Послание к сенату и народу афинскому

Из манифестов, разосланных Юлианом в Рим, Спарту, Коринф и Афины и оправдывающих принятие им императорского титула и открытый разрыв с Констанцием, уцелел только последний. Он был написан в Иллирике во время похода против Констанция в 361 г. и является важнейшим источником для понимания событий, послуживших причиной возвышения Юлиана. Юлиан обращается к афинянам христианского IV в. так, как будто они все еще обладают влиянием и нравами своих предков. Он был хорошо известен в Афинах, где обучался перед тем, как был произведен в цезари, и потому страстно желал оправдаться в глазах граждан. Его описание Парижского переворота может быть дополнено указанием на Римскую историю, 20 Аммиана Марцеллина, Новую историю, 3. 9 Зосима и Надгробную речь Юлиану Либания.

<268a> Многое было совершено вашими предками того, чем не только им тогда, но нам сейчас возможно гордиться, многие воздвигнуты ими трофеи - и победам всех эллинов, и собственно афинян, и когда они противостояли в одиночку иным эллинам, и когда варварам, однако ими не было совершено деяния столь великого, не было явлено такой храбрости, <268b> чтобы не имелось возможности и другим городам соревновать им в этом. Они совершали такие поступки и вместе с иными эллинами[1], и сами по себе на свой страх и риск. И чтобы, вспоминая их, не стал я сравнивать, - или прославляя один город более другого за то, что было предметом соперничества этих городов, или менее хваля город, оказавшийся в более стеснительных обстоятельствах [ένδεέστερον], как это делают ораторы ради своей выгоды - я желаю сказать вам только то, что могло бы быть рассмотрено, <268c> не вызвав противодействия со стороны иных эллинов, то, что представлено нам древней молвой. В то время, когда господствовали лакедемоняне, вы переняли господство не благодаря насилию, но благодаря славе о вашей справедливости; это ваши законы воспитали Аристида Справедливого. Блистательны эти доказательства вашей добродетели, и они подтверждены блистательнейшими, <269a> думаю я, деяниями. Ибо можно прославиться и благодаря чему-то, что окажется ложным, и, скорее всего, нет ничего удивительного в том, если во многих дурных городах возникает однажды человек добродетельный. Ибо разве не прославляется у мидийцев Дэйока[2], Абарис[3] у гипербореев и Анахарсис[4] у скифов? В их случае следует удивляться тому, что будучи рождены среди народов наинесправедливейших, они славили, тем не менее, справедливость, причем двое искренне, а третий в силу обстоятельств. <269b> Нелегко, однако, найти целый народ и целый город, помимо вас, влюбленный в справедливые деяния и речи. Я желаю напомнить вам об одном из многих таких деяний, совершенных у вас. После персидской войны Фемистокл[5] планировал ввести постановление, согласно которому следует тайно поджечь морские арсеналы [νεώρια] других эллинов, однако он не дерзал говорить об этом народу; <269c> он счел нужным доверить свой тайный план человеку, за которого могли бы отдать голос люди, народ же был расположен к Аристиду. Когда тот услышал об этом замысле, то скрыл услышанное, [сказав гражданам только,] что нет ничего более полезного и в то же время бесчестного, чем это предложение. Тотчас же город проголосовал против и отверг его - сколько в этом величия души, клянусь Зевсом! - так и следует вести себя людям, воспитанным под присмотром [μάρτορι] <269d> мудрейшей богини[6].
И если таковое было совершено вами в древности, если сохранилась с тех пор еще в вас некая малая искра добродетели предков, то пристало вам обращать внимание не на величину предприятия, не на то, что некто с огромной силой проносится через воздух, и не на то, что кто-то пересекает землю с невероятной скоростью, но пристало вам смотреть, совершается ли нечто по справедливости. И если же <270a> является это действием справедливым, то вы, вероятно, станете его приветствовать, как каждый из вас, так и все вместе, а если деянию недостает справедливости, то вам прилично подвергнуть его бесчестью. Ибо ничто так не родственно мудрости, как справедливость[7]. Следовательно, то, что бесчестит справедливость, справедливо изгоняется вами как бесчестящее богиню, обитающую среди вас. По этой-то причине я пожелал объяснить свой поступок вам, чтобы вы не оставались в неведении о том, что, возможно, осталось бы скрытым; <270b> может быть, это именно те вещи, которые всем наиболее важно знать, а через вас они станут известны всем эллинам. Пусть не думает никто, что я пустословлю и болтаю вздор, но я стремлюсь осмыслить события, случившиеся сегодня на глазах у всех, а не только случившиеся ранее, или в древности. Ибо желаю знать все касающееся меня[8], но естественно, что всего знать невозможно. Начну со своих предков. <270c>
То, что по отцовской линии я происхожу оттуда же, откуда и Констанций, это общеизвестно. Наши отцы были братьями, сыновьями одного и того же отца. И как же этот человеколюбивейший царь обошелся с нами, близкими родственниками! Шестерых моих двоюродных братьев, моего отца, который приходился ему родным дядей, другого еще нашего дядю - дядю с отцовской стороны - <270d> и моего старшего брата он без суда предал смерти; меня и другого моего брата[9] он тоже хотел казнить, но в конце концов подверг ссылке; я был освобожден от нее, но моего брата, вскоре после того, как даровал ему титул цезаря, он также предал казни[10]. Но почему, как в трагедии, должен я высказывать неизреченное[11]? Потому что он раскаялся и страдал, говорю, страшно: он думал, что из этих его поступков воспоследовали его несчастья - бездетность <271a> и его неудача в персидской войне. Ведь такова была придворная сплетня, болтовня тех, кто вился тогда близ двора и моего брата Галла, блаженна его память, - о нем сейчас подобает так говорить. Ибо после того, как он [Констанций] незаконно предал его смерти, то не позволил ему не только лечь во гробе его отцов, но и оставить по себе чистой памяти.
