9. РЕЧИ ЦИЦЕРОНА КАК ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Речи Цицерона в том виде, в каком они были предназначены им к изданию и в каком дошли до нас, являются, как и его письма, не только важными памятниками его времени по своему содержанию, но и исключительно ценными образцами литературного мастерства. Среди исследователей было немало споров о том, произносил ли Цицерон свои речи в том виде, в каком они были изданы, или он перерабатывал их перед тем, как передать их в руки читателей, и в какой мере он это делал. Судя по тому, что в его письмах к Аттику не раз встречаются просьбы внимательно прочитать и отредактировать то или иное произведение, в том числе и некоторые речи, едва ли можно сомневаться в том, что речи перед изданием обрабатывались[1]. Однако для исследования истории литературных форм это скорее достоинство, чем недостаток, так как Цицерон, несомненно, чем дальше, тем больше старался отшлифовывать свои труды именно в отношении литературных красот, и его риторические трактаты, особенно "Оратор", свидетельствуют о том, насколько тщательно и сознательно проводил он эту работу.
Всякая судебная· речь должна, по учению Цицерона, во-первых, ввести слушателей во все обстоятельства расследуемого дела и, во-вторых, убедить их в той или иной оценке тех фактов, из которых слагается данное дело. Задача обвинителя - внушить слушателям отрицательную оценку данных фактов; задача защитника, говорящего после обвинителя [2], может быть различна; он может доказывать, что данных фактов не было вообще, либо, что были факты, скрытые обвинителем, или он может, признавая наличие самих фактов, не соглашаться с той оценкой, которую им дал обвинитель. В речах Цицерона имеются и те, и другие случаи; так, например, в речи за Клуенция Цицерон должен был доказать, что Клуенций не отравил своего вотчима, а в речи за Мурену, обвинявшегося в заискивании перед избирателями, он доказывает, что поступки Мурены не подходят под определенные "заискивания перед избирателями" (ambitus).
Таким образом, всякая речь естественным образом распадается на основные части - повествование (narratio или expositio) и доказательство правоты своих взглядов (probatio) и неверности взглядов противника (refutatio). Введение (exordium) и заключение (peroratio) являются дополнительными частями этой схемы. Античная риторика устанавливает еще ряд более мелких подразделений этих основных частей.
Этой схемы Цицерон в общем придерживается во всех своих речах, но обладает способностью бесконечно варьировать ее. Он, несомненно, придавал большое значение повествовательной части своих речей и умел сделать ее интересной; это, вероятно, было нелегко, так как слушателям обстоятельства дела должны были быть известны уже из речи обвинителя, если даже они не знали их и раньше, что при громких процессах всегда имеет место еще до суда. Цицерон разнообразит повествование целым рядом особых приемов: он охотно приводит исторические анекдоты о знаменитых людях, примеры и аналогичные случаи, рисует живые бытовые картины, дает характеристики лиц, участвующих или прикосновенных к данному делу, умеет оживить последовательное однообразное изложение фактов вымышленным диалогом, употребить к месту цитату, изречение или поговорку, игру слов. Именно в повествовательной части речей большей частью обнаруживается литературный талант Цицерона.
Можно думать, что работа над повествовательной частью речей была более легкой работой, чем подготовка доказательств и "опровержений", требовавшая большого хитроумия, особенно в тех случаях, когда невиновность подсудимого была не очень ясна. Поэтому в этой, второй части Цицерону чаще приходилось прибегать к различным приемам "для отвода глаз"; именно здесь встречаются чаще, чем в повествовании, риторические украшения, вопросы, возгласы, общие теоретические рассуждения; исторических ссылок немало и тут, особенно часто проводится сравнение доблестных "нравов предков" с современной распущенностью. Чисто юридических аргументов, ссылок на определенные законы у Цицерона не так много, как можно было бы ожидать от опытного судебного оратора.
В политических речах Цицерона повествовательная часть заключает в себе обычно изложение политической ситуации данного момента, а вторая часть - доводы за или против намечающегося мероприятия.
Один из любимых приемов Цицерона, который он применяет, конечно, больше в судебных, чем в политических речах, - шутка и насмешка. Юмор Цицерона, часто украшающий его письма, нередко выступает и в его речах; оратор умеет использовать его искусно и неожиданно.
Во вступительных и заключительных частях речей Цицерон наименее оригинален. Вводные части содержат в себе обычно обращение к судьям и разъяснение причин, почему Цицерон решился взять на себя выступление в этом процессе. Финальные же части наиболее однообразны и часто растянуты; в них защитник изображает жалкое положение подсудимого и обращается к милосердию судей, используя во многих речах почти однотипные формулы.
Оценка литературного - достоинства и красот каждого литературного произведения является тем участком в работе историка литературы, на который его индивидуальные вкусы оказывают наибольшее влияние. Тем не менее необходимо наметить некоторые общие линии и попытаться установить характерные черты различных периодов развития ораторского искусства Цицерона.
Речи первого периода (за Публия Квинкция и Росция Америйского), эти первые шаги Цицерона на судебном поприще, несут на себе черты некоторой неопытности автора. Например, в речи за Росция Америйского он повторяет в 3-й и в 52-й главах буквально одну и ту же формулу, но во второй раз перефразирует ее на несколько ладов: "Прежде всего я прошу Хрисогона, чтобы он удовлетворился нашими деньгами и имуществом и не требовал нашей крови и нашей жизни..." (3, 7); "Если мы от Хрисогона не добьемся, чтобы он удовлетворился нашими деньгами и не требовал нашей жизни, если, отняв у нас все, что нам принадлежало, он захотел отнять у нас и общее достояние, свет, если ему недостаточно насыщать свою жадность нашими деньгами, а надо еще напоить свою жестокость нашей кровью, то, судьи, Сексту Росцию остается только одна надежда - на ваше милосердие" (52, 150). Заключительная глава речи за Публия Квинкция также напоминает школьное риторическое упражнение: описывая положение Квинкция, в случае если он проиграет процесс, Цицерон изображает его участь в таких черных красках, что можно подумать, будто Квинкций, по крайней мере, идет в изгнание с конфискацией имущества; а он всего только мог лишиться земельного участка в Галлии ("За Квинкция", 31).
