О злокозненности Геродота
I
Стиль Геродота, простой, легкий и живой, уже многих ввел в заблуждение, дорогой Александр; но еще больше людей стало жертвой его недоброжелательства. Самая возмутительная несправедливость, как сказал Платон, — иметь репутацию справедливого, не будучи им; но верх злокозненности–скрывать свои истинные побуждения под личиной простоты и добродушия, чтобы нельзя было догадаться об обмане. Геродот проявляет свое недоброжелательство по отношению к самым различным греческим государствам, но больше всего к беотийцам и коринфянам; поэтому мой долг, как я полагаю, вступить на защиту и своих предков и истины, что я и сделаю в этом сочинении. Если же бы я захотел рассмотреть все другие обманы и выдумки Геродота, то для этого понадобилась бы не одна, а много книг. Но
Лик Убеждения могуч,
так говорит Софокл, особенно же, когда язык писателя имеет столько приятности и силы, что может скрыть, наряду со всеми прочими его пороками, и его злокозненность. Филипп говорил грекам, отпавшим от него к Титу (Фламинину), что они получают в удел, правда, более легкие, но зато и более прочные цепи; так и злокозненность Геродота, хоть легче и мягче злокозненности Феопомпа, но глубже ранит и причиняет больше страданий, подобно тому, как сквозные ветры, дующие через узкие щели, мучительнее ветров, бушующих на открытых пространствах. Поэтому я и считаю наиболее правильным сначала дать общую характеристику такого повествования, которое можно назвать не добросовестным и не доброжелательным, а злокозненным, и обрисовать его отличительные черты. и признаки, а затем распределить по этим рубрикам каждое выбранное нами место из сочинения Геродота.
II
Прежде всего, того человека, который имеет в своем распоряжении благопристойные слова и выражения и, тем не менее, при описании событий предпочитает употреблять отталкивающие и неблагозвучные, необходимо считать нерасположенным к читателю и как бы упивающимся своим противным стилем, режущим слух читателя. Таков, например, тот, кто говоря о Никии, назвал бы его помешанным на религиозной почве вместо того, чтобы назвать его чрезвычайно набожным, или говорил бы о наглости и бешенстве Клеона вместо того, чтобы говорить о его пустословии.
III
Такой писатель с особым интересом относится ко всякого рода порокам, какие только существуют, хотя бы они не имели никакого отношения к истории, и без всякой нужды вносит их в свой рассказ. Он без нужды распространяет свой рассказ и отступает от своей темы для того только, чтобы включить в него чью–нибудь беду или какой–нибудь неудачный и неблагородный поступок — в этих случаях ясно, что злоречие доставляет ему удовольствие. Вот почему и Фукидид не уделил большого внимания в своем труде прегрешениям Клеона, хотя их и было бесчисленное множество, а демагога Гинербола задел (VIII,73) только одной фразой, назвав его низким человеком, и затем больше его не касался; так же и Филист из многочисленных несправедливостей, учиненных Дионисием по отношению к варварам, не упомянул о тех, которые не связаны с греческими делами. Ведь вставные экскурсы и отступления, в исторических трудах служат для изложения мифов и объяснения старинных обычаев, а кроме того для восхваления действующих лиц; а к тому, кто стремится использовать эти вставки для поношения и ругани, вполне применимо содержащееся в трагедии проклятие
Тем, кто людей несчастья собирают.
IV
Другая сторона того же явления, очевидно, — умолчание о благородном и прекрасном. Такой прием обычно не подвергается осуждению, но он применяется с дурным намерением в тех случаях, когда опускаются как раз факты, важные для истории. Тот, кому неприятно хвалить совершивших добрый поступок, не только ничуть не лучше того, кому приятно поносить других, но, пожалуй, еще хуже.
V
Четвертый признак неблагожелательного характера историка — стремление из двух или многих версий рассказа всегда отдавать предпочтение той, которая изображает исторического деятеля в более мрачном свете. Ремесло и репутация софистов, действительно, требуют от них, чтобы они из двух аргументаций иногда выступали на защиту менее справедливой; при этом они не внушают своим слушателям полной уверенности в правоте защищаемого ими дела и часто сами не отрицают того, что из стремления к оригинальности пытаются убедить в невероятных вещах. Другое дело историк; от него справедливость требует, чтобы он говорил то, что считает истиной, а если неясно, где истина, чтобы он охотнее передавал те рассказы о своих героях, которые сообщают о них хорошее, чем те, которые рисуют их в дурном свете. Многие историки совсем умалчивают о дурном; так, например, как известно, Эфор, говоря о Фемистокле, замечает, что этому деятелю были известны предательство Павсания и его переговоры с военачальниками персидского царя; однако, замечает он,«Павсанию не удалось убедить Фемистокла, и он оставил без ответа обращение к нему Павсания, обещавшего ему большие блага в случае, если он присоединится к этим переговорам». Что же касается Фукидида, то он вовсе не упомянул об этом, считая весь рассказ недостоверным.
VI
Бывают и такие случаи, когда исторический факт сам по себе твердо установлен и не вызывает сомнений, но причины, побудившие совершить его, и намерения и планы действующих лиц не ясны. В этих случаях тот, кто ищет низких устремлений, очевидно, руководится недоброжелательством и злокозненностью. Таковы те авторы комедий, которые заявляют, что Перикл втравил афинян в войну из–за Аспасии или Фидия, а не из благородного честолюбия и стремления обуздать высокомерие пелопоннесцев, так как он не желал ни в чем уступить лакедемонянам. Так, ясно, что нет недостатка в зависти и злокозненности у тех, которые склонны объяснять славные дела и похвальные подвиги низкими побуждениями и, чтобы очернить исторических деятелей, без всякого основания подозревают их в том, что они, совершая эти подвиги, втайне преследовали недостойные цели, хотя в том, что делалось открыто, они и не могут найти ничего, достойного порицания. Таковы, например, те, которые объясняют убийство Фивой тирана Александра не ее высоким духом и ненавистью к насилию, но женской страстью и ревностью, или те, которые говорят, что Катон покончил самоубийством из боязни, что Цезарь подвергнет его пыткам и мучительной казни.
VII
Злокозненность может иметь место и в случае неправильного освещения побудительных причин: когда, например, писатель заявляет, что исторический деятель достиг успеха не делами добродетели, а при помощи подкупа, как поступают некоторые, говоря о Филиппе, или когда говорят, что то или иное деяние не стоило совершившему его никакого труда, как некоторые рассказывают об Александре, или когда говорят, что тот или иной исторический подвиг был делом не разума, а счастливого стечения обстоятельств; так, враги Тимофея изображают его на картинах (см. Плутарх, Сулла, 6) спящим в то время, как города сами собой попадают в расставленные им рыболовные сети. Ясно, что эти люди, отрицая благородство, ревность к трудам, добродетель и независимую волю исторических деятелей, стремятся преуменьшить величие и красоту их деяний.
VIII
Тех, которые открыто поносят неугодных им исторических деятелей, не соблюдая никакой меры, можно обвинять в дурном характере, резкости и невоздержанности. Но те, которые бросают стрелы своей клеветы скрытно, как бы из засады, а затем отходят в сторону, заявляя, что якобы они не верят тому, к чему сами же стремятся внушить доверие, и отрицают свою злокозненность, повинны не только в злокозненности, но еще и в низости.
IX
К этим людям близки те, которые скрашивают свои поношения мало чего стоящими похвалами. Таков, например, Аристоксен: он назвал Сократа неучем, некультурным и невоспитанным человеком, но прибавил к этому:«В несправедливости же его обвинять нельзя». Подобно тому как ловкие и искусные льстецы к многочисленным и многословным похвалам иногда прибавляют незначительные порицания, как бы сдобряя свою лесть прямотой, так и злокозненность, чтобы снискать в слушателях веру к их клевете, прибавляет к ней и похвалу.
X
Можно было бы привести и многие другие виды злокозненности, но для того, чтобы понять склад ума и характер Геродота, достаточно и того, что мы привели.
XI
Прежде всего, он, как бы отправляясь от начала всех вещей, рассказывает об Ио, дочери Инаха. Все греки считают, что варвары почтили ее божественными почестями, что она, благодаря своей славе, дала имя многим морям и величайшим из проливов и что от нее ведут свое начало и происхождение самые знатные и царственные роды. Вот про эту–то Ио наш славный историк рассказывает (I, 5), что она отдала себя в руки финикийских торговцев после того, как финикийский судовладелец обесчестил ее с ее же согласия; она якобы боялась, как бы родители не обнаружили ее беременность. Геродот клевещет на финикийцев, будто они рассказывают это об Ио. В другом месте (I, 1) он, заявляя, будто персидские мудрецы свидетельствуют, что финикияне похитили Ио вместе с другими женщинами, вслед за тем высказывает мнение (I, 4), что прекраснейший и величайший подвиг всей Эллады — Троянская война — был результатом тупоумия греков: этот поход был предпринят из–за скверной бабенки.«Ведь ясно», говорит он,«что их бы не похищали насильно, если бы они сами того не желали». В таком случае придется обвинить в тупоумии и богов, которые гневались на лакедемонян за обесчещение дочерей Левктра [2] и наказали Эанта за насилие над Кассандрой. Ведь Геродот прямо и определенно заявляет (I, 4), что «женщин не похищают насильно, если они сами того не желают». Однако он сам же утверждает, что лакедемоняне насильно схватили живым Аристомена; то же случилось впоследствии с ахейским стратегом Филопеменом, Точно так же и Регула, римского консула, карфагеняне захватили живым в плен. А это были люди, выдающиеся воинским искусством и отвагой. И чему здесь удивляться, если людям удается захватить живыми даже леопардов и тигров? А Геродот выступает обвинителем женщин, подвергающихся насилию, и защитником их похитителей.