По сию пору продолжают утверждать и стараются <271b> убедить меня, что Констанций поступил так отчасти потому, что был обманут, отчасти же из-за того, что уступил насилию и волнениям мятежной армии; этим убаюкивали нас, когда мы были заключены в одном каппадокийском поместье[12]. Никому тогда не позволяли приходить ко мне, его вызвали из изгнания в Тралах, а меня забрали из школ, хотя я был еще совершенно мальчиком. Как мне описать те шесть лет, <271c> что мы провели там? Мы жили с чужим имуществом, жили словно бы под охраной персов, никто из гостей не мог видеть нас, никто из старых друзей не мог добиться разрешения встретиться с нами. Так что были мы лишены всякой серьезной науки, всякого свободного общения; мы становились блестящей прислугой, ибо мы воспитывались с собственными рабами, <271d> как совместно занимаются с друзьями. Ни один ровесник не подходил к нам, ни одному это не дозволялось.
Из этого-то места я едва с помощью богов освободился к счастливой судьбе, но мой брат был заточен при дворе и был несчастен более всех ныне живущих. Ибо если и была видна в нем некая дикость и свирепость, то вскормили ее те горы. Справедливо, думаю, возложить за это вину на императора, насильно потчевавшего нас этой пищей! Что до меня, то боги судили мне благодаря философии остаться не потерпевшим вреда <272a> и неосквернившимся; не было этого дано моему брату. Ибо он попал из деревни прямо ко двору, и когда Констанций пожаловал ему пурпурный гиматий, то сразу же пропитался завистью и подозрением, так что он не мог удовлетвориться даже лишением пурпура и не прежде остановился, чем убил Галла. Но Галл, в самом деле, был достоин жить, даже если и не был способен царствовать. Кто-нибудь скажет, что было необходимо лишить его также и жизни. Согласен, но при условии, что он первым произнесет речь, <272b> свидетельствующую о нем как о преступнике. Закон не запрещает казнить заключенных бандитов, но разве он говорит, что должно убивать без суда того, кто был лишен титулов и должностей, того, кто из начальствующего стал частным лицом? А что если бы мой брат явил виновников своих ошибок? Ведь ему предоставили <272c> письма от определенных людей и - о Геракл! - что за обвинения против него содержали эти письма?! В своем раздражении он пошел путем безудержного гнева - путем слабейшего и недостойного царствовать, однако им не было сделано ничего достойного смерти. Разве все люди, равно и эллины, и варвары, не придерживаются общего закона, гласящего, что возможно обороняться против делающего зло? Да, возможно, он защищался с излишней суровостью. Впрочем, не с большей, чем можно было предположить: враг причиняет вред, рассчитывая на гнев - слышали мы сказанное прежде[13]. <272d> Чтобы доставить радость некоему евнуху[14], постельничему и главному повару, Констанций передал своего двоюродного брата в руки злейших врагов, предал цезаря, мужа своей сестры, отца своих племянников, человека, чья сестра ему самому была прежде женой[15], того, кому он был стольким обязан перед лицом семейных богов. Мне же лишь с трудом позволил уйти, таская меня с места на место под стражей целых семь месяцев, так что если бы не некий бог, <273a> пожелавший спасти меня и расположивший ко мне прекрасную и благую Евсевию, то не смог бы я сам вырваться из его рук. Пусть боги мне будут свидетелями, что сотворенное моим братом не являлось мне даже во сне. Ибо я не был с ним, не ездил ни к нему, ни в соседние области, писал же ему редко и о мелочах. Итак, вырвавшись <273b> из места [своего заключения], я с радостью отправился к материнскому очагу; отцовское имение не принадлежало мне, я не владел ничем из его огромного состояния, ни единым клочком земли, ни рабом, ни домом. Ибо прекрасный Констанций унаследовал вместо меня все имущество моего отца, мне же, как я говорил, не дал ни хрю[16], более того, хотя он и отдал брату некоторые вещи отца, он отнял у него все состояние его матери.