Огромный шаг вперед сравнительно с первыми речами представляют собой так называемые Веррины (введение против Цецилия, одна речь на первой сессии в присутствии Верреса, пять речей непроизнесенных). Может быть, никогда, ни до, ни после процесса Верреса, Цицерону не приходилось прилагать так много труда к собиранию фактов для юридического обоснования своего обвинения и к литературному изображению их для возбуждения интереса у читателей: исход процесса был неясен. У Верреса, по-видимому, было много заступников и огромные денежные средства для подкупа; поэтому победа в этом процессе обещала Цицерону и личную славу, и шаг вперед в его политических планах. С обеих сторон, и с фактической, и с литературной, Веррины безукоризненны; с крайней тщательностью в них собран и обработан огромный материал "состава преступления": время, место, имена пострадавших, характер и масштабы хищений, издевательств и прочих правонарушений, в которых был повинен Веррес, указаны ясно и точно. Но повествование от этого не становится скучным, а местами напоминает увлекательный уголовный роман - настолько искусно перемежает Цицерон чисто юридические доказательства с бытовыми картинами и историческими примерами. Особенно живо написана четвертая речь второй сессии, рассказывающая о тех хищениях, которые Веррес, "любитель искусств", произвел в храмах и богатых домах Сицилии. В ней дано множество интересных бытовых сведений, например, о существовании антикваров, знатоков и оценщиков художественных вещей, которые, чтобы подслужиться к Верресу, указывали ему, где можно конфисковать или фиктивно купить ценные предметы (вторая сессия, IV, 13-14); драматично рассказан эпизод о захвате драгоценного светильника у сыновей царя Антиоха, которые везли его в Рим, в храм Юпитера (там же, гл. 27-29). Чтобы противопоставить жадность Верреса былой честности римских магистратов, Цицерон рассказывает анекдот о некоем преторе Пизоне, который велел произвести починку своего сломанного золотого перстня при свидетелях, чтобы никто не заподозрил, что он взял золото из провинциальной казны (там же, гл. 25). Некоторые эпизоды о позорной карьере Верреса представляют законченные новеллы, как, например, рассказ о похищении красавицы-девушки в Лампсаке, последовавшем за этим восстании и казни повстанцев (вторая сессия, I, 25-36).
Даже в такой небольшой и по содержанию незначительной речи, как речь за Цецину, повествовательная часть (гл. 3-8) тщательно отделана и дает живую бытовую картину склоки из-за небольшого земельного участка, приведшей к вооруженному столкновению; в части же "опровержения" есть интересный для филолога экскурс о значении слов unde, ex, ab; Цицерон требовал, чтобы Цецину вернули туда, откуда его выгнали, но так как вооруженные сторонники его противника набросились на него с оружием на границе его участка, то они и пошли на такую уловку, чтобы вернуть его на эту границу, не впуская на участок: "Это слово unde, - говорит Цицерон, - означает и "из какого места" и "от какого места"". Откуда был выгнан Цинна? Из города; откуда [отброшен] Телезин? От города. Откуда галлы? От Капитолия. Откуда Сатурнин? Из Капитолия. Вы видите, что под словом unde подразумевается и "из чего" и "от чего" ("За Цецину", 30, 87-88). Даже из этого небольшого примера видно, как тщательно обрабатывал Цицерон свои речи и как он умел оживить сухую тему живыми примерами.
В 60-е годы ораторский и литературный талант Цицерона развертывается полностью. По своему содержанию речи этого периода чрезвычайно разнообразны. Уголовному делу посвящена речь за Клуенция, дающая мрачную картину ряда преступлений, совершенных некоей Сассией. Ненавидя своих двух детей от первого брака, она сперва отбила мужа у своей дочери, потом, когда он надоел ей, она с помощью нового поклонника, Оппианика, добилась включения его в проскрипции Суллы, вышла замуж за Оппианика и вместе с ним пыталась отравить своего сына Клуенция. Когда Оппианик, признанный виновным в попытке отравления пасынка, был выслан из Рима и через несколько лет умер в изгнании, Сассия подняла процесс против сына, обвиняя его в отравлении отчима. Всю эту безобразную картину Цицерон изображает ярко и детально (может быть, только слишком подробно останавливаясь на процессе уже умершего Оппианика); в течение речи Цицерон не злоупотребляет патетическими возгласами, приберегая их к эффектному концу: "Попытка отравить [Клуенция] для матери не была тайной: Оппианик ничего не предпринимал без ее совета; если бы она не знала об этом, то после раскрытия дела она не только рассталась бы с ним, как с дурным человеком, а бежала бы, как от жестокого врага, и покинула бы дом, затопленный преступлениями. Но она не только не сделала этого, но с тех пор не упускала ни одного случая строить козни сыну; и дни, и ночи мать размышляла о гибели его... Когда она узнала, что скоро суд, она открыто прилетела сюда, чтобы придать обвинителям бодрости и снабдить их деньгами и чтобы мать не потеряла ничего из этого желанного для нее зрелища его бедствий, рыданий и мук...". Описывая, с каким отвращением ее встречало население городов, лежавших на ее пути, Цицерон говорит: "Не было никого, кто не считал бы, что надо подвергнуть очищению те места, через которые она проехала, никого, кто бы не считал землю, нашу всеобщую мать, оскверненной стопами этой преступной матери. Она не могла остановиться ни в одном городке, не нашлось ни одного из многих ее знакомых, кто не боялся бы соприкосновения с ней, как заразы; она должна была больше доверять тьме и одиночеству, чем городам и друзьям" ("За Клуенция", 66-68).
