ТОМ II РАБСТВО В РИМЕ

Глава первая. СВОБОДНЫЙ ТРУД И РАБСТВО В ПЕРВЫЕ ВЕКА РИМА

Глава первая. СВОБОДНЫЙ ТРУД И РАБСТВО В ПЕРВЫЕ ВЕКА РИМА

Выводы, к которым мы пришли на основании изучения истории общественных отношений в Греции, касающихся влияния рабства, могут быть проверены и найдут себе подтверждение в истории Рима. Число текстов, сохранившихся для Востока, столь незначительно, что лишает нас возможности во всех подробностях изучить те специфические условия, в которые там было поставлено рабство, так же как и его влияние на общество в целом. В Греции факты более многочисленны, но место действия более ограничено. Рим, в противоположность Греции, заключает в себе огромное число фактов при огромном поле действия; его власть объединяет вокруг италийского полуострова крайние точки цивилизации и варварства, эллинов и народы Запада, Карфаген и Египет, а также северные племена. Рим жил в течение предельного срока, положенного народу, развивая в этих обширных границах времени и пространства все следствия, которые вытекали из принципов, вошедших в его конституцию, причем ничто не нарушало этого поступательного движения и не задерживало прогресса. Он пал, когда эти следствия изжили себя, дошли до своего логического конца, но даже тогда его гений не умер и продолжал жить в его языке и в его праве. До нас дошли его поэты, ораторы, моралисты, историки, несмотря на то, что многие из них погибли и все без исключения пострадали от небрежности и некультурности варварской эпохи. До нас дошел его кодекс законов, хотя и искаженный и сокращенный благодаря тем рамкам, в которые втиснула его более слабая рука, желая его сохранить. Словом, можно сказать, что Рим, взятый в целом, сохранился для нас так же, как сохранились некоторые носящие на себе его печать памятники, и доныне возвышающиеся среди быта и жизни современных обществ, невзирая на сокрушающее действие времени. Отдельные части могли быть разрушены, некоторые детали стерты, но общая совокупность пережила эпохи разрушения или безразличия; поэтому рабство, положенное в основу этого здания, может быть изучено и в своей сущности и в своих отношениях к обществу, для которого оно служило фундаментом.
В процессе последовательного развития форм государственной и общественной жизни этого великого народа какое участие принимало рабство в общем движении и прогрессе? В этом приобщении мира к цивилизации какое влияние оказывало оно на перерождение варварских племен?
Именно в этой области, и нигде больше, оно должно было выявить присущий ему характер. И если будет доказано, что оно и здесь было тем же, чем, как мы видели, оно было везде, т. е. причиной деморализации и нравственного падения рабов и господ, то можно сказать, что дело его проиграно. От лучей разума и убеждения, провозглашающих равенство человеческого рода, уже нельзя будет укрыться за завесой прошлого; она упадет и откроет перед глазами эту отвратительную язву человечества, вину за которую хотят свалить на судьбу, как будто бы судьба должна принять на себя роль античного Рока — силы слепой и инертной, которая, оставляя человеку свободу действия, в то же время берет на себя ответственность за его поступки.
1
История Рима на протяжении тех двенадцати веков, которые ей суждено было заполнить, представляет собой несколько ясно очерченных периодов, которые, однако, можно свести к трем главным. К первому периоду относится основание Рима и его укрепление. Законы и учреждения, установленные в эпоху царей, развиваются и дополняются в первые века республики. Рим расположил побежденную Италию по различным ступеням искусно построенной иерархической лестницы, установив в то же самое время полное единство внутри собственного государства. Вот откуда берет начало та совершенная гармония и та мощь, которую он проявил в борьбе против Ганнибала: он сражался за свое существование и приобрел владычество над миром. Во второй период под знаменем республики завершается завоевание мира, а империя его организует; это эпоха могущества и величия, продолжающаяся от трех до четырех столетий, начиная с конца второй Пунической войны до эпохи Антонинов. Но одновременно с его развитием усилились и причины его падения, таившиеся в структуре римского общества.
Правительство империи даже в свои лучшие дни бессильно бороться с ними; все приходит в упадок — и учреждения, и общественный дух, и нравы. И когда империя развертывает перед нами картину своего управления, то оказывается, что это лишь пустая форма, в которой удобно расположатся варвары, не приложив к этому иного труда, кроме того, который необходим, чтобы войти. Несмотря на то, что историю рабства в Риме труднее, чем в Греции, разделить на строго определенные периоды, все же она более или менее совпадает с указанными подразделениями. Рабство существует уже в первом периоде при древнеримском укладе жизни, в его еще чистом виде. Оно развивается и организуется во втором под влиянием идей и потребностей, которые сумела передать Риму побежденная им Греция; в третьем оно приходит в упадок. Значит ли это, что судьбы Рима были тесно связаны с судьбами рабства и что ему было суждено потерять мировое владычество, когда авторитет отца семьи, это подобие суверенитета государства, померк? Такой вывод был весьма на руку защитникам рабства. Но прежде чем согласиться для римского мира на такое заключение, столь сильно противоречащее тому, что мы видели у греков, надо подвергнуть изложенные в первой части идеи проверке теми фактами, которые предоставляет нам история Рима. Поэтому мы расскажем, каким образом возникло рабство в Риме, как оно распространялось и как было организовано. Для каждого из двух первых периодов мы попытаемся установить его отношения к тем формам государственного управления, которые были для Рима источником силы и которые заключали в себе секрет его власти над миром. Затем мы исследуем, какие причины вызвали начало упадка рабства и что общего было между этим падением и падением государства.
В первый период римской истории рабство было развито очень слабо. Римский народ был беден и воинственен, отличался простотой нравов и презирал ремесла, но уважал земледелие и занимался им; отсюда уже ясно, какое участие в работах сохранил за собой свободный труд наряду с рабским в домашней жизни.
Свободный труд в Риме получал свою долю даже из того, что обычно являлось источником рабства. У воинственного народа наиболее обычным источником рабства является война. И в Риме она часто пополняла ряды рабов людьми, взятыми в плен у соседних народов. Но в этих разрушительных войнах одинаково легко как выиграть, так и потерять, вернее, одно только рабство при этом выигрывает, но зато свобода проигрывает: ведь получают рабов, а лишаются граждан. И Рим, без сомнения, кончил бы установлением у себя более или менее замкнутой олигархии и превратился бы в Спарту варваров, если бы он благодаря искусно проведенной системе не сумел использовать в интересах расширения гражданской общины то, что обычно служило для поддержания рабства. Поистине достойный повелевать1 миром, он завоевывал для себя свободных людей, подобно тому как другие приобретали рабов. Он включал в свой состав соседние народы либо путем дарования им всех прав гражданства, как это случилось с тремя первоначальными трибами, либо оставляя их вначале на более низкой ступени; такова была масса, частью допущенная в город, частью оставленная победителями на завоеванной территории, масса темная и безыменная, которая вскоре была организована Сервием Туллием наподобие курий и образовала сословие плебеев в противоположность сословию патрициев. В Риме той эпохи лицом к лицу стояло два народа: один — господствующий, другой — низший и связанный с первым твердо установленными отношениями клиентелы или более суровыми обязательствами, которые создает крайняя нужда между богатыми и бедными, но все же это были два свободных народа, которые со времени царствования Сервия занимали вполне определенное место в общем государственном строе и которые в конце концов слились благодаря энергичной настойчивости трибунов и осторожным уступкам сената.
Итак, война (именно в ней лежала основа величия Рима) в равной степени увеличивала и класс свободных и число слуг.
Класс свободных продолжал занимать все высшие должности, число которых все увеличивалось по мере развития общества.
Главным занятием класса свободных было земледелие; оно являлось главной основой мирной жизни римлянина. Патриции и наиболее знатные из плебеев проводили большую часть времени в деревне, среди своих полей; вот почему публичные объявления делались в те же дни, когда торговые дела призывали их в город; вот почему давалось название «рассыльный» тем лицам, которые «отправлялись в путь», чтобы пригласить сенатора явиться в курию; вот откуда, наконец, произошли те различные наименования, употреблявшиеся для обозначения лиц или вещей, имевших наибольшее влияние или наибольшее значение в государстве: люди важные и значительные назывались «землевладельцами», государственные доходы получили свое название от пастбищ, а деньги — от скота. Высшей похвалой для гражданина считалось, если его называли превосходным сельским хозяином, но под этим понималось не только простое руководство всем тем, что касалось сельскохозяйственных работ. Цинциннат сам обрабатывал свой участок в 2 гектара, когда послы сената предстали перед ним, чтобы приветствовать его как диктатора. И его одержавшие столько побед руки так же просто «сменили меч на орало», как только была обеспечена государственная безопасность. Родовое имение римлянина в первые времена обычно ограничивалось этими скромными размерами; оно не должно было превышать двух, а впоследствии четырех гектаров. В Риме на практике осуществляли тот принцип, который карфагеняне если не проводили на практике, то зафиксировали письменно: чтобы глава семьи был действительно хозяином своего поля, размеры последнего не должны были превышать его силы. В этих же пределах были рассчитаны и участки граждан, посылаемых в колонии, и Маний Курий, победитель самнитов, объявлял опасным того гражданина, которому казалось мало этого количества земли.
Поскольку земельная собственность была ограничена этими нормами, всякий легко поймет, что рабство было явлением мало распространенным. Полагали, что это маленькое поле было достаточно для всей семьи:

Кормила такая земелька И самого отца, и кучу всю в доме, в котором В родах лежала жена и четверо деток играли: Трое хозяйских и рабский один.