XII
Он такой горячий сторонник варваров (φίλοβάρβαρος), что отрицает (II, 45) виновность Бусириса в известных всем человеческих жертвоприношениях и убийстве иностранцев, и, приведя доказательства того, что египтяне крайне богоугодные и справедливые люди, он перелагает вину в этих мерзостных преступлениях на греков: в той же второй книге он утверждает (II, 719–120), что «Менелай, получив назад от Протея Елену и будучи почтен большими дарами, оказался крайне несправедливым и подлым [3] человеком. Когда безветрие задержало его у берегов Египта, он замыслил безбожное дело: взяв двух египетских детей, он зарезал их и принес в жертву; когда же этот поступок вызвал ненависть египтян и они погнались за ним, он уплыл на кораблях в Ливию». Я не знаю, кто из египтян сообщил Геродоту эту версию, но этому противоречит то, что египтяне до сих пор воздают почести Менелаю и Елене.
XIII
Геродот (I, 735) продолжает в том же духе: «Персы имеют общение с мальчиками; они научились этому от эллинов». Но как возможно, что этой наукой персы обязаны грекам как учителям, если (в этом согласны почти все) обычай оскоплять мальчиков установился у них задолго до того, как они впервые выплыли в Эллинское море (ср. VI, 32)? Греки, по его словам, научились у египтян религиозным процессиям и торжественным праздничным собраниям (II, 58), а также культу почитаемых ими двенадцати богов (II, 43, 50 и др.). Так. Имя «Дионис» Мелампод усвоил от египтян, а затем научил ему остальных греков (II, 49); мистерии и обряды в честь Деметры были занесены из Египта дочерями Даная (II, 171). Он говорит, что египтяне наносят себе удары и справляют траур, но имен тех богов, по ком они справляют траур, не хочет назвать (II, 40, 61), считая необходимым «благоговейно умолчать о них» (II, 171). Говоря же о Геракле и Дионисе, которых, по его словам, египтяне считают богами, а греки — людьми, дожившими до старости (II, 146), он не делает подобной оговорки. Наоборот, он замечает, что египетский Геракл принадлежал к богам второго поколения, а Дионис–третьего»поскольку они родились, они имеют начало, а следовательно, они и не вечны. Тем не менее, он считает египетских Геракла и Диониса богами, а греческих — смертными и героями, которым надо приносить жертвы всесожжения, как героям, а не жертвы вкушения, как богам (II, 44). То же говорит он и относительно Пана, пытаясь ссылкой на хвастливые выдумки египтян подорвать авторитет наиболее почтенных и священных греческих жертвоприношений.
XIV
Но не так ужасно это, как другое: он считает предком Геракла Персея, Персея же считает ассирийцем, согласно персидскому преданию (VI, 53–54). А цари дорян, по его словам, оказываются чистокровными египтянами, если учесть предков Данаи и Акрисия (VI, 53–55). Он совершенно умалчивает об Эпафе, Ио, Иасоне и Аргосе, стремясь к тому, чтобы не только другие Гераклы оказались египтянами и финикиянами, но чтобы и наш Геракл (которого он считает третьим) переехал из Греции на чужбину, к варварам. Однако из древних мудрецов ни Гомер, ни Гесиод, ни Архилох, ни Писандр, ни Стесихор, ни Алкман, ни Пиндар ничего не знают о Геракле — египтянине или о Геракле — финикиянине, но все они знают только. одного — нашего — Геракла, который был одновременно беотийцем и аргосцем.
XV
Далее: из числа семи мудрецов, которых он называет «софистами» (I, 29), он объявляет Фалеса (I, 170) по происхождению финикиянином и, следовательно, потомком варваров. Затем, богохульствуя от имени Солона, он говорит следующее (I, 32):«Я знаю, Крез, что всякое божество завистливо и любит внезапные перемены, а ты спрашиваешь меня о человеческом счастии.» Приписывая Солону свои собственные мысли о богах, он повинен, кроме злокозненности, еще и в богохульстве. Он говорит о Питтаке по поводу мелких и недостойных упоминания событий, а о самом великом и славном подвиге этого человека он вовсе не упоминает в том месте своей истории, где этого можно было бы ожидать. Дело же было так: во время войны афинян с митиленянами из–за Сигея стратег афинян Фринон вызвал желающего из противников на единоборство. Этот вызов принял Питтак и, набросив невод на Фринона, высокого и могучего мужа, убил его. Когда затем митиленцы предлагали ему большие дары, он бросил копье и попросил дать ему только участок земли, лежащий между ним и местом падения копья. Этот участок и до сих пор зовется Питтаковым. О чем же рассказывает Геродот, дойдя в своем повествовании до этих событий? Вместо того, чтобы рассказать о подвиге Питтака, он рассказал (V, 95) о бегстве с поля сражения поэта Алкея, бросившего щит. Итак, о делах доблести он не пишет,, но зато никогда не упускает случая рассказать о позорном; этим он подтверждает правоту тех, которые утверждают, что зависть и злорадство имеют один и тот же источник — низость души.
XVI
После этого он переходит к Алкмеонидам, обвиняя этих: мужей, прославившихся доблестью и освободивших свою отчизну от тирании, в предательстве. Он говорит (I, 60–61), что Алкмеониды приняли в Афины Пиcистрата, вернувшегося из изгнания, и восстановили его на том условии, чтобы он женился на дочери Мегакла. Затем девушка, по его словам, сказала своей матери: «Матушка, видишь, в чем дело: Писистрат спит со мной не так, как полагается спать с женой». Узнав об этом, Алкмеониды, возмущенные таким поступком, изгнали тирана.
XVII
Однако Геродот не пожелал, чтобы лакедемоняне получили от него меньшую порцию злословия, чем афиняне. Любопытно посмотреть, как ему удалось опоганить Офриада, которым лакедемоняне больше всего восхищаются и которого они чтут больше всех: «При этом говорят, что один из трехсот, оставшийся в живых, Офриад, считал для себя постыдным возвратиться в Спарту после того, как товарищи его пали в сражении, и в Фирее лишил себя жизни» (I, 82). Немного выше он говорит, что победа была спорной между афинянами, и спартанцами, а здесь, чтобы осрамить Офриада, утверждает, что лакедемоняне были побеждены: ведь постыдно жить, потерпев поражение, а остаться жить, будучи победителем, — высшая честь.
XVIII
Я не буду говорить уже о том, что Геродот, выставив Креза достойным насмешки тщеславным невеждой во всех его делах, в то же время заявляет, что, попав в плен, Крез стал руководителем и советником Кира (I, 32, 71, 77), который, по общему мнению, был первым из всех царей по уму, добродетели и высокому дух у (I, 90, 155, 237). Единственное доброе дело, которое Геродот приписывает Крезу, — это принесение им многочисленных и дорогих даров богам (I, 92); однако он же не упускает случая показать, что это принесение даров было самым кощунственным делом Креза. Он рассказывает, что еще при жизни своего отца Панталеонт, брат Креза, вступил с ним в борьбу за царскую власть. Когда Крез вступил на престол, он предал смертной казни одного из соучастников и друзей Панталеонта, знатного человека, растерзав его на валяльном гребне, а из его имущества сделал посвящения 170 и послал их в дар богам (I, 92). Мидянин Дейок получил власть благодаря доблести и справедливости; Геродот утверждает, что он не был таким по природе, но только прикидывался справедливым (I, 96).
XIX
Но оставим в покое дела варваров; с нас достаточно и того, что он сообщает при описании дел греков. Так, он говорит (I, 143, 146): «Афиняне и большая часть других ионян стыдятся своего наименования; они не желают называться ионянами и избегают этого названия… Те же из них, которые считают себя наиболее знатными, — те, что отправились в колонии из афинского пританея, — произвели свое потомство от варварских женщин, убив их отцов, мужей и детей. Поэтому женщины и ввели обычай, закрепленный клятвой и передаваемый от матери к дочери: никогда не есть за одним столом с мужем, никогда не называть собственного мужа по имени. Нынешние милетяне происходят от этих женщин». Далее, заметив, что чистокровными ионянами являются те, которые… справляют Апатурии, он добавляет (7, 147): «А празднество это справляют все ионяне, кроме жителей Эфеса и Колофона».
Итак, жителей этих городов он исключил из числа благородных людей.
XX
«Пактия, отложившегося от Кира, жители Ким [переслали в Митилену, а] [4] митиленяне готовы были выдать за известное вознаграждение; точно определить сумму я не могу» (I, 160). Хорошо, что он хоть не указывает точной суммы; но достаточно того, что, не имея точных данных, он приписывает греческому государству такое позорное деяние. Геродот продолжает:«Хиосцы вывели из храма Афины Градодержательницы Пактия, перевезенного к ним, и выдали персам; хиосцы сделали это, получив в награду за это Атарней». Однако Харон Лампсакский, живший раньше Геродота, рассказывая историю с Пактием, не приписывает ни митиленянам, ни хиосцам подобного нечестия, но пишет дословно следующее:«Пактий же, узнав, что приближается персидское войско, бежал сначала в Митилену, а затем в Хиос. И Киру удалось захватить его».
XXI
В третьей книге, рассказывая о походе лакедемонян на тирана Поликрата (III, 47), Геродот замечает, что сами самосцы полагают и утверждают, что лакедемоняне пошли походом на Самос из благодарности за то, что те пришли к ним на помощь в их войне против мессенян, для того чтобы вернуть изгнанных граждан и бороться с тираном; но лакедемоняне, по словам Геродота, отрицают, что такова была причина их похода, и говорят, что они пришли не для того, чтобы помочь им, и не для того, чтобы освободить их, а для того, чтобы отмстить самосцам за то, что те отобрали у них какой–то кратер, посланный ими Крезу, а также панцирь, полученный ими от Амасиса. В действительности же мы не знаем из тех времен ни одного государства, столь ревнующего о славе и столь ненавидящего тиранов, как Лакедемон. Пусть Геродот скажет, ради какого панциря или ради какого кратера спартанцы изгнали Кипселидов из Коринфа и Амбракии, Лигдамида — из Наксоса, Писистратидов — из Афин, Эсхина — из Сикиона, Симмаха — из Фасоса, Авлия — из Фокеи, Аристогена — из Милета и под предводительством царя Леотихида положили конец власти олигархов в Фессалии, лишив власти Аристомеда и Ангела? В других трудах об этом написано подробнее; но по Геродоту все поведение спартанцев было пределом низости и глупости, если они сами же отвергали то, что могло явиться справедливейшим и благороднейшим поводом их похода, и открыто заявляли, что нападают на несчастных людей, попавших в беду, из–за злопамятности и мелочности.