Ярким контрастом к этим трагическим картинам являются речи Цицерона "За поэта Архия" и "За Мурену". Первая написана в таком спокойном добродушном тоне, что напоминает скорее литературные мемуары, чем судебную речь. Она восхваляет литературные занятия и любовь к литературе и в то же время немного подшучивает над теми, кто противится образованию, ссылаясь на древнюю доблесть великих людей, не учившихся никаким наукам, причем, конечно, дело не обходится без любимого героя Цицерона - Катона Старшего, который уже стариком выучился по-гречески. Заканчивая свою речь известным "общим местом" о полезности поэтов для восхваления подвигов великих людей, Цицерон подтверждает его примерами из греческой и римской истории и на этом основании требует предоставления Архию прав римского гражданства. Короткая, легко и просто написанная, эта речь представляется изящной безделушкой (nugae) среди серьезных больших речей.
На первый взгляд, характер такой же nugae, по уже в юмористическом духе, носит и речь "За Мурену". Цицерон вышучивает в ней сперва соперника Мурены, провалившегося на выборах в консулы юриста Сервия Сульпиция, потом Катона Младшего. Осыпая его комплиментами за его стоическую добродетель, он в то же время насмехается над стоическим учением о том, что нет разницы между крупным преступлением и малым проступком и, по-видимому, впервые открыто заявляет о своей симпатии к учению Новой Академии ("За Мурену", 30, 62-63). Цицерону нужен этот философский экскурс, как будто совсем не относящийся к делу, чтобы доказать, что ряд поступков Мурены и обстоятельств, сопровождавших его выборы (встреча с многочисленными клиентами, угощение их, устройство игр и т. п.), не может быть квалифицирован как "заискивание" (ambitus), а является естественным выражением взаимной любви между Муреной и римскими гражданами. Вероятно, не только сам Цицерон, но и его слушатели понимали, что дело обстоит не так, и восхищались его находчивостью и остроумием. Однако эти веселые шутки только прикрывают основную политическую задачу речи - настоять на том, чтобы выборы Мурены в консулы не были аннулированы, так как Мурена - помощник и единомышленник Цицерона в борьбе с Катилиной, в то время еще не давшим последнего сражения. Поэтому Цицерон в заключительной части речи усиленно запугивает сенат и переходит от юмористического тона к патетическому. "Зараза от этого преступления распространена больше, чем обычно думают, и охватила многих. Внутри, внутри наших стен конь троянский... Ты спрашиваешь меня, боюсь ли я Катилины. Нет, не его боюсь я - и я позаботился о том, чтобы никто его не боялся - я считаю, что следует бояться его армии, которую я вижу здесь; не так страшно войско самого Катилины, как те, кто, как говорят, покинул его войско; они не покинули его, а оставлены им в укрытии и в засаде и угрожают пашей жизни" (буквально - сидят у нас на голове и на шее. "За Мурену", 37, 78-79).
Опять-таки совершенно иным стилем написаны знаменитейшие речи этого периода - четыре Катилинарии, представляющие собой полуимпровизации. События в эти дни неслись с такой быстротой, что едва ли Цицерон имел время долго подготовлять свои речи; вероятно, он отшлифовал их при издании, но основа их осталась. Саллюстий, не любивший Цицерона и избегавший слишком частых упоминаний о нем, ограничивается тем, что называет первую катилинарию "известной и полезной для государства речью, которую Цицерон потом издал" ("Заг. Кат.", 31), и не говорит ни о каких изменениях, в нее внесенных.
В речах против Катилины подлинная любовь к старому Риму, страх за свое положение, имущество и жизнь, и самолюбивое увлечение своей ролью и возвышенностью своих чувств и слов сливаются в одно неразрывное целое. Можно вполне понимать всю некрасивую подоплеку этих речей, но трудно не поддаться их литературному обаянию.
Из четырех речей наиболее известна и заслуживает этой известности первая речь: сильное политическое напряжение, острота момента придали пафосу Цицерона известную смелость и подъем. Хотя эта речь переполнена риторическими фигурами, но они не кажутся неуместными, как в речах его молодых лет. Остальные три речи значительно слабее - они повторяют целый ряд образов и оборотов, использованных уже в первой, и кладут начало тому безмерному самодовольству и самохвальству, которое с этих пор овладело Цицероном и от которого несвободна, в сущности, ни одна из его последующих речей, кроме трех речей, произнесенных во время диктатуры Цезаря, когда вспоминать о заговоре Катилины было и неудобно и даже опасно. Когда Цицерон, щеголяя своей скромностью, говорит: "Я не требую от вас, квириты, никакой награды за доблесть, никакой почести, никакого памятника моей славы, кроме вечного воспоминания об этом дне" ("Против Катилины", III, 11, 26), то он в первый раз совершает ту ошибку, которую потом неоднократно повторяет, все более преувеличивая значение "этого дня" и свою собственную роль.