О его поступках в отношении меня прежде дарования <273c> того наивысшего титула[17] - а ведь он этим делом вверг меня в жесточайшее и горчайшее рабство - вы слышали, если не всё, то, во всяком случае, большую часть. Итак, я был на пути домой, насилу спасенный помимо всех ожиданий, когда близ Сирмия[18] явился сикофант[19], обвинявший неких людей в подготовке восстания. <273d> По слухам вам, конечно, известно о Марине и Африкане[20], не могу опустить я и Феликса, и того, что было с этими людьми сделано. Когда Констанций вошел в курс дела, другой сикофант, Динамий, донес из Галлии, что Сильван[21] вот-вот провозгласит себя его открытым врагом; тогда он [Констанций], до крайности ужаснувшись, послал за мной и приказал мне в кратчайшее время прибыть в Элладу, а затем вновь призвал к себе[22]. <274a> Никогда прежде он не видел меня, разве что однажды в Каппадокии и однажды в Италии - заступничеством Евсевии я чувствовал себя [тогда] в безопасности. Я жил шесть месяцев в том же городе, что и он[23], и он подавал мне надежду, что, мол, вновь встретится со мной. Но тот ненавистный евнух[24], верный его спальник, сам того не желая, стал моим благодетелем. Ибо он не позволял встречаться мне с императором, возможно, потому, <274b> что и сам император этого не хотел, но все же евнух был главной причиной. Ибо он боялся, что если мы будем общаться друг с другом, то я буду принят с любовью[25], и когда моя верность станет явной, мне, может быть, будет что-нибудь вверено.
Сразу же по приезде моем из Эллады Евсевия, блаженная ее память, через служащих ей евнухов показала, что она чрезвычайно ко мне расположена. Несколько позже, когда император вернулся, - страх Сильвана минул <274c> - я наконец был призван ко двору, и выражение "фессалийское убеждение"[26] было приложимо ко мне. Когда же я твердо отказался от дворцового общества, некоторые [из придворных] сошлись [у меня], словно в цирюльне, и остригли мне бороду, облачили и нарядили меня в хланиду, сделав, как им тогда казалось, из меня в высшей степени забавного солдата. <274d> Ибо ни одно из украшений этих мерзавцев не подходило мне. Я и ходил-то не как они - гордо выступая, озираясь вокруг, двигаясь быстро, как я был научен воспитавшим меня наставником[27]. Тогда я их действительно веселил, но немного спустя их подозрительность и зависть воспламенились с новой силой.
Здесь я не должен скрывать, что я уступил и согласился обитать под одной крышей с теми, кто, как я знал, уничтожил всю мою семью, и кто, как я подозревал, <275a> в недалеком будущем злоумыслит и на меня. Но какие проливал я реки слез, какими стенал плачами, когда взывал, простирая руки к вашему Акрополю, да спасет Афина молящего ее, да не бросит его! Многие из вас были тому очевидцами, многие могут это засвидетельствовать, и помимо всех сама богиня - свидетельница, что хотелось мне умереть в Афинах, <275b> прежде чем ехать [к Констанцию]. То, что богиня не предала и не оставила молящегося к ней, она показала делом, ибо повсюду была она водительницей моей и хранительницей, посылая мне вестников Гелиоса и Селены.
Случилось и вот что. Прибыв в Медиолан, я остановился в одном из предместий. Туда посылала мне часто Евсевия доброжелательные послания и приказывала мне ободриться и писать ей обо всех своих нуждах. И я написал ей письмо, <275c> лучше сказать, моление, содержавшее в себе призывания [όρκους] вроде следующих: да дадутся тебе дети наследники, да дарует тебе Бог то-то и то-то, если ты пошлешь меня домой, насколько возможно быстрее! Я подозревал, что небеспрепятственно доходят письма до жены императора. И я стал молить богов открыть мне ночью, должен ли я посылать императрице письмо. И они предостерегли меня, что если отправлю, <275d> то умру бесславнейшей смертью. Взываю ко всем богам: засвидетельствуйте, что написанное мною здесь - это правда! По этой-то причине я и удержался от отправки письма. С той ночи вошла в меня одна мысль [λογισμός], о которой и вы, возможно, достойны услышать. "Сейчас, - сказал я себе, - ты думал противостать богам, ты думал замыслить для себя лучшее, чем те, что знают все вещи. Но человеческое мышление может иметь дело только с имеющимся, и даже прикладывая все усилия, <276a> оно может избежать ошибок лишь в немногом. Поэтому нет человека, способного помыслить, что случится тридцать лет спустя, и поэтому не может человек мыслить об уже прошедшем, ведь одно чрезмерно, а другое невозможно, но может - только о том, что в