Введение. Письма Цицерона

Ни одна история в настоящее время не изучается так охотно, как история последних годов римской республики. Во Франции, Англии и Германии[1] самое последнее время появилось несколько ученых сочинений по этому предмету, и все были встречены публикой с большим интересом. Важное значение решавшихся тогда вопросов, драматическая живость событий и величие действовавших лиц вполне оправдывают этот интерес, но всего более влечение, испытываемое нами по отношению к этой любопытной эпохе, объясняется тем, что она описана нам Цицероном в его письмах. Один современник его [2] говорит об этих письмах, что тому, кто прочтет их, нет надобности более в какой–либо другой истории этого времени[3]. и действительно, в этих письмах события этой эпохи рисуются нам гораздо жизненнее и правдивее, чем в позднейших сочинениях, написанных с определенной целью рассказать нам о них. Что могли бы нам поведать Азиний Поллион, Тит Ливий или Кремуций Корд[4], если бы сочинения их об этой эпохе дошли до нас? Они могли бы передать нам лишь свое личное мнение, а мнение это, во всяком случае, не из особенно внушающих доверие, так как исходит от людей, от которых трудно ждать полной истины в силу их личного положения. Тит Ливий писал при дворе императоров, а Поллион рассчитывал оправдать свою измену, отзываясь как можно хуже о тех, кому изменил. Таким образом, гораздо лучше не брать готового мнения, а самим себе его составить, и чтение писем Цицерона и дает нам возможность это сделать. Читая его письма, мы сразу попадаем в самую гущу событий и можем следить за ними изо дня в день. Несмотря на восемнадцать веков, отделяющих нас от того времени, события эти рисуются нам как бы совершающимися на наших глазах, и мы оказываемся, благодаря этому, в том единственном положении, когда мы, с одной стороны, стоим достаточно близко к событиям, чтобы различить их истинный характер, а с другой стороны, чувствуем себя достаточно удаленными от них, чтобы судить о них беспристрастно.
Важное значение этих писем объяснить нетрудно. В то время люди, занимавшиеся политической деятельностью, нуждались в частной переписке гораздо более, чем теперь. Проконсул, уезжая из Рима для управления какою–либо отдаленною провинцией, прекрасно понимал, что он тем самым совершенно удаляется от политической жизни. Для людей, привыкших к волнениям политических дел, к партийным заботам или, как они выражались, к постоянному толчению на форуме, было большим лишением покинуть на несколько лет Рим для тех бесконечно далеких стран, куда не достигал никакой шум общественной римской жизни. Правда, существовало нечто вроде официальной газеты, acta diurna [5], почтенного прародителя французского Монитора [6]. Но надо думать, что всякий официальный журнал сам по себе уже осужден до известной степени на незначительность. И этот римский журнал заключал в себе довольно бесцветный отчет о народных собраниях, краткое изложение громких судебных дел, разбиравшихся на форуме, и, кроме того, описание происходивших общественных церемоний и разных атмосферных явлений или чудесных событий, имевших место в городе или его окрестностях. Все это были новости не совсем того рода, какие желалось бы знать какому–нибудь претору или проконсулу. И вот, чтобы заполнить то, чего не давал официальный журнал, они прибегали к помощи платных корреспондентов, составлявших для любознательных провинциалов нечто вроде рукописной газеты, подобно тому, как это обычно практиковалось и во Франции в восемнадцатом веке, с той лишь разницей, что во Франции эту обязанность поручали обыкновенно известным писателям, находившимся в близких отношениях с вельможами и вхожим и к министрам, а римские корреспонденты были никому не известными писателями, ремесленниками, как их называет в одном месте Целий[7], вербовавшимися обыкновенно из среды тех голодных греков, которых нужда заставляла браться за всевозможные занятия. Люди эти, конечно, не могли иметь доступа в знатные дома, а к лицам, стоявшим во главе управления, и близко не подходили. Их роль состояла лишь в том, чтобы бегать по городу и собирать на улицах все, что они могли услышать или увидеть. Они не упускали случая передать разные театральные истории, сообщали об освистанных актерах, о побежденных гладиаторах, подробно описывали богатые похоронные процессии и вообще делились всякого рода слухами и сплетнями, особенно же всеми скандальными случаями, о которых им удавалось узнать[8]. Вся эта пустая болтовня занимала на время, но не давала полного удовлетворения этим честолюбивым политикам, желавшим прежде всего быть в курсе всех дел. Чтобы добиться этого, они, естественно, должны были обращаться к кому–либо, кто бы близко знал эти дела. Они останавливали свой выбор на нескольких надежных, значительных и хорошо осведомленных друзьях и через них узнавали причины и истинное значение фактов, сухо и без объяснений описанных в acta diurna; таким образом, тогда как платные корреспонденты как бы водили их по улицам, корреспонденты–друзья ставили их в непосредственную близость с первыми лицами республики и как бы давали им возможность самим услышать их самые тайные беседы.
Этой потребности быть правильно осведомленным обо всем и, так сказать, покинув Рим, все же жить его жизнью никто нс испытывал сильнее, чем Цицерон. Кто более его любил все эти волнения общественной жизни, на которые обычно государственные деятели жалуются, пока ими живут, и о которых не перестают сожалеть, лишь только их лишаются? Поэтому не следует слишком доверять Цицерону, когда он нам говорит, что он пресыщен до усталости бурными прениями сената, что он жаждет пожить в стране, где не слыхивали ни о Ватинии [9], ни о Цезаре[10] и где никто не интересуется аграрными законами, что он умирает от желания позабыть о Риме в прекрасных тенистых рощах Арпина[11] или в восхитительном местечке Формии [12]. Стоило ему только переехать в Формии, Арпин или в какую–либо другую из тех прекрасных вилл, которые он с гордостью называет украшением Италии (ocellos Italiae), его мысли тотчас же естественно возвращаются в Рим, и он беспрестанно посылает туда гонцов, чтобы узнать, что там теперь занимает умы и что там делают. Никогда, что бы он ни говорил, он не мог оторвать глаз от форума. И вблизи и вдалеке ему необходимо было ощущать, по выражению Сен–Симона [13], тот деловой запах, без которого не могут обойтись политики. Во что бы то ни стало он хотел точно знать и положение всех партий, и их тайные соглашения, и их внутренние неурядицы, и, наконец, все те сокровенные махинации, которые подготавливают события и служат для них объяснением. Сведения обо всем этом он и требовал неустанно от Аттика, Куриона, Целия [14] и от многих других выдающихся людей, замешанных во все эти интриги или в качестве действующих лиц, или просто в качестве наблюдателей. И со своей стороны, именно обо всем этом он и сам писал, и притом крайне остроумно, своим друзьям, отсутствовавшим в Риме. Этим–то и объясняется, почему во всех этих полученных им или самим отправленных письмах содержится, совершенно непреднамеренно с его стороны, полная история его времени[15].