Меньшее литературное значение имеют чисто деловые речи "Об аграрном законе" и дышащая ярой ненавистью к демократическому движению речь в защиту Гая Рабирия, которого трибун Лабиен обвинил в убийстве Сатурнина (правда, несколько запоздало - через 40 лет после события). Цицерон в этой речи превзошел всякую меру; так как ему надо было оправдать своего подзащитного, то он утверждал, что тот не убил Сатурнина, но желая подчеркнуть свою вражду к Сатурнину, он воскликнул: "Если бы он его убил! Тогда я не просил бы об освобождении его от кары, а требовал бы для него награды" ("За Гая Рабирия", 11, 31). Выступать с порицанием восстания Сатурнина было особенно легко потому, что его подавление произошло с разрешения и даже по распоряжению консула Мария: самого Мария Цицерон порицать нигде не решается и даже о Гракхах говорит всегда в более сдержанном тоне, чем о Сатурнине.
Речи 50-х годов так же разнообразны по содержанию, как и речи 60-х годов, но по своей композиции значительно ниже. Только в некоторых из них полностью проявляется литературное мастерство Цицерона в обрисовке быта и его остроумие; в этом отношении самой удачной можно считать речь "За Целия". Самая дружба с Целием, более молодым, чем Цицерон, талантливым оратором, но человеком совершенно беспринципным и легкомысленным, свидетельствует о том, что Цицерону после возвращения из изгнания пришлось сильно снизить свои моральные требования. В процессе Целия, обвиненного знаменитой Клодией, сестрой Клодия и женой одного из Метеллов, в попытке отравить ее, Цицерон использовал свой обычный прием - превратить обвинителя в обвиняемого, как в делах Росция Америйского и Клуенция. Он сделал это с тем большим удовольствием и искусством, что перед ним была сестра его величайшего врага и что репутация Клодии действительно была весьма не блестящей. Поэтому Цицерон, признавая факт связи между Целием и Клодией, с большой ловкостью развивает скользкую тему о том, что именно дозволено неженатому молодому человеку, какие его поступки можно считать безнравственными, какие нет и как надо расценивать поведение самой Клодии. Не стесняясь в выражениях, Цицерон возлагает всю вину на нее и дает попутно интересные бытовые наброски.
К жанру инвективы приближаются речи против Пизона и Ватиния, очень резкие, местами грубо издевательские, что тоже свидетельствует об изменении в характере Цицерона, которому ранее был присущ юмор или пафос, а не озлобленный сарказм. Тем не менее речь против Пизона как политический памфлет построена хорошо и производит сильное впечатление. В большинстве же речей этого периода за Сестия, Планция, Бальба, не исключая и самой известной из них - речи за Милона, имеются ненужные повторения, экскурсы, иногда, правда, очень интересные по содержанию, но нарушающие стройность речи как литературного произведения.
Большинство этих экскурсов, повторений и отклонений касаются самого Цицерона, его "героизма", его страданий в изгнании, его торжественного возвращения в Рим, его любви к отечеству и т. д.
В речах благодарственных к сенату и народу (так называемых post reditum) и в речах "О своем доме" и "О решении авгуров" (опять-таки по поводу его дома) этот подробный разбор своих личных дел на общественных собраниях еще имеет некоторое основание. Но речи за Сестия и Планция вовсе не должны были наполняться исключительно воспоминаниями обо всех этапах изгнания и поводах к возвращению. Причины этого уклонения от главной темы и преувеличенного хвастовства, конечно, ясны. Цицерон вовсе не уверен, что Сестий и Планций не виновны в том, в чем их обвиняют, а, возможпо, даже убежден в обратном (т. е. что Сестий действительно организовывал вооруженные беспорядки, наняв гладиаторов, а Планций подкупал избирателей на выборах в эдилы). По фактам, изложенным самим Цицероном, похоже, что дело так и было; еще яснее это, вероятно, было его современникам, хорошо разбиравшимся в организации и мятежей, и выборов. Поэтому Цицерону, как и в речи за Мурену, приходится оспаривать не факты, а их оценку. Однако в обеих речах он делает это гораздо менее искусно, а воспоминания о помощи в борьбе против Катилины не могли через 10 лет производить того впечатления, как при жизни Катилины. Поэтому Цицерон пытается отвлечь внимание слушателей от обвиняемых на себя, воздействовать исключительно на их чувства, а не на разум, и заодно напомнить о своих великих заслугах перед отечеством. Цицерон порой сам чувствует неуместность таких постоянных отклонений от основной темы и извиняется за них, но удержаться от них не может. "Я не настолько неопытен в судебных делах, судьи,, и не столь дерзок в своих речах, чтобы склеивать свою речь из различных жанров, подхватывать всюду разные цветочки и ими щеголять. Я знаю, чего требует ваша должность, этот судебный процесс, это собрание, достоинство Г. Сестия, великая опасность, данный момент и мое положение; но я решился изложить в поучение юношеству, кто такие оптиматы" ("За Сестия", 56, 119). Эти заключительные слова исторического экскурса об оптиматах и популярах можно объяснить только тем, что слушатели, очевидно, проявляли признаки нетерпения, слушая в судебной речи историко-политические поучения. Едва ли на слушателей могли производить, сильное впечатление такие сходные патетические формулы, как, например: "О страшный день, судьи, гибельный для сената и всех честных людей, плачевный для государства, тяжкий для меня и моего дома, памятный для потомства!" (речь идет даже не о заговоре Катилины, а об изгнании Цицерона - "За Сестия", 12, 24) или "О печальные твои труды, Планций, о плачевное бодрствование, о тяжкие ночи, о злосчастная защита моей жизни! Я живой, не могу быть тебе полезен так, как был бы, если бы был мертв [т. е. если бы Планций, вместо того чтобы помочь Цицерону, убил его, то к нему бы относились благосклоннее]. Помню, помню и никогда не забуду ту ночь, когда я, несчастный, тешась ложной надеждой, давал тебе, бодрствовавшему, сочувствовавшему и горевавшему со мной, пустые и ложные обещания отблагодарить тебя, если я вернусь на родину" ("За Планция", 42, 101). Этот пафос был бы еще уместен, если бы дело шло о жизни Планция; но вопрос касается только его выборов в эдилы, которые сам Цицерон называет "неважными".
