана были преданы земле в Тарсе, в Киликии; но его великолепная гробница, воздвигнутая в этом городе на берегу холодных и светлых вод Кидна,[140] не нравилась верным друзьям, питавшим любовь и уважение к памяти этого необыкновенного человека. Философы выражали весьма основательное желание, чтобы последователь Платона покоился среди рощ Акамедии,[141] а солдаты заявляли более громкое требование, чтоб смертные останки Юлиана были преданы земле рядом с останками Цезаря на Марсовом поле среди древних памятников римской доблести.[142] В истории царствовавших государей не часто встречаются примеры подобного разномыслия.


[1] Эта басня или сатира находится в лейпцигском издании сочинений Юлиана на стр. 306-336. Французский перевод ученого Езекиила Шпангейма неизящен, вял и неточен; а его заметки, доказательства, объяснения и пр. наваливались грудой одни на другие, пока из них не вышло пятисот пятидесяти семи страниц мелкой печати in-4°. Аббат де-ла Блетери (Vie de Jovien, том 1, стр. 241-393) более удачно передал дух и смысл подлинника, к которому он прибавил краткие и интересные примечания.
[2] Шпангейм (в своем предисловии) с большой ученостью рассмотрел этимологию, происхождение, сходство и различие греческих сатир, которые были драматическими произведениями, исполнявшимися вслед за трагедиями, и латинских сатир (от Satura), которые были смесью, писавшейся или прозой, или в стихах. Но "Цезари" Юлиана так оригинальны, что критик не знает, к какому разряду их следует отнести. (Гораций, А.Р. 220-250, есть лучший авторитет для объяснения происхождения, значения и цели сатир. — Издат.).
[3] Этот смешанный характер Силена тонко обрисован в шестой эклоге Вергилия.
[4] Всякий беспристрастный читатель заметит и осудит пристрастное нерасположение Юлиана к его дяде Константину и к христианской религии. В этом случае комментаторы были вынуждены, ради более священных интересов, отказаться от сочувствия к автору.
[5] Юлиан предпочитал грека римлянину, но когда он сравнивал героя с философом, он сознавал, что человечество гораздо более обязано Сократу, чем Александру (Orat.ad Themistium, стр. 264.).
[6] Inde nationibus Indicis certatim cum donis optimates mittentibus...ab usque Diviset Serendivis. Аммиан, XX, 7. Этот остров, попеременно называвшийся то Тапробаной, то Серендибом, то Цейлоном, доказывает, как мало были знакомы римлянам моря и земли, лежащие к востоку от мыса Коморина. 1. В царствование Клавдия один вольноотпущенный, взявший на откуп таможни Черного моря, был случайно занесен ветрами на эти, никому не известные берега; в течение шести месяцев он вел сношения с туземцами, и король Цейлона, впервые узнавший о могуществе и справедливости Рима, решился послать к императору послов. (Плин., Hist.Nat., VI,24) 2. Географы (и даже Птолемей) преувеличивали в пятнадцать раз действительные размеры этой новой страны, которая, по их мнению, простиралась до экватора и до соседства с Китаем. (Г. Летронн, на которого ссылается декан Мильман в комментарии на это примечание, высказывает свое предположение, что название Diva Gens или Divorum regio, которым римляне обозначали восточный берег Индостана, имеет некоторую связь с названиями Divypoint, Девипатнам, Девидан и с названиями некоторых других мест в этой стране. Гораздо более вероятно, что в своих редких и поверхностных сношениях с туземцами моряки уловили несколько слов непонятного для них языка и, может быть, слыша часто повторяемое слово dhi, деревня, сделали из него название народа, совершенно незнакомое тем, кого оно обозначало. — Издат.).
[7] Эти послы были отправлены к Констанцию. Аммиан, неосмотрительно впадающий в грубую лесть, должно быть, позабыл, как длинно было путешествие этих послов и как коротко было царствование Юлиана.
[8] Gothos saepe faliaces et perfidos; hostes quaerere se meliores aiebar, iilis enim sufficere mercatores Galatas per quos ubique sine conditionis discrimine venumdantur (Аммиан, XX1,7).
[9] Своему сопернику Цезарю, старавшемуся уменьшить славу и заслугу побед в Азии, Александр напоминает, что Красс и Антоний испытали на самих себе, каковы персидские стрелы, и что римляне после трехсотлетней войны еще не завоевали ни одной провинции ни в Месопотамии, ни в Ассирии. (Цезари, стр.324).
[10] Аммиан (XXII, 4,12), Либаний (Oratl, Parent., гл. 79,80, стр. 305, 306), Зосим (кн.3, стр.158) и Сократ (кн.З, гл.19) объясняют план персидской войны.
[11] И сатира Юлиана и проповеди св. Иоанна Златоуста рисуют положение Антиохии в одном и том же виде. Миниатюрное изображение, которое срисовал оттуда аббат де-ла-Блетери (Vie de Juiien, стр. 332), изящно и верно.
[12] Лаодикея доставляла людей, управляющих колесницами; Тир и Берит доставляли комедиантов, Кесария — пантомимов, Гелиополь — певцов, Газа — гладиаторов, Аскалон — борцов, Кастабала — канатных плясунов. См. Expositio totius Mundi, стр.6 в третьем томе Geographi minores Гудсона.
[13] Антиохийские жители простодушно выражали свою привязанность к Chi (Христу) и к Карра (Констанцию). Юлиан, "Мисопогон", стр.357.
[14] Раскол в Антиохии, продолжавшийся восемьдесят пять лет (330-415 г.), усилился вследствие неблагоразумного посвящения Павлина во время пребывания Юлиана в этом городе. См. Тильемона, Mem. Eccles., том VII, стр. 803, издание in-4° (Париж, 1701), на которое я и буду впредь ссылаться.
[15] Юлиан говорит, что за одну золотую монету можно было купить или пять, или десять, или пятнадцать модиев ржи, смотря по тому, как велика была доставка ("Мисопогон", стр. 369). Из этого факта и из некоторых дополнительных свидетельств я заключаю, что при преемниках Константина обыкновенная цена хлеба была почти в тридцать два шиллинга за английский quarter и что, стало быть, она равнялась средней цене за первые шестьдесят четыре года текущего столетия. См. Арбютно, Tables of Coins, Weights and Measures, стр.88,89. Плин. Hist.Nat. XVIII,12. Mem. de LAcademie des inscriptions, том XXVIII, стр.718-721. Смита Inguiry into the Nature and Causes of the Wealth of Nations, ч.1, стр.246. Я с гордостью ссылаюсь на это последнее сочинение как на произведение и мудреца и моего личного друга.