руках, основываясь на неких началах и заделах. Но далеко простирается мышление богов, лучше сказать, оно взирает на всё, и значит, видит истинно и делает лучшее. Ибо боги суть причины имеющегося, и они суть так, как имеющее быть. <276b> Само собой ясно, что знают они настоящее". Поэтому второе положение[28] разумнее первого[29]. Взглянув на это по справедливости, я немедленно сказал: "Не был ли бы ты разгневан, если бы нечто из твоей собственности лишило тебя своего служения[30] или убежало бы прочь,, когда ты позвал его - лошадь, <276c> овца или теленок? И разве ты - желающий быть человеком, не человеком толпы и не низким человеком, но высшим и разумнейшим - лишишь богов своего служения и не вверишь себя им, не послужишь им, как они того пожелают? Смотри, чтобы не впасть тебе в совершеннейшее безумие, не пренебречь своими обязанностями пред богами. Что у тебя за мужество и куда оно подевалось? Смех один. В любом случае, из страха смерти ты готов лицемерить и льстить, но ты можешь отбросить это, <276d> предоставить богам действовать, как они сочтут нужным, разделив с ними заботу о себе, что и избрал Сократ. Делая наилучшее из возможного, ты можешь всецело довериться их заботе; стремись ничего не иметь и ничего не хватать [άρπάζειν], но просто принимай то, что тебе дают". Такие мысли не только безопасны, <277a> но и приличны для разумного человека, поскольку об этом же говорят и знамения богов. Ибо, мне кажется, ужасно, стремясь избежать будущего бесчестия, бросить себя к ногам предвиденной, но непредсказуемой опасности. И я согласился уступить [разуму и богам]. Сразу же вслед за этим я получаю титул и хланиду цезаря[31]. Затем последовало рабство, и висел на мне день изо дня страх за мою жизнь, видит Геракл, и какой ужасный! <277b> Мои двери были заперты, часовые охраняли их, моих слуг обыскивали, чтобы ни один из них не мог пронести даже пустячного письмеца от моих друзей, и служили мне чужие [рабы]. С большим трудом смог я взять ко двору четырех из моих домашних - двух мальчиков и двух стариков, один из которых только и знал о моем обращении к богам, и насколько это было возможно, тайно присоединялся ко мне в их почитании. Я вверил свои книги <277c> этому стражу, ибо из многих друзей моих и товарищей [έταίρον και φίλων] он один был со мной; это был некий врач[32], которому было позволено со мной остаться, ибо не знали, что он мой друг. Из-за всего этого был я в тревоге, был столь напуган, что хотя многие из моих друзей в самом деле желали посетить меня, я, пусть весьма неохотно, но препятствовал им, ибо хотя и желал их видеть, но боялся навлечь и на себя, и на них какое-либо обвинение. Но это излишнее. Скажем о самих событиях. <277d>
Констанций дал мне триста шестьдесят солдат, и в середине зимы[33] послал меня к галлам, которые были тогда в состоянии великого беспорядка; я был послан не как командир гарнизонов, но скорее как подчиненный расквартированным там стратегам. Ибо им были отправлены письма и было приказано наблюдать за мной как за врагом, дабы не произвел я какого-либо возмущения[34]. Когда все произошло так, как я это описал, где-то близ солнцестояния Констанций разрешил мне прийти <278a> в лагеря и носить повсюду с собой его одежду и образ. В самом деле, он и сказал, и написал, что даст галлам не царя, но того, кто принесет им его образ.
Затем, как вы слышали, когда был завершен поход этого года, и мы добились больших успехов, я вернулся на зимние стоянки[35] и там <278b> подвергся величайшей опасности. Ведь мне не было позволено набирать солдат, ибо этим был занят другой командир, в то время как я был с немногими солдатами расквартирован отдельно; поскольку соседние города просили о помощи, и я дал им большую часть своих солдат, то и сам оставил одиночество. Вот что было тогда предпринято. Тогда же главнокомандующий[36] пал из-за подозрений Констанция, он был лишен командования и смещен с должности, <278c> а я не считал себя готовым, не считал себя прирожденным полководцем, но держался кротко и скромно. Я полагал, что не должен бороться со своим ярмом или вмешиваться в командование, разве что в крайних опасностях или когда видел, что что-то просмотрели, или что совершается нечто, чему уж никогда не должно совершиться. А поскольку раз или два со мной обошлись неуважительно, то я решил <278d> молчанием явить свое достоинство и с этого времени довольствовался ношением хланиды и образа, ибо думал, что уж это-то, во всяком случае, в моей власти.