Более серьезное обвинение было предъявлено Милону, которого Цицерон, как одного из ходатаев за себя, тоже вынужден был защищать. Испытанный прием - обратить обвиняемого в обвинителя, доказать, что не Милон подготовил убийство Клодия, а Клодий подготовлял убийство Милона, - на этот раз не привел к желаемому результату, да и доказательства Цицерона, действительно, довольно слабы. Даже последующая обработка и множество литературных украшений, внесенных Цицероном в эту речь, не могут сделать его аргументацию убедительнее.
Наиболее сомнительным делом, за которое пришлось взяться Цицерону в эти годы, была защита банкира Рабирия Постума, который использовал явно украденные, правда, не им самим, деньги на выгодные для себя денежные операции.
Сороковые годы вплоть до мартовских ид были для Цицерона годами молчания - от времени гражданских войн не осталось ни одной речи, от диктатуры Цезаря только три. В этих речах совершенно ясно видно, насколько стесненным и униженным чувствовал себя Цицерон в это время: его собственное красноречие не радовало его, да у него было и мало слушателей, а имел значение только один - Цезарь. Весьма вероятно, что и сами речи были только инсценировкой и что тот или иной ответ на ходатайство, за Марцелла, Лигария и Дейотара был уже предрешен. Тем не менее Цицерон приложил серьезные усилия, чтобы блеснуть отделкой этих своих речей: они не многословны, как речи предыдущего периода; напротив они просты и ясны по построению, а доказательство - местами, правда, совсем не убедительное - ведется без всяких отклонений,, четко и точно. В основе каждой из трех речей лежит только одна мысль, подлежащая доказательству. Речь за Марцелла обращается исключительно к "милосердию" Цезаря: Марцелл был убежденным помпеянцем и никаких доказательств его приверженности к Цезарю привести было нельзя, да и сам он не захотел бы этого; поэтому была только одна возможность - просить о прощении его, т. е. играть на слабой струне Цезаря, на его пресловутом милосердии (dementia). Речь за Лигария пытается - правда, довольно неубедительно - доказать, что Лигарий не был помпеянцем, а случайно попал в Африку к остаткам помпеянских войск. Наконец, речь за царя Дейотара доказывает, что Дейотар не мог не быть помпеянцем и не помогать Помпею, так как он всегда имел дело только с сенатом как со своим покровителем и союзником и должен был оказать содействие тому, за кем пошел сенат. Живя далеко от Рима, он полагал, что за Помпеем пошел сенат в полном его составе; его помощь Помпею является, таким образом, доказательством его верности Риму, а не изменой ему. Все эти речи крайне хитроумны; Цицерон умеет в них сквозь преувеличенные комплименты Цезарю намекнуть ему на то, что он узурпатор, помянуть добрым словом Помпея, но так, что эта похвала Помпею обращается в еще высшую похвалу Цезарю, и дать Цезарю несколько советов, тоже не лишенных иронии. Однако наряду с этим встречаются и лесть, и ложь, производящая тягостное впечатление. Язык этих речей тоже, вероятно, подделан под вкус аттикиста Цезаря, он проще, чем обычно, фразы короче и не столь патетичны; почти, отсутствуют возгласы и риторические вопросы.
Совсем другим языком заговорил Цицерон, когда после мартовских ид он сбросил с себя маску философа и стал снова тем, чем он был всегда, - приверженцем старой Римской республики и ее красноречивейшим поборником в сенате. Его 14 речей против Антония, не без претензии названные "Филиппинами" самим Цицероном, может быть, лучшие, и во всяком случае, самые искренние из всех его речей: если во время заговора Катилины Цицерон рисовался, убеждая и себя и других в том, как сильно он рискует собой, то в борьбе с Антонием он действительно знал, что он сильно рискует, и продолжал рисковать. Конечно, и в этих речах есть патетические тирады, но его подлинная любовь к старине и отвращение к единовластию - по его выражению "диктатуре" и "тираннии" - еще раз вспыхнули неподдельным огнем; именно они помешали ему полностью согласиться на неоднократные заигрывания хитрого молодого Октавиана и стать всецело на его сторону.
В "Филиппинах" Цицерон горячо восхваляет Октавиана за то, что тотг приняв командование над ветеранами Цезаря, поставил их на защиту сената. Но из писем Цицерона мы знаем, что он не доверял Октавиану; он скорее чувствовал, чем ясно сознавал, что этот новый Гай Цезарь будет более ловким, хотя и менее талантливым "тиранном", чем прежний. И возможно, что именно пламенные протесты Цицерона, глашатая консервативно-республиканских принципов, против единовластия, протесты, которыми полны его последние произведения, дали понять новому "узурпатору", что республиканские принципы еще не совсем умерли; может быть, это и побудило его скромно назвать свою тираннию, - много более последовательную и жесткую, чем диктатура Цезаря, - принципатом.