Глава семьи, следовательно, не был в состоянии держать больше чем одного помощника. Поэтому личность раба достаточно точно определялась именем его господина. Говорили: раб Квинта Марка или Квинтипор, Марципор; эти древние наименования, согласно Плинию, не имели другого происхождения. В том случае, если общественные обязанности вызывали гражданина из деревни, управление фермой переходило в руки раба, бравшего себе на помощь нескольких наемных рабочих. До эпохи первой Пунической войны среди наиболее прославленных граждан можно было найти примеры этой античной умеренности. Так, Регул, стоявший во главе африканского войска, требовал своего отозвания, ссылаясь на то, что вследствие смерти раба и недобросовестности наемных работников его маленькое поле заброшено, а семья терпит нужду.
Но нельзя не сознаться, что подобные примеры были редки. В таких случаях мелкий собственник, который не был Регулом и который не мог просить у сената отпуска или обработки своей земли за счет государства, был вынужден, чтобы прокормить свою семью, занимать деньги из 12 процентов у патриция. В залог он давал свою землю, но лишь редко получал ее обратно: он мог чувствовать себя счастливым, если лично его самого не захватило это владение богача, которым поглощалась всякая мелкая собственность. К этому земельному владению, увеличившемуся благодаря ростовщичеству за счет наследственных участков плебеев, прибавьте еще владения, расширившиеся вследствие завоеваний на неприятельской территории. Это «общественное поле», отданное в долгосрочную аренду патрициям, в результате соглашения между богатыми и руководителями государства проявляло тенденцию сливаться все более и более с собственностью. Еще в первые времена республики Спурий Кассий обратился с призывом о необходимости аграрных реформ, а более чем за сто лет до той эпохи, когда Регул докладывал сенату об опасности, угрожавшей его маленькому поместью, Лицинию с великим трудом удалось провести закон, ограничивавший 500 югерами [около 150 гектаров] присвоенные богачами государственные земли.
Это перемещение, это расширение земельной собственности должно было нарушить равновесие между трудом свободным и трудом рабским даже в Сельской жизни и повлечь за собой самые пагубные последствия. Но свободный труд, прежде чем погибнуть, начал видоизменяться. Мелкий собственник, лишенный своих владений, нередко оставался на своей земле в качестве колона, или наемного земледельца; он разделял с рабами все сельские труды, причем глава семьи и его жена еще не сложили с себя обязанностей по надзору и не передали их в руки раба-управляющего и его жены.
Итак, земледелие далеко не являлось исключительным уделом рабов. Гражданин занимал в нем первое и самое главное место или в качестве хозяина или в качестве простого работника, если нужда лишила его собственности. Труд, которым гордился знатный богач, не мог позорить разорившегося плебея.
Даже городской труд, труд ремесленников, должен был отчасти остаться в руках свободного населения. Прежде всего самые необходимые в домашнем быту предметы, как хлеб и одежда, производились дома, и подобно тому, как земледелие составляло удел мужчин, так изготовление этих вещей лежало на обязанности женщин, не исключая и самых знатных. Лукреция, правда, в эпоху более отдаленную, принадлежала по своему положению к самому высшему слою общества (это высокое положение уравновешивает различие в эпохах) и показывала пример этих трудовых привычек, продолжавших жить еще некоторое время среди римских женщин. «У греков, — говорил Колу-мелла, ссылаясь на «Экономику» Ксенофонта, — и впоследствии у римлян, вплоть до времен наших отцов, домашняя работа находилась в ведении матрон». Итак, в этой области, по крайней мере, было налицо участие граждан в труде. Так же обстояло дело и с ремеслами. Последние были не в большом почете у римлян, и Дионисий Галикарнасский говорит даже, что занятие ими гражданам было запрещено. Но не следует забывать, что наряду с патрициями, наделенными всеми политическими правами и являвшимися поэтому единственными настоящими, исконными гражданами, тут были и вновь прибывшие семьи, получившие разрешение жить в городе, но не пользовавшиеся еще гражданскими правами: и связанные с патрициями отношениями клиентов к своему патрону. Именно эти патриции и являлись носителями всей совокупности религиозных верований и предрассудков, составлявших сущность римского духа, а впоследствии превратившихся в «обычаи предков». Остальное население, столь различное по происхождению, лишенное гражданских прав, могло еще не разделять этих чувствований. К тому же вполне естественно, что, не имея земли, подобно афинским метекам, оно искало средств к существованию в занятиях ремеслом, где оно не встречало ни конкуренции граждан, ни конкуренции рабов; римляне, слишком бедные, чтобы держать такое количество рабов, которое было необходимо для удовлетворения всех их потребностей, были слишком горды, чтобы объединить их с целью эксплуатации их уменья, как это делали афиняне. Таким образом, ремеслами занимались свободные работники среди той части населения, которая впоследствии была причислена к гражданам. Представители искусств, необходимые при отправлении религиозных обрядов и в общественной жизни, как-то: флейтисты, золотых дел мастера, кузнецы, красильщики, башмачники, медники, горшечники, объединялись во столько же цехов, основание которых приписывается Нуме, а кузнецы увековечили в легендах и воспели в народных песнях одного из своих сочленов, Мамурия, который сумел выковать щиты, столь похожие на божественный щит, упавший с неба, что их с трудом можно было отличить. Это те самые семьи ремесленников, которые позднее, при организации плебеев Сервием Туллием составили городские трибы; то малое уважение, которым они пользовались среди других, достаточно ясно указывает, каковы были их функции.
Что касается домашнего обслуживания, то простота жизни первых римлян заставляет предполагать, что оно само по себе не требовало значительного количества рабов. Исключение может быть, пожалуй, сделано только для царского периода. Дионисий Галикарнасский, рассказывая о смерти Тулла Гостилия, упоминает о толпе слуг, погибших вместе с ним в пламени, а история Тарквиния Гордого свидетельствует об известной роскоши среди лиц, приближенных к царю. Но допуская даже, что в основе этих описаний не лежат обычные представления о роскоши царей, приходится признать, что такие исключения встречались очень редко.
Небольшое количество рабов, необходимое для полевых или домашних работ, т. е. мужчина, помогавший главе семьи при обработке поля, и женщина, принимавшая участие в рукодельных работах госпожи, в большинстве случаев справлялись и с остальными домашними работами. Наиболее знатные римляне, нахолившиеся во главе армий, обслуживали сами себя; если же у них являлось желание особенно блеснуть величием своего рода за пределами своего тесного круга, то право патронатства давало им возможность благодаря огромному числу клиентов составить себе такую многочисленную свиту, которой они должны были гордиться гораздо больше, чем аристократия более позднего времени своей свитой из купленных рабов.
То, что мы наблюдаем в частной жизни, повторяется и в жизни государства. Незначительное число рабов встречается среди служителей магистратов или среди исполнителей приговоров по уголовным делам; не кто иной, как раб, сбросил Марка Капитолина со скалы Капитолия. Но главнейшие должности и обязанности по общественной службе, обязанности ликторов, писцов, вестовых, глашатаев распределяли между собой люди свободные. В центуриях Сервия Туллия, т. е. среди гражданского населения, мы встречаем не только ассоциации рабочих (tignarii — «плотники»), но и ассоциации горнистов и трубачей.

2
Эти беглые указания свидетельствуют о том, что свободные граждане занимали не последнее место в городском труде и что рабы встречались лишь наряду с ними. Но какова была доля их участия в этом труде и в каком отношении друг к другу могли находиться эти две группы в раннюю эпоху Рима? Текст Дионисия Галикарнасского, цитируемый и комментируемый Дюро-де-ла-Маллем, дает нам возможность определить это отношение с достаточной точностью. «В это время, — говорит он (477 г. до н. э.), — граждане, способные носить оружие, составляли ПО тысяч человек, согласно данным последней переписи. Что касается женщин, детей, рабов, торговцев и иностранцев, занимающихся ремеслами (ни один римлянин не имел права жить торговлей или ремеслом), то их число по меньшей мере в три раза превосходило число граждан». Дюро-де-ла-Малль, применяя к этим цифрам закон, установленный для населения Франции, считает, что число 110 тысяч для лиц призывного возраста, т. е. от семнадцати до шестидесяти лет, позволяет предполагать число 195145 для всего мужского населения, а удваивая эту цифру включением в нее числа женщин, мы получим общее число граждан в 390 290 человек. Итак, все население, включая наряду с гражданами и всех тех, кто не был ими, т. е. иностранцев, вольноотпущенников и рабов, составляло, согласно Дионисию, 440 тысяч [число военнообязанных плюс утроенное количество остальных]. Разница в 49710 человек, следовательно, будет составлять число лиц этой первой категории. Дюро-де-ла-Малль подразделяет ее на 32524 иностранцев или вольноотпущенников и 17186 рабов. Но мы не имеем достаточно солидных доказательств, подтверждающих правильность этого распределения. Мы более склонны отнести большую часть из этой общей суммы на долю рабов. Как бы там ни было, ясно одно, что число рабов сравнительно с числом свободных граждан очень незначительно, так как оно не достигает при самом широком исчислении одной восьмой и едва ли намного превышает одну шестнадцатую.
Итак, рабский труд повсеместно шел рука об руку с трудом свободных, причем в более раннюю эпоху этот последний преобладал над первым: в городе он обеспечивал потребности низших классов, в деревне он делал честь самым уважаемым гражданам. Но вскоре рабство начинает распространяться. В самом начале республики его ряды значительно пополнились массой граждан, разорившихся и спустившихся на низшую ступень благодаря ростовщическим процентам, этому подтачивающему государственный организм злу, которое, поглотив их отцовские владения и благоприобретенное имущество, начинало подбираться к их телу.
Рабство обрекало на условия еще более суровые, из которых не было выхода, массу жителей, населявших Италию, каждый раз после тех упорных войн, которые в конце концов закончились подчинением полуострова власти римлян. Число рабов возрастало по мере расширения земельной собственности. Оно стало настолько значительным, что казна сочла возможным создать источник дохода в виде пятипроцентного налога, которым облагала акт отпущения на волю. Но лишь внешние войны, увлекая римлян в объятия новой цивилизации, привили им вкус к роскоши, привычку к безделью и эту увеличенную потребность в рабах, одновременно облегчая им возможность увеличить число последних. Этот новый дух распространяется среди них в ту самую эпоху, когда растет и крепнет величие Рима, т. е. с 200 года до н. э. по второй век нашей эры. В этот же период распространяется и принимает свою окончательную форму рабство, тогда же начинает обнаруживаться то влияние, которое оно должно было иметь на класс свободных и класс рабов. Поэтому в рамках именно этого периода мы и должны рассмотреть вопросы, поставленные выше.
 

Глава вторая ИСТОЧНИКИ РАБСТВА В РИМЕ

Глава вторая ИСТОЧНИКИ РАБСТВА В РИМЕ

1
Рим получал рабов из тех же источников, что и Греция, и римское право относило их к двум категориям: рабом рождались или им становились.
Рабом рождались: это право господина на потомство своих рабов не могло быть смягчено у народа, который собственность окружал своего рода ореолом гражданской святости и который ставил «квиритский надел» выше общего права. Поэтому, когда впоследствии мнения прославленных юристов, этих «первых лиц в государстве», разделились по вопросу о том, «является ли дитя рабыни приростом?» — не подумайте, что спор идет об его положении. Это не природа оспаривает его у хозяина, а ростовщик. Это вопрос собственности, а не свободы. Поскольку рабство было заключено в довольно тесные рамки благодаря простоте нравов, соотношение между мужчинами и женщинами было, вероятно, более равномерным, браки между ними — явлением более обычным и воспитание детей стоило дешевле в обстановке деревенской жизни, более или менее общей для всех. Римляне, кажется, рассчитывали каждую весну на этот приплод, как на всякий другой: отсюда название verna (весенний), даваемое детям рабов. Когда земельный надел гражданина увеличился, стали находить средства возможно скорее возвращать матерей на работу, оставляя только одну для воспитания младенцев. Итак, даже при данных условиях рождение рабов представляло некоторую выгоду. Это источник богатства, которым отец семьи не должен пренебрегать, и Колумелла, так же как и все те, кто писал о сельском хозяйстве, высказывается за поощрение деторождения рабынями. Дети увеличивают цену матери, подобно тому как ягнята увеличивают цену овцы. Вергилий в тех же выражениях говорит о младенцах, лежащих у груди своей матери:

Лежат у сосцов два рожденных ягненка,
а Гораций, вдохновленный видом семейного очага, с удовлетворением причисляет толпу юных рабов к остальным богатствам дома:
Лежит толпа своих рабов, богатства знак, Вокруг божеств сияющих.