Переписка государственных людей нашего времени, в случае ее опубликования, далеко не может иметь такого важного значения. Дело в том, что теперь обмен мыслями и взглядами посредством писем происходит не в такой степени, как тогда. Мы изобрели для этого новые способы. Широкая гласность прессы с успехом заменила собой те частные сообщения, которые не могли простираться далее немногочисленного кружка. В настоящее время, в какое бы пустынное место ни удалился человек, газеты помогут ему быть всегда в курсе всего, что делается на свете. Так как теперь он узнает о событиях почти в то же самое время, как они происходят, то он не только воспринимает их как факт, но и испытывает некоторое душевное волнение. Он как бы лично зрит и присутствует при них, и ему уже нет никакой надобности, чтобы какой–либо прекрасно осведомленный приятель давал себе труд осведомлять его о них. Было бы очень поучительно проследить все, что у нас отняли и заменили собою газеты. Во времена Цицерона письма часто занимали то место, какое занимают для нас газеты, и часто оказывали те же услуги. Они переходили из рук в руки, если в них заключалась какая–либо интересная новость. Письма выдающихся людей, в которых они высказывали свои чувства и взгляды, читались, комментировались и переписывались. Путем таких писем государственный человек в случае нападок на него защищал себя перед людьми, уважением которых он дорожил. Когда же форум замолк, как во времена Цезаря, с помощью писем пытались образовать нечто вроде общего мнения в ограниченном кругу. В настоящее время эту роль взяла на себя пресса и таким образом овладела политической жизнью, а так как газеты несравненно удобнее, быстрее и распространеннее, то они и лишили частную переписку этой части ее содержания.
Правда, для переписки остались еще частные дела, и сначала невольно думается, что это содержание неистощимо и при наличии тех многочисленных чувств и переживаний, которые наполняют нашу внутреннюю жизнь, переписка всегда останется достаточно богатой. Однако мне кажется, что даже эта интимная переписка, касающаяся лишь наших чувств, становится постоянно все короче и неинтереснее. Приятные и усердные сношения, занимавшие так много места в прежней жизни, имеют тенденцию почти совершенно исчезнуть из нашей. Можно сказать, что по странной случайности сама легкость и быстрота сообщений, вместо того чтобы еще более оживить переписку, принесли ей существенный вред. В старину, когда почты не существовало или когда она служила, как у римлян, лишь для правительственных целей — рассылки императорских повелений, приходилось пользоваться оказиями или же посылать с письмами раба. Тогда написать письмо и отправить его представлялось важным делом. Прежде всего не хотелось, чтобы посланный ездил зря и попусту, и вот письма писались подлиннее и поподробнее, чтобы избежать необходимости писать их слишком часто; бессознательно, но они составлялись очень тщательно в силу того естественного значения, какое обыкновенно придают вещам, стоящим дорого и нелегко выполнимым. Даже во времена г-жи де Севинье [16], когда почта (ordinaires) ходила лишь два раза в неделю, письма были еще важным делом, требующим возможной тщательности. Мать, разлученная со своей дочерью, едва успевала отправить письмо, как начинала уже думать о новом, которое она пошлет через несколько дней. Мысли, воспоминания, сожаления накапливались у нее в уме в течение этого времени, и, когда она бралась за перо, «она не могла уже справиться с их бурным течением». В настоящее время, когда, как известно, можно послать письмо в любое время, когда нет надобности накапливать материал, как это делала г-жа де Севинье, не забегают вперед, «не стараются начисто опорожнить свой мешок», не беспокоятся более о том, чтобы ничего не забыть, из опасения, что такая забывчивость может настолько поздно познакомить с новостью, что она, придя слишком поздно, потеряет всю свою свежесть и интерес. Периодичность почты в старину вносила во взаимные письменные сношения больше правильности и последовательности по сравнению с нашим временем, когда возможность отправить письмо, когда хочешь, привела к тому, что стали переписываться менее часто. Теперь обыкновенно ждут, чтобы было что сказать друг другу, и это случается реже, чем принято думать. Пишут только о том, что необходимо, а этого слишком мало для сношений, главная прелесть которых и заключается именно в избытке; да и это немногое нам грозят еще сократить. Возможно, что скоро телеграф заменит почту и что наши сношения будут вестись лишь посредством этого быстрого орудия, служащего как бы отражением нашего позитивного и вечно спешащего общества, стремящегося в своей передаче употреблять слов даже несколько меньше необходимого. С этим новым прогрессом приятность интимной переписки, и без того уже довольно пострадавшая, сведется на нет.
Но даже и в те времена, когда письменные сношения были в большом ходу и когда искусство писать письма стояло довольно высоко, не все умели это делать одинаково хорошо. Люди известного темперамента более других способны к этому делу. Те, кто усваивает медленно и кому необходимо долго обдумывать, прежде чем приступить к писанию, пишут обыкновенно мемуары, а не письма. Люди благоразумные пишут обыкновенно правильно и аккуратно, но им недостает воодушевления и увлекательности. Людям с преобладанием рассудка и логики свойственно подолгу останавливаться на развитии своих мыслей, тогда как необходимо уметь легко переходить от одного предмета к другому, не давая ослабнуть интересу и не дожидаясь, пока каждый из них будет исчерпан до конца. Кто всецело находится во власти одной какой–либо идеи, думает лишь о ней и ни о чем больше и знать не хочет, тот становится красноречивым лишь тогда, когда говорит о ней, а этого недостаточно. Чтобы быть занимательным всегда и о чем бы ни шла речь, как того требует последовательная переписка, необходимо прежде всего обладать живым и подвижным воображением, которое способно было бы быстро схватывать впечатления данной минуты и тотчас же настраиваться на их лад. Все, талантливо пишущие письма, обладают непременно этим качеством, с примесью, если угодно, некоторой доли желания нравиться. Писание всегда требует некоторого усилия. Чтобы сделать это усилие, необходимо желание писать, а чтобы иметь это желание, необходимо любить нравиться. Вполне естественно стремление нравиться той широкой публике, для которой и пишутся книги, но напрягать свой ум, чтобы угодить одному какому–либо человеку, — это признак тщеславия более тонкого и более требовательного. Начиная с Лабрюйера [17], многие задавались вопросом, почему женщины идут дальше мужчин в этом роде писания. Не потому ли, что у них больше, чем у нас, развито желание нравиться и что им в большей степени свойственно тщеславие, находящееся, так сказать, всегда во всеоружии и не пренебрегающее никакой победой?