Но лакедемонян он задел своим пером потому, что они, как бы то ни было, находились на пути его рассказа; Коринфское же государство, хотя оно и не имело никакого отношения к его рассказу, он, тем не менее, не оставил в покое и (как говорится, мимоходом) облил самой отвратительной и грязной клеветой. Он говорит (III, 48). «Коринфяне со своей стороны содействовали тому, чтобы поход против Самоса состоялся, ибо и коринфянам… самосцы,.. прежде нанесли обиду». Обида эта была такова:«Периандр, тираня Коринфа послал в Сарды к Алиатту для оскопления триста мальчиков, детей знатнейших керкирцев. Когда Они высадились на острове, самосцы подучили их сесть просителями в святилище Артемиды и сохранили им жизнь, давая им каждый день лепешки из сезама с медом». О такого рода»оскорблении», нанесенном самосцами коринфянам, говорит Геродот, и по этой–то причине лакедемоняне были озлоблены против них много лет спустя: они обвиняли самосцев в том, что те спасли от оскопления триста греческих детей. Приписывая коринфянам такой позорный поступок, он хочет убедить читателя, что коринфская община еще гнуснее коринфского тирана: ведь Периандр мстил керкирцам за убийство своего сына; а чего ради коринфяне мстили самосцам, выступившим против такого жестокого и зверского преступления тирана? Притом же еще проявили они такую злопамятность и ярость, мстя через три поколения за обиду, нанесенную тем самым тиранам, свергнув которых, они только и думали о том, как бы стереть и уничтожить всякий след и всякое воспоминание о них, — настолько тяжела и ненавистна была им власть этих тиранов. Но допустим, что в этом заключалась обида, нанесенная самосцами коринфянам; как же отомстили коринфяне самосцам? Ведь если бы они действительно были озлоблены против самосцев, им следовало бы не подговаривать лакедемонян идти походом на Поликрата, а наоборот, отговаривать их от этого похода, чтобы по свержении тирана самосцы не стали свободными я не перестали быть рабами. Но важнее всего следующее: почему коринфяне были озлоблены на самосцев за то, что они пожелали спасти керкирских детей, хотя и не смогли этого сделать, а на книдян, которые спасли и вернули их назад, не возводили никакого обвинения? К тому же керкирцы,, рассказывая об этом, почти не упоминают о самосцах, но зато хорошо помнят о книдянах, и ими установлены почести и изданы почетные декреты в честь книдян, и книдяне у них освобождены от налогов. Действительно, именно книдяне, приплыв к острову, выгнали из святилища приставленных Периандром сторожей, а сами, взяв на свои корабли мальчиков, перевезли их в Керкиру, как рассказывают Антенор в»Истории Крита»и Дионисий Халкидский в «Основаниях: городов». Впрочем, сами же самосцы могут служить свидетелями того, что лакедемоняне совершили поход не затем,, чтобы отомстить самосцам, а затем, чтобы освободить их от тиранна и спасти. Ибо спартиату Архию, который пал,, доблестно сражаясь в этой войне, как они говорят, была сооружена на Самосе гробница за счет государства, и в честь его установлены обряды; потому и потомки этого мужа всегда дружественно и сочувственно относились к самосцам, как свидетельствует сам же Геродот (III 55).
XXIII
В пятой книге (V, 63) он говорит, что Клисфен, один из первых и знатнейших мужей в Афинах, подкупил Пифию, чтобы она давала ложные предсказания, постоянно требуя от лакедемонян, чтобы они освободили Афины от тиранов. Таким образом, Геродот и это справедливейшее и прекраснейшее дело опутал клеветой, обвинив Дельфы в неслыханном кощунстве и обмане; он отнял у бога его прекрасный и благой пророческий дар, достойный Фемиды, участвующей^ как говорят, в составлении пророчеств Аполлона. Исагор же,, по его словам, не препятствовал связи Клеомена с его женой, которую тот часто посещал (V, 70). По своей привычке он,, чтобы получилось впечатление добросовестности, примешивает к своим поношениям и кое–какие похвалы:«Исагор» — говорит он (V, 66), — происходил из знатного дома, но назвать, его далеких предков я не могу: я знаю лишь, что его сородичи приносят жертвы Зевсу Карийскому». Что за вежливый и дипломатичный писатель! Вместо того, чтобы сказать, что предки Исагора жили где–то на краю земли и были не афинянами, а варварами–карийцами, он скромно, заявляет, что. они чтили Карийского Зевса. Что же касается Аристогитона, то его он уже не косвенными, окольными путями, а прямым путем, так сказать, через главные ворота, изгоняет в Финикию. Он говорит, что Аристогитон по своим отдаленным предкам; происходил от Гефиреев, а эти Гефиреи происходили не из Эретрии на Евбее, как думают некоторые, а были финикиянами, о чем он узнал сам из непосредственных расспросов. (V, 57). Геродот не в силах лишить лакедемонян чести освобождения Афин от тиранов, но он стремится, по крайней, мере, свести на–нет и опоганить это благороднейшее дело самым позорным поступком: он говорит, что они вскоре раскаялись, считая, что поступили неправильно, когда в угоду подложным предсказаниям изгнали из их отечества тиранов,. своих собственных ксенов, обещавших подчинить им Афины, и передали государство неблагодарному демосу. Тогда они призвали Гиппия из Сигея, чтобы устроить его возвращение в Афины (V, 91), но коринфяне выступили с речами против них и отклонили их от этого намерения, причем Сосикл [5] подробно рассказал, какие беды причинили Коринфскому государству тиранны Кипсел и Периандр (V, 92). Из этих преступлений Периандра не было ничего более жестокого и отвратительного, чем отправка трехсот мальчиков на оскопление… А ведь, по словам Геродота, коринфяне злопамятствовали и гневались на самосцев именно за то, что они похитили детей и воспрепятствовали, чтобы они подверглись такому несчастью, — коринфяне, оказывается, считали себя оскорбленными этим! Такими противоречиями и путаницей наполнен труд его вследствие его злокозненности, проникающей под всякими предлогами во все части его рассказа.
XXIV
В дальнейших главах Геродот рассказывает о походе на Сарды (V, 99–103) все, что только можно, чтобы преуменьшить заслуги греков и изобразить дело в дурном свете. Те суда, которые афиняне послали для того, чтобы помочь ионянам, отпавшим от царя, он посмел назвать «источником бед» (V, 97) за то только, что они сделали попытку освободить от ига варваров столь великие и многочисленные греческие города; что же касается эретрийцев, то о них он едва упоминает мимоходом, вовсе умолчав о их великой и славной победе. Когда уже начались волнения в Ионии и подплывал уже царский флот, эретрийцы, выйдя в открытое море навстречу кипрянам, сразились с ними в Памфилийском море; затем, повернув назад к берегу»и оставив корабли в Эфесе, они напали на Сарды и осадили Артаферна, бежавшего в акрополь, желая, чтобы была снята осада с Милета. Им удалось достичь этого и отвлечь от Милета врагов, пришедших в неописуемый страх. Когда же на них обрушились огромные полчища врагов, они отступили.. Это сообщает Лисаний из Малл в своем сочинении об Эретрии и ряд других авторов. Было бы достойным делом, если не по другим причинам, то хотя бы за взятие и разрушение города, прославить этот мужественный подвиг. Но Геродот не только не делает этого, но еще и сообщает, что греки были разбиты варварами и прогнаны на суда, хотя Харон из Лампсака не сообщает ничего подобного, а рассказывает дословно следующее:«Афиняне выплыли на двадцати триэрах на помощь ионийцам; они пошли на Сарды и взяли весь район Сард, кроме лишь царской крепости; выполнив это, они вернулись в Милет».
XXV
В шестой книге он рассказывает (VI, 108) о платейцах, — что они сами хотели отдаться на милость спартиатам, но те посоветовали им лучше обратиться к афинянам, как к их ближайшим соседям, имеющим достаточно сил, чтобы помочь им. К этому он прибавляет не в виде подозрения или догадки, а так, как будто это ему точно известно:«Такой совет подали лакедемоняне не столько из расположения к платейцам, сколько из желания обременить афинян войнами с беотийцами». Если не признать, что Геродот — злокозненный человек, придется допустить, что лакедемоняне коварны и злокозненны, что афиняне стали жертвой обмана вследствие их собственной глупости и что ответ, данный платейцам, был вызван не расположением и уважением к ним, а послужил лишь поводом к готовившейся войне.