Этот источник, наиболее ценный для семьи в тот начальный период, когда дитя раба могло забавляться вместе с сыновьями господина в условиях простой деревенской жизни, потерял свой характер, как мы это отметили уже для Греции, когда рабство распространилось и расстояние между двумя группами увеличилось. Тогда молодой раб, рожденный и воспитанный в унижениях рабской жизни, нередко носил на себе это двойное клеймо рождения и воспитания. Однако могло случиться, что раб, имевший счастье быть приближенным к господину, в силу длительной привычки и более интимных отношений получал тогда другое наименование за свою привязанность и за свои услуги. Мы имеем пример молодого verna — раба, усыновленного своим господином. Но это могло быть также как бы знаком отличия среди толпы купленных рабов: рабы и даже вольноотпущенники удерживали это название на своих могилах.
Рабом становились: если коснуться прежде всего внутренних источников, то мы увидим, что этому могли содействовать воля отца, требования кредитора и сила закона, — теми различными способами, которые были характерны для каждого из этих моментов. Отец был абсолютным господином над жизнью своего ребенка. Для того чтобы родившийся имел право на жизнь, он должен был быть признан и воспитан отцом. Подобно тому как в более раннюю эпоху отец мог его убить, точно так же как должен был при известных условиях его подкинуть, он сохранял право продать его, и это право было столь полным и непререкаемым, что продажа, совершенная по всем формам гражданского отчуждения, не могла его уничтожить. Оно вновь восстанавливалось, как только покупатель отказывался от своих прав вследствие акта вольноотпущения; оно могло благодаря новой продаже опять временно аннулироваться, не теряя, однако, своей силы; лишь в третий раз оно прекращалось. Итак, власть отца семьи, бывшая, как было уже сказано, самым полным выражением могущества Рима, проявлялась с наибольшей абсолютностью по отношению к существам, связанным с ним самыми тесными узами, узами природы и крови; и законовед с гордостью говорил, что это составляет величие его родины: «Ведь нет, можно сказать, никаких других людей, которые бы имели такую власть по отношению к своим сыновьям, какую имеем мы».
Право подкидывать и продавать своих детей признавалось за отцом и удерживалось в течение всех эпох римской истории с теми видоизменениями, которые зависели от природы этих двух явлений. Подкинутый ребенок не становился в силу самого этого факта рабом того, кто его подобрал. Между ними устанавливались лишь отношения воспитанника к воспитателю или кормильцу. Речь шла только о содержании, и Траян на вопрос Плиния ответил, что ни в коем случае факт воспитания не должен был служить предпосылкой лишения свободы. Ведь свобода была правом по рождению, правом неотъемлемым, если только оно не было продано, так как отец, подкидывая своего сына, не отдавал его. Иначе обстояло дело с продажей: в данном случае отец отказывался от своей власти и передавал ее со всеми ее последствиями покупателю; это была сделка противоестественная, освященная законом, сделка, которая, так или иначе смягченная или ограниченная, оставила свой след в законодательстве империи эпохи христианства.
Эту абсолютную власть, которую закон XII таблиц предоставлял отцу над детьми в силу так называемого естественного права, он давал и кредитору по отношению к его должнику в силу гражданского обязательства. Должник мог в силу специальной договоренности поступить в услужение к кредитору, не теряя ни своих личных, ни политических прав: он выполнял на службе у последнего работу, которая должна была погасить его долг. Но по истечении срока уплаты, при отсутствии договоренности или поручителя, его присуждали кредитору и в течение еще шестидесяти дней держали на цепи и кормили за счет нового господина: предусмотрительный закон определял количество муки и вес цепей. В рыночные дни 3 раза сряду его приводили к претору и объявляли, за какую сумму долга он был осужден. Затем, если его несчастье никого не трогало, его казнили или продавали в чужую сторону: закон не хотел допускать скопления в Риме рабов, представлявших собой печальные тени пришедшего в упадок города, мрачные образы того будущего, которое ожидало ослабленного трудом и изувеченного войной пле-
бея и его несчастную семью, всецело связанную с его судьбой, вместе с ним свободную или обращенную в рабство. Хорошо известна формулировка закона, его логика и его бесстрастная суровость, хорошо известно, как он применялся в том случае, если должник был заложен нескольким кредиторам: «Пусть его разделят». И чтобы они не боялись, что это кровавое правосудие может обратиться против них самих, чтобы предохранить их от права возмещения, во имя которого, может быть, захотели бы взять от их собственного тела то, что они, может быть, взяли себе сверх своей доли, закон говорил: «Немного больше, немного меньше — это не сочтется за обман».
Не следует искать другого скрытого значения в этом законе, но прибавим, что не следует искать в истории и исполнения этого закона. Римское право знало тайну деления неделимых вещей (а личность человеческая, несомненно, обладала этим свойством); их продавали и вырученную сумму делили между собой. Закон сам указывал на этот способ, и если он выдвигал на первое место другую альтернативу, то это делалось для устрашения. В силу этого закон мог регламентировать случай реального раздела человека. Эта статья, столь успокоительная для участников в дележе, никогда не являлась действительно страшной для должника, подлежащего разделу.
Причисляя к источникам рабства право отца и право кредитора, следует, однако, отметить и особенности, характерные для Рима. Сын, проданный отцом, и гражданин, присужденный своему кредитору, были скорее служителями, чем настоящими рабами. Это было фактическое рабство, без сомнения законное, но все же временное. Лишившись пользования свободой, они тем не менее не лишались ни своих прав, ни тех неизгладимых черт свободного рождения, которых никогда не могло дать отпущение рабов на волю. Так обстояло дело с сыном, так как отец прибегал к этим видам продажи, чтобы научить его владеть собой, сделать из него настоящего отца семьи и полноправного гражданина. Так же обстояло дело и с осужденным должником, и Квинтилиан, стараясь найти пример, чтобы разъяснить одну из риторических тонкостей, достаточно ярко осветил этот исторический вопрос: «Раб, отпущенный на волю своим господином, становится вольноотпущенником, осужденный снова становится свободнорожденным; раб не может получить свободу против воли своего господина, получает ее даже против своей воли, по уплате долга. Для раба нет закона, к осужденным же он применяется. То, что является собственностью человека свободного и принадлежит только ему — имя, отчество, фамилия, название родовой трибы, — все это удерживает при себе осужденный». Однако и гражданин мог окончательно сделаться рабом, и он подвергался тогда тому, что римляне называли «высшей степенью потери гражданских прав». Это значит, что он переставал считаться членом не только семьи, не только государства, но как бы самого человечества; его вычеркивали из числа свободных людей. Эта кара поражала со времен Сервия Туллия того, кто уклонялся от переписи, «подобно тому как человек, удерживаемый в законном рабстве, является свободным от ценза, — говорит Цицерон, — так и тот, кто, будучи свободным, уклоняется от ценза, тем самым теряет свою свободу». То же самое имело место по отношению к тем, кто отказывался записываться в ряды легиона, как это видно из некоторых отрывков Тита Ливия. Благодаря более непосредственному применению закона о возмездии это наказание постигало еще тех, кто, будучи старше двадцати лет, разрешал купить себя как раба, чтобы получить часть суммы, вырученной от этой незаконной продажи, аннулирования которой он мог впоследствии требовать как гражданин. Наконец, оно применялось к лицам, приговоренным к высшей мере наказания. В отличие от нашего права, эта гражданская смерть наступала не после приведения в исполнение приговора, а непосредственно после вынесения его — как только относительно их произнесен приговор, они меняют свое состояние); они становились рабами в силу наложенного наказания, — рабы в силу наказания; из уважения к гражданину, к свободному человеку, в руки палача отдавались только рабы.