Я не думаю, что когда–либо было другое лицо, обладавшее всеми этими качествами в такой же степени, как Цицерон. Ненасытное тщеславие, податливость на впечатления, способность быстро улавливать и управлять событиями — вот что находим мы и во всей его жизни, и во всех его писаниях. С первого взгляда может показаться, что как будто существует громадная разница между его письмами и его речами, так что хочется спросить, каким образом один и тот же человек мог отличаться в двух столь различных жанрах; но удивление проходит, если взглянуть на это поближе. Если попытаться найти, в чем именно состоят действительно оригинальные особенности его речей, то окажется, что особенности эти те самые, которые так восхищают нас в его письмах. Его общие места в некоторых случаях устарели, его пафос иногда нас вовсе не трогает, и часто мы даже находим, что в его красноречии слишком много искусственности; но одно во всех его речах остается вечно живым — это его рассказы и его характеристики. Трудно иметь больший талант, чем тот, с которым он рассказывает, описывает и изображает, как живых, людей и события. Если он так наглядно рисует их нам, то это потому, что они у него перед глазами, когда он показывает нам купца Херея «с его выбритыми бровями и головою, дышащею хитростью и недоброжелательством»[18] или претора Берреса[19], совершающего прогулку в носилках, которые несут восемь рабов, как у царя Вифинии [20], и изнеженно возлежащего на мальтийских розах[21], или Ватиния, говорящего речь «с выпученными глазами, вздувшейся шеей и с напряженными мускулами»[22], или свидетелей галлов[23], проходивших по форуму с гордым видом и с высоко поднятою головою [24], или греков–свидетелей, болтающих без умолку и «жестикулирующих плечами» [25]; словом сказать, всех этих лиц, которых, встретив раз у него, никогда не позабудешь, его сильное живое воображение представляло мысленно себе прежде, чем их изобразить. Он удивительнейшим образом обладал способностью представлять самому себе то, что рассказывал. Вещи его поражают, лица привлекают или отталкивают с невероятной быстротой, и он весь отдается изображению сцен, в которых он их представляет. Кроме того, сколько страсти в его рассказах! Какая неудержимая стремительность в его нападениях! С каким радостным упоением описывает он какую–либо неудачу своих врагов! Так и чувствуется, что он весь этим проникнут и переполнен, что он этим наслаждается, тешится и питается, согласно его собственным энергичным выражениям: his ego rebus pascor, his delector, his perfruor![26] Почти в тех же самых словах выражается и Сен–Симон, опьяненный ненавистью и радостью во время знаменитой сцены у королевского кресла при виде поверженного герцога дю Мэна и развенчанных бастардов [27]. «А я, — говорит он, — я умирал от радости; я был в таком восторге, что боялся лишиться чувств. Мое сердце, расширившееся до крайности, не находило себе более простора… Я торжествовал, я упивался местью». Сен–Симон горячо жаждал власти и два раза чуть не держал ее в своих руках; «но вода, как у Тантала [28], удалялась от губ его каждый раз, когда он уже собирался коснуться ее». Я не думаю, однако, что об этом стоило бы жалеть. Он был неподходящ, чтобы заменить Кольбера и Лувуа [29], и в этом ему были бы помехой самые его достоинства. Будучи раздражительным и вспыльчивым, он живо чувствует малейшие оскорбления и вспыхивает по каждому поводу. Всякое мелочное событие оживляет его, и, когда он рассказывает о нем, чувствуется, что он вкладывает в это всю свою душу. Подобная живая впечатлительность, одушевляя все его рассказы, сделала из него неподражаемого художника, но что касается политики, то она же, постоянно смущая его суждение, могла сделать из него лишь посредственного политика. Пример этого мы видим в Цицероне.
Таким образом, можно с полным основанием утверждать, что одними и теми же достоинствами отличаются как речи Цицерона, так и его письма, с той лишь разницей, что в письмах его эти достоинства проявляются лучше, потому что здесь он чувствует себя свободнее и более откровенно отдается своей природе. Когда он пишет кому–либо из своих друзей, он не раздумывает так долго, как тогда, когда ему приходится держать речь к народу; в этом случае он передает в письме свое первое впечатление, и передает его живо и со страстью, так, как оно родилось в нем. Он не дает себе труда отделывать свой стиль; все, что он пишет, бывает обыкновенно так легко, свободно и просто, что никоим образом нельзя заподозрить, что его письма отделаны и обдуманы. Один из его партнеров по переписке, желая доставить ему удовольствие, сравнил раз его слова с молниями (fulmina verborum) на что он отвечал: «Что же ты в самом деле думаешь о моих письмах? Разве ты находишь, что я пишу не так, как все? Но ведь нельзя всегда сохранять один и тот же тон. Письмо не может походить ни на судебную, ни на политическую речь… В письме пользуются обыкновенно разговорным языком»[30]. Если бы даже он и пожелал отделывать свои письма, у него на это не хватило бы досуга при его обширной переписке со столькими, желавшими иметь от него вести. Случалось, что один Аттик получал от него по три письма в один день. Вот почему он писал свои письма везде, где мог: и во время заседаний сената, и на прогулке по своему саду, и в дороге во время путешествий. Некоторые из них помечены его столовой, где он диктовал их своим писцам во время перемены кушаний. В тех случаях, когда он пишет их собственноручно, он заботится о них не более. «Я беру, — пишет он своему брату, — первое попавшееся под руку перо и пользуюсь им, как будто оно хорошее» [31]. Этим объясняется, почему не всегда было легко разбирать его письма. Когда на это жаловались, у него не было недостатка в оправданиях. Виноваты прежде всего сами посланные его друзей, не желающие подождать. «Они приходят, — пишет он, — уже совсем готовыми в путь, с дорожными шляпами на головах и говорят, что их товарищи ждут их у дверей» [32] Чтобы не задерживать их, поневоле приходится писать как попало и все, что приходит на ум.
Да будут же благословенны эти нетерпеливые друзья и торопливые посланцы, не дававшие Цицерону времени сочинять красноречивых посланий. Самое дорогое в его письмах — это то, что в них содержатся первые порывы его чувств, что они полны непринужденности и естественности. Так как у него не было времени, чтобы принарядиться, то он и является нам таким, каков есть. Вот почему его брат сказал ему однажды: «Я увидел тебя всего в твоем письме»[33]. То же самое хочется сказать и нам всякий раз, как мы его читаем. Если он так оживлен, так внимателен и так возбужден, когда он беседует в своих письмах с друзьями, то это потому, что его воображение переносится без труда в те места, где они находятся. «Мне кажется, что я беседую с тобою», — пишет он одному из них [34]. «Я не знаю, как это происходит, — говорит он другому, — но, когда я пишу тебе, я как бы чувствую себя с тобою» [35].