[16] Nunquam a proposito declinabat, Galli similis fratris, licet incruentus. Аммиан, XXII, 14. Можно в некоторой мере извинять невежество самых просвещенных монархов, но мы никак не можем быть удовлетворены ни собственной защитой Юлиана ("Мисопогон", стр. 368,369), ни тщательно обработанной апологией Либания (Оrat. Parental., гл.97, стр.321).
[17] Об их непродолжительном и не строгом тюремном заключении Либаний упоминает слегка (Oral. Pa rental., гл.98, стр.322, 323).
[18] Либаний (ad Antiochenos de imperatorls ira, гл. 17-19, у Фабриция в Bibl. Graec, том VII, стр. 221-223), как искусный адвокат, строго порицает безрассудство населения, пострадавшего за преступление нескольких ничтожных и пьяных негодяев.
[19] Либаний (ad Antlochen., гл.7, стр.213) напоминает Антиохии о недавнем наказании Кесарии, и сам Юлиан ("Мисопогон", стр.355) намекает на то, как жестоко поплатился Тарент за оскорбление римских послов.
[20] О "Мисопогоне" см. Аммиана (XXII, 14), Либания (Orat. Parentalis, гл.99, стр.323), Григория Назианзина (Orat.4, стр.133) и антиохийскую хронику Иоанна Малалы (том II, стр. 15,16). Я многим обязан переводу и примечаниям аббата де-ла-Блетери (Vie de Jovien, том II, стр.1-138).
[21] Аммиан очень основательно замечает: "Coactus dissimulare pro tempore ira sufflabatur interna". Тщательно обработанная сатира Юлиана в конце концов разражается серьезными и прямыми ругательствами.
[22] Ipse autem Antiochiam egressurus, Heliopoliten quendam Aiexandrum Syriacae jurisdiction! praefecit, turbulentum et saevum; dicebatque non iiium merulsse, sed Antiochensibus avaris et contumeiiosis hujusmodl judicem convenire (Аммиан, XXI11,2). Либаний (Послан.722, стр. 346-347), который признавался самому Юлиану, что разделял общее неудовольствие, полагает, что Александр был полезным, хотя и суровым, преобразователем антиохийских нравов и религии.
[23] Юлиан, "Мисопогон", стр. 364, Аммиан, XXIII, 2 и Валуа ad Loc. В одной публичной речи Либаний приглашает его возвратиться в его верный и раскаивающийся город Антиохию.
[24] Либаний, Orat. Parent, гл.7, стр.230,231.
[25] Евнапий сообщает, что Либаний отказался от почетного звания префекта претория, находя его менее славным, чем звание софиста (in VitSophlst., стр.135). Критики усмотрели подобную мысль в одном из посланий (18-е изд. Вольфа) самого Либания.
[26] До нас дошли и уже изданы почти две тысячи написанных им писем; Либаний полагал, что в произведениях этого рода он не имеет соперников. Критик может ценить их утонченную и изящную краткость, однако докт. Бентлей (Диссертация о Филарисе, стр.487) мог не без основания, хотя и с некоторой натяжкой заметить, что "по их пустоте и безжизненности тотчас видно, что мы имеем дело с впавшим в мечтательность педантом, который сидит, облокотившись на свое бюро".
[27] Его рождение относят к 314 г. Он упоминает о семьдесят шестом годе своей жизни (390 г. по P.X.) и, как кажется, намекает на некоторые еще более поздние события. (Самый поздний из удостоверенных годов жизни Либания тот, в котором написано его 941 Послание, адресованное к Tatiano Consul!. Тациан и Симмах были консулами в 391 г. по P.X.— Издат.)
[28] Либаний написал пустое, многословное, но интересное описание своей собственной жизни (том II, стр. 1-84, изд. Морел.), о котором Евнапий (стр. 130-135) оставил нам краткие и неблагоприятные сведения. Между новейшими писателями Тильемон (Hist, des Empereurs, IV, 571-576), Фабриций (Bibliot. Graea.VII, 378-414) и Ларднер (Языческие свидетельства, том IV, стр. 127-163) объясняли нам и характер и сочинения этого знаменитого софиста.
[29] От Антиохии до Литарба, на территории Халкиды, дорога, шедшая через горы и болота, была чрезвычайно дурна, а некрепко державшиеся камни были скреплены одним песком (Юлиан, Послан.27). Довольно странно то, что римляне пренебрегли большой дорогой между Антиохией и Евфратом. См. Весселинга Itinerar., стр.190; Бер-жье, Hist, des Grands Chemins, том II, стр.100.
[30] Юлиан намекает на этот случай (Послан.27), о котором более подробно говорит Феодорит (кн.З, гл.22). Религиозная нетерпимость отца вызывает похвалы со стороны Тильемона (Hist.des Empereurs, том IV, стр.534) и даже со стороны ла-Блетери (Vie de Juiien, стр.413).
[31] (По словам декана Мильмана, название Батнеи "сирийского происхождения и означает равнину, где стекаются реки". Уже упомянутое нами ранее кельтское обыкновение заводить в таких местах поселения и называть их по имени этой местности, встречается у более поздних племен и на разных языках. У римлян также были различные Confiuentes, но нет возможности выяснить, были ли названия местностей одного с ними происхождения или же были извращением прежних варварских названий. — Издат.)
[32] См. интересный трактат de Dea Syria, помещенный в числе произведений Лукиана (том III, стр. 451-490, изд. Рейтца). Странное название Ninus vetus (Аммиан, XIV,8) могло бы заставить думать, что Иераполис был резиденцией царей Ассирийских.
[33] Юлиан (Послан.28) в точности записывал все счастливые предзнаменования; но он опускал неблагоприятные предзнаменования, которые Аммиан (XXIИ,2) тщательно записал.
[34] Юлиан, Послан.27, стр.399-402.