2
Таковы были внутренние источники рабства, и мы видим, в какой мере они могли содействовать его распространению. Смертный приговор превращал рабство в переходную ступень от свободы к смерти. Он только тогда стал содействовать фактическому пополнению класса рабов, когда впоследствии рабам, приговоренным к смерти, стали даровать жизнь, употребляя их для общественных работ в каменоломнях и рудниках. В противоположность этому порабощение гражданина, отданного в руки кредитора, сына, проданного отцом, было явлением весьма обычным в эту эпоху нищеты, когда господствовал патриций, являвшийся почти исключительным обладателем состояния и носителем государственной власти. Оторванный от работы благодаря беспрерывным войнам, простой народ меньше выигрывал от получаемой добычи, чем терял вследствие всевозможных притеснений, так как война больше разрушает, чем создает, и каким бы постоянным успехом она ни сопровождалась, она в силу необходимости ведет всегда к разорению не только побежденного, но и победителя. Чтобы жить, он должен был занимать, а ростовщические проценты в этих условиях могут иметь только один фатальный результат, так как они увеличивают сумму, подлежащую отдаче, по мере того как поглощаются полученные деньги. Поэтому он едва ли мог избежать суровых законов о долгах, т. е.
рабства. Боясь увлечь вместе с собой всю свою семью благодаря тем узам, которые связывали ее с его личностью, он чаще всего старался отсрочить приближение этого несчастья, распродавая ее членов как бы в розницу. Эта жестокая необходимость, вызываемая нуждой, и то сопротивление и восстания, которые она вызывала со стороны плебеев, отметили наиболее драматическими чертами великие события внутренней истории Рима, так прекрасно описанные Титом Ливи-ем. Этих храбрых людей, сражавшихся за пределами своей родины за независимость и господство, по возвращении домой ожидали только притеснения и рабство, их свобода подвергалась меньшей опасности во время войны среди врагов, чем в мирное время среди своих сограждан. Чтобы заставить вспыхнуть это накопившееся чувство злобы и досады, достаточно было лишь самого незначительного повода. Таким поводом при приближении вольсков (495 г. до н. э.) послужило впечатление, произведенное тем стариком, который, бледный, истощенный от пережитых страданий, бросился в середину толпы, неся на себе внешние признаки своих несчастий. Призванный на войну с сабинами, он был свидетелем уничтожения своего урожая, он видел, как его ферма погибла в огне, как все его имущество было расхищено, как был угнан его скот. Чтобы заплатить несправедливо жестокие налоги, он занял деньги. Его долг, возросший благодаря нараставшим процентам, прежде всего поглотил его поля, перешедшие к нему от предков, затем другое наследие и, наконец, как отвратительная язва, добрался до его тела. Его увел кредитор, ставший его господином или, вернее, палачом, — и рядом со своими благородными шрамами он показывал кровавые следы позорного бичевания. Вид этого старика и его рассказ возбуждали толпы должников, закабаленных так же, как и он, или только что освободившихся от долговых обязательств; слухи об этом распространялись по городу, прибавляя ужасы восстания к опасностям вражеского нашествия. При таких обстоятельствах сенат отступал от своих жестоких требований и предоставлял консулам успокоить толпу изданием какого-нибудь эдикта. Заключенным возвращали свободу при условии зачисления в войско и гарантировали неприкосновенность их имущества и детей во время похода; но как только они возвращались, их снова заковывали. Два консула были таким образом скомпрометированы благодаря вероломству сената, но Валерий, назначенный диктатором, не захотел пожертвовать этой политике популярностью своего имени. Не будучи в состоянии сдержать свое слово, он взял его обратно, сложив с себя свое звание, а народ, надеясь теперь только на самого себя, отправился на Священную гору, откуда он вернулся с трибунами (493 г. до н. э.).
Трибунат был своего рода апелляционной инстанцией, состоявшей из 5-— 10 человек, прибежищем, всегда открытым для просящих, всегда активным посредником в пользу угнетенных. Но трибун мог действовать только против злоупотреблений, а закон сам по себе был достаточно суров, чтобы давить на народ. Итак, зло не прекращалось. Когда Кай Лициний Столон и Люций Секстий включали в свои знаменитые предложения новый закон о долгах, они спрашивали, не предпочитают ли видеть, как заимодавцы обманывают народ и должник за неуплату заковывается в цепи и подвергается пыткам; как кредиторы каждый день уводят с форума толпы присужденных им людей; как наиболее благородные дома наполняются закованными в цепи гражданами и как каждое жилище патриция превращается в тюрьму. Эти законы Лициния, ликвидировавшие прошлое (в 366 г.), как и те, которые уменьшением (постановлениями 354, 347 гг.) и отменой ростовщических процентов (в 354, 347 и 342 гг.) предусмотрительно заботились о будущем, оказались бессильными. В государстве не существовало больше законом установленных процентов, но страдающие члены этого организма тем не менее были данниками высшего класса, обладателя богатств и политической силы, и указанные отношения не стали менее суровыми оттого, что перестали быть регулируемыми.
Очевидно, что для того, чтобы помочь злу, необходимо было изменить природу заклада, а не условия кредитования: оставить обычный процент на сумму долга, но освободить должника от гарантии собственной личностью.
Как и в случаях с Лукрецией и Виргинией, так и сейчас преступная страсть одного из угнетателей, злоупотребление своей властью дало толчок тому событию, которое, по словам Тита Ливия, положило начало «новой эре свободы» для римского плебса.
Патриций из рода Папириев получил за долги в качестве залога сына одного плебея по имени Публи-ций. Он думал иметь в лице этого ребенка только раба; но так как чувство своего свободного происхождения возвышало Публиция над тем положением, которое он занимал в настоящий момент, то хозяин, придя в ярость, велел раздеть его и наказать розгами. Молодой человек, весь истерзанный, убежал к народу, громко жалуясь на бесчестие И жестокость кредитора; толпа, тронутая несчастием юноши столь нежного возраста и возмущенная нанесенной ему обидой, подстрекаемая представлением о своих собственных бедствиях и мыслью о своих детях, устремляется на форум, а оттуда в курию. Это внезапное волнение заставило консулов собрать сенаторов; все прибывавшая толпа бросилась к их ногам, указывая на окровавленное тело жертвы. «В этот день, — говорил Тит Ливии, — плохо сдерживаемая страсть одного человека разорвала страшную цепь долговых обязательств, и консулы получили предложение объявить народу, что «ни один гражданин, если только он не был уличен в преступлении, не мог до начала отбытия наказания содержаться в оковах;
чтобы кредиторы брали в залог имущество должников, но не их самих» (закон Петилия 326 г.). В силу этого закона все граждане, взятые за долги, были освобождены и принимались меры к тому, чтобы и впредь они не могли подвергнуться такому обращению».
Таким образом, та неприкосновенность, которую трибун гарантировал угнетенному благодаря своему вмешательству, была введена в закон и стала достоянием всех. Та же самая мера, которая обеспечивала свободу должника, способствовала тому, что случаи продажи сына отцом стали более редки; эта форма рабства сильно сократилась, но все же она не была окончательно отменена. Интересы богатых противодействовали этому закону. Тридцать шесть лет спустя подобное же покушение увлекло восставший народ на Авентин-ский холм и угрожало Риму гражданской войной; даже во время Пунических войн можно было еще встретить должников, присужденных кредиторам и содержащихся в оковах: после битвы при Каннах диктатор, по словам Тита Ливия, пожертвовав честью государства ради необходимости, предложил освободить всех осужденных за преступления и за долги, если они возьмутся за оружие; и он вооружил шесть тысяч человек оружием, отобранным у галлов. Что же касается реального рабства, то оно нисколько не было ограничено. Уголовное право продолжало карать этой высшей степенью унижения, отнимавшей у человека отечество и свободу, продавая уклонившегося от переписи или от военной службы или отправляя виновного на общественные работы. Новое применение рабства в качестве непосредственно налагаемого наказания встречается еще в начале Империи в постановлении сената, внесенном Клавдием; оно касалось свободной женщины, вышедшей замуж за раба, и предусматривало не менее восемнадцати различных других случаев. И это рабство было настоящее и полное. Осужденный, которому удавалось спастись и записаться в солдаты, подобно рабу, приговаривался к смерти. Ребенок женщины, ставшей рабыней в силу наказания, навсегда оставался рабом в силу наказания.

3
Все же кадры рабов пополнялись преимущественно извне. Известно, с какой суровостью римляне осуществляли право войны. Они осуществляли его даже по отношению к самим себе; гражданин, как и неприятель, взятый в плен на войне, лишался гражданских прав, становился вне закона и как бы переставал существовать как личность. Не раз сенат применял эти суровые принципы, поражавшие гражданской смертью тех, кто спас свою жизнь ценой свободы. Их оставляли в рабском положении, которое они предпочли смерти. За них отказывались давать выкуп; после битвы при Каннах предпочли выкупить и вооружить восемь тысяч рабов; если же неприятель, как это сделал, например, Пирр, отсылал их по собственной воле или если тяжелое положение государства заставляло принять их и даже вновь использовать, то они занимали уже не прежнее положение, а понижались на один ранг: бывший всадник становился пехотинцем, бывший пехотинец причислялся к вспомогательным войскам. Они должны были служить и носить свое позорное клеймо до тех пор, пока не искупят своей вины, представив оружие, снятое ими с двух убитых ими противников. Те же строгие правила военного режима удерживались и в установлениях гражданского права. Пленник считался мертвым, его брак расторгнутым, наследство открытым, а имения считались бесхозяйными. Но внешняя практика очень скоро смягчила суровость закона. Когда пленник, освобожденный благодаря выкупу или спасшийся бегством, возвращался, то принято было считать, что он никогда не был пленником. Он вступал во владение своим имуществом и всеми своими правами, которых он не был лишен правом давности, этой хранительницы права спокойного владения.
Это право войны Рим применял и к своим врагам, но уже без тех оговорок, которые ослабляли или уничтожали его действие по отношению к гражданам. Побежденные обращались в рабов, причем они даже не могли быть уверены, что им будет оставлена жизнь. После триумфа многие, как правило, предавались смерти, иногда их избивали в лагерях или же их самих заставляли уничтожать друг друга во время той борьбы, которая служила для увеселения солдат. Остальных, в том случае если нельзя было произвести обмена, обращали в рабство. Подобные примеры мы встречаем в самую раннюю эпоху историй Рима. Они становились все более многочисленными в течение тех долгих италийских войн, когда республике приходилось выдерживать упорную борьбу с соседними племенами. Во время войн с Ганнибалом, где Рим все на тех же полях сражался за свое существование, для него после многих зловещих дней настали и дни победы со многими пленными. Большая часть их еще до битвы при Каннах явилась предметом обмена; впоследствии более пятнадцати тысяч были проданы в пользу государства, и когда после разрушения Карфагена в 202 г. война захватила весь мир, то все театры военных действий стали поставлять свои жертвы, пополняя класс рабов.
Сицилия видела, как ее земли и народонаселение сократились на одну десятую («децимировались»); Сардиния благодаря своим постоянным восстаниям увеличивала число своих поражений и поколения своих пленных. Цизальпинская Галлия, Испания заплатили толпами рабов римским легионам, которые выбивались из сил, чтобы их подчинить. Несколько позднее эта участь не миновала и Трансальпийскую Галлию, когда Цезарь начал против нее свою жестокую войну. Примеры мы находим на каждой странице его блестящих «Комментариев». Этой участи подвергаются целые народы. Ужас этого факта может сравниться только с жестоким хладнокровием рассказчика. Цезарь убивает, забирает и продает: «убивши сенаторов, остальных продал в рабство с аукциона». За один раз он продал пятьдесят три тысячи человек. Если верить Плутарху и Аппиану, то он взял в плен свыше миллиона, прежде чем добился той окончательной победы, вслед за которой в очень недалеком будущем ворота Рима и двери сената должны были открыться перед теми же галлами как полноправными гражданами.
Не было ничего труднее, как захватывать этих рабов, но и не было ничего труднее, как их держать. Испанцы были слишком опасны; жители Сардинии слишком непокорны; они могут гордиться тем, что именно в силу этого своего качества они дали повод, к возникновению поговорки: «Сарды — для продажи». Поэтому от них в качестве слуг нельзя было ожидать ничего хорошего. Цицерон, видя, что Цезарь расширяет театр военных действий вплоть до Британии, скорбел о той печальной добыче, которую он с собой приведет и которая будет состоять из рабов, вероятно мало сведущих в музыке и литературе.
В то же самое время, когда Рим продолжал вести эти упорные и бесславные войны на западе, легкие и блестящие победы на востоке доставляли ему при значительно меньшей затрате сил толпы людей, более знакомых с искусствами и условиями рабства. Эллинские народы, к своему несчастью, столь разъединенные с самого начала борьбы Македонии с римлянами; Эпир, который, будучи сперва союзником Рима, затем отвернулся от него, не принеся, однако, с собой победы для противной стороны; Иллирия, присоединившаяся к Эпиру и к Македонии накануне поражения,— все эти народы, населявшие север Греции, заплатили весьма тяжелую дань рабству, когда Павел Эмилий завершил поражение Персея. Вслед за македонским царем среди блеска триумфального шествия двигались изображения побежденных народностей; и действительно, почти целые народы были лишены свободы и рассеяны повсюду в качестве рабов. В одном только Эпире было продано сто пятьдесят тысяч человек. Средняя Греция оставалась еще нетронутой, но та политическая зависимость, в которую она была поставлена, являлась как бы преддверием к еще более тяжелому положению. Эта политическая униженность ослабила страну, в то же время чрезмерно возбуждая в душах людей ненависть к игу. Когда они захотели разбить его, они его только усилили. Греция была окончательно покорена, и последние борцы за ее свободу отправились в Рим, чтобы увеличить собой число рабов.
То же самое происходило и в Азии. Везде войска, уходя, уводили с собой цвет побежденных народов; везде победители, прежде чем поставить все население страны, мужчин и женщин, в одинаковые условия зависимости, собирали еще дань рабами среди наиболее преданных ее защитников. Это было неизбежным следствием всякой битвы и завершением каждого похода. И если бы мы собрали все тексты древних писателей, то все же не получили бы действительной, реальной картины. В самом деле, исторические рассказы дают далеко не исчерпывающие сведения по этому вопросу. Пленников еще считали во время первых войн Италии, во время Самнитских войн, когда, имея равные шансы на успех, особенно заботливо отмечали потери, понесенные той и другой стороной, как два игрока, поставившие на карту свое состояние и свою жизнь. Тит Ливии сохранил среди всего остального и эти фрагменты древней римской истории. Но впоследствии Рим знал одни лишь победы, и, не имея основания опасаться чего-либо, даже в случае какой-нибудь неудачи, он значительно меньше стал интересоваться этим подсчетом. Привычка часто заставляла пренебрегать упоминанием их числа, которое, естественно, само собой напрашивалось. Даже сам Цицерон, возвратившись после осады Пинденисса и из своего похода на Исс, не считает своих пленников. Он ограничивается тем, что сообщает Аттику, что их продавали в тот момент, когда он писал, в третий день сатурналий. Итак, о них не говорят даже в общих терминах, за исключением некоторых замечательных случаев или таких, которые отмечены какими-либо особенностями. Так, например, называли (на этот раз опасность была очень велика) число пленников, взятых Марием при «Секстиевых водах» и при Верцеллах и состоявших из девяноста тысяч тевтонов и шестидесяти тысяч кимвров. Исчисляли также несметную добычу, захваченную Лукуллом в Понте как стране, богатой и с давних пор не подвергавшейся разорениям, сопровождающим войны; добыча была столь значительна, что раб продавался за 4 драхмы (1 р. 20 к. золотом), вол — за 1 драхму (30 коп. золотом) и все остальное в том же духе. Упоминали также о многочисленных рабах, выведенных Катоном из страны, занятие которой было для него лишь приятным путешествием, а именно с острова Кипра. Говорили о них потому, что Клодий, декретировавший эту экспедицию, оспаривал у совершившего ее Катона честь дать имя рабам. Будучи долгое время предметом спора между этими двумя славными именами — Клодиев и Порциев, они в конце концов не получили ни того, ни другого и продолжали называться кипрцами, как и прежде. Упоминали еще о сорока четырех тысячах пленных, которых Август сумел захватить в горах Салассиев, а в конце первого столетия Империи мы встречаемся с последней страницей истории евреев, на которой Иосиф Флавий смог записать все те бедствия, которые сопровождали пленение: наиболее молодые и крепкие из пленников предназначались для триумфа; из числа оставшихся — детей продали, более пожилых отправили в каменоломни Египта, огромное число распределили по провинциям, где они погибали в цирках, растерзанные хищными зверями, или от меча. Во время самой сортировки, порученной Фронтону, другу Тита, двенадцать тысяч умерли от голода; из двух миллионов семисот тысяч человек погиб один миллион сто тысяч, а девяносто семь тысяч остались рабами.
Но, по мнению некоторых, это количество было еще слишком незначительно. «Сколько врагов, столько рабов» — такова была та новая форма, которую Сизин-ний Капитон придал старой пословице, переставив ее слова и смысл: «сколько рабов, столько врагов».
Все народы прошли перед лицом римского народа в этом торжественном смотре, произведенном победоносными воинами, все народы послали на Капитолий обычные жертвы триумфов, все отдали рабству многочисленные толпы своих детей. Но привычка к этим зрелищам притупила чувство. Сама поэзия в большинстве случаев обходит молчанием эти сцены отчаяния, в которых римлянин не появлялся уже больше в качестве жертвы. Лишь одна муза Вергилия с волнением изображает эти удивительные картины. Она обращается опять-таки к Греции, и в трогательных словах Андромахи, обращенных к Энею, слышится как бы отзвук печальных жалоб Эврипида.