В своих письмах он еще более, чем в своих речах, весь во власти впечатлений данной минуты. Приезжает ли он в какой–либо из своих прекрасных загородных домов, которые он так любил, он весь отдается радости увидать его снова; никогда раньше он не казался ему таким прекрасным. Он посещает его портики, его гимнасии, его экседры; он торопится к своим книгам, испытывая угрызения совести, что покинул их. Любовь к уединению овладевает им до такой степени, что он тяготится своими окружающими. Самый дом его в Формиях, в конце концов, начинает ему не нравиться, потому что туда является слишком много надоедливых людей. «Это какое–то общественное гулянье, — говорит он, — а не вилла»[36]. Тут его отыскивают скучнейшие во всем мире люди, его друзья Себос и Аррий [37], которые ни за какие просьбы не желают вернуться в Рим, предпочитая оставаться с ним, чтобы философствовать целыми днями. «В эту минуту, как я тебе это пишу, — жалуется он Аттику, — мне докладывают о приходе Себоса. Не успел я опомниться, как слышу, что пришел и Аррий. Разве это значит покинуть Рим? Стоит ли бежать от одних, чтобы попасть в руки других? У меня является желание, — прибавляет он, цитируя прекрасный стих, заимствованный, быть может, из его собственных сочинений, — убежать в горы моей родины, в колыбель моего детства (in montes patrios et ad incunabula nostra)» [38]. И он действительно уезжает в Арпин и пробирается даже до дикого Антия[39], где и проводит время в созерцании морских волн. Такое безвестное спокойствие настолько пленяет его, что он высказывает сожаление, почему он не дуумвир этого незначительного городка вместо того, чтобы быть консулом в Риме. У него нет другого желания, лишь бы приехал к нему его друг Аттик, чтобы гулять с ним по солнцу или беседовать о философских вопросах, «сидя на маленькой скамье у подножия статуи Аристотеля». В эту минуту он весь полон отвращения к общественной жизни; он и слышать о ней не хочет. «Я решил, — говорит он, — о ней больше не думать» [40]. Нам известно, однако, как он держал обещания такого рода. Как только он возвращается в Рим, он весь с головой уходит в политику; природа и ее удовольствия забыты. Лишь минутами проскальзывает у него слегка мимолетное сожаление о жизни более спокойной. «Когда же мы начнем жить (quando vivemus)?» — задает он грустный вопрос посреди потока дел, увлекающего его за собою [41]. Но эти решительные заявления тонут в шуме и движении борьбы, в которую он вмешивается с горячностью большею, чем кто–либо другой. И он весь еще пылает, когда пишет Аттику. Его письма полны волновавших его чувств, как мы это сами легко можем видеть. Читая их, как бы присутствуешь при тех невероятных сценах, разыгрывавшихся в сенате, когда он обрушивался на Клодия [42] своими речами или резкими запросами, употребляя против него поочередно то самые тяжелые орудия красноречия, то самые легкие стрелы тонкой насмешки. Он еще более оживляется, когда описывает народные собрания и рассказывает о скандалах на выборах. «Следуй за мной на Марсово поле[43], — говорит он, — страсти в разгаре (sequere me in Campum; ardet ambitus)» [44]. И он показывает нам соперничающих кандидатов с кошельками в руках или судей, постыдно продающих себя на форуме тому, кто заплатит (judices quos fames magis quam fama commovit).
Так как он обыкновенно поддается своим впечатлениям и сам меняется вместе с ними, то и тон каждого из его писем отличен от тона других. Трудно представить себе что–либо безнадежнее тех писем, какие он пишет из изгнания; они представляют собой нескончаемую жалобу. Но едва успевает он вернуться в Рим, как его письма сразу усваивают себе торжествующий и величественный тон. Они все полны до краев теми любезными обращениями, которые он так щедро раздавал тогда всем служившим ему, величая их fortissimus, prudentissimus, exoptatissimus [45] и так далее, и он с торжеством сообщает в них в самых пышных выражениях о тех знаках уважения, какие оказывают ему честные люди, о влиянии, которым он пользуется в курии, и о том доверии, которое он так торжественно снова приобрел на форуме (splendorem IIIum forensem, et in senatu auctoritatem et apud viros bonos gratiam)[46]. Хотя в этих письмах он обращается лишь к преданному ему Аттику, но кажется, будто слышишь отзвуки тех торжественных речей, которые он только что произнес в сенате и перед народом. Иногда случается, что среди самых серьезных обстоятельств он улыбается и шутит с другом, воспоминание о котором возбуждает в нем веселость. В самый разгар своей борьбы с Антонием [47] он пишет Папирию Пете[48] восхитительное письмо, где в шутливой форме умоляет его снова начать посещать хорошие обеды и в свою очередь угощать ими своих друзей[49]. Он не бравирует опасностями, он просто забывает о них. Но стоит ему встретить в это время какого–нибудь испуганного труса, как он немедленно заражается его страхом; характер его письма тотчас же меняется: он оживляется и горячится; уныние, страх, волнение делают его в высшей степени красноречивым. Когда Цезарь угрожает Риму и дерзко ставит свои последние условия сенату, сердце Цицерона загорается и в письме, предназначенном для одного лишь человека, он находит для выражения своего чувства такие сильные обороты, которые скорее были бы уместны в речи, обращенной к народу. «Что же нам предстоит? Очевидно, придется уступить его наглым требованиям. Так называет их Помпей[50]. Да и на самом деле, видел ли свет когда–либо более дерзкую наглость? Целых десять лет он владеет провинцией, не полученной от сената, а захваченной произвольно путем обмана и насилия. Но вот настает срок его власти, срок, назначенный не законом, а лишь его прихотью. Но допустим, что того требует и закон. Если срок истек, то мы назначим ему преемника, но он возмущается и говорит: «Требую уважения к моим правам». — «Хорошо, но что же ты сам делаешь с нашими правами? На каком основании ты держишь свое войско вне тех границ, какие указаны тебе самим народом, и вопреки сенату?» — «Вы должны уступить или сражаться». — «Ну что же, будем сражаться, — отвечает Помпей, — у нас, по крайней мере, остается надежда победить или умереть свободными»[51].