XXVI
С полной несомненностью можно уличить Геродота во лжи, имевшей целью опорочить лакедемонян, на основании его рассказа о полнолунии, которого якобы дожидались лакедемоняне и на которое они ссылались, не желая идти на помощь афинянам в Марафон. Не только лакедемоняне участвовали в десятках тысяч других походов и битв в первой половине месяца, не дожидаясь полнолуния, но и к этой битве, происшедшей 6‑го боэдромиона, они лишь немного опоздали, так что, придя на место боя, видели еще трупы (VI, 720). Однако по поводу полнолуния он написал следующее (VI, 106):«Для них было невозможно выступить немедленно, так как они не желали нарушать обычай: был 9‑й день месяца; они заявили, что 9‑го числа они не выступят, ибо еще не наступило полнолуние. Итак, они ждали полнолуния». Ты, Геродот, относишь полнолуние к началу месяца, хотя в действительности оно бывает в середине месяца, и ставишь вверх ногами в одно и то же время и небо, и дни, и все вещи. А ты взялся написать «Историю Греции»! Будучи таким ревностным сторонником Афин, ты не рассказал даже о процессии к храму Агры (Артемиды Охотницы), которую устраивают до наших дней как дань благодарности Гекате за победу. Впрочем, это может служить основанием для того, чтобы не верить порочащему Геродота слуху, будто за свою лесть Афинам он получил от них много денег. Действительно, если бы он прочел это место афинянам, они с возмущением отвергли бы его рассказ, будто Филиппид прибыл в Спарту для того, чтобы призвать лакедемонян участвовать в битве, [в 9‑й день месяца, т. е.] после битвы, а прибыл он в Спарту, по словам афинян, на следующий же день после отправления. Неужели же у афинян был обычай приглашать союзников на помощь уже после того, как они победили врагов? А о том, что Геродот получил в дар от афинского народа десять талантов согласно предложению, внесенному в народное собрание Анитом, сообщает Диилл, муж, пользующийся большим авторитетом в истории.
В рассказе о Марафонской битве Геродот, по мнению большинства историков, свел на–нет это сражение, дав преуменьшенное число трупов, оставшихся на поле битвы (VI, 117)·. ведь, как говорят (Xen. Anab., III, 2, 12; Schol. Aristoph. Nubes, 660), афиняне дали обет принести в жертву Артемиде Охотнице столько коз, сколько они убьют варваров, но, когда после сражения число трупов оказалось столь большим, что их невозможно было сосчитать, они в особом постановлении народного собрания просили прощения у богини и разрешения приносить ей в жертву по пятисот коз ежегодно.
XXVII
Но об этом я уже не стану говорить и перейду к тому, что было после сражения. Он говорит (VI, 115): «На остальных кораблях варвары снова отплыли в море и, захватив с собой из Эретрии тех рабов, которых они оставили на острове, поплыли кругом Суния, рассчитывая подойти к городу раньше афинян. У афинян возникло подозрение, что этот замысел внушен был персам происками Алкмеонидов, потому что, согласно уговору, они будто бы подняли в угоду персам щит уже в то время, когда персы снова взошли на корабли. Итак, персы плыли кругом Суния». Не будем уже говорить о том, что Геродот называет здесь рабами эретрийцев, не уступавших в храбрости и в доблести никому из греков и подвергшихся судьбе, недостойной их благородства; не так уже важно и то, что он чернит Алкмеонидов, к которым принадлежали знатнейшие семьи и славнейшие мужи. Но дело в том, что Геродот сводит на–нет все выдающееся значение и величие этой славной победы: получается впечатление, что это не гигантская борьба и не замечательный подвиг, а, как говорят хулители и зложелатели,«небольшая стычка с варварами, уже севшими на суда». Как же иначе, если, по словам Геродота, варвары вовсе не перерубили поспешно причальные канаты и не обратились в поспешное бегство, вверив себя ветру, который отнес бы их подальше от Аттики. Но дело обстояло совсем не так: в Афинах для них был поднят щит как сигнал предательства; они подплыли к городу, надеясь захватить его, и, спокойно обогнув Суний, появились в виду Фалера, причем предателями были первейшие и славнейшие из граждан, потерявшие надежду на спасение города. Правда, в дальнейшем он старается снять это обвинение с Алкмеонидов, но лишь для того, чтобы обвинить в предательстве каких–то других афинян: «Однако нельзя отрицать того, что щит был поднят: это действительно было», говорит он (VI, 124), — не иначе, как он сам видел этот щит! Однако если афиняне нанесли сокрушающую победу, этого быть не могло: а если бы щит и был поднят, то варвары не могли бы его видеть, так как они бежали на корабли, спеша и крайне измученные, страдая от ран, нанесенных стрелами и мечами, и думали только о том, как бы с величайшей поспешностью покинуть это место. Его новые лицемерный попытки (VI, 123) оправдать Алкмеонидов в преступлениях, которые он сам же впервые им приписал (он говорит: «Я удивляюсь и не верю рассказам, будто Алкмеониды по сговору подняли, сигнализируя персам, щит, желая, чтобы афиняне были под властью Гиппия»), напоминают мне застольную шуточную песню:
Не убегай, рак; за это я тебя потом отпущу!
Зачем ты так стараешься поймать их, если, поймав, все равно собираешься их отпустить? Ты обвиняешь их, а затем защищаешь; ты пишешь клеветнические вещи против знаменитых людей, а затем сам же от этой клеветы отказываешься. Очевидно, ты сам себе не веришь: ведь рассказ о том, что Алкмеониды подняли щит сигнализируя побежденным и бегущим варварам, ты сам же выдумал. Но даже и в том месте, где ты оправдываешь Алкмеонидов, ты ведешь себя как сикофант. Если они (VI, 121) «доказали свою ненависть к тиранам в такой же или большей мере, чем Каллий, сын Фениппа, отец Гиппоника», как ты. пишешь в этом месте, то как примирить с этим тот заговор против отечества, о котором ты пишешь в первой книге (I, 60), где ты рассказываешь, что они, породнившись с Писистратом, вернули его из изгнания и восстановили во власти тирана и что они не изгнали бы его вторично, если бы он не был обличен в том, что сожительствует со своей женой не так, как полагается? Вот какая здесь путаница у Геродота! Сея клевету и подозрения против Алкмеонидов, он в то же время восхваляет Каллия, сына Фениппа, и не забывает упомянуть о его сыне Гиппонике, который был в его время одним из самых богатых афинян. Он не оставляет никаких сомнений в том, что вставил замечание от Каллии не потому, что это требовалось по ходу исторического рассказа, а из желания подслужиться и угодить Гиппонику.
XXVIII
Все знают, и это несомненно, что аргосцы не отказались от союза с греками, а только желали устроить так, чтобы им не пришлось быть в постоянном подчинении у лакедемонян, их злейших врагов; Геродот же придумал коварную причину их поведения. Он пишет (VII, 750): «После того, как греки стали приглашать их в свой союз, они обратились к лакедемонянам с требованием уступить им часть своей власти, ибо они заранее знали, что лакедемоняне им в этом не уступят и они получат предлог, чтобы оставаться в покое». Он утверждает (VII, 151), что Артаксерксу напомнили об этом впоследствии послы. аргосцев, пришедшие в Сузы, а он сказал им, что «нет ни одного города, который был бы так дружествен ему, как Аргос». Затем, желая, по своей привычке, завуалировать то, что сказал, Геродот прибавляет (VII, 152), что ему об этом ничего неизвестно достоверно, но он знает, что у всех людей есть свои грехи, и, значит,«поведение аргивян не было самым позорным». «Я обязан, — говорит он, — передавать то, что говорят, но верить всему не обязан; это замечание имеет силу для всего моего повествования. Действительно, говорят и то, что аргосцы пригласили персидского царя идти на Грецию после того, как война их с лакедемонянами оказалась неудачной и когда своему тогдашнему положению они готовы были предпочесть все».
Сам же Геродот рассказывает (ср. III, 20. 22) что эфиоп сказал о мирре и пурпуре: «Даже умащения и одежды персов — и те коварны». Не то же ли самое можно сказать о самом Геродоте: «Даже самые слова и обороты Геродота — и те коварны –
Увертливый, змееподобный ум! (Eurip. Androm. 448).
Подобно тому, как живописцы делают блестящие предметы еще более яркими, сгущая тень вокруг них, он своими отрицаниями еще усугубляет клевету, а оговорками усиливает подозрительность читателя. Слов нет: не приняв участия в войне прочих греков против варваров, но из–за борьбы с лакедемонянами за гегемонию уступив им место на поле доблести, они посрамили Геракла, своего благородного предка. Лучше было бы бороться за свободу греков под начальством каких–либо сифнийцев или кифнийцев,. чем из–за соперничества о власти со спартиатами не принять участия в столь славной и кровопролитной борьбе. Но если не кто иной, как аргивяне, призвали персов к походу на Грецию из–за неудачного хода своей войны с лакедемонянами, то чем же объяснить, что они не стали открыто на сторону персов (οὐκ, έμήδιζον), когда те уже пришли в Грецию; или, если аргивяне почему–либо не хотели открыто выступить на стороне царя, то почему они, оставшись единственной вооруженной силой в Пелопоннесе, не разоряли Лаконики, не попытались отобрать Фирею и вообще не нападали на лакедемонян и не Досаждали им? А ведь они могли нанести большой вред грекам, если бы не дали спартанцам возможности выступить в Платеи с таким сильным тяжеловооруженным войском!
XXIX
Зато в этом же месте своего труда он возвеличил афинян, провозгласив их (VII, 139) спасителями Греции. В этом случае он поступил правильно и справедливо; но беда в том, что он к своим похвалам присоединил обильные поношения. Он говорит: «Лакедемоняне были бы преданы остальными греками; оставшись без союзников и совершив блестящие подвиги, они либо пали бы смертью храбрых, либо еще до этого, увидя, что все остальные греки стоят на стороне персов, — заключили бы с персами соглашение». Ясно, он не для того говорит это, чтобы похвалить афинян, не хвалит афинян, чтобы очернить всех остальных греков. И можно ли этим возмущаться, когда он на каждом шагу жестоко и до пресыщения позорит фиванцев и фокидцев, обвиняя их (VIII, 30), — хотя они подвергали свою жизнь опасности за Грецию, — не в том, что они совершили предательство, а в том, что они, по его мнению, могли его совершить? Что же касается самих лакедемонян, то для него дело не ясно, и он затрудняется сказать, погибли ли бы они, сражаясь, или отдались бы во власть врагов; очевидно, доказательства, данные ими у Фермопил, он считает мелкими и ничтожными.