4
Последствия войны были одинаковы во всех странах, куда только проникали оружие и власть Рима. В областях, у пределов которых Рим остановился, он продолжал поддерживать постоянный очаг рабства, преимущественно на берегах Дуная. Пески Африки, горы Азии могли служить препятствием для вторжения и защитой для местного населения; но широкая долина Дуная и обширная равнина, спускающаяся с севера на юг к Черному морю, казалось, были предназначены во все времена быть источником рабства. Название скифов, согласно древним авторам, являлось почти синонимом раба. Пока же в ожидании давов среди рабов сцены обычно фигурировали геты. Казалось бы, что обращение в рабство должно было ограничиться этими областями и что господство Рима, распространяясь все дальше, должно было гарантировать безопасность странам, изъявившим ему свою полную покорность. Однако ничего подобного не произошло. Трудно было ожидать, чтобы в то время, когда Рим благодаря постоянному контакту с Грецией и Азией начинал усваивать все вкусы более утонченной цивилизации, он мог удовлетвориться рабами-варварами. Сирия, Киликия, Каппадокия чаще всего дают комедиям имена рабов. Рабы, происходившие оттуда, пользовались очень небольшим почетом по сравнению с другими рабами, которых цветущие города Ионии и наиболее славные области Греции посылали на службу великим людям Рима.
Таким образом, жители стран, находившихся в зависимости или под протекторатом Рима, не были гарантированы от возможности обращения в рабство, а правители, обязанные защищать их, нередко сами являлись тому причиной или по крайней мере этому содействовали. Проконсулы, которым было поручено управлять провинцией при помощи нескольких легионов, не желали считать себя лишенными права войны благодаря миру. Им не нужны были битвы, чтобы приговаривать к рабству или к смерти своих подданных, в которых они не переставали видеть своих врагов. Что касается всадников — этих капиталистов, прикрывавшихся военным званием, — то они находили более простые и более легальные способы благодаря практикуемому ими ростовщичеству и управлению налоговым делом. В самом деле, эти народы, часто разоренные предшествовавшими войнами и вынужденные прибавить к своим прежним повинностям еще налог в пользу римлян, не всегда оказывались в состоянии платить в установленный срок. Но с ростовщиками можно было договориться. Они предлагали аванс, вопреки запрещавшему его закону Габиния; они открывали счет должнику государственной казны и превращали его в своего должника. Римский закон некогда отменил законные проценты, тогда их стали назначать по своему усмотрению. Стоик Брут давал сенату Саламина взаймы деньги из 4% в месяц, или 48% годовых. Он получил от сената два декрета, имевшие целью прикрыть то, что было незаконного в этом займе, заключенном для уплаты налога. А для того, чтобы заставить выплатить ему проценты, Скаптий, его креатура, получил от Аппия, правителя Киликии, войска и командование над ними; с этими войсками он осадил или только блокировал сенат, но так удачно, что несколько сенаторов погибли от голода. Жители Салами-на во что бы то ни стало хотели освободиться от своего долга; чтобы выплатить его, они объединили проценты с капиталом. Но это совсем не входило в расчеты Брута. Его поверенный в делах отказался принять капитал. Он желал получить только проценты и обратился к Цицерону, преемнику Аппиана, с просьбой прислать ему еще отряд всего в пятьдесят всадников. После всего этого не прав ли был Брут, воскликнувший при Филиппах: «Добродетель, ты лишь пустое слово!»?
Денежные вымогательства, увеличенные всевозможными побочными взысканиями, являлись для провинций источником колоссальной задолженности. Провинция Азия, обложенная Суллой и вынужденная обратиться к публиканам (ростовщикам), заплатила двойную стоимость налога, и понадобилось в четыре раза больше, чтобы погасить долг. Всадники владели секретом извлекать доходы из доходов государства, нисколько их не уменьшая этим единственным в своем роде искусством питать и оплодотворять кредит. И когда он дал все, что только можно было из него извлечь, когда средства должников окончательно иссякали, тогда кредиторы прибегали к закону о долгах, который не был отменен для провинций, и, забравши сперва деньги, они забирали потом и людей. Можно было бы видеть в этой картине преувеличение, очень ловко придуманное, но вполне допустимое, если бы для его подтверждения мы не имели важного свидетельства, доказанного очень важным событием. Когда Марий, повинуясь распоряжению сената, потребовал у Никомеда, царя Вифинии, следуемый с него отряд вспомогательных войск, Никомед ответил, что у него нет здоровых подданных, что они все забраны и отправлены в качестве рабов в различные провинции откупщиками налогов. Сенат был глубоко взволнован этим заявлением, которое под столь покорными выражениями скрывало такое серьезное обвинение против римской администрации. Сенат решил успокоить мир, дав ему как бы некоторое удовлетворение за прошлое и гарантию для будущего, и издал соответствующий декрет, который он не сумел провести в жизнь. Но это не осталось безнаказанным. Стремление к свободе, оживленное надеждой, не легко было снова подавить. Оно вспыхнуло в огромном восстании: это была вторая и наиболее серьезная из всех войн, ареной которых была Сицилия.
5
К тому злу, которое римское управление порождало в мире благодаря своим суровым мерам или злоупотреблениям, следует прибавить еще и то зло, которому оно потворствовало благодаря своему безразличному отношению. Рим никогда не претендовал на господство на море. Он довольствовался тем, что никакой другой народ не казался способным затмить его. Он уничтожал неприятельские флоты и, победив, допускал гибель своих собственных. Это господство, в котором он отказывал другим, не претендуя на него лично, перешло в руки пиратов. Уничтожение карфагенского флота после битвы при Заме и гибель флотов Антиоха были первым шагом к их могуществу. Ободряемые, с одной стороны, беспечностью римлян, они, с другой стороны, находили себе поощрение во все возраставшей среди них роскоши. Они одни могли доставлять им этих отборных людей, которых уже нельзя было встретить на полях сражений; кроме того, в этом им помогало соревнующееся честолюбие дегенеративных царьков, которые делили между собой остатки наследия Александра: морские царства Кипра и Египта видели в них союзников против царства Селевкидов. Итак, они плавали на свободе, брали в плен и продавали своих пленников или в Сиде, где они даже не считали нужным скрывать их происхождение, или на обширном рынке острова Делоса, расположенного в центре их плаваний, рынке столь богатом, что, по словам Страбона, оттуда каждый день можно было вывозить «мириады» рабов.
Пиратство, превратившееся, таким образом, в торг белыми, стало вскоре одним из наиболее прибыльных и чаще всего практикуемых видов торговли. Всадники, наиболее именитые фамилии Рима, снаряжали корабли и отправлялись служить под этим флагом. Итак, вскоре пиратство стало почетным ремеслом. Оно превратилось уже как бы в организованную силу, обладающую арсеналами, гаванями, флотом, определенными наблюдательными пунктами. Пираты нападали теперь не только на корабли, затерянные в морском просторе, но и на города: ими было занято более четырехсот. И даже сам римлянин не мог чувствовать себя в безопасности в Италии. В былое время предводители пиратов, высадившись на берег Литерна, посылали своих людей приветствовать великого Сципиона в его уединении. Эту дань уважения они должны были, вероятно, оказывать ему после сожжения карфагенского флота. Но после падения Митридата их наглость не знала больше границ, и если они причаливали к берегам Италии, то только для того, чтобы похищать преторов в их пурпурной тоге, их ликторов и их связки (tasces — пучки прутьев с топорами). Они похитили дочь Антония, своего главного врага, когда она отправилась в свое имение. Решиться на такие дерзкие нападения можно было или для того, чтобы нанести оскорбление, или в надежде получить выкуп, так как римский гражданин представлял из себя товар, который нелегко было реализовать на рынке. В этом случае они доставляли себе удовлетворение иным способом: если среди пленников находился человек, ссылавшийся на это грозное звание, они притворялись удивленными, испуганными, падали на колени, молили о прощении; они надевали на него тогу во избежание нового недоразумения, затем, высказывая множество сожалений, они спускали в море трап и приглашали его свободно по нему спуститься; в случае необходимости его к этому принуждали силой.
Помпею удалось благодаря широко предоставленным ему полномочиям и средствам и бесконечной снисходительности, проявленной по отношению к пиратам, уничтожить морской разбой как силу, но не как ремесло. Он продолжал существовать после этого периода явной наглости пиратов, как и до него, более незаметно, но с не меньшей энергией проявляясь в тех границах, до которых ему пришлось сократиться.
Те же потребности роскоши поощряли его активность и обезоруживали все репрессивные меры. На этом обширном рынке Делоса, среди этого смешения всех языков, при покупке товара оптом (с условием, что в их среде нет римского гражданина) у торговца не слишком осведомлялись о происхождении его товара. А в Сицилии на опыте убедились, насколько небезопасно спрашивать об этом рабов. Морской разбой, вынужденный скрываться, тем не менее расширил арену своих действий. Его деятельность на суше и на море проявлялась теперь не в мимолетных и неожиданных высадках, но в более продолжительном пребывании. Под покровом гражданских войн он мог снять с себя маску; но даже и в мирной обстановке он осмеливался действовать более открыто. Люди, идущие вооруженными как бы для собственной защиты, нападали на путешественников среди полей и уводили их, свободных и рабов, в «эргастулы» (рабочие дома), где их и скрывали. Август приказал осмотреть домашние тюрьмы, причем обнаружилось много злоупотреблений. Но во многих местах они были не замечены или снова возобновлялись. Во время следующего правления Фаннию Цепиону было поручено произвести по всей Италии осмотр всех тюрем, предназначенных для рабов, где хозяева, по слухам, насильно держали путешественников и тех несчастных, которые из страха перед военной службой скрывались в этом убежище. И ритор Сенека в своих декламациях делал намеки на подобные же факты, оставшиеся безнаказанными.