Общий обзор композиционных приемов, применяемых Цицероном в его речах, уже выявил его искусство повествования - на историческую ли, на современную ли тему, его уменье спорить и опровергать, применяя при этом то спокойное систематическое аргументирование, то шутку, то пафос. Однако этим литературная "тематика" Цицерона в его речах не ограничивается; он владеет еще огромным запасом способов сделать свою речь интересной, и если не вполне убедительной, то во всяком случае, завлекательной. Прежде чем перейти к рассмотрению отдельных приемов, касающихся преимущественно формы словесного выражения мыслей, надо остановиться еще на таких приемах, как введение в речь характеристик и пользование литературными цитатами.
Характеристика обвиняемого или подзащитного в судебной речи - добавочное средство, служащее украшением для повествования и подмогой для доказательства. В теории античного красноречия она носила название "этопеи", портрета нравов данного лица. Этим приемом Цицерон пользуется очень часто как в положительных, так и в отрицательных целях. Последнее удается ему лучше первого. Его положительные характеристики слишком изобилуют прилагательными в превосходной степени - эпитеты ornatissimus, honestissimus и тому подобные применяются и к Сестию, и к Планцию, и к Милону, отчего теряют свою выразительность. Лучше других, но косвенным образом, обрисован Мурена, которого Цицерону пришлось защищать от нападок слишком строгого Катопа, обвинявшего его в расточительности, легкомыслии и даже в плясках, что с точки зрения римлянина было позорным; возражения, приводимые Цицероном, таковы, что характер Мурены, храброго на войне и веселого на отдыхе, обрисован вполне ясно. Наилучшей из положительных характеристик можно считать ту, которую Цицерон дает Росцию Америйскому, скромному провинциальному землевладельцу, который, пока отец с другим сыном проводили время в Риме в политических делах и развлечениях, скромно управлял имением, почти никогда не приезжая в Рим ("За Росция Америйского", 14-18).
В иронической характеристике, носящей характер инвективы, Цицерон не раз старается проявить свое остроумие: в первый раз, в речи "За Росция-актера", он делает это довольно неудачно, издеваясь над наружностью - обвинителя, некоего Фанния Хереи: "Я прошу и умоляю тех, которые знают их обоих, сравните их образ жизни; те же, кто не знает, посмотрите на его лицо; разве форма его головы и эти почти сбритые брови не дышат лукавством и не вопиют о хитрости? Разве не видно, что он с ног до головы состоит из обмана, уловок и лжи, - если только наружность человека дает возможность делать выводы?" ("За Росция-актера", 7, 20). Впрочем, насмешки над наружностью в римском суде считались допустимыми, о чем, свидетельствует анекдот, дважды приводимый Цицероном как доказательство остроумия оратора Красса, который, когда на трибуну вышел горбун, сказал: "Послушаем этого красавчика", а на возражение горбуна: "Я не сам сделал свою наружность, но сам достиг красноречия", - ответил, действительно, не без остроумия: "Ну, тогда послушаем этого красноречивого оратора", чем вызвал взрыв смеха в аудитории.
Более остры сатирические характеристики Габлпня и Пизона, в которых их наружность подвергается насмешкам не как таковая, а как показатель их характера и склонностей: "Один из них - источающий благовония, с завитыми волосами... окруженный толпой бездельников и ростовщиков, преследуемый которыми он некогда спасся в надежную гавань трибуната, чтобы не утонуть в бездне долгов и не попасть к позорному столбу: он презирал римских всадников, угрожал сенату, пользовался подкупом и только благодаря своим подкупленным избирателям он едва спасся от обвинения в "заискивании" и хвалился, что он добьется управления провинцией даже против воли сената; если бы он ее не получил, он знал - ему бы не уцелеть. А другой - боги милостивые! Как сурово он выступал, как важно, - страшно было смотреть! Можно было подумать, что видишь перед собой одного из бородачей, представителей древней мощи, образ минувших времен, столп государства! Одет в суровую, плебейскую, почти черную тогу, с волосами такими растрепанными, как будто в Капуе, которой он в то время управлял, не было цирюльника Сепласия. Но зачем я говорю о его нахмуренных бровях, когда именно эти нахмуренные брови в то время казались людям залогом благополучия государства? Взор его был так серьезен, морщины на лбу так внушительны, что на них, казалось, будет опираться все дело правления в том году. Все говорили: "Он - великая и прочная опора государства... он своим весом будет противодействовать распущенности и легкомыслию своего сотоварища. Сенату в этом году будет за кем идти; у честных людей будет руководитель и вождь" ("За Сестия", 8).
Эту же характеристику Цицерон кратко суммирует в речи против Пизона, вспоминая о своем вынужденном отъезде из Рима: "Не бежал я от твоих нахмуренных бровей или от плясовой музыки твоего сотоварища; я, который провел корабль сквозь бурю и ввел его в надежную гавань, не настолько робок, чтобы испугаться тучек на твоем челе или ароматного дыхания твоего коллеги" ("Против Пизона", 9, 20). В эпитетах, прилагаемых им к врагам, Цицерон не стесняется: ругательства, как, например furia, monstrum, homullus, густо усеивают страницы тех речей, где речь идет о Габинии, Пизоне или Клодии.
Цицерон охотно дает и иронические клички тем, против кого он выступает. Приведя цитату "Медея сурова душой и жестока в бешеной любви", он называет Клодию "этой Палатинской Медеей" (дом мужа Клодии, Метелла, был на Палатине - "За Целия", 8, 18); Пизона он обзывает "Эпикуром, вышедшим из грязи, а не из школы" ("Против Пизона", 16, 37), Габиния- "факельщиком Катилины" (там же, 9, 20). Вероятно, эти прозвища легко запоминались и надолго приставали к тем, кому были даны.