После этого Констанций, поняв, что достигнуто некое улучшение (хотя это и не было решительным переломом в делах галлов), вручил мне в начале весны[37] командование всеми войсками. Я выступил, когда хлеб созрел, ибо множество германцев безнаказанно расположилось <279a> близ разграбленных ими городов Галлии. Были разрушены стены где-то около сорока пяти городов, не считая башен и маленьких крепостей. По нашу сторону Рейна варвары владели тогда целой страной, простиравшейся от его истоков до океана. Более того, те, что были расположены ближе всего к нам, находились на расстоянии трехсот стадиев от берега Рейна, и [прирейнский] район трижды опустошался их набегами, <279b> так что галлы не могли даже пасти там скот. Были и оставленные жителями города, под которыми еще не разбивали лагеря варвары. Таково было состояние Галлии, когда я взял ее. Я снова занял Агриппину[38] на Рейне, которая была отбита у нас десятью месяцами раньше, а также соседнюю крепость Аргенторат[39] близ предгорий Барсега - там мы не бесславно сражались. Возможно, и ваших ушей <279c> достиг шум тех битв. Там боги предали мне в руки царя врагов[40], но я уступил славу этого Констанцию. Хотя я не праздновал триумф, в моей власти было убить врага, и я провел его через всю Галлию, показывая городам, дабы посмеялись они несчастью Хнодомара. <279d> Я сразу отослал его Констанцию, хотя и не обязан был этого делать, он как раз вернулся тогда из страны квадов и сарматов. Так вот получилось, что хотя воевал я, он проезжал по тем местам и любезно общался с народами, обитающими по берегам Истра, и именно он, а не я справил в тот год триумф.
Затем последовал второй, потом третий годы войны; все варвары были выдворены из Галлии, большинство городов восстановлено[41], множество кораблей прибыло из Британии. Я собрал флот <280a> в шестьсот кораблей (четыреста из них я построил менее чем за десять месяцев) и ввел его в Рейн - дело немалое, если учесть, что меня атаковали обитавшие поблизости варвары. Да, Флоренцию это показалось настолько невозможным, что он обещал заплатить варварам за возможность пройти две тысячи литр[42] серебра. Когда об этом узнал Констанций - ибо Флоренций сообщил ему о предполагаемых тратах, - то написал мне, чтобы я <280b> подчинился, хотя такое деяние мне представлялось во всех отношениях постыдным. Да и как же оно могло не быть постыдным, если казалось таковым даже Констанцию, сверх всякой меры привыкшему прислуживать варварам? Ничего не было дадено. Вместо этого я ополчился против них, и поскольку боги были с нами и помогали нам, я покорил часть салиев и изгнал хамабов, забрав множество быков и женщин с детьми. Таким образом, я навел ужас на всех и заставил трепетать их от моего приближения. Затем я взял у них заложников, <280c> обеспечив безопасное следование обозов с провиантом.
Было бы чересчур долго перечислять всё и описывать каждое из предпринятого мной за четыре года. Кратко: три раза, будучи еще цезарем, я пересекал Рейн; тысячу человек я освободил из плена и возвратил на эту сторону Рейна; в двух сражениях и одной осаде я взял в плен десять тысяч мужчин, и не каких-нибудь негодных по возрасту, но в расцвете сил; я послал Констанцию четыре отряда <280d> прекрасных пехотинцев, три отряда похуже и два легиона отменнейшей кавалерии. А теперь, с помощью богов, я хочу восстановить все города, в то время как тогда я восстановил сорок. И я взываю к Зевсу и всем богам - покровителям городов, к богам - хранителям нашего рода: будьте свидетелями моего отношения к Констанцию и моей ему верности, перед вашим лицом говорю: пусть сын мой поступит со мной так, как я поступал с ним[43]! <281a> Я воздавал ему большую честь, чем в прошедшие века какой-либо цезарь воздавал самодержцу. В самом деле, тогда он не мог меня ни в чем обвинить, поскольку я вел с ним себя весьма дружелюбно, однако он все равно находил смешные причины для своего гнева. "Ты задержал, - говорил он, - Лупициана и трех других людей". Даже если бы я предал их смерти, восстань они против меня открыто, ради сохранения единомыслия он должен бы перестать гневаться на то, что с ними случилось. Но с ними не произошло ничего несправедливого, и я задержал их, поскольку они по природе своей смутьяны <281b> и возбудители войн. И хотя я потратил на них много общественных денег, я не отнял у них ничего из имущества. Взгляните: сам же Констанций полагал, что я обойдусь с ними круто [έπεξιέναι]! Но разгневавшись на меня из-за этих людей, которые не были ему [даже] родней, разве он не оскорбил меня самим своим гневом, не насмеялся над глупостью моего верного служения убийце моего отца, братьев и кузенов, палачу нашего общего очага и семьи? Рассмотрите также, сколь почтительно <281c> я продолжал общаться с ним, став уже императором - это видно из моих писем.