6
Торговля была наиболее простым способом, посредством которого всякий мог приобрести себе тех, кого война или морской разбой сделали рабами. Торговля велась в тылу войска, в лагерях, куда полководцы иногда призывали торговцев для переговоров о массовой покупке пленников. Если же таких случаев не представлялось, то торговцы объезжали чужие страны, откуда можно было с прибылью для себя вывезти людей. Карфаген, подобно Тиру содержавший рабов для различных нужд своей промышленности и флота, вел также и торговлю ими. Для снабжения своего рынка он набирал их среди племен, живущих в его, Карфагена, африканских владениях. Но и после его падения не переставали требовать гетулов и мавров из Африки. Испания, так же как и Галлия, давала своих рабов; известно, с каким азартом вконец проигравшийся германец делал последнюю ставку на свою свободу. Но торговцы посещали эти варварские страны реже, чем азиатские царства, расположенные на границе римских владений, страны, где благодаря общегосударственной нищете рабство стало как бы местным злом, а именно: Вифинию, Галатию, Каппадокию, Сирию и т. д. Одного из этих торговцев Гораций называет «царем Каппадокии». Когда ассортимент рабов был готов, их отправляли в определенные, специально для этой торговли назначенные места. Рынки, указанные нами для греков, сохранили свою известность и в римскую эпоху; но с тех пор как сама Греция стала страной, поставляющей рабов, рынок на Делосе, как более центральный, затмил собой в качестве сборного пункта все остальные.
Рим был главным центром потребления. Именно в Рим стекались рабы со всех полей сражения, со всех рынков мира, чтобы затем рассеяться по разным местам для исполнения своих обязанностей и в городе и в деревне; но прежде чем достигнуть этого конечного пункта, они могли пройти через многие руки и испытать всякие превратности, так как эта обширная торговля допускала всякого рода спекуляции. Барыши, которые она давала, должны были возбудить алчность римлян. Этот вид коммерции, объявленный Плавтом бесчестным, являлся одной из наиболее выгодных форм помещения капитала, которую восхвалял и часто применял цензор Катон: он покупал молодых рабов, чтобы выдрессировать их, как молодых собак, и получить барыш, наживаясь на том, что выучка повышала их первоначальную стоимость. Но как бы Катон ни старался своими советами и примером приучить римлян к этому промыслу, все же греки имели перед ними большое преимущество благодаря долголетнему опыту и занимали первое место на этих рынках. Их встречали на Священной дороге, на дороге Субурры и возле храма Кастора, толпившихся вместе с своим товаром около грязных таверн и всецело занятых продажей и обменом; они пользовались очень дурной славой. «Не доверяйте людям, стоящим позади храма Кастора», — говорил Плавт. В самом деле — это те самые люди, которых мы уже встречали в Греции, — жестокие, жадные, безжалостные и безнравственные, заклейменные общественным презрением и самим законом; эти черты их характера с легкой руки первых законоведов перешли в свод законов римского права.
Закон в интересах государства и частных лиц принял против них известные меры.
Мы прежде всего говорим «в интересах государства», так как эта торговля облагалась двумя различными налогами: налогом на право ввоза и вывоза и на право продажи. Первый был сдан на откуп публи-канам. Им надо было заявлять о всех привозимых рабах: рабах, предназначенных для продажи или для домашних услуг, новичках или ветеранах. Платили за рабов, назначенных к продаже, за рабов, служивших для потребностей роскоши, и за рабов, исполнявших домашние работы, в том случае, если они были новичками, Т. е. находились в услужении меньше одного года. Этот налог равнялся 1/8 части стоимости для евнухов и 1/40 для остальных рабов и, следовательно, представлял из себя то, что мы называем таксой с оценки. Оценка производилась публиканами. Легко можно себе представить, что торговцы всячески старались скрыть настоящую цену рабов и отнести их к той категории, которая не подлежала обложению; иногда они пытались даже выдавать их за свободных. В темах «Контроверз» (фиктивных речей) приводили пример молодого раба, которого они освободили от налога, облачив его в претексту и надев ему на шею буллу. Ребенка продали в Рим, но когда дело раскрылось, его вернули и дали свободу, признав его вольноотпущенным по милости своего [прежнего] господина.
Налог на продажу был утвержден только при Августе и составлял 2% согласно указанию Диона, и 4% по указанию Тацита. Этот налог, возложенный вначале на покупателя, затем на продавца, был снова переложен на первого, так как вскоре убедились, что покупатель ничего не выиграл от перемены, потому что торговец поднял цену на всю ту сумму, которую он должен был выплачивать казне. Итак, в этом случае речь шла только об интересах граждан, и закон стремился исключительно к тому, чтобы оградить их от всевозможных обманов, которые легко могли вкрасться в практику этих сделок.
7
Говоря о Греции, мы кое-что уже сказали об этих обычаях; они мало изменились во времена Римской империи. Разница лишь в том, что благодаря более поздним и более многочисленным дошедшим до нас документам нам известны многие подробности.
Рабам, которых выводили на рынок, предварительно мазали ноги чем-нибудь белым: это было знаком рабского состояния; иногда полководцы брали с собой мел, чтобы отмечать им своих пленных. Обычно рабов выставляли открыто на помосте или, если стоимость их была более высокая, то, наоборот, их держали в своего рода клетке, которая, окруженная тайной, привлекала настоящих любителей:
Не тех, что стоят в первых сенях напоказ,
Но которых хранят загородки на тайном помосте.

Слово catasta, т. е. «место выставки», имело два обозначения. В точности это понимали так, что одно и то же сооружение должно было служить двум целям: представлять из себя клетку внутри и помост сверху. Те, которые стояли наверху, открыто для всеобщего осмотра, имели какие-нибудь общие им отличительные знаки: или венок (это были военнопленные, на что указывала эмблема победы) или колпак (это означало, что за них не давали гарантии. Иногда ярлычок, повешенный на шею, указывал на их характерные черты, происхождение, качества, способности, а в более ранние времена и на их недостатки (по приказанию претора). После выставки начиналась продажа; она производилась с аукциона или по взаимному соглашению, оптом и в розницу; в случае публичного торга объявление об этом делалось заблаговременно. Если продавалась целая партия рабов, то к рабам, предназначенным для работ или для роскоши, присоединяли несколько стариков, представлявших из себя кожу да кости; они проходили благодаря остальным. При розничной продаже, по мере того как торговец показывал одного раба за другим, заставляя их поворачиваться, прыгать или проделывать другие «гимнастические», а также «литературные» опыты, глашатай, взойдя на камень, объявлял их происхождение, их имена, преувеличивал их достоинства и насколько возможно повышал цену. В «Аукционе душ» Лукиана мы видим изображение этого рода продажи и образчик ловкости глашатаев. При частных сделках, когда торговец находился с глазу на глаз с покупателем, он проявлял ничуть не меньше изворотливости. Всем известно, насколько эти люди владели тайной делать мускулы более гладкими, округлыми и блестящими, как они умели продлить внешним образом детство или по крайней мере задерживать первые признаки зрелости; глагол mangonizare («колдовать», «искусственным способом переделывать»), производный от их имени, дает точное представление обо всех этих хитростях. Покупателю они тоже были известны; да и как мог бы он их не знать? Они были предметом самых настоятельных указаний в книгах по сельскому хозяйству, они давали содержание для наиболее часто употребляемых философами сравнений. Варрон и Сенека оба говорят об одном и том же. Плиний, как мы это только что видели, уделял им место в своей «Естественной истории» и Квинтилиан — в своих «Уроках красноречия». Но торговец и сам обладал достаточным красноречием, чтобы восхвалять те достоинства, о которых нельзя было судить по наружному виду, т. е. достоинства и добродетели внутренние. Но пусть он все же остерегается: если только он отступит от трафаретных форм неопределенных похвал, если эти похвалы касаются вполне определенных качеств и специальных способностей, то он уже берет на себя определенные обязательства. Если будет обнаружена лживость его уверений, то покупатель вчинит против него иск. Даже замалчивание, при известных обстоятельствах, может послужить поводом к аннулированию продажи. Эдикт эдилов, внушенный исключительно чувством недоверия к этой категории людей, устанавливал главнейшие случаи, дающие право вернуть купленную вещь. А юристы, по-своему развивая дух и смысл этого закона, говорили в своих толкованиях: «Тот, кто продает рабов, должен предупредить покупателя о болезнях и пороках каждого из них, объявить, если он беглец или бродяга, а также указать, если на нем тяготеют какие-либо судебные обязательства. Все эти заявления должны быть сделаны публично и во всеуслышание во время продажи. Если какой-либо раб продан вопреки этим общим постановлениям или если он не обладает объявленными качествами и не соответствует тому, что про него утверждали или обещали, когда его продавали, то мы присудим покупателю или всякому иному тяжущемуся право вернуть его. Точно так же, если раб совершил уголовное преступление, покушался на самоубийство или спускался на арену, чтобы сражаться с дикими зверями, то пусть об этом объявят во время продажи, и во всех таких случаях мы вынесем свое заключение [о возврате]. Кроме того, если кто-либо обвиняется в том, что он при продаже прибег к обману, сознательно нарушая эти постановления, наше заключение будет обвинительным».
Итак, мы видим, что возможность обмана была очень ограничена, так как закон, точно определив все частные и общие случаи, кроме того обещает свое заступничество, если обнаружится какое-нибудь непредвиденное им мошенничество. Немота, глухота, близорукость или болезнь глаз, при которой человек перестает видеть при слабом утреннем или вечернем свете, трехдневная или четырехдневная лихорадка, подагра, эпилепсия, полип, чирьи, растяжение жил, недостаток в строении ног и бедер, дыхание, указывающее на болезнь легких и печени, а у женщин бесплодие, выкидывание вследствие органического порока или некоторые другие недостатки их особого телосложения — таковы многочисленные пороки, которые юристы относили к числу тех, которые давали право на возврат купленного. Поэтому они считали себя вправе в этом отношении несколько ограничить безусловный смысл закона: болезнь столь явная, что не могла остаться незамеченной покупателем, по их мнению, не нуждалась в особом упоминании. Надо было быть самому слепым, чтобы купить слепого раба вместо вполне здорового. А тело раба — разве оно не было представлено совершенно обнаженным для осмотра и ощупывания покупателем? Отдельные незначительные недостатки, которые могли ускользнуть при первоначальном испытании, как то: грудь несколько более широкая, чем следует, слишком широкое плечо, сутуловатость, не совсем прямые ноги, не совсем здоровая кожа, некоторая несимметричность глаз или челюстей, в том случае если это не мешало видеть и есть, небольшой недостаток речи или слуха, незначительное увечье, большее или меньшее число пальцев на руках и ногах, не представляющее неудобства при пользовании ими, не служили достаточным основанием для аннулирования состоявшейся продажи; тем более она не нарушалась, если не хватало нескольких зубов. Но тем не менее покупатель не был лишен права взыскивать убытки. Если он не мог требовать по суду права возврата, он мог вчинить иск, вытекающий из закона о торговых сделках, чтобы предохранить себя от всякого убытка. Точно так же юристы понимали болезни и недостатки, о которых говорилось в законе, не в буквальном смысле слова: они делали исключение для душевных заболеваний, если только они не были вызваны причинами физического характера и не имели следствием действительную нетрудоспособность, как некоторые случаи расстройства умственных способностей или помешательства. Но было безумие и другого рода, которое придавало этому понятию другое значение; свидетель тому Марциал:

Он прослыл дураком и за двадцать тысяч мной куплен. Гаргалиан, возврати деньги мне: он ведь с умом.

Пристрастие к вину, игре, хорошему столу, склонности к хитрости, лживости, ссорам и воровству были слишком обычными качествами раба, чтобы налагать на продавца законное обязательство заявлять о них под страхом аннулирования акта продажи. Но эти пороки, как и многие другие, являвшиеся скорее чертами характера, например, чрезмерная робость, корыстолюбие, жадность, припадки ярости или меланхолии, могли в случае простого умолчания о них послужить поводом к вчинению иска об убытках по торговым сделкам, но мог возникнуть и процесс о принудительном возвращении покупки, если при продаже утверждалось противоположное. Действительно, торговец согласно постановлениям эдикта эдилов отвечал за то, что он утверждал или обещал. Поэтому, если он продавал раба, выставляя его не вором, в то время как он был таковым, уверял, что он ремесленник, когда он им не был; если он нахально выдавал за ученого просто грамотного и брал на себя смелость приписывать ему терпение, усердие в работе, ловкость, бдительность, бережливость, способствующую накоплению его «пекулиума» (рабского имущества), в то время как обнаруживалось только легкомыслие, озорство, любовь к безделью и к отдыху, лень, медлительность, обжорство, то против продавца мог быть вчинен иск о принудительном возвращении или о взыскании разницы между действительной стоимостью и чрезмерно высокой заплаченной ценой, только название раба «честным» не обязывает ни к чему. Однако, говорит юрист, не следует придавать слишком буквальное значение слову и предъявлять к рабу, объявленному обладающим определенными правилами, требований твердости философа.
В числе поступков, зависящих от душевных качеств, были такие, которые, не будучи объявленными, могли дать повод к иску о принудительном возвращении. Некоторые из них были предусмотрены в эдикте, другие были добавлены юристами. Эдикт прежде всего указывал на беглого раба, а юристы пускали в ход все тонкости своего искусства, чтобы точно определить случаи, которые можно было квалифицировать как бегство. Раб, выходящий из дома своего господина с намерением не возвращаться туда, есть уже беглый, если он скрывается с целью бежать, даже не имея еще средств для выполнения плана побега и не выходя еще из дома хозяина,— он все же беглый. Одного намерения было достаточно, чтобы наложить на него это клеймо («сделать душу его беглой»); раскаяние, за которым последовало добровольное возвращение, не могло его смыть; возвращение не уничтожало виновности в побеге: следы этого проступка остаются неизгладимыми на его личности, как то позорное клеймо, которое ставили на его лбу. Затем следует бродяга, своего рода беглый в малом виде, как называет его Лабеон («капельный беглец»), развлекающийся во время выполнения поручений в пути и поздно возвращающийся домой; слуга, о котором говорит Венулей, питавший особое пристрастие к картинам, несомненно относится к этой категории; раб, уличенный в каком-нибудь проступке или виновный в большом преступлении; а комментатор распространял право иска на раба, уже приговоренного к наказанию, вследствие чего покупатель уже не являлся абсолютным господином над его личностью. Наконец, претор вменял в обязанность объявлять, не спускался ли раб случайно на арену (это было указанием на опасную отвагу) или, может быть, покушался на самоубийство, так как считалось, что он был способен на всякие преступления против других, если он совершил такой проступок против самого себя.
Эти официальные предписания эдикта юристы дополняли другими. Торговец был обязан, под страхом того же наказания, объявлять родину раба, так как его происхождение говорило за или против его характера и служило указанием, способным привлечь или оттолкнуть покупателя. В самом деле, некоторые страны пользовались в большей или меньшей степени дурной славой в смысле нравов и привычек местного их населения: фригиец считался робким, мавр — тщеславным, критянин — лживым, житель Сардинии — склонным к мятежу, корсиканец — жестоким и непослушным в работе, далмат — свирепым, киликиец и каппадокиец в различных отношениях пользовались не лучшей репутацией, чем критянин. Наоборот, сирийца ценили за его силу, жителя Азии и особенно Ионии — за его красоту, александрийца — как вполне сложившийся тип тех молодых и развращенных певцов, которые выступали на празднествах и во время игр. Кроме того, вменялось в обязанность оповещать о том, был ли раб новичком или ветераном. Правда, мнения о смысле этих терминов несколько расходились. Некоторые полагали, что они должны заключать в себе не столько понятие времени, сколько зависеть от рода и характера службы. К числу этих лиц принадлежал Целий, подкрепляя свое мнение довольно веской аргументацией. Но это значило искать определение, так сказать, вне естественных границ самого слова. Другие, наоборот, придерживались узкого смысла. Согласно их мнению, старым и опытным рабом считался тот, кто в течение целого года служил в городе. Казалось бы, что это время учения должно было повысить стоимость раба и что все те хитрые уловки, в которых обвиняли торговца, эта неопределенность, благодаря которой они намеренно путали новичка и ветерана, имели целью придать новичку внешние признаки долголетней службы. В действительности же дело обстояло как раз наоборот. Новички ценились выше: несмотря на большую грубость, они были проще, более пригодны для службы, более покорны и более проворны во всех видах работы. Что касается других, то считалось, что их труднее перевоспитать, а им примениться к настроению нового господина. По истечении года за это уже нельзя было ручаться.
Иск о принудительном возврате следовало подавать в течение шести месяцев, а о взыскании разницы в цене — в течение года: если пороки, на которые ссылались, были менее легко распознаваемы, то срок удлинялся. Даже смерть раба не всегда служила достаточным поводом, чтобы приостановить дело; и чтобы предупредить всякого рода противодействие, возможное со стороны ответчиков, нередко организованных в общества, разрешалось ограничиваться вызовом в суд одного главного продавца без его товарищей.
Несмотря на всю предусмотрительность закона, несмотря на все эти многочисленные случаи, дающие повод к подаче жалоб, и другие облегчения, для мошенника-торговца находилось достаточно простаков. Он делал требуемые законом оповещения, но с безграничным искусством умел ослабить первое впечатление и смягчить его значение множеством похвал:

Видишь, вот этот блестящий красавец до пят от макушки Станет и будет твоим только за восемь тысяч сестерций; Он — доморосток, привык услужать по кивку господина. Греческой грамоты малость впитал и на всякое дело Годен: что хочешь лепи себе из него, как из глины. Даже недурно поет: неискусно, но пьющим приятно. Много посулов ведь веру к тому подрывают, который Хвалит товар чересчур, лишь сбыть его с рук замышляя. Крайностей нет у меня — на свои я живу, хоть и беден.
Так ни один продавец не поступит с тобой, и другому Дешево так не отдам. Только раз он забыл приказанье И, как бывает, плетей испугавшись, под лестницу
скрылся.
Деньги отдай, коль побег, что не скрыл он, тебя не
смущает.
Думаю, плату возьмет не боясь он, что пеню заплатит: Зная порок, покупал ты раба и условья ты слышал.
Несомненно, как это говорит Гораций, продавец возьмет деньги, не боясь наказания: покупателю было известно о проступке раба, и, следовательно, закон был против него.
Во всех многочисленных мероприятиях этого полицейского постановления законодателя интересует только законность договора; законодатель защищает право покупателя, он поддерживает законные права продавца; но не уделяет никакого внимания продаваемому или покупаемому объекту. Раб подвергается всем случайностям сделок; если он окажется «испорченным», то убытки будут возмещены господину, и на этом все кончится. После этого юристы будут превозносить уважение закона к человеческому достоинству, так как в вопросах подобного рода закон не допускает, чтобы раб стал принадлежностью вещи меньшей, чем он, стоимости: это вопрос денег, а не гуманности. Раб тем не менее будет дополнением к вещи, дополнением к животному, если они представляют большую стоимость; в силу иска о принудительном возврате какой-либо вещи можно было с полным правом забрать колона вместе с землей, ремесленника вместе с мастерской, пастуха вместе со стадом. Итак, напрасно превозносят по этому случаю человеческое достоинство, и напрасно другой закон говорит, что к рабу не-приложимо название товара, раз его выводят на рынок и отдают на произвол торговца под тем названием, которое ему заблагорассудится дать. Какое уважение к человеческому достоинству проявлял солдат по отношению к своему пленному в день победы или откупщик по отношению к тем несчастным, которых подати и нищета отрывали от семейств в течение многих веков насилия? И когда эта толпа, предназначенная к рабству, попадала в руки того, кто отводил ее на рынок, то едва ли какой-либо другой вид товара пользовался меньшей заботой во время пути, с тех пор как человек стал объектом торговли. И если закон отказывает ему в названии товара, то только благодаря своего рода пуризму, от которого раб ничего не выигрывает. Сам закон из разряда людей перевел его в разряд вещей и обращался с ним как с таковыми; он сам указал ему место среди низших созданий: он поместил его среди четвероногих из породы домашних животных, где он занял, пожалуй, первое место как по своему внешнему виду, так и по своей работе, так как в случае необходимости он их всех заменял: и осла с его ношей, и лошадь у жернова, и вола в полевых работах, и собаку, сторожащую у двери, но, увы, он не всегда занимал первое место в уважении людей: иногда его ценили ниже скота. Прежде чем дополнить эту главу беглым обзором цен, установленных на рабов, необходимо сказать несколько слов о том, каким образом число рабов, сильно возросшее, распределялось между различными должностями и службами. Эти исследования позволят нам дать правильную перспективу общей картины рабства в Риме. В этих рамках мы сможем лучше познакомиться с условиями, в которые было поставлено рабство, и с тем влиянием, какое оно само оказывало.
 