Не лучше этих эпитетов и те, которыми Цицерон наделял Катилину, но только пока Катилина был жив и опасен. О том, что Цицерон чувствовал обаяние, исходившее от этого загадочного человека, свидетельствует характеристика Катилины, данная Цицероном в речи "За Целия", одна из лучших в его речах. Цицерон хотел, чтобы Целию не ставили в вину то, что он в молодости был в числе юношей, во множестве окружавших Катилину. Это желание побудило Цицерона дать не инвективу, а правдивую характеристику Катилины, показывающую ясно, почему именно Цицерон так яростно боролся с ним: "Целий, уже несколько лет посещавший форум, был в числе друзей Катилины: многие из того же сословия и разного возраста делали то же самое. Ведь в Катилине были, как вы, вероятно, помните, многие неясные, затемненные признаки величайших доблестей. Он общался со многими дурными людьми и в то же время притворялся, что предан лучшим. Были у него многие недопустимые прихоти; но было и стремление к упорству и трудам. Он сгорал в пороках и разврате, но обладал цветущим мужеством в воинских подвигах. Я не думаю, чтобы когда-либо было на земле другое такое чудовище, в котором противоположные и борющиеся между собой природные задатки и страсти так слились воедино. Кто был более мил знаменитейшим мужам того времени, кто был теснее связан с злодеями? Кто был иногда сторонником лучших, кто злейшим врагом государства? Кто более предан наслаждениям, кто выносливее в трудах? Кто был жаднее и кто расточительнее? Именно то, судьи, было изумительным в этом человеке, что он умел многих привлекать своей дружбой, защищать их и делиться с ними всем, что имел, помогать своим людям деньгами, покровительством, трудом, даже дерзкими поступками и преступлением, если это было нужно, умел согласно требованию времени изменить свой характер, гнуться и изворачиваться то так, то иначе: с печальными он умел быть серьезным, с огорченными приветливым, с преступными дерзким, с распущенными легкомысленным. Благодаря этой многосторонности и переменчивости своего характера он собрал вокруг себя дурных и дерзких людей со всех стран света, и в то же время вел дружбу со многими достойными и храбрыми мужами, обманывая их мнимыми добродетелями. Никогда он не смог бы подготовить такой преступный удар, чтобы разрушить это государство, если бы множество его пороков не опиралось на одаренность и выносливость... Меня самого, меня он едва не обманул, показавшись мне честным, стремящимся к благу гражданином, верным и надежным другом; я постиг его преступления скорее глазами, чем умом, схватил их руками раньше, чем заподозрил их. Если Целий и был в числе его многочисленных друзей, то ему, вероятно, тяжело вспоминать о своем заблуждении, так же как мне иногда досадно вспоминать с своей ошибке, но ставить ему эту дружбу в вину никак нельзя" ("За Целия", 5-6, 12 сл.).
Эта характеристика настолько близка к знаменитой характеристике в "Заговоре Катилины" Саллюстия (гл. 5), что вполне естественно предположить, что Саллюстий ее использовал, изложив те же мысли, но со свойственной ему краткостью в противоположность несколько многословному красноречию Цицерона.
Литературное украшение речей цитатами из поэтов Цицерон в различных речах использует в разной мере. Они совершенно отсутствуют в серьезных политических речах, их мало в речах уголовных, а изобилуют ими те речи, в которых Цицерон старается как можно больше развлечьел ушателей и отвлечь их внимание от своих слабых доказательств. Таковы, например, речи "За Сестия" (гл. 55-58 переполнены литературными анекдотами и цитатами), "За Целия" (гл. 16), "За Планция" (гл. 24), против Пизона (гл. 19, 25, 33). В последней речи (гл. 30) есть даже очень забавная литературная дискуссия по поводу цитаты из поэмы самого Цицерона: "Cedant arma togae, concedat laurea laudi". Пизон хотел побить Цицерона его же оружием, показывая, что этим стихом Цицерон унижает воинов и полководцев, в частности Помпея; Цицерон остроумно защищает свое положение.
Идя от крупного к мелкому, от большого к малому, закончим наш разбор речей кратким обзором работы Цицерона над их словесной формой. Это могло бы составить тему целой книги, настолько искусным мастером был Цицерон в этой области ораторского дела. Но так как полное представление об этом дают только большие выдержки из оригинала, а никакой перевод не может выполнить этой задачи, надо ограничиться лишь теми приемами, которые наиболее бросаются в глаза.
Нет не только ни одной речи, но пожалуй, ни одной главы во всех речах Цицерона, в которой его риторическая выучка и уменье работать над словом и фразой не были бы в полной мере воплощены. Например, в приведенной выше характеристике Катилины сосредоточены все фигуры речи, по расположены так, что они не затемняют, а подчеркивают мысль; даже расстановка слов в фразе и употребление грамматических форм служит тем же целям. Вот несколько примеров.
1. Studuit Catilinae, cum iam aliquot annos esset in foro Caelius (§ 12). (Вынесение подлежащего на последнее место).
2. Erant apud ilium inlecebrae lubidinum multae (§ 12). Вынесение сказуемого на первое место - особый вид анафоры; при этом во фразе второе смысловое ударение падает на последнее слово multae.
3. Hac ille tam varia multiplicique natura cum... homines improbos audacesque collegerat, tum etiam multos fortis viros..... tenebat (§ 14). Употребление plusquamperfectum придает первому действию характер завершенности, imperfectum второму - характер продолжения; cum - tum - антитеза; смысл этой формулировки таков: Катилина уже собрал вокруг себя дурных людей, но все же продолжал поддерживать отношения со многими хорошими людьми.