XXX
Рассказывая (VII, 790) о кораблекрушений, постигшем царский флот, он прибавляет: «Когда на берег было выброшено много драгоценностей, Аминокл, сын Кресина, магнесиец, получил большую выгоду, собрав огромное число золотых вещей и много денег». Однако он использовал и этот случай для того, чтобы уязвить: «Благодаря этим находкам он разбогател, хотя вообще не был счастлив: ибо и Аминокла постигло мрачное и горестное сыноубийственное несчастье». Всякому ясно, что он для того внес в свою историю золотые вещи, находку и богатства, выброшенные морем на берег, чтобы получить подходящий предлог для сообщения об убийстве Аминоклом своего сына.
XXI
Аристофан Беотийский написал, что Геродот требовал от беотийцев денег, но не получил их, что он начал было беседовать с юношами и преподавать им, но беотийские власти запретили ему это вследствие их некультурности и их враждебности к науке. Это утверждение оставалось бы недоказанным, если бы сам Геродот в своем труде не подтверждал, как свидетель, обвинений Аристофана: в его сочинении одни обвинения против фиванцев представляют собой ложь, [другие — клевету], третьи продиктованы ненавистью и враждебностью к фиванцам. Он заявляет (VII, 172), что фессалийцы, став на сторону персов, первоначально сделали это из нужды, и в этом он прав. Давая предсказание о том, что все греки, кроме афинян, предали бы лакедемонян, он оговаривается, что они предали бы не по доброй воле, а покоренные по одиночке (VII, 139). Однако фиванцев он не оправдывает тем же безвыходным положением, хотя они послали в Темпейскую долину стратега Мнамия с пятьюстами воинами, а в Фермопилы — Столько воинов, сколько у них попросил Леонид, и только эти фиванцы вместе с феспийцами остались с Леонидом, остальные же оставили поле боя после того, как были окружены персами. Но затем варвар, овладев проходами, показался в горах; при посредничестве своего приятеля и ксена спартиата Демарата вождь фиванских олигархов Аттагин заключил союз дружбы и гостеприимства с персидским царем; все греки находились на кораблях, и никакого пешего войска не было вблизи Фив. При таком положении дел фиванцам ничего не оставалось, как в силу крайней нужды принять мирные условия, предложенные персами. Ведь они не имели в своем распоряжении, подобно афинянам, моря и кораблей, они не жили, подобно спартанцам, в большом отдалении от персов, в самой глубине Греции, — несчастье постигло их у проходов, защищавших их страну, когда они сражались одни вместе со спартанцами и феспийцами на расстоянии полутора дней пути от города. А этот писатель настолько справедлив, что относительно спартанцев охотно признает: «Оставшись одни и лишившись союзников, они, вероятно, пошли бы на соглашение с Ксерксом», фиванцев же за такой поступок, совершенный также по крайней нужде, осыпает бранью. Он никак не мог вычеркнуть из истории прекраснейший и славнейший подвиг и заявить, что фиванцы его не совершили но, придумав для поношения ложный повод их поведения и подлый навет, написал следующее (VII, 222): «Отпущенные союзники по распоряжению Леонида удалились; с лакедемонянами остались одни феспийцы и фиванцы. Из них фиванцы остались поневоле, против собственного желания, потому что Леонид удерживал их при себе в качестве заложников. Феспийцы, напротив, оставались совершенно добровольно, объявив, что не уйдут и не покинут Леонида с его воинами». Не ясно ли после этого, что Геродот руководился в своих отношениях к фиванцам какой–то личной злобой и нерасположением, вследствие чего он не только лживо и несправедливо оклеветал Фиванское государство, но даже не позаботился о том, чтобы его клевета была убедительной и чтобы он, противореча сам себе на расстоянии нескольких [строк], не производил на людей впечатления лгущего сознательно? Ибо он начинает с сообщения о том, что (VII, 220) «Леонид предложил союзникам возвратиться домой, видя, как мало в них энтузиазма и как мало имеют они охоты подвергаться опасности вместе с ним», а несколькими строками ниже, наоборот, говорит, что Леонид задержал фиванцев против их воли, хотя было бы естественно, чтобы он прогнал их даже в том случае, если бы они сами выразили желание остаться, — поскольку их обвиняли в симпатиях к персам. Если Леонид считал бесполезным для себя тех, у кого недостаточно энтузиазма, какая польза ему была от того, что он примешал к сражающимся людей, находившихся на подозрении? Неужели же царь спартанцев и вождь всей Эллады был так глуп, что, имея только триста воинов, стал бы удерживать при себе в качестве заложников четыреста тяжеловооруженных, хотя в это время и спереди и сзади уже теснили его враги? Но даже если бы он вначале и вел их с собой, держа при себе в качестве заложников, естественно было бы, чтобы эти люди, оказавшись на краю гибели, ушли, не обращая внимания на Леонида, или чтобы Леонид больше боялся быть окруженным ими, чем варварами. Но, не говоря уже об этом, не смешон ли Леонид, когда он перед самой своей смертью приказал всем прочим эллинам уйти, а фиванцам запретил это сделать, чтобы в свой смертный час сохранить их для греков? Если же он в самом деле конвоировал этих людей как заложников (правильнее было бы сказать — как рабов), он должен был бы не держать их вместе с идущими на смерть, но передать тем грекам, которые уходили с поля битвы. Остается только одна причина, которая могла побудить Леонида оставить при себе фиванцев: быть может, он удержал их для того, чтобы они были перебиты? Но и этот выход закрывает сам же Геродот, ибо он говорит следующее о патриотической гордости Леонида (VII, 220): «Вероятнее, что Леонид отослал союзников потому, что принимал во внимание [старинное предсказание] и пожелал стяжать славу только для спартанцев, чем вследствие разногласия во мнениях». Ведь было бы верхом тупоумия — отослать союзников, чтобы не делиться с ними военной славой, а врагов удержать у себя, чтобы дать им возможность участвовать в этой славе? Из того, что произошло, ясно обратное, — что Леонид не только не считал фиванцев предателями, но видел в них надежных друзей. Ведь когда Леонид вел свое войско, он зашел по пути в Фивы, и фиванцы по его просьбе разрешили ему то, что не разрешили бы никому другому. Они позволили ему совершить инкубацию в святилище Геракла, и, когда он там спал, он увидел сновидение, о котором и рассказал фиванцам. Ему привиделось, что во время страшной бури в беспорядке носятся по морю и качаются на волнах все славнейшие и величайшие города Греции, но над всеми возвышаются Фивы: они возносятся вверх, к небу, а затем внезапно исчезают. Все это было очень похоже на то, что впоследствии, спустя долгое время, действительно случилось с этим городом.
XXXII
Рассказывая об этой битве, Геродот дал также неверную картину величайшего подвига Леонида: он рассказывает, что там, в теснинах около Колона, пали все; в действительности же дело обстояло по–иному. Когда греки ночью узнали о том, что враги обошли их, они выстроились и двинулись на вражеский лагерь, — не более и не менее, как на палатку царя, желая убить его и погибнуть самим вокруг его палатки. Частью убивая, частью обращая в бегство тех, которые выходили им навстречу, они дошли до палатки. Но Ксеркса там не оказалось; они стали искать его в огромном разбросанном лагере и, блуждая, были постепенно уничтожены окружившими их со всех сторон варварами. О всех тех подвигах и метких речениях спартанцев, которые опустил Геродот, я расскажу в жизнеописании Леонида; однако не худо будет и здесь рассказать кое–что. Перед выступлением Леонида в поход спартанцы устроили в его честь надгробное состязание; зрителями на этом состязании были отцы и матери отправлявшихся. Когда кто–то сказал Леониду, что он ведет в бой слишком мало людей, он ответил:«Слишком много — ведь они обречены на смерть». Когда жена во время его отъезда спросила у него, не скажет ли он ей чего–нибудь на прощанье, он сказал, обернувшись. «Желаю тебе доброго мужа и добрых детей». А в Фермопилах, окруженный, Леонид, желая спасти от смерти двух своих сородичей, дал одному из них письмо и велел отправиться; но тот отказался взять письмо, сказав в гневе:«Я пошел с тобой как соратник, а не как вестоноша». Другому он приказал передать что–то спартанскому правительству, но тот ответил не словом, а делом, взяв щит и заняв свое место в строю. Если бы кто–нибудь другой опустил эти факты, это было бы простительно. Но о Геродоте, который собрал и сообщил читателю рассказы о неприличном звуке, изданном Амасисом (II, 162), о том, как вор пригнал ослов и распределил мехи с вином (II, 121ß), и много других подобных, никак нельзя сказать, что он не упомянул об этих событиях по недосмотру или считая прекрасные дела и прекрасные изречения ничего не стоящими; наоборот, следует думать, что он сделал это из пристрастного нерасположения к некоторым из греков.