Если бы я пожелал найти другой пример такого приятного разнообразия и подобных внезапных перемен тона, то мне пришлось бы обратиться не к Плинию[52] и не ко всем тем, которые, подобно ему, писали свои письма для широкой публики. Мне пришлось бы обратиться не к кому другому, как к г-же де Севинье. Подобно Цицерону г-жа де Севинье обладает чрезвычайно живым и подвижным воображением; она, не раздумывая, отдается своим первым впечатлениям; она вся во власти вещей, а то удовольствие, которое она испытывает в данную минуту, кажется ей всегда лучшим из всех. Известно, что, где бы она ни была, ей везде нравилось, и это не вследствие беспечности ума, когда привязываются к какому–нибудь месту лишь для того, чтобы не брать на себя труда переменять его, но вследствие живости ее характера, который отдавал ее всецело во власть впечатлений текущего момента. Сам Париж овладевает ею не настолько, чтобы она перестала любить деревню, и никто в том веке, когда она жила, не говорил о природе лучше этой светской женщины, чувствовавшей себя так на своем месте в изысканном обществе и созданной, по–видимому, единственно лишь для того, чтобы иметь в нем успех. С первыми хорошими днями она спешит в Ливри[53], чтобы там насладиться «прелестью месяца мая», чтобы послушать там «соловья, кукушку и малиновку, первых веселых певцов в лесу». Но Ливри еще слишком населено; ей хочется более полного одиночества, и она с радостью уезжает в Бретань, чтобы укрыться там в ее больших лесах. На этот раз ее парижские друзья решают, что она должна умереть от скуки, так как у ней не будет ни новостей для беседы, ни тем более остроумных собеседников. Но она увезла с собою несколько серьезных сочинений Николя [54]; среди заброшенных книг, для которых, как и для старой мебели, деревня является последним убежищем, она нашла какой–то роман времен ее юности, который она и перечитывает украдкой, удивляясь, что он и теперь все еще продолжает ей нравиться. Она беседует со своими людьми, и, подобно тому как Цицерон предпочитал общество своих поселян обществу провинциальных щеголей, она предпочитает лучше беседовать с Пилуа, своим садовником, чем «со многими, сохранившими еще звание шевалье в парламенте Ренна»[55]. Она прогуливается по уединенным аллеям, где деревья, все испещренные прекрасными девизами, как бы беседуют друг с другом; в конце концов она находит столько приятности в своем уединении, что никак не может решиться расстаться с ним, а между тем едва ли какая женщина любила Париж так, как она. Но как только она возвращается в Париж, она отдается всецело прелестям светской жизни. Ее письма полны описаниями их. Она до такой степени легко поддается впечатлениям, ею воспринимаемым, что почти всегда можно сказать, читая ее письма, какие книги она только что читала, при каких беседах она только что присутствовала и в каких салонах она только что побывала. Когда она так мило передает своей дочери придворные сплетни, чувствуется, что она только что имела беседу с грациозной и остроумной г-жой де Куланж[56], которая ей их и рассказала. Когда она отзывается с такой нежностью о Тюренне[57], это значит, что она лишь недавно побывала в особняке Буйон, где семья принца оплакивала его смерть и свое разбитое счастье. Вместе с Николем она сама себе проповедует и читает наставления, но это не продолжается долго. Достаточно ее сыну прийти и рассказать ей одно из тех галантных приключений, где он являлся героем или жертвой, и вот она смело бросается в самые скабрезные рассказы, с тем чтобы немного далее снова спохватиться: «Господин Николь, не судите нас строго!» Все обращается у нее в мораль, когда она посетит Ларошфуко[58]; она проповедует ее по поводу всего, видя во всем изображение человеческой жизни и сердца, даже в том бульоне из гадюки, которым кормили больную г-жу де Лафайетт[59]. Не похожа ли эта гадюка, из которой вычищают внутренности и снимают кожу, а она все продолжает шевелиться, — не похожа ли она на застарелые человеческие страсти? «Чего только с ними не делают? Им говорят оскорбления, грубости, жестокости, им оказывают презрение, с ними ссорятся, на них плачутся, сердятся, а они все продолжают жить по–прежнему. И кажется, им не может быть и конца. Думают, что если их вырвать из сердца, то все сделано и что их больше не будет и слышно. Как бы не так — они по–прежнему остаются живыми, они по–прежнему движутся». Эта способность ее так легко поддаваться внушению и так быстро воспринимать чувства тех людей, с какими ей приходилось сталкиваться, заставляет ее откликаться и на великие события, при ней происходившие. Когда она повествует о них, стиль ее писем делается более возвышенным и, подобно Цицерону, она становится красноречивою, ничуть об этом не заботясь. Какое бы удивление во мне ни вызывали величие мыслей и живость оборотов в только что приведенном мною отрывке из Цицерона о Цезаре, я должен признаться, что меня еще более восхищает письмо г-жи де Севинье по поводу смерти Лувуа, и я нахожу более смелости и блеска в том изображенном ею потрясающем диалоге, где министр молит о прощении, а Бог ему в том отказывает.
Все это восхитительные качества, но иногда они ведут за собою некоторые неудобства. Такие слишком быстрые впечатления бывают иногда несколько поверхностны. Если отдаваться на произвол живого воображения, то не окажется достаточно времени, чтобы обдумать то, что говоришь, а это часто ведет к риску изменять свои мнения. Именно этим объясняются многочисленные противоречия г-жи де Севинье, но так как она была не более как светская женщина, то и противоречия ее не особенно важны, и мы и не думаем ставить их ей в вину. В самом деле, какое нам дело, что она изменила свои мнения о Флешье и Маскароне [60] и что после безграничного восхищения «Принцессою Клевскою» [61], когда читала ее одна, она немедленно находит в ней тысячи недостатков, как только это произведение вызывает осуждение со стороны ее кузена Бюсси [62]. Что касается Цицерона, то он был человек политики, а потому от него можно требовать и более серьезного отношения. Прежде всего от него требуется последовательность во мнениях, а именно ее–то и мешает ему иметь живость его воображения. Он никогда не хвалился тем, что всегда был верен себе. В оценке событий или людей ему случалось в течение всего нескольких дней, не колеблясь, впадать из одной крайности в другую. В одном из его писем от конца октября Катон[63] рисуется как лучший друг (amicissimus) и поведение его вполне одобряется. В первых числах ноября он обвиняется за свою постыдную недоброжелательность в том же самом деле ' . Это объясняется тем, что Цицерон руководится в своих суждениях лишь своими впечатлениями, а в такой подвижной душе, как его, впечатления меняются быстро, оставаясь всегда живыми, но в то же время часто и противоречивыми.
Другая, еще большая опасность от подобной неумеренности воображения, не могущего управлять собою, состоит в том, что в результате может получиться самое дурное и неверное представление о тех людях, которые так легко ему поддаются. Люди совершенные бывают только в романах. В нашей природе добро и зло так тесно смешаны, что их редко можно встретить одно без другого. Самые твердые характеры имеют свои недостатки; в самые прекрасные поступки привходят часто мотивы, не всегда почтенные; наши лучшие привязанности не лишены бывают эгоизма; сомнения, несправедливые подозрения омрачают иногда самую прочную дружбу; может случиться, что иной раз чувства зависти или ревности, способные вызвать завтра же краску стыда, промелькнут в душе самых честных людей. Осторожные и осмотрительные люди тщательно скрывают в себе все подобные чувства, недостойные обнаруживания, но люди, подобные Цицерону, увлекаемые живостью своих впечатлений, не могут их утаить, и в этом их большая ошибка. Слово и перо дают более силы и прочности этим мимолетным мыслям. В сущности, это не более как молниеносные вспышки; записывая, их делают более явственными и точными, причем они приобретают такую выпуклость, отчетливость и важность, каких в действительности никогда не имеют. Эти минутные слабости, эти смешные подозрения, порождаемые оскорбленным самолюбием, эти минутные раздражения, успокаивающиеся после недолгого размышления, эти несправедливости, вызываемые иногда досадою, эти вспышки самолюбия, которые рассудок старается обыкновенно заглушить, не погибают бесследно, если только их рискнуть доверить другу. Придет время, и вот какой–либо любознательный комментатор начнет изучать эти слишком откровенные признания и воспользуется ими, чтобы изобразить писавшего их неосторожного человека в таком виде, какой способен внушить ужас его потомству. Он сумеет доказать точными и неопровержимыми цитатами, что человек этот был плохой гражданин и недобрый друг, что он не любил ни своей страны, ни своей семьи, что он был завистлив по отношению к честным людям и что он изменял своим партиям. Между тем ничего подобного никогда не было, и здравомыслящий ум не позволит себя обмануть искусным подбором коварных цитат. Он хорошо знает, что не следует буквально понимать слова таких увлекающихся людей и верить всему, что они пишут. Необходимо защищать их от них самих, не обращать внимания на их слова, когда страсть их ослепляет, и особенно отличать их истинные и прочные чувства от всех кратковременных увлечений. Вот почему не всякий умеет понимать письма, как следует, не всякий умеет читать их, как надо. Я не могу оказать никакого доверия тем ученым, которые, не зная людей и не имея никакого опыта жизни, берутся судить Цицерона по его переписке. Чаще всего их суждения бывают несправедливы. Они ищут выражение его мыслей в тех требуемых обществом пошлых условностях, которые ни к чему не обязывают тех, кто их высказывает, и ничуть не вводят в заблуждение тех, к кому они обращаются. Они рассматривают как трусливые уступки те взаимосоглашения, без которых люди не могли бы жить обществом. Они видят явные противоречия в тех различных оттенках, в какие выливается мнение Цицерона, смотря по тому, к кому он обращается. Они торжествуют от неосторожности некоторых признаний и от чрезмерности некоторых похвал, не замечая умеряющей их тонкой иронии. Чтобы хорошо различать все эти оттенки, чтобы оценивать вещи по их действительной ценности, чтобы правильно судить о значении всех этих фраз, говорившихся с полуулыбкою и не всегда означавших собою то, что, по–видимому, они высказывали, необходимо иметь несколько большее понятие о жизни, чем то, какое усваивается обыкновенно в германских университетах. Что касается такой тонкой оценки, то, если нужно высказать точно мою мысль, я скорее положился бы на мнение светского человека, нежели ученого.