Так вот я относился к нему прежде того, о чем вы сейчас узнаете. Поскольку я чувствовал, что, ошибаясь, навлекаю на себя бесчестие и опасность, хотя больше это делалось другими, то в первую очередь я умолял его, <28ld> если он находит нужным действовать таким образом, если окончательно решился провозгласить меня цезарем, дать мне хорошего и серьезного помощника. Он предложил сначала негоднейших. Когда же наиболее порочный из них с великой радостью согласился, а ни один другой не захотел, он с неохотой дал мне действительно превосходного человека - Саллюстия, который в силу своих добродетелей сразу же попал под его подозрение. Я не был доволен таким положением вещей, ибо видел, что он слишком сильно доверяет одному и не обращает внимания на другого, <282a> [тогда] я коснулся его правой руки и колен, сказав: "Я не знаком с этими людьми и не был знаком в прошлом, но знаю о них по слухам, и ты приказал отнестись к ним как к моим друзьям и товарищам, воздать им такую честь, какой чествуют старых знакомых. Тем не менее несправедливо, чтобы мои дела были вверены им, и их [жизнь] подвергалась опасности вместе с моей. О чем же прошу? Дай мне какой-нибудь писаный закон, <282b> говорящий, что вменяется мне делать и чего я должен избегать. Ибо ясно, что ты поверишь слушающемуся тебя и строго взыщешь с противящегося, хотя я совершенно уверен, что никто не станет тебе противиться".
О новшествах, которые сразу по прибытии попытался ввести Петадий, не следует говорить; я делал противоположное ему во всем, и потому он стал моим врагом. Затем Констанций взял другого, и второго, и третьего, и Павла, и Гауденция - известных <282c> сикофантов, служивших его целям; он нанял их ради меня, и они начали интригу с тем, чтобы отлучить от меня Саллюстия, поскольку он являлся моим другом, и сделать Луцилиана его непосредственным преемником. Немного позднее моим врагом стал и Флоренции по причине своей жадности, которой я противился. Эти люди убедили Констанция, который, вероятно, и сам был разъедаем завистью к моим удачам, совершенно отстранить меня от командования войсками. Тот написал письмо, <282d> бесчестящее меня, полное поношений и угроз разорить Галлию. Поскольку, едва могу вымолвить, он приказал удалить из Галлии все без исключения лучшие войска и поручил это дело Лупицину и Гинтонию, в то время как мне писал, чтобы я ни в чем не противился.
Как описать мне вам деяния богов? [После получения письма] я думал - боги свидетели! - лишить себя <283a> всей царской роскоши, пребывать в мире и не предпринимать ничего. Я ждал, пока появятся Флоренций и Лупицин, ибо первый был во Виенне, а второй в Британии. Тогда были большие волнения среди граждан, и было пущено подметное письмо <283b> в городок близ места, где я тогда был[44], письмо к петуланам и кельтам - так назывались легионы, - полное нападок на Констанция и сетований на предательство Галлии. Более того, автор письма оплакивал мое бесчестие. Появление этого письма побудило наиболее ревностных сторонников Констанция настойчивейшим образом <283c> потребовать от меня отправления войск, но прежде некоторое число подобных писем было распространено среди других легионов. Среди посланных Констанцием для исполнения этого дела - это были Небридий, Пентадий и Децентус- не было никого, расположенного ко мне. Когда я говорил им, что мы должны дождаться еще Лупицина и Флоренция, они не слушали меня, утверждая, что должно делать противоположное, если я не хочу прибавить еще и эти свидетельства к уже существующим на мой счет <283d> подозрениям. И они прибавляли следующее: "Если ты сам отошлешь войска, это будет твоим делом, если же это сделают другие - то не твоим, и не тебе поверит Констанций, но на тебя возложит вину. И так они меня убедили или, лучше сказать, принудили написать ему. Ибо убеждается тот, кто может и не убедиться, когда же применяется насилие, нет нужды в убеждении[45] и где есть насильники, нет убежденных, но есть вынужденные необходимостью. Поэтому мы и рассматривали, по какой дороге <284a> следует идти [солдатам], ибо их было две. Для меня было предпочтительнее, чтобы они отправились по одной, они же немедля заставили их идти по другой, из страха, что та дорога толкнет солдат к волнениям и мятежу, так что стоит взбунтоваться одним, как мятеж охватит и всех остальных. Страх этих людей не выглядел всецело неразумным.
Легионы прибыли, и я, как обычно, вышел их встречать, и увещевал их продолжить путь. <284b> Они отдыхали один день и до сего момента, насколько я знаю, ничего не замышляли. Пусть будут мне свидетелями Зевс и Гелиос, Арес и Афина и все другие боги, что даже близко не приближались ко мне никакие подозрения вплоть до вечера того дня. Было уже поздно; где-то около заката объявили мне [о восстании], и тотчас дворец стал окружен кричащими людьми, я же еще размышлял, что следует делать, и еще ни в чем твердо не был уверен. Еще была жива моя жена, <284c> и случилось, что дабы остаться одному, я взошел в верхнюю комнату по соседству с ней. Была открыта стена, и я молился Зевсу[46]. Поднялся шум еще больший, во всем дворце царило смятение, а я умолял Бога дать мне знак. И дал Он мне знак[47], и приказал уступить и не противиться воле армии. Все равно, даже после явленных знаков, <284d> я не был готов, но противился сколько мог и не принимал ни титула[48], ни диадемы. Но поскольку я один не мог обуздать столь многих, и более того - богов, желавших, чтобы это случилось, и подстрекавших [солдат], то моя воля была постепенно зачарована, и где-то около третьего часа не помню кто из моих солдат дал мне кельтское ожерелье [μανιάκιν] и возложил его на мою голову; мы пошли во дворец, и боги знают, как стенал я тогда в своем сердце. Я должен был <285a> верить Богу после того, как он дал мне знак, но мне было до ужаса стыдно, и я готов был провалиться сквозь землю, потому что я видел, что не стал верно слушаться Констанция до конца.