ХХХIII
О фиванцах он сперва говорит (VII, 233), что «они сражались по принуждению, пока стояли вместе с греками»: очевидно, не только Ксеркс, но и Леонид имел биченосцев, следовавших за войском и заставлявших фиванцев вопреки их желанию сражаться, подгоняя их бичами. Можно ли вообразить более кровожадного сикофанта, чем Геродот, утверждающий, будто фиванцы сражались по принуждению, хотя могли спастись бегством, а перешли на сторону персов добровольно, хотя персы не оказали им никакой помощи? Вслед за этим он пишет (VII, 233), что «в то время как греки спешили занять Колон, фиванцы отделились от них и с протянутыми вперед руками приблизились к варварам; при этом они открывали сущую правду, что сочувствуют персам, что они дали царю землю и воду, что они явились к Фермопилам по принуждению и не повинны в поражении, понесенном царем. Такими речами они спасли себя, а для подтверждения своих слов имели свидетелями фессалийцев». Стоит внимания этот многословный судебный процесс посреди военных криков, всякого шума, бегства одних, преследования других, — процесс, сопровождавшийся даже допросом свидетелей, ибо в узком проходе, где люди убивали и топтали друг друга, фессалийцы выступили защитниками фиванцев — очевидно, в уплату за то, что незадолго до битвы, после захвата фессалийцами всей Греции вплоть до Феспий, фиванцы победили их в сражении и заставили отступить, убив их предводителя Латтамия. Таковы были отношения между беотийцами и фессалийцами, нисколько не похожие на взаимную симпатию и благожелательство. Но что же стало с фиванцами после этих защитительных речей фессалийцев? Как рассказывает он сам,«одни из них были перебиты варварами, когда фиванцы еще только приближались к ним, на других, а их было большинство, были выжжены царские клейма, — прежде всего на вожде фиванцев Леонтиаде», Но вождем фиванцев под Фермопилами был не Леонтиад, а Анаксандр, как сообщают Аристофан в его»Исследовании об архонтах»и Никандр· Колофонский; ни один человек, кроме Геродота, никогда не слыхал, чтобы фиванцы были клеймены Ксерксом. Но если, бы это было и правдой, мы имели бы наилучшее средство защиты от клеветы, и Фивы могли бы гордиться клеймами, как доказательством того, что Ксеркс считал самыми страшными своими врагами Леонида и Леонтиада. Ибо, что касается первого, то он надругался над его трупом, второго же заклеймил еще при жизни. Но Геродот· в надругательстве над трупом Леонида видит доказательство того, что при жизни Леонида варвар был раздражен против него больше, чем против всех других людей, а про фиванцев говорит, что они были заклеймены, хотя и были на стороне персов, и что даже позже, в битве при Платеях, будучи уже заклейменными, продолжали ревностно сочувствовать персам. По–видимому, Геродот мог бы сказать то же, что Гиппоклид (VI, 129), ставший вверх ногами на стол и болтавший в воздухе ногами: «Геродоту наплевать на все».
XXXIV
В восьмой книге он говорит (VIII, 4–5), что греки, струсив, замышляли бегство от Артемисия внутрь Греции и что они не обратили внимания на просьбу евбейцев подождать немного, пока они не поместят в надежное убежище свои семьи и слуг. Так было, по его словам, до тех пор, пока Фемистокл не подкупил Еврибиада и коринфского стратега Адиманта; лишь после этого греки остались и приняли участие в морском сражении против варваров. Но даже Пиндар, принадлежавший к государству не союзному, а обвиненному в сочувствии персам, упомянув об Артемисии, характеризует его таким эпитетом (fr. 77 Christ.):
Где дети афинян блестящий фундамент
Свободы заложили…[6]
Геродот же, по мнению некоторых, прославивший Грецию, заявляет, что эта победа была результатом подкупа и обмана и что греки сражались против своей воли, обманутые подкупленными полководцами.
Но верха злокозненности он достигает не в этих, а в следующих словах. Почти все люди согласны в том, что, если бы даже греки победили здесь в морских боях, они все равно оставили бы Артемисий варварам, узнав о том, что произошло при Фермопилах, ибо было бы бесполезно, оставаясь здесь, сторожить море, когда война шла уже по сю сторону Фермопил и проходы были уже во власти Ксеркса. Но, по Геродоту, греки замышляли бежать уже прежде, чем им было сообщено о смерти Леонида; он говорит (VIII, 18). «Так как они пострадали жестоко, особенно афиняне, у которых половина кораблей была повреждена, то подумывали уже о бегстве в глубь Греции». Пусть бы это»отступление перед боем»он и назвал такими словами — и это было бы уже достаточно оскорбительно; но он и выше и здесь употребляет слово «бегство»; немного ниже (VIII, 23) он опять употребляет это же слово «бегство», — так оно ему нравится: «Тотчас после этого явился к варварам в лодке некий житель Гистиэи с известием о бегстве греков от Артемисия. Варвары не поверили этому, заключили вестника под стражу и отрядили для расследования несколько быстрых кораблей». Что ты такое говоришь? Ты говоришь о бегстве греков как побежденных, хотя даже враг после битвы не мог поверить, что они отступили, так как одержали большую победу. Можно ли верить автору этих строк в том, что он сообщает об отдельных людях или государствах, если он одним словечком сводит на нет победу всей Греции, а трофеи и надписи, которые греки поставили у храма Артемиды в Просэое, объявляет пустым хвастовством? В этой надписи читается:
Разных племен людей, пришедших из Азии дальней,
Здесь укротили копьем в море афинян сыны.
Деве–охотнице там, где войско мидян погибло
В славном морском бою, этот поставили дар.
Сообщая о сражениях, Геродот не говорит о расстановке войска греков, как не говорит и о том, какое место занимало каждое государство в морском бою; зато говоря об отступлении, которое он называет бегством, он не забывает сообщить, что «первыми плыли коринфяне, а последними афиняне» (VIII, 21).
XXXV
Человеку, который считает себя галикарнассцем, хотя другие и называют его фурийцем, не следовало бы так уж поносить греков, ставших на сторону персов. Ведь галикарнассцы, хотя и были дорийцами, выступали в поход против греков со всем своим гаремом. Геродот же крайне далек от того, чтобы со снисходительностью указывать на обстоятельства, вынуждавшие каждое отдельное греческое племя стать на сторону варваров. Это видно из следующего примера: после сообщения о фессалий- цах, отправивших послов к своим заклятым врагам фокидцам и обещавших последним, что их страна останется нетронутой, если они уплатят пятьдесят талантов, он пишет о фокидцах дословно следующее (VIII, 30): «Одни лишь фокидцы из жителей этой области не стояли на стороне персов, притом, как я по моему соображению заключаю, не по какой–либо иной причине, но вследствие вражды к фессалийцам; если бы, напротив, фессалийцы были на стороне греков, фокидцы стояли бы на стороне персов». Однако же немного ниже (VIII, 33) он сам заявит, что варварами было сожжено тринадцать городов Фокиды, разграблена эта страна, сожжено святилище в Абах, погибли мужчины и женщины, которым не удалось бежать на Парнас. И все же этих мужей, готовых стойко претерпеть самое ужасное, лишь бы только не изменить доблести, он смешал в одну кучу с теми низкими людьми, которые были ревностными сторонниками персов: так как у него не было никакой возможности очернить дела этих мужей, то для их поношения он высосал из своего пальца [7] низкие поводы и грязные соображения, якобы руководившие ими; он хочет, чтобы о душевных качествах фокидцев судили, исходя не из того, что они сделали, а из того, что они сделали бы, если бы фессалийцы держали себя по–иному, как будто предательство было чем–то вроде территории, которую фессалийцам удалось захватить раньше них, так что на долю фокидцев уже ничего не осталось. Пусть бы кто–нибудь попытался снять с фессалийцев обвинение в сочувствии персам, утверждая, что фессалийцы примкнули к персам невольно, — не из симпатии к врагу, а из–за враждебности к фокидцам, убедившись, что те стали на сторону греков. Разве не решили бы все, что он самым низким образом угождает и, приписывая, из желания сказать приятное людям, благовидные причины для самых низких дел, искажает истину? Думаю, что да. Но тогда нужно считать самым явным сикофантом и того, кто считает, что фокидцы избрали путь чести не по причине своей доблести,, а только узнав, что фессалийцы пошли по другому пути. В других случаях он, клевеща, обычно ссылается на источник,, откуда его клевета заимствована; в этом же случае он сам заявляет, что пришел к этому выводу по собственному соображению. Он обязан был привести факты, приведшие его к заключению, что фокидцы, хотя и поступали как благороднейшие из греков, имели такой же образ мыслей, как самые подлые из них. Ведь ссылка на их враждебность фессалийцам прямо смехотворна: не помешала же сражаться на стороне греков эгинцам их вражда к афинянам, халкидцам — вражда к эретрийцам, коринфянам — вражда к мегарцам. И наоборот,, крайняя враждебность македонян к тем же фессалийцам не отвратила последних от дружбы с варварами, хотя македоняне и стояли на стороне персов. Ибо общая всем опасность. наставила отдельные племена забыть вражду к соседям; забыв все прочее, греческие племена избрали либо путь добра — вследствие своей доблести, либо путь выгоды — вследствие тяжелой нужды. Мало этого: и после того, как безвыходное положение, в котором оказались фокидцы, заставило их подчиниться персам, эти мужи затем снова перешли на сторону греков, явным свидетелем чего был спартиат Лакрат: даже сам Геродот, как бы против своей воли, принужден признать (IX, 31), что фокидцы были и в греческом войске.
XXXVI
Нечего удивляться, что Геродот беспощаден к тем, кого постигла неудача, если он включает в число врагов и предателей даже тех, которые сражались и подвергались опасности вместе с греками. Наксосцы, говорит он (VIII, 46), послали три [8] триэры на помощь варварам, но один из триэрархов, Демокрит, убедил. остальных перейти на сторону греков. Как видите, Геродот не умеет хвалить, не очерняя в то же время: чтобы прославить одного человека, он должен запятнать целый город и целый»народ. Но противоположное геродотову сообщение мы находим из ранних писателей у Гелланика, из поздних — у Эфора: первый сообщает, что наксосцы пришли на помощь грекам на шести, второй — что на пяти кораблях. Но и сам Геродот изобличает себя в том, что он все это выдумал. Авторы «Наксосских хроник» говорят, что и ранее этого наксосцы отогнали Мегабата, подплывшего к острову на двухстах кораблях, и что после того они изгнали с острова Датиса, который поджег Наксос и причинил им много бед. Если же, как говорит Геродот в другом месте (VI, 96), персы сожгли и разрушили их город, а жители его спаслись благодаря тому, что бежали в горы, то, видно, у них было достаточно оснований послать помощь разрушившим их родной город, а не помогать тем, которые боролись за свободу всех греков! А что Геродот измыслил свою ложь не из желания похвалить Демокрита, а чтобы опозорить наксосцев, видно из того, что он совсем умолчал и опустил известие о доблестной победе Демокрита, о которой мы знаем из эпиграммы Симонида (fr. 136 Bergk):
В дни, когда близ Саламина с врагами вступили в сраженье
Греки на глади морской, третьим тогда Демокрит
Бросился в бой, овладевши пятью кораблями мидийцев,
Также и дорян корабль вырвав из варварских рук.