[35] Я пользуюсь первым удобным случаем, чтобы выразить мою признательность Г. дАнвиллю за недавно изданную им "Географию Евфрата и Тигра" (Париж, 1780, in 4-to), которая много способствует уяснению военных операций Юлиана.
[36] Евфрат можно переходить в трех местах, которые находятся в нескольких милях одно от другого: 1) В Зевгме, прославленной древними; 2) в Вире, который хорошо знаком в наше время и 3) через мост в Мембигце или Иераполисе, на расстоянии четырех парасанг (персидских миль) от города.
[37] Гаран, или Карры, был в древности местопребыванием Сабеев и Авраама. См. Index Geographicus Сультенса (ad calcem Vit. Saladin), — произведение, из которого я извлек много собранных на Востоке сведений касательно древней и новой географии Сирии и соседних с нею стран.
[38] См. "Киропедию" Ксенофонта, кн.З, стр. 189, изд. Гучинсона. Артавазд был в состоянии доставить Марку Антонию шестнадцать тысяч всадников, вооруженных и дисциплинированных на манер парфян (Плутарх, in M.Antonio, том V, стр. 117).
[39] По словам Моисея Хоренского (Hist. Armeniac, кн.З, гл. II, стр.242), он вступил на престол (354 г. по P.X.) на семнадцатом году царствования Констанция.
[40] Аммиан, XX,II. Афанасий (т.1, стр. 856) говорит в общих выражениях, что Констанций дал ему вдову своего брата tois Barbarois — выражение, более приличное для римлянина, чем для христианина.
[41] Аммиан (XXI11,2) употребляет слишком мягкое выражение monuerat. Муратори (Фабриций, Bibliothec. Graec, том VII, стр.86) напечатал послание Юлиана к сатрапу Арсаку, которое заносчиво, вульгарно и (хотя оно ввело в заблуждение Созомена, кн.6, гл.5), по всему вероятию, подложно. Ла-Блетери (Hist, de Jovien, том II, стр. 339) перевел его, но отвергает его подлинность.
[42] Latissimum Flumen Euphraten artabat. Аммиан, XXIII, 3. Немного выше того места, подле Фапсакского брода, река имеет в ширине четыре стадии или восемьсот ярдов, то есть почти половину английской мили (Ксенофонт, "Анабасис", кн.1, стр.41, изд. Гучинсона с примечаниями Форстера, стр.29 и сл. во втором томе перевода Шпельмана). Если ширина Евфрата подле Бира и Зевгмы не превышает ста тридцати ярдов (Voyages de Niebuhr, том И, стр.335), то эта огромная разница, должно быть, происходит главным образом от глубины фарватера.
[43] Monumentum tutissimum et fabre politum, cujus moenia Abora (восточные жители произносят Хабора или Хабур) et Euphrates ambiunt flumina, velut spatium insulare fingentes (Аммиан, XXII1.5).
[44] Предприятие и вооружения Юлиана описаны: им самим (Послан.27), Аммианом Марцеллином (XXIII, 3-5), Либанием (Orat.Parent., гл.108, 109, стр. 332, 333), Зосимом (кн. 3, стр.160-162), Созоменом (кн.6, гл.1) и Иоанном Малалой (том II, стр.17).
[45] Перед вступлением в Персию Аммиан подробно описывает (XXIII, 6, стр.396-419, изд. Тронов, in 4-to) восемнадцать больших сатрапий, или провинций (до границ Серика или Китая), находившихся под властью Сассанидов.
[46] Аммиан (XXIV.1) и Зосим (кн.З, стр.162,163) подробно описали распределение войск во время похода.
[47] Приключения Гормизда рассказываются с некоторой примесью вымыслов (Зосим, кн.2, стр. 100-102. Тильемон, Hist, des Emperereurs, том IV, стр.198). Почти невозможно, чтобы он был брат (f rate г germanus) старшего и рожденного по смерти отца ребенка: впрочем, я не припомню, чтобы Аммиан когда-либо давал ему этот титул.
[48] См. первую книгу "Анабасиса", стр.45,46. Это интересное произведение и оригинально и подлинно. Однако, может быть потому, что Ксенофонт писал через много лет после этой экспедиции, его память иногда изменяла ему, и обозначаемые им расстояния так велики, что ни один военачальник и ни один географ не признают их достоверными. (У Лэйяра мы находим интересное описание этой местности (Ниневия и Вавилон, стр.283, 284)."В Хебар, — говорит он, — перевозили пленных сынов Израиля. Вокруг Арбана, быть может, были раскинуты палатки погруженных в скорбь иудеев, точно так, как во время моего посещения этого города там были раскинуты палатки арабов. На те же самые пастбища водили они свои стада и утоляли жажду из тех же источников. В ту пору берега реки были покрыты городами и селениями, а на насыпи еще стоял великолепный храм, отражавшийся в прозрачных водах этой реки. Но рука времени давно уже стерла с лица земли хлопотливые толпы людей, теснившихся по берегам. От устья реки до ее истока, от Кархемиша до Раз-ал-дина теперь нет на Хаборе ни одного постоянного человеческого жилища. Тамошние богатые луга и необитаемые развалины служат временным местом пристанища для кочующих арабов". — Издат.)
[49] Английский переводчик "Анабасиса" Шпельман (ч.1, стр.51) принимает диких коз за изюбров, а диких ослов за зебр.
[50] См. Voyages de Tavernier, ч.1, кн.З, стр.316 и в особенности Viaggl di Pietro della Valle, том 1, письмо 17, стр.671 и сл. Ему было незнакомо старинное название и старинное положение города Анна. Наши недальнозоркие путешественники редко собирают сведения о тех странах, которые намереваются посетить. Шо и Турнефор составляют исключение из этого общего правила. (Это описание Анато согласно с тем, которое сделано одним из древних ассирийских монархов в одной из надписей, найденных Лэйяром в Нимруде. "На вершине (или кверху от) Аната Шальтеда, Анат стоит посреди Евфрата11. Новейший город называется Ана. "Вав. и Нин.", стр.355. — Издат.)