Эта переписка знакомит нас не с одним Цицероном. Она полна любопытных подробностей относительно всех бывших с ним в деловых или дружеских отношениях. А это были самые выдающиеся лица его времени, именно те, которые играли первые роли в том перевороте, который положил конец римской республике. Никто не заслуживает большего изучения, как они. Здесь необходимо заметить, что один из недостатков Цицерона оказал значительную услугу потомству. Если бы дело касалось кого–либо другого, например Катона, то скольких бы лиц не оказалось в этой переписке. В ней нашлось бы место лишь для одних добродетельных, а ведь богу известно, что число их не было в то время велико. Но к счастью, Цицерон не был так разборчив и в выборе своих друзей не придерживался строгой щепетильности Катона. Какая–то врожденная доброжелательность делала его доступным для людей всяких мнений, а его тщеславие заставляло его повсюду искать себе поклонников. Он стоял одной ногой во всех партиях; это несомненно большой недостаток для человека, близкого к политике, и современные ему недоброжелатели горько его за то упрекали, но для нас этот недостаток — одна выгода, так как благодаря этому все партии нашли свое отражение в его переписке. Его снисходительный характер сближал его иногда с людьми, мнения которых были совершенно противоположны его мнениям. Иной раз он вступал в тесные отношения с самыми дурными гражданами, с теми, кого сам спустя некоторое время обличал своими обвинениями. До нас дошли письма, полученные им от Антония, Долабеллы [64] и Куриона, и письма эти наполнены изъявлениями почтения и дружбы. Если бы сохранилась вся его более ранняя переписка, возможно, что среди нее мы нашли бы также и письма Катилины[65]; откровенно говоря, я сожалею, что этого нет, потому что для того, чтобы правильно судить о состоянии общества, так же как и о характере человека, недостаточно исследовать только одни здоровые части, а необходимо рассмотреть и изучить во всей полноте и его нечистые и испорченные части. Таким образом, все наиболее влиятельные люди той эпохи, к какой бы партии они ни принадлежали и как бы себя ни вели, знались с Цицероном. Ибо обо всех них упоминается в его переписке. Некоторые из их писем дошли до нас, как равно дошла и большая часть тех, которые им писал Цицерон. Сообщаемые им о них интимные подробности, а также и то, что он говорит
об их мнениях, привычках и характерах, дает нам возможность вполне ознакомиться с их жизнью. Благодаря ему, все эти лица, смутно рисуемые историей, облекаются в свой самобытный образ; он как бы приближает их к нам и дает нам возможность поближе узнать их; и, ознакомившись с его перепиской, мы можем сказать, что познакомились со всем римским обществом его времени.
Цель настоящей книги состоит в изучении некоторых из этих личностей, главным образом тех, которые были замешаны в важные политические события этой эпохи. Но прежде чем приступить к этому изучению, надлежит себе твердо усвоить одно правило, а именно: поменьше вносить в него предвзятых мнений нашего времени. В наш век вошло в обычай искать в истории прошлого орудия для борьбы с настоящим. Успех обеспечен для колких намеков и остроумных сближений. Быть может, то обстоятельство, что римская древность в такой моде, объясняется главным образом тем, что она служит для политических партий удобной ареной для борьбы, и притом достаточно безопасной, где борются современные страсти, скрытые под древними нарядами. Если теперь по всякому поводу ссылаются на имена Цезаря и Помпея, Катона и Брута[66], то этим великим людям чести от этого не особенно много. Возбуждаемый ими интерес не вполне бескорыстен, и когда о них говорят, то почти всегда или чтобы оттенить эпиграмму, или смягчить лесть. Я постараюсь воздержаться от подобных выходок. Мне думается, что эти знаменитые мертвецы заслуживают большего, чем лишь быть орудием для разделяющих нас раздоров, и я достаточно чту их память и их покой, чтобы тащить их на арену наших повседневных распрей. Не надо никогда забывать, что пользоваться историей для нужд меняющихся интересов различных партий — значит оскорблять ее и что, по прекрасному выражению Фукидида, история должна быть произведением, рассчитанным на вечность[67].
Сделав все эти необходимые оговорки, приступим к ознакомлению через письма Цицерона с римским обществом той великой эпохи и начнем с изучения именно того, благодаря кому мы с ним сводим это знакомство.


[1] Из дальнейшего изложения этого труда будет видно, что многим воспользовался из сочинений, изданных в Германии, особенно же из прекрасной Римской Истории Моммзена, отличающейся при всей своей научности в то же время и живостью изложения. Я не всегда согласен со взглядами Моммзена, но даже и в тех местах, где я расхожусь с ним. нетрудно подменив влияние его идей. В настоящее время он является главным руководителем всех, изучающих Рим и его историю.
[2] Имеется в виду римский писатель Корнелий Непот (ок. 100 - 24 до н. э.), друг Цицерона и Аттика, автор сборника биографий «О знаменитых мужах», дошедшего неполностью. Среди сохранившихся биографий одна из наиболее обширных — биография Аттика, на которую ниже делается ссылка.
[3] Corn. Nepos. Att., 16.