XXXVII
Но к чему возмущаться его отношением к наксосцам? Если существуют наши антиподы, живущие на нижней стороне земли, как утверждают некоторые ученые, то я думаю, что и до них дошла молва о Фемистокле и его плане дать для спасения Греции сражение при Саламине; в честь этого плана он после победы над варваром соорудил храм Артемиды Доброй Советчицы в Мелите. Наш историк, желая, по мере своих сил, лишить Фемистокла и этой заслуги и передать славу за это дело другому лицу, пишет дословно следующее (VIII, 57–58): «Когда Фемистокл возвратился на свой корабль, некий афинянин Мнесифил спросил его, какое решение они приняли. Услышав от него, что решено вывести корабли к Истму и перед Пелопоннесом дать сражение на море, он сказал: «Если только греки уведут свои корабли от Саламина, то на море тебе не придется уже сражаться за твою родину. Греки разойдутся по своим городам». Немного ниже он продолжает: «Поэтому, если есть какая–нибудь возможность, иди и попытайся отменить решение; может быть, ты как–нибудь убедишь Еврибиада, ой изменит свое решение и останется здесь». Прибавив к этому еще:«Предложение это очень понравилось Фемистоклу; ничего не отвечая Мнесифилу, он отправился к кораблю Еврибиада», Геродот снова пишет дословно следующее: «Фемистокл сел подле и изложил ему все слышанное от Мнесифила как свое собственное мнение, добавив и многое другое». Не ясно ли, что он старается набросить тень на Фемистокла как на недобросовестного человека, утверждая, что он выдавал план Мнесифила за свой собственный?
XXXVIII
Еще более унижая греков, он утверждает, что Фемистокл не понимал, что полезно для греков, и упустил полезное, хотя и получил за свой ум прозвище Одиссея. Артемисия же, согражданка Геродота, по его словам, дошла до этого собственным умом — ее никто не вразумил [9]. Она еще перед боем сказала Ксерксу (VIII, 68):«Греки не в состоянии будут продержаться долгое время; ты рассеешь их, и все они разбегутся по своим городам… Невероятно, чтобы греки… спокойно оставались здесь, когда ты поведешь на Пелопоннес сухопутное войско; им не придет тогда на ум сражаться за Афины. Наоборот, если ты поторопишься дать морскую битву немедленно, я опасаюсь, как бы поражение флота не принесло несчастья и твоему сухопутному войску». Если бы это предсказание было еще и в стихах, Артемисия превратилась бы у Геродота в настоящую Сивиллу: так точно предсказала она будущее. Поэтому–то и Ксеркс поручил ей отвезти своих сыновей в Эфес: по–видимому, он забыл взять с собой женщин из Суз, если его сыновья нуждались в сопровождении женщин.
XXXIX
Но нам здесь интересно установить не то, что Геродот лжет вообще, а то, что он лжет с целью оклеветать других. Вот, например, что он рассказывает (VIII, 94): «По словам афинян, коринфский вождь Адимант, лишь только корабли вступили в бой, немедленно в страхе и ужасе бежал», не совершив незаметно маневр поворота, не проскользнув потихоньку через ряды сражающихся, а подняв паруса на глазах у всех и дав сигнал всем кораблям повернуть назад. Затем с ним встретился у оконечности острова Саламина быстроходный корабль, шедший на всех парусах, и с этого корабля чей–то голос произнес: «Адимант, ты бежишь, предав греков, а они, поклявшись одержать победу над врагами, теперь одерживают победу над неприятелем». Этот корабль, очевидно, был послан с неба: Геродот не пожелал обойтись без театральной машины, употребляющейся в трагедии, [10] – ведь он и во всем прочем перещеголял трагедию фантастическими выдумками. Итак, Адимант поверил этому и»повернул назад свои корабли, явившись на стоянку греков, когда все кончилось. Такая молва о коринфянах идет от афянян; сами коринфяне отвергают этот рассказ и утверждают, что в морском сражении они были в числе первых, согласно с ними свидетельствует и остальная Греция». Таков обычно этот человек: против каждого он плетет особую клевету и каждого чернит по–иному, и вот так или иначе каждый оказывается негодяем. Так и в этом случае он действует наверняка: если его клевете поверят, бесславие постигнет коринфян, если же нет, — то афинян. В действительности же, я полагаю, эта клевета вовсе не была пущена в ход афинянами против коринфян, а все это выдумал Геродот, желая очернить и тех и других. В самом деле, Фукидид (I, 73) выводит афинянина возражающим коринфянину в Лакедемоне и выставляющим напоказ подвиг афинян во время Персидских войн, в частности, в битве при Саламине; однако он не выдвигает здесь против коринфян никакого обвинения в предательстве или дезертирстве. И афинянам было бы неуместно хулить таким образом Коринфское государство, имя которого было третьим после лакедемонян и афинян начертано на посвящениях из варварской добычи: наоборот, они разрешили коринфянам похоронить своих мертвых в Саламине около Афин как мужей, отличившихся доблестью, и написать на их могиле следующую элегию (надпись I. G. I², 927, сохранившаяся до наших дней)·.
О чужестранец, мы жили в обильном водою Коринфе,
Остров Эанта теперь наши имеет тела.
Здесь мы, пленивши суда финикийцев и густоволосых
Персов, святую для нас почву Эллады спасли
А кенотаф на Истме имеет такую надпись:
На волос Греция вся от смерти уже находилась.
Мы же ее спасли, души отдавши свои.
На посвящениях же, поставленных неким Диодором, одним из коринфских триэрархов, в святилище Латоны, написано еще следующее:
Эти доспехи от перса–врага моряки Диодора
Здесь посвятили Лето в память о битве морской.
Сам же Адимант, которого Геродот постоянно поносил и называл (VIII, 5) «единственным из стратегов, отчалившим от Артемисия с целью бежать, не оставаясь там», имел громкую славу, как видно из следующего посвящения:
Здесь перед тобою того Адиманта могила, чья доблесть
Греции всей принесла славный свободы венок.
Если бы Адимант был трусом и предателем, то немыслимо, чтобы он по смерти получил такую честь. Он никогда бы не осмелился дать своим дочерям имена Навсиника (Морская лебеда), Акротинион (первинки добычи, посвящаемые богам), Алексибия (отразившая насилие), а сына назвать Аристеем (храбрецом), если бы не прославился и не был знаменит своими подвигами при Саламине. Не только Геродот, но и самый последний кариец не мог не знать того, что коринфские женщины, единственные из всех гречанок, обратились к богине с общеизвестной красивой и божественной молитвой, — чтобы она внушила их мужьям страсть к бою с варварами. Ведь это дело было на устах у всех, и Симонид сложил эпиграмму (fr. 737 Bergk), написанную на медных статуях, поставленных в храме Афродиты, который построен, по преданию, Медеей; при этом, по мнению одних, она хотела умолить богиню, чтобы та искоренила в ней любовь к мужу, по мнению же других, чтобы она искоренила в Иасоне любовь к Фетиде. Эта надпись такая:
Молятся статуи эти за греков и храбрых коринфян,
С тем и поставили их в храме Киприды святой.
Не было бы Афродите, великой богине, угодно
Грозным персидским стрелкам греков твердыню предать.
Геродоту следовало написать об этом в своей книге; гораздо более уместно' было упомянуть такой факт, чем некстати рассказывать об убийстве Аминоклом сына.
XL
Затем он без конца упивается обвинениями против Фемистокла: по его словам, Фемистокл только и делал, что тайком от других стратегов обворовывал и грабил острова (VIII, 772). Наконец, решив отнять у афинян победный венок и передать его эгинянам, он пишет следующее (VIII, 722): «Отослав первинки в Дельфы, греки от имени всех спрашивали божество, достаточны ли и приятны ли ему полученные дары. Божество отвечало, что от всех греков приношения приятны, но не от эгинян, и требовало от них приношений за первое место по храбрости в морской битве у Саламйна». Пусть бы он ограничился тем, что, подобно Эзопу, влагающему свои вымыслы в уста воронов и обезьян, влагал бы свои выдумки в уста скифов, персов и египтян. Но этого ему мало: он использовал для этой цели пифийского бога и от его имени отнимает первое место за победу при Саламине у афинян. Фемистокл (VIII, 123) получил при голосовании на Истме второе место, относительно же первого ничего не решили, так как каждый военачальник при голосовании присуждал себе первое, а Фемистоклу — второе место. Геродот вместо того, чтобы укорять военачальников в честолюбии, заявляет: «Из зависти все греки так и отплыли из Истма, не желая провозгласить этого мужа первым».
XLI
Девятая книга — последняя в его сочинении; поэтому Геродот спешит здесь, по мере своих сил, прежде, чем окончить свой труд, вылить на голову читателя весь- тот остаток озлобления против лакедемонян, который не был им еще израсходован. Он лишает спартанцев их знаменитой и славной победы при Платеях и пишет (IX, 9), что лакедемоняне сперва боялись, как бы афиняне под влиянием Мардония не покинули греков; но когда Истм был перегорожен стеной, они сочли, что Пелопоннес в полной безопасности, оставили попечение о других греках их пренебрегли их интересами, справляли дома празднества, а афинских послов обманывали и дурачили. Как же все–таки случилось, что из Лакедемона в Платеи направилось пять тысяч спартиатов, причем каждый из них имел при себе по семи илотов (IX, 10)? Как случилось, что они подвергли себя столь великой опасности, победили и ниспровергли столь многие десятки тысяч врагов? Вот, послушай, какое убедительное объяснение он дает (IX, 9). В Спарте, по его словам, проживал в качестве иностранного поселенца человек из Тегеи по имени Хилей; его друзьями и ксенами были некоторые из эфоров. Он и убедил эфоров отправить войско, говоря, что для пелопоннесцев не будет никакой пользы от стены через Истм, если афиняне соединятся с Мардонием. Вот что побудило Павсания выступить в Платеи со своим войском; но, если бы этого Хилея какое–нибудь личное дело задержало в Тегее, Греции уже не существовало бы.