[51] Famosi nominis Latro, говорит Аммиан; это большая похвала для араба. Племя Гассанов поселилось на границах Сирии и в течение некоторого времени господствовало над Дамаском под династией тридцати одного царя или эмира, со времен Помпеи до времен Калифа Омара. ДЭрбело, Bibliotheque Orientate, стр.360. Покок, Specimen Hist. Arabicae, стр.75-78. Имени Родосака нет в списке.
[52] Аммиан (XXIV, 1,2); Либаний (Orat. Parental., гл.110, 111, стр.334); Зосим (кн.З, стр.164-168). (От этой старинной линии укреплений до сих пор сохранились некоторые следы. В некоторых местах она называется Фарриа, а в других Сидр-аль-Нимруд или Вал Нимрода. "Вав. и Нин." Лэйяра, стр.471,578. — Издат,)
[53] Это описание Ассирии заимствовано от Геродота (кн.1, гл. 192 и сл.), который пишет иногда для детей, а иногда для философов, от Страбона (кн.16, стр. 1070-1082) и от Аммиана (кн.23, гл.6). Самые полезные из новейших путешественников суть: Тавернье (часть 1, кн.2, стр.226-258), Оттер (том II, стр.35-69 и 189-224) и Нибур (том II, стр. 172-288). Тем не менее я сожалею, что до сих пор не переведен Ирак Араби Абульфеды.
[54] Аммиан замечает, что первобытная Ассирия, заключавшая в себе Нина (Ниневию) и Арбелу, приняла более новое название Адиабены, и, как кажется, полагает, что Тередон, Вологезия и Апполония были крайними городами настоящей ассирийской провинции.
[55] Эти две реки соединяются у Апамеи или Корны (в ста милях от Персидского залива) в широкую реку Пазитигр или Шатт-эль-Араб. Евфрат прежде достигал моря по особому руслу, которое было засыпано и направлено в другую сторону гражданами Орхоэ, почти в двадцати милях к юго-востоку от новейшей Базры (Анвиль. Memoires de LAcademie des Inscriptions, том XXX, стр. 170-191).
[56] (Эта равнина до сих пор "покрыта превосходной сетью древних каналов и водных путей. Их высокие насыпи не боятся руки времени и скорей похожи на дело природы, чем на дело человеческих рук". Лэйяра "Вав. и Нин.", стр.479. — Издат.)
[57] Ученый Кемпфер сказал о пальмовых деревьях все, что могли бы сказать о них ботаник, антикварий и путешественник (Amowen]tat. Exoticae, связка 4, стр. 606-764).
[58] Ассирия ежедневно вносила персидскому сатрапу одну артабу серебра. Хорошо известная пропорция весов и мер (см. тщательно обработанное исследование епископа Гупера), относительный вес золота и серебра и ценность этого последнего металла дают возможность определить ежегодный доход в указанном мною размере. Однако великий царь получал с Ассирии не более тысячи эвбейских или тирских талантов (252 000 фунт.ст.). Сравнение двух мест из сочинений Геродота (кн.1, гл.192; кн.З, гл.89-96) обнаруживает значительную разницу между валовым и чистым доходом Персии, — между суммами, которые уплачивались провинциями, и тем количеством золота и серебра, которое доставлялось в царскую казну. Из 17 или 18 миллионов фунт.ст., которые уплачивались народом, монарху ежегодно доставалось только 3 600 000 ф.ст.
[59] Военные действия в Ассирии подробно описаны Аммианом (XXIV, 2-5), Либанием (Oral. Parent., гл. 112-123, стр. 335-347), Зоси-мом (кн.З, стр. 168-180) и Григорием Назианзином (Orat. 4, стр 113-144). Критические замечания этого святого о ведении войны благочестиво списаны его верным рабом Тильемоном.
[60] Либаний, De ulciscenda Julian! Nece, гл. 13, стр. 162.
[61] Знаменитые случаи воздержанности со стороны Кира, Александра и Сципиона были актами справедливости. Но целомудрие Юлиана было добровольное и, по его мнению, достохвальное.
[62] Саллюстий (ар. Vet. Scholiast. Juvenal. Satir. 1, 140) замечает, что "nihil corruptius moribus. Вавилонские женщины и девушки без всяких стеснений сходились с мужчинами на банкетах, устраивавшихся с целью кутежа, а когда они впадали в самозабвение от вина и от любовной страсти, они мало-помалу почти совершенно сбрасывали с себя одежды; "ad ultimum ima corporum velamenta projiciunt". Кв. Курций, V, 1.
[63] Ex virginibus autem, quae speciosae sunt captae, et in Perside, ubi faeminarum pulchritudo excellit, nec contrectare aliquam voluit nec videre. Аммиан, XXIV, 4. Туземная персидская раса невелика ростом и некрасива, но она улучшилась благодаря постоянной примеси черкесской крови (Геродот, кн. 3, гл. 97. Бюффон, Hist. Naturelle, том III, стр. 420).
[64] Obsidionaiibus coronis donati. Аммиан, XXIV, 4. Или сам Юлиан, или его историк был плохим знатоком древности. Он должен был награждать стенными венками, а осадным венком награждали военачальника, освободившего осажденный город. Авл Геллий, Noct. Attic, V, 6.
[65] Я считаю эту речь за подлинную и неподдельную. Аммиан мог слышать ее, мог записать ее и не был способен выдумать ее. Я позволил себе некоторые небольшие вольности при ее передаче и закончил ее самой энергической фразой.
[66] Аммиан, XXIV, 3. Либаний, Orat. Parent., гл 122, стр. 346.
[67] Анвилль (Mem. de IAcademie des inscriptions, том XXVIII, стр. 246-259) выяснил настоящее положение Вавилона, Селевкии, Ктесифона, Багдада и пр. и определил их взаимное расстояние. Римский путешественник Пиетро делла Валле (том I, письмо 17, стр. 750-780), как кажется, был самый интеллигентный из всех, посещавших эту знаменитую местность. Он джентльмен и ученый, но невыносимо тщеславен и многоречив.
[68] Царский канал (Нагар-Малха) мог быть исправлен, изменен, разделен на части и пр. (Целларий, Geograph. Antiq., том И, стр. 453), и этими переменами можно объяснить кажущиеся противоречия древних писателей. Во времена Юлиана он, должно быть, изливал свои воды в Евфрат выше Ктесифона. (Большой канал Saklawiyah, в настоящее время почти совершенно теряющийся в болотах, соединяет Евфрат с Тигром ниже Багдада и выше развалин Ктесифона.(Лэйяр, "Вав. и Нин.", стр. 478). Он, вероятно, и обозначает направление Юлианова флота. — Издат.)