Поскольку во дворце царствовало смятение, то друзья Констанция думали, что им немедленно представится случай составить против меня заговор, и они раздавали солдатам деньги, рассчитывая на то, что либо они станут причиной разногласий между мной и солдатами, либо несколько позднее нападут на меня открыто. <285b> Но когда некий чиновник, назначенный сопровождать мою жену, понял их тайный умысел, то в первую очередь доложил об этом мне, а затем, когда увидел, что я не обращаю на него внимания, впал в неистовство, и словно бы одержимый неким богом начал кричать людям на рыночной площади: "Солдаты, граждане, чужеземцы, не выдадим императора!" Тогда в солдатах возгорелся дух, и они вооруженными ринулись к дворцу. Найдя меня живым, <285c> они возрадовались подобно тому, кто встретил друга, которого уже не чаял увидеть, и они окружили, обхватили меня со всех сторон, и подняв на плечи, понесли; это было достойное зрелище, ибо было похоже, что их охватило божественное вдохновение. После того, как они меня повсюду пронесли, они стали требовать, чтобы я им выдал на расправу друзей Констанция. Какую я вынес борьбу, желая спасти их, <285d> ведают боги.
Но как я повел себя после этого с Констанцием? До сего момента я еще не использовал в своих письмах к нему титул, данный мне богами, но называл себя цезарем; я убедил своих солдат не требовать ничего больше, но только чтобы он позволил нам спокойно оставаться в Галлии и согласился с уже существующим порядком вещей. <286a> Мои легионы отсылали ему письма, умоляя сохранить взаимное со мной единомыслие. Вместо этого он начал поднимать против нас варваров, объявлять им, что я его враг, и давать им взятки, чтобы нанести ущерб народу Галлии; более того, он написал в Италию, чтобы там остерегались тех, кто движется из Галлии. <286b> На границах Галлии, в близлежащих городах, он приказал приготовить три миллиона медимнов пшеницы, складировавшихся в Бригантии, и столько же близ готских Альп, имея в виду войну против меня. И это не слова, но действия, говорящие сами за себя. Ибо его письма к варварам я получал от этих же самых варваров, приносивших их мне; я захватил приготовленную им провизию и письма Тавра. <286c> Он же еще и теперь в своих письмах называет меня цезарем и говорит, что никогда со мной не поссорится, однако посылает ко мне Эпиктета, епископа галльского[49], предложить мне гарантии [πιστά] безопасности; во всех своих письмах он болтает, что не хочет отнимать у меня жизнь, а о чести [моей] он даже и не вспоминает. Что до его клятв, то они, должно быть, были, как говорит пословица, написаны на пепле[50], столь мало они вызывают доверия. <286d> Чести же я держусь не только ради прекрасного и приличного, но и ради спасения друзей. Ибо не говорил я еще о тех жестокостях, в которых Констанций упражнялся везде на земле.
Это вот меня убедило и показало мне справедливость [моих поступков]. Ибо в первую очередь я приписываю [ответственность за происшедшее] видящим и слышащим все богам. Когда я приносил жертву за свой исход, то предзнаменования были благоприятны для того дня, в который я обратился к армии, чтобы она отправлялась, <287a> и поскольку речь шла не только о моей безопасности, но в большей степени об общем благополучии и свободе всех людей, и особенно народа Галлии, - ибо дважды он уже выдавал [галлов] их врагам и не пощадил даже гробов их предков - он, прислуживающий во всем иноземцам! - тогда, говорю, я подумал, что должен прибавить к моим силам самые могущественные племена и достать денежное довольствие, справедливейше отчеканив и золотую, и серебряную монету, чтобы, если он с любовью примет единомыслие, я пребыл бы с тем, чем обладаю, <287b> если же надумает [διανοοιτο] воевать, не откажется от прежнего своего намерения, то я должен буду сотворить и претерпеть то, что богам будет угодно; ибо для меня постыдней оказаться слабее его в силу робости [ὰνανδρίᾳ ψυχῆς] и неразумия [διανοίας άμαθίᾳ], чем из-за множества его сил. Если он сейчас победит меня своим множеством, то это будет не его заслуга, но так случится благодаря превосходству в числе солдат[51]. А если бы он напал на меня, когда бы я мешкая остался в Галлии, радуясь жизни и избегая опасностей, то он ударил бы <287c> со всех сторон - с тыла и флангов варварами, а со своими легионами с фронта; думаю, это уничтожило бы меня совершенно, и позор такого поступка был бы для человека рассудительного [σώφροσι] не меньшим, чем позор наказания[52].