XLII
Что же касается афинян, то и с ними он не знает, как ему быть, — то он их возвеличивает, то принижает, то превозносит их город до небес, то низвергает в пропасть. Он рассказывает (IX, 26), как они вступили в спор с тегейцами за второе место в строю: они напомнили о Гераклидах. сослались на свои подвиги в борьбе с амазонками и на могилы пелопоннесцев, погребенных под стенами Кадмеи, а затем дошли до последних событий–до Марафонской битвы. Но как ни были они горды своим прошлым, они готовы были удовольствоваться командованием левым флангом (IX, 27). Однако некоторое время спустя (IX, 46) Павсаний и спартиаты уступили афинянам гегемонию и предложили им занять правый фланг и стоять в строю против персов, а сами хотели занять левый фланг, ссылаясь на то, что не имеют еще опыта в борьбе с варварами. Довольно забавно, однако, когда люди не желают сразиться с врагом только потому, что еще никогда не сражались с ним. Но каковы все остальные греки? Когда военачальники вели их на новые позиции,«как только они снялись с места, вся их конница, — как утверждает Геродот (IX, 52), — с большой охотой обратилась в бегство к городу Платеи; так они и добежали до святилища Геры». Это замечание содержит обвинение почти всех греков и в неповиновении приказам командования, и в дезертирстве, и в предательстве. В конце концов, замечает он (IX, 59), с варварами сражались, стоя против них, только лакедемоняне и тегейцы, а с фиванцами–афиняне; все же остальные государства без всякого различия он лишил их доли участия в победе; никто из них якобы не принял участия в сражении, но все они в полном вооружении засели в святилище, оставив и предав тех, которые за них сражались. Лишь много позже, (IX, 69), узнав, что побеждает Павсаний, отряд флиунтцев и мегарцев со всего бега врезался в фиванскую конницу и погиб без всякой пользы для дела. Коринфяне не участвовали в этой битве, но после битвы поспешно двинулись по холмам; однако фиванская конница так и не попалась им навстречу, ибо фиванцы, составляя конный авангард варварского войска, когда началось отступление, с исключительной отвагой помогали бегущим варварам (IX, 67), очевидно, в благодарность за клеймение фиванцев при Фермопилах! Но как вели себя коринфяне, в каком месте они стояли в строю во время сражения с варварами и какой удел постиг их после битвы при Платеях, — обо всем этом можно спросить у Симонида, написавшего следующее (fr. 84 Bergk):
Те, что живут в середине богатой водою Эфиры, —
Храбрые и знатоки в тонком искусстве войны,
Также и те, что живут в Коринфе, отечестве Главка,
Могут свидетелем взять солнечный круг золотой.
С высей эфира он видел их доблесть и хочет, чтоб в славу
Предков их дети теперь новую лепту внесли.
Симонид написал это не потому, что выступал в Коринфе или сочинял песнь в честь их города; он написал элегию, а попутно рассказал и о их подвигах. Впрочем, Геродот предвидел, что для обличения его лжи кто–нибудь может спросить у него:«Откуда же эти братские могилы, эти многочисленные погребальные урны и надгробные стелы, на которых до сих пор платейцы в присутствии всех греков приносят жертвы всесожжения? «Для объяснения этого Геродот приписал грекам еще более позорное преступление, чем предательство.., [11] А именно, он говорит (IX, 85): «Что же касается других могильных холмов, которые можно видеть в Платеях, то их, как мне передавали, насыпало каждое из греческих государств впоследствии, стыдясь того, что они не принимали участия в битве, и дорожа своей репутацией у потомков». Однако о том, что они не участвовали в битве и, следовательно, были предателями, из всех людей слышал только один Геродот. Итак, эти греки, ускользнувшие от опасности, провели и Павсания, и Аристида, и лакедемонян, и афинян. Несмотря на все то, что сообщает Геродот, афиняне не смогли помешать внесению эгинцев в список победителей при Платеях на посвятительной надписи, хотя и очень были к ним враждебны. Не изобличили они и коринфян в том, что последние, будучи в числе греков, побеждающих персов… бежали с поля битвы при Саламине, хотя вся Греция утверждала противное. Впрочем, холм, считающийся братской могилой эгинян, насыпан, по словам Геродота (IX, 85), десять лет спустя после Персидских войн платейцем Клеадом из угождения эгинцам. Почему же, в то время как лакедемоняне и афиняне чуть не подрались между собой сразу после этой битвы из–за постановки трофея, они не отстранили от раздачи наград остальных греков, якобы струсивших и убежавших, но даже написали их имена на трофеях и колоссах и уделили им часть добычи. И, наконец, на надписи, начертанной на алтаре, они написали:
Греки, отважной души повинуясь могучим порывам,
Силой Победы своей, дела Аресовых рук,
Персов изгнав, от свободной Эллады все вместе!
Зевесу Освободителю здесь соорудили алтарь.
Или ты скажешь, Геродот, что и эту надпись начертал Клеад или другой кто–нибудь из угождения греческим государствам? И непонятно, зачем им было брать на себя столько труда попусту, копая землю и сооружая фальшивые могильные холмы и надгробные памятники ради далеких потомков, когда они видели, что и без того их слава запечатлена в знаменитейших и величайших посвящениях? Как говорят, Павсаний, уже имея тиранические замыслы, сделал такую надпись в Дельфах:
В память о дне когда воинство мидян сгубил он, Павсаний
Фебу, эллинов вождь, этот алтарь посвятил.
Значит, и он делился своей славой с греками, хотя и называл себя их вождем. Впрочем, греки не вынесли этого, но увидели здесь несправедливость; лакедемоняне, отправив доверенных людей в Дельфы, уничтожили эту надпись, а вместо нее, как и было справедливо, начертали имена греческих государств. Правдоподобно ли, чтобы греки негодовали на то, что их имена не указаны в надписи, если они сознавали свою вину — уклонение от участия в бою? Или чтобы лакедемоняне, вычеркнув из надписи имя главного вождя и военачальника, вписали в нее имена тех, которые дезертировали и не захотели подвергнуться общей опасности? Не возмутительно ли, что Софан, Аимнест и все прочие, отличившиеся в той битве»не выразили неудовольствия даже по тому случаю, что на трофеях были написаны имена китнийцев и мелосцев, а Геродот считает, что в сражении участвовало только три государства и требует, чтобы имена всех прочих были устранены с трофеев, и удалены из святилищ?
XLIII
Всего произошло четыре больших сражения с варварами? Артемисий, Фермопилы, Саламин, Платеи. И что же? От Артемисия греки, по словам Геродота, бежали; при Фермопилах подвергался опасности только царь–военачальник, а остальным было мало дела до персов: они сидели дома и справляли Олимпийские и Карнейские празднества. Что касается событий при Саламине, то при рассказе о них Геродот уделил Артемисии больше места, чем всему морскому бою. И, наконец, во время Платейского боя, греки, по его словам, засели в Платеях и до- конца сражения не знали ничего о том, что происходит на поле битвы, как если бы шла война между мышами и лягушками,, которую Пигрет из Артемисии шуточно и пародийно описал в своей поэме (чтобы обмануть врага, они по общему уговору сражались в полном молчании). Но и сами лакедемоняне,, по словам Геродота (IX, 62,63), мужеством нисколько не превосходили варваров, а победили лишь потому, что сражались с людьми, не имевшими доспехов и щитов. Пока Ксеркс присутствовал лично, его воинов, по словам Геродота, лишь с трудом можно было заставить выступить против греков — их подгоняли сзади плетями. Но, очевидно, во время Платейской битвы их душевный склад совершенно изменился:«В отваге и силе персы не уступали грекам; но их одежда, совершенна лишенная тяжелого вооружения, приносила им величайший вред: они сражались с тяжеловооруженными, сами будучи легковооруженными». Что же остается у греков славного и великого от этих сражений? Лакедемоняне сражались с безоружными, остальные даже не знали, что идет сражение; знаменитые братские могилы, почитаемые всеми, — поздняя подделка; треножники и алтари, стоящие в храмах богов, покрыты фальшивыми надписями. Единственный, кому удалось узнать истину, — это Геродот; всех прочих людей, которых чтут греки, обманула ложная молва, изобразившая победы того времени как нечто выдающееся.
Что же можно сказать после этого? Геродот ловко умеет писать, и речь его приятна; его рассказы очаровательны, производят сильное впечатление и изящны.
Речь же он, точно певец, преискусно ведет (Одиссея, XI, 367) —
ну, о высоком искусстве, пожалуй, говорить не приходится, но, как–никак, его речь мелодична и отделана. Вот это–то, конечно, очаровывает и привлекает к себе всех. Однако его клеветы и злоречия надо остерегаться, как ядовитого червя на розе, — они скрыты за тонкими и лощеными оборотами. Если мы забудем об этом, мы против своей воли поверим лживым и нелепым его сообщениям о лучших и величайших городах и мужах Греции.
[1] Вставки в скобках и примечания переводчика, а равно его ссылки Геродота и др. авторов набраны курсивом.
[2] Вероятно, надо читать: «левктрийца Скедаса», см. Плутарх, «О демонии Сократа», стр.773 В, «Пелопид», 20. 166
[3] ἀνἠρ ἄδοκος, Herodot.; ἄδικώτατον άνθρωπον και κάκιατον. Plut.
[4] Текст испорчен, пропуск в тексте восстанавливают по догадке.
[5] У Геродота — Сокл.
[6] Так же, Плутарх, Фемистокл, 8.
[7] Дословно: «взял из своего карандаша».
[8] В наших текстах Геродота — четыре триэры.
[9] Πодобно тому, как Mнесифил вразумил Фемистокла.
[10] Специальная машина, при помощи которой показывается внутренняя часть закрытого дома или божество, спускающееся с неба. Отсюда выражение: deus ex machina.
[11] Место в рукописи испорчено.