[69] Rien nest beau que le vrai — это изречение следовало бы надписывать над письменным столом каждого ритора.
[70] Либаний приписывает эти увещания самому влиятельному из военачальников. Я позволил себе назвать Саллюстия. Аммиан говорит о всех вождях: quod acri metu territi duces concord! precatu fieri prohibere tentarent.
[71] Hinc imperator...(говорит Аммиан) ipse cum Levis armaturae auxiliis per prima postremaque discurrens, etc. Однако, по словам хорошо расположенного к нему Зосима, он переправился на ту сторону реки лишь через два дня после битвы.
[72] Secundum Homericam dispositionem. В четвертой книге "Илиады" такой же взгляд приписывается мудрому Нестору, а стихи Гомера всегда были присущи памяти Юлиана.
[73] Persas terrore subito miscuerunt, versisque agminibus totius gentis apertas Ctesiphontis portas victor miles intrasset, ni major praedarum occasio fuisset, quam cura victoriae. ( Секст Руф De Provinciis,гл.28). Может быть, их корыстолюбие побудило их последовать совету Виктора.
[74] Прорытие канала, переправа через Тигр и победа Юлиана описаны у Аммиана (XXIV, 5,6), у Либания (Orat. Parent, гл. 124-128, стр. 347-353), у Григория Назианзина (Orat.4, стр.115), у Зосима (кн.З, стр. 181-183) и у Секста Руфа (De Provinciis, гл.28).
[75] Флот и армия были разделены на три дивизии, из которых только первая переправилась ночью через реку (Аммиан, XXIV,6). Те Pase dorupsoria, которые, по словам Зосима, были переправлены на третий день (кн.З, стр.183), вероятно, состояли из телохранителей, в которых служили историк Аммиан и будущий император Иовиан, и из нескольких школ прислуги, и, может быть, из юпитерцев и геркулианцев, нередко исполнявших обязанности императорской стражи.
[76] Моисей Хоренский (Ист.Армен., кн.З, гл.15, стр.246) сообщает национальное предание и подложное письмо. Я заимствовал оттуда только главные факты, согласные с истиной, с правдоподобием и с тем, что сообщает Либаний (Orat. Parent., гл.131, стр.355).
[77] Civitas inexpugnabiiis, facinus audax et importunum. Аммиан, XXIV,7. Его сотоварищ Евтропий уклоняется от затруднения, говоря: Assyriamque popuiatus, castra apud Ctesiphontem stativa aliquandiu habuit: remeansque victor, etc.X, 16. Зосим обнаруживает или коварство, или невежество, а Сократ неточен.
[78] Либаний, Orat.Parent.,M. 130, стр.354; гл.139, стр.361. Сократ, кн.З, гл.21. Церковный историк говорит, что на мирные предложения был дан отказ по совету Максима. Такой совет был недостоин философа, но этот философ был также волшебником, льстившим надеждам и страстям своего повелителя.
[79] Коварный замысел этого нового Зопира (Григ. Назианзин, Qrat.4, стр. 115, 116) получает некоторую достоверность благодаря свидетельству двух сократителей (Секста Руфа и Виктора) и случайным намекам Либания (Orat.Parent., гл.134, стр.357) и Аммиана (XXIV.7). Течение исторического повествования прерывается у Аммиана весьма неуместным пробелом.
[80] См. Аммиана (XXIV.7), Либания (Orat. Parentalis, гл.132, 133, стр.356,357), Зосима (кн.З, стр.183), Зонару (том II, кн.13, стр.26), Григория (Orat.4, стр.116) и Августина (de Civltate Dei, кн.4, гл. 29; кн. 5, гл.21). Из них один Либаний слегка старается оправдать своего героя, который, по словам Аммиана, произнес сам над собой обвинительный приговор, безуспешно и слишком поздно попытавшись погасить пламя.
[81] См. Геродота (кн.1, гл.194), Страбона (кн. 16, стр.1074) и Тавернье (часть 1, кн.2, стр.152). (Евфрат и Тигр были недавно исследованы британскими пароходами. Первая из этих рек "в ее теперешнем положении не судоходна даже в самых нижних частях своего течения"; а вторая судоходна для судов, сидящих в воде на три или четыре фута, начиная от Персидского залива и почти до Текрита, находящегося в нескольких милях кверху от того места, где находился в древности Опис. Лэйяр, "Нин. и Вав.", стр.472-475. — Издат.)
[82] A celeritate Tigris incipit vocari, ita appeiiant Medi sagittam. Плиний, Hist.Natur., VJ.31.
[83] Тавернье (часть 1, кн.2, стр.226) и Тевено (часть 2, кн.1, стр.193) описывают одну из таких запруд, представлявшую искусственный водопад или порог. Персы и ассирийцы старались пресечь плавание по реке (Страбон, кн.15, стр.1075. Анвилль, LEuphrate et Le Tigre, стр.98,99).
[84] Припомните успешную и всеми одобренную опрометчивость Агафокла и Кортеса, сжегших свои корабли на берегах Африки и Мексики.
[85] См. основательные замечания автора Essai sur La Tactique, том II, стр. 287-353, и ученые замечания Гишардта (Nouveaux Memoires Militaires, том 1, стр.351-382) касательно багажа и продовольствия римских армий.
[86] Тигр расширяется на юге от гор Армении, а Евфрат на севере; первый выходит из своих берегов в марте, а последний в июле. Эти подробности хорошо объяснены в географической диссертации Фостера, помещенной у Шпельмана в описании экспедиции Кира, ч.П, стр.26. (Касательно разлития Тигра в марте и апреле см. Лэйяра, стр.337, 347. — Издат.)
[87] Аммиан (XXIV,8) описывает испытанные им неудобства от наводнений, жары и насекомых. Несмотря на нищету и невежество земледельцев в Ассирии, угнетаемой турками и опустошаемой курдами или арабами, земля дает урожай сам-десять, сам-пятнадцать и даже сам-двадцать. Voyages de Niebuhr, том II, стр. 279-285.