Такие вот размышления, мужи афиняне, изложил я тогда своим соратникам, а сейчас пишу всему обществу эллинских граждан. Может быть, боги, властвующие над всеми вещами, споборствуют мне <287d> до конца, даруя обещанную помощь, может дадут они, насколько это возможно, счастье Афинам под моей рукой. Может быть, Афины будут всегда иметь самодержцев, почитающих и любящих его помимо и сверх всех иных городов!


[1] μεθ΄ύμῶν, букв.: с вами, но о ком речь, совершенно неясно. — Прим. пер.
[2] Первый мидийский царь; правил в 709-656 гг. до н. э.
[3] Жрец Аполлона, точное время жизни которого неизвестно.
[4] Скифский царевич, посещавший Афины в конце VI в. до н. э.
[5] История, изложенная у Плутарха; см.: Фемистокл.
[6] Афины.
[7] Букв.: нет у мудрости брата кроме справедливости. — Прим. пер.
[8] Весьма красиво по–гречески: ούδένα γάρ ούδέν άγνοείν βούλομαι των έμαυτου. — Прим. пер.
[9] Галла.
[10] σφαγῆς έξέδυσε, букв.: заклал, перерезал глотку, как жертвенному животному. — Прим. пер.
[11] τα ἄρρητα, здесь в смысле ужасное до немоты. — Прим. пер.
[12] Имеется в виду замок Мацелл.
[13] См.: Демосфен. Против Мидия, 41.
[14] Евсевию; см.: Аммиак Марцеллин, 14. 11; 22. 3.
[15] Сестра Галла была первой женой Констанция.
[16] γρύ — звукоподражание хрюканью свиньи. — Прим. пер.
[17] Титула цезаря. — Прим. пер.
[18] Город в Иллирике.
[19] Гауденций.
[20] Об их предполагаемом заговоре см.: Аммиан Марцеллин, 15. 3.
[21] См.: Юлиан. Похвальное слово в честь Констанция, 48c; О героических деяниях Констанция, 98c–d.
[22] Т. е. ко двору в Милан.
[23] Т. e. в Милане.
[24] Евсевии.
[25] άγαπηθείην — здесь, может быть, в смысле: войду в фавор. — Прим. пер.
[26] См.: Юлиан. Похвальное слово в честь Констанцня, 32a. Происхождение пословицы неизвестно; см.: Цицерон. Письмо к Аттику, 9. 13.
[27] Т. е. Мардонием.
[28] Т. е. мысль о том, что следует довериться богам. — Прим. пер.
[29] Что следует, положившись на свой расчет, противостать им. — Прим. пер.
[30] Отголосок Платона, Федон, 62c; см.: Юлиан. Фрагмент письма жрецу, 297a.
[31] См.: Аммиан Марцеллин, 15. 8.
[32] Орибасий; см.: Письмо 17.
[33] 355 г.
[34] μή νεώτερών τι πράξαιμι, букв.: чтобы не произвел никакой новизны. Такое словоупотребление встречается у Юлиана почти всегда, когда речь идет о беспорядках. Как оно характерно для умирающей империи, для гипертрадиционалистического сознания нарождающейся Византии! — Прим. пер.
[35] В Виенну.
[36] Марцелл.
[37] 357 г.
[38] Ныне Кёльн.
[39] Ныне Страсбург.
[40] Имеется в виду Хнодомар.
[41] άνεληφθήσαν — может читаться и «возвращено обратно». — Прим. пер.
[42] Единица веса, равная 12 унциям.
[43] См.: Исократ. К Демонику, 14.
[44] Юлиан находился в Париже.
[45] Ср.: Фукидид, 1. 77. 2.
[46] άνεπεπτατο γάρ ό τοίχος — это можно понять и в том смысле, что речь идет о комнате, имевшей некую «открытую» стену, и так, что в момент энтузиазма стены не сдерживали страстной молитвы цезаря. — Прим. пер.
[47] Ср.: Одиссея, 3. 173.
[48] Имеется в виду титул августа.
[49] Эпиктет был епископом Кентумкелаи.
[50] Пословица, аналогичная нашему выражению: вилами по воде писано.
[51] Весьма «интерпретирующий» перевод следующего пассажа: νυν μέν γαρ εί τω πλήθει κρατήσειεν, ούκ εκείνου το έργον, αλλά της πολυχειρίας έστίν. — Прим. пер.
[52] Ср.: Демосфен. Первая олинфская речь, 27.