[4] Перечисляются выдающиеся римские писатели рубежа старой и новой эры — Гай Азиний Поллион (76 - 4 до н. э.), крупный государственный деятель и оратор, автор многих не дошедших до нас сочинений, в том числе «Истории» (о гражданских войнах в Риме в период с 60 до 42 г. до н. э.); Тит Ливий (59 до — 17 н. э.), автор монументальной «Истории от основания города (Рима)», где изложение было доведено до 9 г. до н. э., включая, таким образом, весь период Гражданских войн (эта часть не сохранилась); Авл Кремуций Корд (умер в 25 г. н. э.), составивший историческое сочинение, начинавшееся с описания Гражданских войн и отличавшееся ярко выраженным республиканизмом, за что автор при императоре Тиберии подвергся гонениям (сочинение не сохранилось).
[5] Acta diurna — ежедневные ведомости, которые стали публиковаться в Риме по инициативе Цезаря с 59 г. до н. э. Содержали постановления сената и народного собрания, а также другие хроникальные сообщения.
[6] Монитор (Le Moniteur universel — Всеобщий вестник) — французская ежедневная газета, выходила в Париже с 1789 по 1901 г., с 1799 до 1869 г. — официальный правительственный орган.
[7] Марк Целий Руф (ок. 85-48 до н. э.) — характерный представитель римской золотой молодежи, вместе с тем видный общественный деятель и оратор, ученик и друг Цицерона, состоявший с ним в активной переписке. О нем см. дальше специальную главу «Целий».
[8] См.: Цицерон. Epist. ad fam., II, 8; VIII, 1. В этом своем труде я буду цитировать Цицерона по изданию его сочинений Орелли.
[9] Публий Ватиний (ок. 95-40 до н. э.) — выходец из италийской муниципальной знати, принадлежал к числу демократических деятелей (популяров) и сторонников Цезаря, с помощью которого сделал себе карьеру. В Риме считался выскочкой (homo novus) и за недостаток столичного лоска вечно подвергался насмешкам со стороны ораторов (Цицерон) и поэтов (Катулл).
[10] Гай Юлий Цезарь (100-44 до н. э.) — знаменитый политический деятель, полководец и писатель. Происходил из старинной патрицианской семьи, на политической арене выступал от имени демократов (популяров), но более всего старался добиться для себя неограниченной власти. Вместе с Помпеем и Крассом — участник I триумвирата (60 г.), затем — консул (59 г.), а после победы над Помпеем и республиканцами — пожизненный диктатор (45 г.). Впрочем, последней должностью пользовался недолго, т. к. 15 марта 44 г., во время заседания сената, был убит заговорщиками. Так или иначе, заложил основы императорского режима в Риме.
[11] Арпин — город в юго–восточном Лациуме (Средняя Италия), родина Цицерона.
[12] Формии — приморский город в южном Лациуме.
[13] Луи де Рувруа герцог де Сен–Симон (1675 - 1755) — французский политический деятель и писатель, автор знаменитых «Мемуаров», рисующих жизнь французского придворного общества в последние годы царствования Людовика XIV (1643 - 1715) и первые — его преемника Людовика XV (1715-1774).
[14] Перечисляются друзья и корреспонденты Цицерона: Тит Помпоний Аттик (110-32 до н. э.), богатый и образованный римлянин из всаднического сословия, подчеркнуто стоявший вне политики, но внимательно следивший за всеми ее перипетиями и хорошо обо всем осведомленный (о нем см. далее специальную главу «Аттик»); Гай Скрибоний Курион (ок. 84 -49 дон. э.), политический деятель и оратор, соратник Цезаря; Марк Целий Руф, о котором см. выше, прим. 5.
[15] Мною сделана попытка выяснить некоторые из вопросов относительно опубликования писем Цицерона в работе, озаглавленной Recherches sur la manière dont furent recueIIIies et publiées les lettres de Cicéron. Paris, 1863.
[16] Мари де Рабютен–Шанталъ маркиза де Севинье (1626-1696) — французская писательница, мастер эпистолярного жанра, переписку которой с ее дочерью графиней Франсуазой де Гриньян Буассье нередко сравнивают с письмами Цицерона.
[17] Жан де Лабрюйер (1645- 1696) — французский писатель–моралист, автор книги «Характеры, или нравы нашего века».
[18] Pro Rose, com., 7.
[19] Гай Веррес (ок. 115 - 43 до н. э.) — римский сенатор, в ранге пропретора в 73-71 гг. управлял провинцией Сицилией. По возвращении в Рим на основании жалобы провинциалов был обвинен в вымогательстве и самоуправстве. Цицерон выступил на этом процессе в качестве главного обвинителя и, несмотря на все старания защиты (ее представлял знаменитый оратор Квинт Гортензий), добился победы и осуждения Берреса (70 г.). Всех речей Цицерона по этому делу было семь: первая — против Квинта Цецилия в защиту собственного права быть обвинителем Берреса; следующая — непосредственно против Берреса, произнесенная в первой сессии суда (actio prima) и доставившая победу обвинению; и еще одна (в 5 книгах), подготовленная для второй сессии (actio secunda), но не произнесенная за ненадобностью.
[20] Вифиния — эллинистическое царство на северо–западе Малой Азии, присоединено к Риму в 74 г. до н. э. Последний вифинский царь Никомед IV славился роскошным и изнеженным образом жизни.
[21] In Verrem, act. sec., V. 11.
[22] In Vatin., 2.
[23] Галлы (или кельты) — древние жители Франции, Бельгии и Британских островов.
[24] Pro Font, 11.
[25] Pro Rabir. post., 13.
[26] In Pison., 20.
[27] Речь идет о заседании парижского парламента 26 августа 1718 г., когда был рассмотрен ряд важных актов, в том числе о лишении побочных сыновей Людовика XIV («бастардов»), и в первую очередь герцога дю Мэна, особых прав и привилегий, предоставленных им их покойным отцом. Заседание проходило в присутствии короля Людовика XV, который, по обычаю, восседал в особом кресле (lit de justice), и пэров Франции, среди которых был и Сен–Симон, описавший эту сцену в своих мемуарах.
[28] Тантал — в греческой мифологии царь Сипила в Малой Азии, за свои преступления был осужден богами на тяжкие муки: в Аиде, стоя в воде, вблизи деревьев, отягощенных плодами, он не мог утолить ни жажды, ни голода, так как вода отступала, а ветви отодвигались, как только он тянулся к ним («Танталовы муки»).
[29] Жан–Батист Кольбер (1619- 1683) и Франсуа–Мишель маркиз Летелье де Лувуа ( 1641 -1691 ) — французские государственные деятели, министры Людовика XIV.
[30] Ad fam., IX, 21.
[31] Ad Quint., II, 15, 6.
[32] Ad fam., XV, 17.
[33] Ad fam., XVI, 16.
[34] Ad Att., XIII, 18.
[35] Ad fam., XV, 16.
[36] Ad Att, II, 14.
[37] Гай Аррий и Себос — друзья и соседи Цицерона по его имению в Формиях. О них более ничего не известно.
[38] Ad Att, II, 15.
[39] Антий — приморский город в Лациуме.
[40] Ad Att, II, 4.
[41] Ad Quint., III, 1, 4.