[88] Исидор Харакский (Mansion. Parthic. стр.5,6 в Geograph. Minor. Гудсона, том II) считает сто двадцать девять схен от Селевкии до Экбатаны или Гамадама, а Тевено (часть 1, кн. 1,2, стр.209-245) считает сто двадцать восемь часов ходьбы от Багдада до того же места. Это расстояние не может превышать обыкновенного парасанга или трех римских миль. (Парасанг, подобно новейшему персидскому фарсангу, или фарсаку, "не был точно определенной мерой расстояний, а скорее обозначал продолжительность времени, требовавшегося для перехода через известное пространство". Он обозначал один час пути и употреблялся в том же смысле, в каком в наше время немцы употребляют слово Stunde. Длина персидского фарсанга изменяется сообразно с условиями местности. В равнинах Хорасана она равняется почти четырем милям, а на трудных и утесистых путях она едва доходит до трех. Лэйяр, стр.60-61. — Издат.)
[89] Поход Юлиана от стен Ктесифона подробно, но не ясно описан Аммианом (XXiV,7,8), Либанием (Orat.Parent., гл.134, стр.357) и Зосимом (кн.З, стр.183). Двое последних точно будто не знают, что их завоеватель отступает, а Либаний так нелеп, что полагает, будто он не покидал берегов Тигра.
[90] Самый здравомыслящий из новейших путешественников Шарден описывает (том III, стр.57,58 и сл. изд. in 4) воспитание и ловкость персидских всадников. Бриссоний (de Regno Persico, стр. 650-651 и сл.) собрал все указания древних писателей об этом предмете
[91] Во время отступления Марка Антония аттический choenix продавался за пятьдесят драхм, или, другими словами, фунт пшеничной муки продавался за двенадцать или четырнадцать шиллингов; ячменный хлеб продавался на вес серебра. Читая интересный рассказ Плутарха (том V, стр. 102-116), нельзя не заметить, что Марка Антония и Юлиана преследовали одни и те же враги и что они находились в одинаково бедственном положении.
[92] Аммиан, XXIV, 87 XXV, 1. Зосим, кн.З, стр. 184-186. Либаний, Orat.Parent., гл. 134,135, стр.357-359. Антиохийский софист точно будто не знал, что войска страдали от голода.
[93] Аммиан, XXV.2. Юлиан поклялся в минуту гневного раздражения "nunquam se Marti sacra facturum" (XXJV.6). Такие странные ссоры были нередки между богами и их непочтительными поклонниками, и даже благоразумный Август, когда его флот потерпел два раза кораблекрушение, лишил Нептуна почестей публичных процессий. См. философские размышления Юма в его Essays, ч.П стр.418.
[94] Они еще сохраняли за собой монополию пустой, но доходной науки, которая была изобретена в Этрурии; они уверяли, что заимствуют свое знание признаков и предзнаменований из древних книг тосканского мудреца Тарквиция.
[95] Clamabant hinc inde candidati (см. примечание Валуа) quos disjecerat terror, ut fugientium moiem tanquam ruinam male composlti culninis deciinaret. Аммиан, XXV.3.
[96] Сам Сапор объявил римлянам, что он имеет обыкновение утешать семьи умерших сатрапов присылкой им в подарок голов тех телохранителей и офицеров, которые не пали на поле битвы рядом со своим начальником. Либаний. de Nece Julian ulcis, гл. 13, стр.163.
[97] Характер и положение Юлиана могут возбудить подозрение, что он заранее сочинил выработанную речь, которую слышал и записал Аммиан. Перевод аббата де-ла-Блетери верен и изящен. Я придерживался его при передаче платоновской идеи об эманациях, неясно выраженной в подлиннике.
[98] Геродот (кн. 1, гл. 31) изложил эту доктрину в приятном вымышленном рассказе. Однако Юпитер (в шестнадцатой книге "Илиады"), проливающий кровавые слезы о смерти своего сына Сарпедона, имел весьма неудовлетворительное понятие о загробном счастье и славе.
[99] Солдаты, которые во время своего нахождения на действительной службе (in procinctu) делали устные или словесные завещания, были освобождены от исполнения формальностей, предписанных римскими законами. См. Гейнецция (Antiquit. Jur. Roman, том 1, стр. 504) и Монтескье (Esprit des Lois, кн. 27).
[100] Это соединение человеческой души с божественной, небесной субстанцией вселенной представляет древнюю доктрину Пифагора и Платона; но оно, по-видимому, несовместимо ни с каким личным или сознательным бессмертием. См. ученые и основательные замечания Варбуртона. Divine Legation, ч. II, стр. 199-216.
[101] Смерть Юлиана описана Аммианом (XXV, 3), который был интеллигентным ее свидетелем. Либаний, с ужасом отворачивающийся от этой сцены, также сообщил некоторые подробности (Orat. Parental., гл. 136-140, стр. 339-362). Теперь уже можно относиться с презрительным молчанием к клеветам Григория и к житиям живших после него святых.
[102] Honoratior aliquis miles; может быть, это был сам Аммиан. Этот скромный и рассудительный историк описывает сцену избрания, на которой он, без сомнения, присутствовал (XXV, 5).
[103] Так называемый Primus или primicerius пользовался званием сенатора, и хотя он был не более как трибун, он имел одинаковый ранг с военными предводителями. Код. Феодос, кн. 6, тит. 24. Впрочем, эти привилегии, быть может, существовали уже после царствования Иовиана.
[104] Церковные историки Сократ (кн. 3, гл. 22), Созомен (кн. 6, гл. 3) и Феодорит (кн. 4, гл. I) приписывают Иовиану то достоинство, что он был духовником в предшествовавшее царствование, и благочестиво предполагают, что он отказывался от императорского звания до тех пор, пока все солдаты не объявили единогласно, что они христиане. Аммиан, спокойно продолжая свое повествование, уничтожает эту легенду одними следующими словами: "Hostiis pro Joviano extisque Inspectis, pronuntlatum est", и т.д. XXV, 6.
[105] Аммиан (XXV, 10) нарисовал беспристрастный портрет Иовиана, к которому младший Виктор прибавил несколько замечательных штрихов. Аббат де-ла-Блетери (Hlctoire de Jovien, том I, стр. 1-238) написал тщательно обработанную историю его царствования; это сочинение отличается изяществом слога, критическими исследованиями и религиозными предрассудками.