4. Utebatur hominibus improbis multis; et quidem optimis se viris deditum esse simulabat, - хиазм (§ 12).
5. Quis clarioribus viris... iucundior, quis turpiorlbus coniunctior? (§ 13) -риторические вопросы, построенные на антитезе.
6. Servire... pecunia, gratia, labore corporis, scelere etiam, si opus esset,, et audacia (§ 13) - климакс.
7. Cum senibus graviter, cum iuventute comiter, cum facinerosis audacter (§ 13) - параллелизм членов "с одинаковым концом" (homoioteleuton).
8. Versare suam naturam et regere ad tempus (hendiadys) (§ 13).
9. Me ipsum, me inquam - повторение (§ 14).
Число подобных примеров можно умножить.
Искусным применением словесных средств Цицерон вызывает у тех, кто слушал его, именно то впечатление, которое было ему желательно. Он хочет, например, вызвать сочувственное воспоминание о консуле Опимии, противнике Гракхов, похвала которого могла быть встречена некоторой частью слушателей недоброжелательно, и он тотчас же смягчает впечатление от своих слов, внося в антитезе трогательную ноту:
...praeclare vir de republica meritus, L. Opimius, indignissume concidit: cuius monumentum celeberrumum in foro sepulchrum desertissumum in litore Dyrrachino relictum est ("За Сестия", 67, 140).
Защищая Мурену, которого осуждали за большие траты на роскошные угощения и пиры для избирателей, Цицерон приводит в форме звонкого· хиазма общее положение, льстящее морали римского народа: odit populus Romanus privatam luxuriant, publicam magnificentiam diligit ("За Мурену", 36, 76).
Желая подчеркнуть незаконность поступков Марка Антония и вызвать подозрение в злоупотреблении завещанием Цезаря, Цицерон пользуется эффектной эпифорой: De exilio reducti a mortuo, ci vitas data non solum singulis sed nationibus a mortuo, inmunitatibus infinitis sublata vectigalia a mortuo ("Филиппики", I, 10, 24).
В своих последних речах Цицерон почти отказывается от своего обычного многословия и дает краткие резкие фразы: Qui populus? Isne, qui exclusus est? Quo iure? An eo, quod vi et armis omne sublatum est?... demonstro vitia - tollite; denuntio vim, arma - removete (там же, § 26).
Особой темой, потребовавшей от исследователей терпеливой и кропотливой работы, является исследование запаса слов в речах Цицерона. Он чрезвычайно велик и притом с большим тактом использован по-разному в различных группах речей. В политических речах встречаются нередко архаизмы, придающие им пышную торжественность; в ряде речей (за Архия, Бальба и др.) встречаются, напротив, разговорные обороты, поговорки, трудно переводимая идиоматика; в речах за Мурену, за Целия в инвенктивах против Пизона много вульгаризмов и даже не вполне пристойных слов.
Интересная для филолога область исследования - синонимика в речах Цицерона. Охотно пользуясь антитезой и фигурой гендиадиса, Цицерон умеет находить в латинском языке огромное количество слов, то полностью, то почти однозначных. Если сам он впоследствии немного подшучивал над своей юношеской страстью к разысканию и повторению необычайных слов, то исследователи классической латыни могут ему быть за это только благодарны.
Наиболее трудно воспринимаемой для нас стороной речей Цицерона является их ритм, расположение долгих и кратких слогов, разложение всей речи на периоды и их части (по греческой терминологии - "колоны" и "коммы") и подбор особенно благозвучных концовок (клаузул). Все учение Цицерона о ритме прозаической речи (по его терминологии - numerus) нам не вполне ясно, несмотря на усилия ряда исследователей (Лоран, Норден, Ф. Зелинский и др.) точно установить законы и типы Цицероновых "клаузул". Несомненно одно: выражая свою мысль и строя речь, Цицерон учитывал не только смысловую и лексическую, но и музыкальную ее сторону и достигал в этом больших успехов, о чем он сам упоминает в "Ораторе". Он смеется над теми, кто не слышит и не оценивает этого элемента речи, и нам, чей язык, хотя и подчиняется иным ритмическим и тоническим законам, остается только принять эти шутки Цицерона и на свой счет.
Латинский язык во всех своих оттенках и со всеми доступными ему средствами был послушным орудием в руках Цицерона. Сам Цицерон сознавал это, и хотя он гораздо больше склонен хвалиться своими политическими подвигами, чем своими речами, однако в "Ораторе" есть фраза, которая свидетельствует о том, что он понимал, насколько его ораторское искусство более разносторонне и более художественно, чем все труды его предшественников и современников.
"Нет ни одной черты, достойной похвалы, в любом роде ораторского искусства, выявить которую, если не в совершенстве, то хотя бы приблизительно, мы не попытались бы в наших речах" ("Оратор", 29, 103).


[1] Предположение о сильной переработке речей основано на историческом анекдоте (Дион Кассий, «Римская история», 40, 54) о том, что Милон, прочтя изданную уже после его изгнания речь Цицерона в его Защиту, будто бы сказал: «Если бы он произнес эту речь, то мне не пришлось бы попробовать рыбы, которая ловится здесь в Массилии». Однако нельзя переносить это высказывание на все речи: речь за Милона была произнесена в совершенно особой обстановке, когда здание сената было окружено войсками ввиду возможности вторжения толпы, возбужденной смертью Клодия.
[2] В своем первом деле (в защиту Публия Квинкция) Цицерон указывает на неправильное ведение судебного процесса, заключающееся именно в том, что он, неопытный молодой защитник, должен выступать раньше опытного красноречивого обвинителя Гортензия и «отражать стрелы, пока они еще не слетели с тетивы» («За Квинкция», 2, 8).