[42] Публий Клодий Пульхер (умер в 52 г. до н. э.) — римский политический деятель, первоначально близкий к Цицерону (во времена Катилины), но затем рассорившийся с ним и сблизившийся с Цезарем. В бытность свою народным трибуном (58 г.) провел ряд демократических законов и специальное постановление об изгнании Цицерона. Пользовался дурной славой за свой распущенный образ жизни.
[43] Марсово поле — низменная равнина в Риме (к северо–западу от Капитолия), где происходили народные собрания (центуриатные комиции) и военные смотры.
[44] Ad Att., IV., 15.
[45] Т. е. храбрейший, умнейший, желаннейший.
[46] Ad Att., IV., 1.
[47] Марк Антоний (82 -30. до н. э.) — римский политический деятель и полководец, соратник Цезаря. После убийства Цезаря пытался возглавить цезарианскую партию и играть самостоятельную роль. Вместе с Октавианом и Марком Эмилием Лепидом — участник II триумвирата (43 г.), победитель республиканцев при Филиппах (42 г.), после чего по новому разделу провинций стал единоличным правителем римского Востока. Однако в новой борьбе за власть, которую ему пришлось вести с Октавианом, потерпел поражение и должен был покончить жизнь самоубийством.
[48] Луций Папирий Пет — богатый и образованный римлянин, подобно Аттику сторонившийся политики, друг и корреспондент Цицерона.
[49] Ad fam., IX, 24.
[50] Гней Помпей Магн (106 - 48 до н. э.) — знаменитый политический деятель и полководец. В молодые годы был соратником Суллы, позднее воевал в Испании против Сертория, очистил Средиземное море от пиратов и разгромил понтийского царя Митридата VI Евпатора. Вместе с Цезарем и Крассом участник I триумвирата (60 г.), позднее возглавил сопротивление республиканцев против Цезаря, но потерпел поражение при Фарсале и погиб при попытке укрыться в Египте.
[51] Ad Att., VII., 9.
[52] Гай Плиний Цецилий Секунд (61-113 н. э.), обычно именуемый Плинием Младшим в отличие от его дяди, автора «Естественной истории» Плиния Старшего, — политический деятель и писатель времени Флавиев и Антонинов, автор обширного собрания «Писем», продолжающего заложенные Цицероном традиции эпистолярного жанра.
[53] Ливри — аббатство недалеко от Парижа, где настоятелем был дядя Мари де Севинье — Кристоф де Куланж (1607 - 1687)
[54] Пьер Николь (1625 - 1695) — французский писатель, автор многочисленных трактатов на моральные и религиозные темы.
[55] Ренн — город в Бретани (в северо–западной Франции), где заседал местный бретонский парламент.
[56] Мари–Анжелик де Куланж (1641 - 1723) — приятельница и корреспондентка Мари де Севинье, жена ее двоюродного брата маркиза Филиппа–Эмманюэля де Куланжа (1633- 1716).
[57] Анри де Латур д'Овернь виконт де Тюренн (1611 - 1675), сын герцога Буйонского, выдающийся французский полководец времени Людовика XIV, погиб под Засбахом (в западной Германии) во время так называемой Голландской войны (1672 - 1678). Особняк Буйон — дворец герцогов Буйонских в Париже.
[58] Франсуа герцог де Ларошфуко (1613- 1680) — французский политический деятель (участник Фронды) и писатель–моралист, автор «Мемуаров» и сборника сентенций «Размышления, или моральные изречения и максимы».
[59] Мари–Мадлен Пиош де Лавернь графиня де Лафайетт ( 1634 - 1693) — видная участница аристократических литературных салонов в Париже времени Людовика XIV, писательница, автор мемуаров и романов, в том числе психологического романа «Принцесса Клевская», близкий друг Ларошфуко и Мари де Севинье.
[60] Валантен–Эспри Флешье (1632 - 1710) и Жюль Маскарон (1634 - 1703) — французские церковные деятели и писатели, известные в особенности своими проповедями и речами.
[61] Принцесса Клевская — роман Мари де Лафайетт (см. выше, прим. 35).
[62] Роже де Рабютен граф де Бюсси, известный под именем Бюсси–Рабютен (1618- 1695) — политический деятель и писатель времени Людовика XIV, автор «Любовной истории галлов» (скандальной хроники, наделавшей много шума), мемуаров и большого собрания писем.
[63] Марк Порций Катон Утический (95 - 46 до н. э.), именуемый также Катоном Младшим в отличие от его прадеда, знаменитого цензора Катона Старшего, — убежденный республиканец, один из лидеров сенаторской партии (оптиматов) в Риме. Во время борьбы Цезаря с Помпеем решительно поддержал последнего. После поражения республиканцев при Тапсе покончил жизнь самоубийством в Утике (Тапс и Утика — города в северной Африке), откуда и прозвище — «Утический».
[64] Публий Корнелий Долабелла {69 -43 дон. э.) — римский политический деятель. Из политических, а еще более материальных расчетов (он был опутан долгами) примкнул к Цезарю. После гибели Цезаря перешел на сторону его убийц, получил консульство и погиб при попытке утвердиться вопреки воле сената в провинции Сирии. Был женат на дочери Цицерона Туллии, но развелся, сохранив, однако, дружеские отношения с бывшим тестем.
[65] Луций Сергий Катилина (108 - 62 до н. э.) — обедневший патриций, пытавшийся поправить свои дела сначала участием в проскрипциях Суллы, а позднее — захватом верховной власти в государстве. С этой целью составил несколько заговоров, вербуя себе сторонников из разорившихся аристократов, городских люмпенов и сулланских ветеранов. Цицерон, став консулом, в 63 г. подавил движение Катилины в Риме, арестовав и казнив наиболее активных его участников. Сам Катилина еще раньше покинул Рим, пытался возобновить борьбу в Этрурии и погиб в битве с правительственными войсками. По ходу дела Цицерон произнес против Катилины четыре речи: две — в сенате и две — перед народным собранием.
[66] Марк Юний Брут (85-42 до н. э.) — римский политический деятель, оратор и писатель. Как и его родич Катон Младший, был убежденным республиканцем и в гражданской войне поддерживал Помпея против Цезаря. После Фарсала, пощаженный Цезарем, примирился на некоторое время с диктатурой, однако позднее принял активное участие в заговоре против Цезаря и был одним из его убийц. Для продолжения борьбы за дело республики вместе с Гаем Кассием Лонгином собрал большую армию на востоке, но при Филиппах в 42 г. потерпел поражение от Марка Антония и покончил жизнь самоубийством. Был близок к Цицерону и вел с ним оживленную переписку.
[67] Фукидид (ок. 470-395 до н. э.) — знаменитый древнегреческий историк, автор труда о Пелопоннесской войне (войне между Афинами и Спартой в 431-404 гг. ). Подчеркивая прагматическое значение своего произведения, писал: «Мой труд рассчитан не столько на то, чтобы послужить предметом словесного состязания в данный момент, сколько на то, чтобы быть достоянием навеки» (Фукидид, 1, 22, 4, пер.Ф. Г. Мищенко и С. А. Жебелева).