[106] Regius equltatus. Из слов Прокопия можно заключить, что бессмертные, так прославившиеся при Кире и его преемниках, были — если можно так выразиться — воскрешены Сассанидами. Бриссон, de Regno Persico, стр. 268 и сл.
[107] Названия ничтожных селений внутри страны безвозвратно утрачены, и мы даже не в состоянии назвать того поля битвы, на котором пал Юлиан; но Анвилль в точности выяснил положение Сумеры, Карши и Дуры на берегах Тигра (Geographie Anclenne, том И, стр. 248. LEuphrate et le Tigre, стр. 95, 97). В девятом столетии Сумер, или Самара, сделалась, слегка изменив свое название, резиденцией халифов из дома Аббаса. (Самара состоит в настоящее время из полуразрушенной мечети и нескольких разваливающихся домов, которые окружены глиняной стеной и защищены башнями и бастионами. Лэйяр. стр. 471. — Издат.)
[108] Дура была укрепленным городом во время войны Антиоха с бунтовщиками Мидии и Персии (Полибий, кн. 5, гл. 48, 52, стр. 548, 552, изд. Казобона, in 8-vo). (Дура, как некоторые полагают, была тем самым местом, где Навуходоноссор сделал свое изображение из золота. Этим именем до сих пор обозначают дикую страну, где местами попадаются не имеющие определенной формы насыпи, которые представляют остатки старинных жилищ. Лэйяр, стр. 470. — Издат.)
[109] Подобное средство было предложено начальнику знаменитых десяти тысяч, но было благоразумно отвергнуто Ксенофонтом ("Анабасис", кн. 3, стр. 255-257). Из сведений, доставленных новейшими путешественниками, можно заключить, что плоты, которые держатся на пузырях, употребляются для торговли и для плавания по Тигру.
[110] О первых военных делах Иовианова царствования рассказывают: Аммиан (XXV, 6), Либаний (Orat. Parent., гл. 146, стр. 364) и Зосим (кн. 3, стр. 189-191). Хотя мы имеем основание не полагаться на добросовестность Либания, однако свидетельство очевидца Евтропия (uno a Persjs atque altero proelio victus, X, 17) может внушить нам подозрение, что Аммиан был слишком заботлив о чести римского оружия.
[111] Секст Руф (de Provinciis, гл. 29) прибегает из нациоанального тщеславия к жалкой увертке: "Tanta reverentia nominis Romani fuit, ut a Persis primus de pace sermo haberetur".
[112] Было бы самонадеянностью с нашей стороны, если бы мы стали опровергать мнения Аммиана, который был и воином и очевидцем. Тем не менее трудно понять, каким образом горы Кордуэны могли тянуться над равнинами Ассирии до слияния Тигра с великим Забом и каким образом шестидесятитысячная армия могла бы пройти сто миль в четыре дня.
[113] О заключенном в Дуре мирном договоре со скорбью и негодованием говорят: Аммиан (XXV, 7), Либаний (Orat. Parent., гл. 142, стр. 364), Зосим (кн. 3, стр. 190, 191), Григорий Назианзин (Orat. 4., стр. 117, 118, который винит во всем Юлиана, а спасение приписывает Иовиану) и Евтропий (X, 17). Этот последний, сам служивший в то время в армии, называет этот мир "necessariam quidem sed ignobilem".
[114] Либаний, Orat. Parent., гл. 143, стр. 364, 365.
[115] Conditionibus... dispendiosis Romanae reipublicae impositis... quibus cupidior regni quam gloriae Jovianus imperio rudis adquievit. Секст Руф, de Provinciis, гл. 29. Ла-Блетери изложил в длинной и ясной речи эти благовидные соображения об общественных и личных интересах (Hist de Jovien, том 1, стр. 39 и сл.).
[116] Греческие полководцы были убиты на берегах Забата (Анабасис, кн. 2, стр. 156; кн. 3, стр. 226), или великого Заба; эта река течет в Ассирии, имеет четыреста футов в ширину и впадает в Тигр в четырнадцати часах пути ниже Мозуля. Страх заставил греков дать большому и малому Забу название Волка (Lycus) и Козла (Саргоs). Они вообразили, что эти животные живут на Востоке на берегах Тигра. (Лэйяр (стр. 60) полагает, что брод, по которому греки перешли великий Заб, находился почти в двадцати пяти милях от слияния этой реки с Тигром. Он очень остроумно и ясно проследил отступление десяти тысяч. — Издат.)
[117] "Киропедия" написана смутно и скучно, "Анабасис" подробен и написан живо. Таково всегдашнее различие между вымыслом и правдой.
[118] По словам Руфина, было условлено, что немедленно будут доставлены съестные припасы, а Феодорит утверждает, что это обязательство было в точности исполнено персами. В этом факте нет ничего неправдоподобного, но он бесспорно не согласен с истиной. См. Тильемона Hist, de Empereurs, том JV, стр. 702.
[119] Здесь будет уместно припомнить стихи Лукана (Pharsal. IV, 95), в которых описывается точно такое же бедственное положение армии Цезаря в Испании:
Saeva fames aderat...
Miles eget: toto censu non prodigus emit
Exiguam Cererem. Proh lucri pallida tabes!
Non deest pro! at о jejunus venditor auro. См. Гишардта (Nouveaux Memoires Militaires, том 1, стр. 379 — 382). Его анализ двух кампаний в Испании и в Африке есть самый благородный памятник, какой когда-либо был воздвигнут в честь Цезаря.
[120] Анвилль (см. его географические карты и сочинения TEuphrate et !е Tigre, стр. 92, 93) описывает направление их пути и определяет настоящее положение Гатры, Ура и Фильсафаты, о которых упоминает Аммиан. Он не жалуется на самум — убийственный жгучий ветер, которого так боялся Тевено (Voyages, часть 2, кн. 1, стр. 192).
[121] Отступление Иовиана описано Аммианом (XXV, 9), Либанием (Orat. Parent., гл. 143, стр. 365) и Зосимом (кн. 3, стр. 194).
[122] Либаний (Orat. Parent., гл. 145, стр. 366). Отсюда видно, каковы были естественные надежды и желания ритора.
[123] Жители Карр, преданные идолопоклонству, погребли под грудой камней того, кто им привез это печальное известие (Зосим, кн. 3, стр. 196). Либаний, получивший это роковое известие, стал искать свой меч, но вспомнил, что Платон осуждает самоубийство и что он должен жить, чтобы написать панегирик Юлиану (Либаний, de Vita sua, том II, стр. 45, 46).
[124] Аммиан и Евтропий могут считаться за добросовестных и достойных доверия свидетелей того, что говорилось и думалось в народе. Жители Антиохии осыпали бранными словами позорный мир, который оставлял их беззащитными от нападений персов вблизи от границы, которая не была укреплена (Excerpt. Vaiesiana, стр. 845, ex lohanne Antiocheno).
[125] Хотя аббат де-ла-Блетери (Hist, de Jovien, том 1, стр. 212-227) и был строгим казуистом, он решил, что Иовиан не был обязан исполнять данных им обещаний, так как он не мог ни расчленять империю, ни передавать, без согласия народа, принесенную ему этим народом присягу в верности. Я никогда ничего не находил в этой политической метафизике ни интересного, ни поучительного.
[126] В Низибе он совершил поистине царское дело. Один храбрый нотарий, который носил одинаковое с ним имя и которого считали достойным императорского звания, был схвачен во время ужина, брошен в колодец и убит каменьями, без всякого суда и без предъявления каких-либо доказательств его виновности (Аммиан, XXV, 8).
[127] Аммиан, XXV, 9 и Зосим, кн.З, стр. 194, 195.
[128] Пасх. Хрон., стр. 300. Можно справиться с Notitiae ecclesiasticae.
[129] Зосим, кн. 3, стр. 192, 193. Секст Руф, de Provinciis, гл. 29. Августин, de Civitat. Dei, кн. 4, гл. 29. Это общее положение следует применять и объяснять с некоторой осмотрительностью.
[130] Аммиан, XXV, 9. Зосим, кн. 3, стр. 196. Он мог быть edax, et vino Venerique induigens. Но я согласен с ла-Блетери (том 1, стр. 148-154), что не следует верить нелепому рассказу об оргии (ap.Suidam), которая была устроена в Антиохии и в которой будто бы принимали участие император, его супруга и толпа наложниц.
[131] Аббат де-ла-Блетери (том 1, стр. 165-209) выставляет наружу зверское ханжество Барония, который хотел бы бросить труп Юлиана на съедение собакам "ne cesptitia quidem sepultura dignus".
[132] Сравните софиста со святым, — Либания (Monod, том II, 251, и Orat Parent., гл. 145, стр. 367; гл. 156, стр. 377) с Григорием Назианзи-ном (Orat. 4 стр. 125-132). Христианский оратор слегка советует быть невзыскательными и прощать обиды, но он вполне убежден, что страдания Юлиана будут более ужасны, чем баснословные страдания Иксиона или Тантала.
[133] Тильемон (Hist, des Empereurs, том iV, стр. 549) собрал все что известно об этих видениях. Было замечено, что некоторые святые или ангелы отлучились в эту ночь для какой-то секретной экспедиции и пр.
[134] Созомен (кн. 6, стр.2) одобряет учение греков о тираноубийстве, но президент Кузен из предосторожности уничтожает все это место, хотя даже иезуит не побоялся бы его перевести.
[135] Немедленно после смерти Юлиана распространился неопределенный слух "telo cecidisse Romano". Этот слух был сообщен каким-нибудь дезертиром в персидский лагерь; тогда Сапор и его подданные стали упрекать римлян за то, что они убили своего императора, (Аммиан, XXV, 6. Либаний, de ulciscenda Juiiani песе, гл. 13, стр. 162, 163). За неоспоримое доказательство этого обвинения приводили тот факт, что ни один перс не явился за получением обещанной награды (Либаний, Orat. Parent., гл. 141, стр. 363). Но тот спасавшийся бегством всадник, который бросил роковой дротик, может быть, сам не знал, что убил императора, или, может быть, сам погиб в том же сражении. Аммиан и не чувствует никакого подозрения, и не старается внушить его другим.
[136] Ostis entolen pieron to sphon auton archonti. Это неясное и двусмысленное выражение, может быть, относилось к Афанасию, который был бесспорно не знавшим соперников высшим лицом из всего христианского духовенства (Либаний, de uicis. Jul. песе, гл. 5, стр. 149. Ла-Блетери, Hist, de Jovien, том J, стр. 179).
[137] Оратор (Фабриций, Bibliot. Graec, том VII, стр. 145-179) высказывает подозрения, требует расследования и намекает на то, что еще можно доискаться доказательств. Он приписывает успехи гуннов преступной небрежности тех, кто должен бы был отмстить за смерть Юлиана.
[138] Во время похорон Веспасиана актер, представлявший этого бережливого императора, с беспокойством допытывался, во что обойдутся похороны, а когда ему отвечали, что они будут стоить восемьдесят тысяч фунтов (centies), он воскликнул: "Дайте мне десятую часть этой суммы и бросьте мое тело в Тибр". Светоний in Vespasian, гл. 19, с примечаниями Казобона и Гроновия.
[139] Григорий (Orat. 4, стр. 119, 120) сравнивает это мнимое унижение и позор с погребальными почестями Констанция, прах которого переносили через горы Тавра в сопровождении хора ангелов.
[140] Квинт Курций, кн. 3, гл. 4. Плодовитость его описаний нередко подвергалась осуждению. Однако он в качестве историка был почти обязан описать реку, в водах которой едва не погиб Александр.
[141] Либаний, Orat. Parent., гл. 156, стр. 377. Однако он с признательностью говорит о великодушии двух царственных братьев, украсивших гробницу Юлиана (de ulcis. Jul. песе, гл. 7, стр. 152).
[142] Cujus sup re ma et cineres, si qui tunc juste consuleret non Cydnus videre deberet, quamvis gratissimus arnnis et iiquidus; sed ad perpetuandam gioriam recte factorum praeteriambere Tiberis, intersecans urbem aeternam, divorumque veterum monumenta praestringens. Аммиан, XXV, 10.