Глава третья. ЧИСЛО РАБОВ И ИХ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ

Глава третья. ЧИСЛО РАБОВ И ИХ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ

Раб — это человек, лишенный всякой индивидуальности, созданный для того, чтобы служить только орудием для удовлетворения потребностей другого, орудием тем более подходящим для этого назначения, что, имея возможность лучше узнать эти нужды, он мог лучше удовлетворять их. Поэтому институт рабов все глубже и глубже внедрялся в жизнь Рима по мере того, как его источники становились все многочисленнее, и наступил момент, когда рабство, вытеснив почти отовсюду свободный труд, некоторым образом на своих плечах одно выдерживало всю тяжесть римского общества; перемена очень серьезная, от которой Рим должен был ждать самых ужасных последствий в будущем, если бы только он так слепо не верил в свою судьбу; впереди была жизнь народа, отданная в руки рабов! Однако же рабство, рожденное насилием, могло держаться только насилием; допуская, что Рим был в состоянии его поддерживать, мог ли он быть уверенным, что сможет постоянно возобновлять его источники? И если бы когда-нибудь эти источники иссякли, что произошло бы в данном случае с трудом и жизнью? Кто вернул бы свободного человека на то место, откуда прогнал его раб, и в чем была бы гарантия равновесия для общества в этот критический момент, когда революция коснулась бы самых его основ?
Тем не менее таковы два противоположных движения, которые сменяли друг друга в римском мире: замена свободного человека рабом, а затем раба — свободным человеком. Первое движение берет свое начало в эпоху завоеваний; оно проходило не без потрясения; раб не раз восставал против ига; да и свободный человек не оставался безучастным к той тенденции, которая, лишая его работы, угрожала его будущему. Но здесь, по крайней мере, опасность происходила от избытка жизненной энергии, от столкновения этих двух враждебных, поставленных лицом к лицу сил; а республика была построена на достаточно прочных основах, чтобы оказывать им сопротивление. Иначе обстояло дело, когда управление империи почувствовало необходимость вызвать противоположное движение. Рабский труд сокращался с каждым днем, а свободный труд не оказывался способным его заменить; под самыми основами империи начинала раскрываться бездна. Какой силе было суждено поддержать ее?

1
В начальную эпоху республики рабское население было очень незначительно; один текст Дионисия Га-ликарнасского позволяет приблизительно определить его численность. Оно составляло самое большее одну восьмую часть, а может быть, только одну шестнадцатую всего числа свободных. Небольшое пространство, занимаемое римскими владениями в эту эпоху (476 г. до н. э.), достаточно объясняет это. Рим, на который наседали со всех сторон этруски, сабиняне и вольски, владел на правом берегу Тибра узкой полосой земли вплоть до Кремеры на границе с Вейями; на севере находилась Сабинская область по сю сторону Кур; на востоке — древний Лациум, попавший в зависимость от Рима после битвы при Регильском озере, и небольшая часть земли, недавно захваченная у вольсков благодаря одержанной над ними победе (Велитры, Лон-гула, Поллуска, Кориолы), с двумя или тремя городами в центре (Норба, Эцетра и Суесса Помеция). Заключенный в столь тесные границы, Рим мог противостоять своим врагам только при помощи многочисленного войска, и потому для рабов оставалось очень мало места. К тому же если рабы не были рождены в доме своего хозяина, то каким образом можно было их удержать, имея соседями всегда враждебно настроенные племена, из среды которых война некогда вырвала их? Отсюда ясно, что рабы имелись далеко не в каждом доме и что многие римляне сами, без посторонней помощи, обрабатывали свои небольшие наследственные участки по примеру Цинцинната, которого посланные сената, пришедшие к нему с предложением стать во главе легионов, застали в поле за работой.
Но римские владения постепенно все расширялись, и вследствие беспрерывных, следовавших одна за другой войн, распространивших господство Рима вплоть до самых границ Италии, случаи, дававшие возможность порабощения населения, все учащались, в то время как для пленных возможность избежать рабства все уменьшалась. Нет сомнения, что много уступок было сделано покоренным народам, чтобы удержать их в повиновении, и в недалеком будущем Италия превратилась в привилегированное государство, окруженное подвластными ему провинциями; эти именно обстоятельства обусловили могущество Рима и позволили ему, не открывая пока италийцам доступа к гражданским правам и в ряды легионов, включить их в свою политическую систему и считать их своими солдатами. Но те, которые во время борьбы были захвачены и обращены в рабов, были подчинены военному закону. Поэтому-то число рабов увеличивается в значительно большей степени, чем число граждан, в период от взятия Рима галлами до второй Пунической войны. Число граждан увеличивается благодаря основанию нескольких колоний, организации нескольких новых триб и дарованию прав гражданства магистратам муниципальных городов. Это незначительное пополнение мало отразилось на числе способных носить оружие, колебавшемся со времени эпохи царей до Пунических войн в пределах от 120 тысяч до 300 тысяч. Рабское население образовалось из огромного количества италийцев, которых перестали щадить после многих поражений, из пленников, поставляемых Африкой и двумя захваченными у Карфагена островами — Корсикой и Сардинией, известными своими частыми восстаниями против нового римского ига; а после второй Пунической войны оно стало пополняться всеми этническими группами и племенами запада и востока. Об их числе мы не находим никаких специальных указаний у древних авторов. Каким же образом заполнить этот пробел?
Историки, хранящие молчание о рабах, иногда упоминают о свободном населении Италии. Если бы оказалось возможным привести все их оценки к определенной цифре и если бы каким-нибудь иным способом удалось установить общее число жителей полуострова, то разность и составила бы как раз число рабов. Именно этим методом Дюро-де-ла-Малль пытался достигнуть поставленной цели.
Итак, какова прежде всего была общая численность населения Италии? Автор пытается определить число населявших ее людей исходя из количества зерна, которое она могла производить. Он берет страну в границах римского господства в начале второй Пунической войны, т. е. весь полуостров до Рубикона и Макры. Он старается установить, сколько она могла производить, чтобы отсюда заключить, сколько она могла потреблять. И, сопоставляя общую потребляемость с потребляемостью индивидуальной, он получает вероятную цифру народонаселения.
Рассмотрим прежде всего, какова была производительность Италии. Италия в указанных нами границах имела, согласно данным Мальтбрена, у которого Дюро-де-ла-Малль заимствует свои цифры, 7774 квадратных югера, или немного более 15 миллионов гектаров (15356109). Но какая часть этой площади была пригодна для обработки и какая действительно обрабатывалась? За отсутствием общих данных для современной Италии Дюро-де-ла-Малль стал искать это соотношение в статистических таблицах Франции, опубликованных министерством земледелия в 1836 г. Пространство годных для обработки земель, согласно этим данным, считалось приблизительно равным половине всей площади, точнее, для римской Италии (по эту сторону Рубикона) — 7437906 гектарам. Но при этом необходимо учесть поля, находившиеся под паром; согласно среднему подсчету Колумеллы, они ежегодно составляли 35% общего количества десятин. Земли же фактически обработанные составляли только 0,65, или приблизительно 2/3 земель, годных к обработке. Итак, производящей можно считать немногим меньше 1/3 общей площади, т. е. около пяти миллионов гектаров (4834653).
По этому первому пункту мы несколько расходимся с выводами, полученными автором.
Таблицы, из которых он заимствовал исходные данные своих расчетов, несмотря на то, что они значительно превосходят старые данные статистики, все же оставляют желать многого в смысле точности. Далеко не все было исследовано; то, что ускользало от наблюдения, исчислено в общих чертах и приблизительно, чтобы как можно скорее представить общие выводы; и это особенно чувствуется по отношению к землям, годным к обработке, исчисленным более чем для половины всей площади страны. Новые, более точные публикации 1840—1841 гг. заполнили пробелы и исправили некоторые ошибки, вкравшиеся в слишком общую оценку. Эти новые таблицы, использованные нами для определения количества урожая в Аттике, содержат для каждой области Франции более подробный анализ различного рода культур и той площади, которую они занимали. Возьмем, как мы это сделали для Аттики, юго-восточную область (к востоку от Парижского меридиана и к югу от 47-й параллели), область, граничащую с Италией и местами напоминающую ее как гористым характером местности, так и климатом. Общая площадь равняется 13287463 гектарам, а площадь зерновых культур (пшеница, ячмень, маис и т. д.) — 2490591. Если применить это отношение к римской Италии, то мы получим следующую пропорцию: 13287463 : 2490591=15356109 : х = 2878336 гектарам, немногим менее 3 миллионов круглым счетом.
Разница в полученных результатах довольно значительная, так как вместо одной трети мы получили одну пятую. Какова же была обычная производительность? Вопрос этот, несмотря на свидетельства древних, а может быть, именно благодаря им, представляет некоторые трудности. Отношение урожайности к количеству семян, согласно Варрону, равнялось 10 и 15 к 1 в Этрурии и в некоторых других областях Италии; это исключительные случаи урожайности, и Колумел-ла, по-видимому, придерживается противоположной крайности, сводя ее в общем к 4:1. Дюро-де-ла-Малль повышает ее до 5:1, ссылаясь на пример некоторых областей современной Италии; это приблизительно средняя урожайность юго-восточной части Франции. Что касается количества семян, представляющего исходную единицу во всех этих отношениях, то Варрон определяет его приблизительно в пять четвериков — около 300 литров на 1/4 десятины, в зависимости от качества почвы; в переводе на наши меры это составило бы 43,4 литра на 25,4 ара, или 1,7 гектолитра на гектар; Цицерон определяет его в 1 медимн, или 6 четвериков (52 литра), или 2 гектолитра на гектар для наиболее плодородных земель Сицилии. Но такая же точно почва была и в некоторых областях древней Италии; а кроме того, наиболее производительные области не те, которые требуют наибольшего количества семян. Поэтому небесполезно будет проверить эти данные, сравнив их с результатами новейших исследований. Итак, цифры, указанные Варроном, меньше самых низких цифр для юго-восточной области Франции, а данные Цицерона, напротив, приближаются к средним цифрам. Это среднее количество (2 гектолитра), давая урожай в количестве 11,3 гектолитра, мы приняли за основание при определении продукции Аттики. Если с еще большим основанием мы примем это количество для Италии, может быть, несколько хуже обрабатываемой, но в общем более плодородной, то получим (при 11 гектолитрах на гектар) немногим больше 30 миллионов гектолитров (31661696) продукции и, скинув '/5 на семена (6332339), немногим больше 25 миллионов для потребления (25329357).

2
Каково было индивидуальное потребление? И по этому вопросу мы, всецело следуя методу Дюро-де-ла-Малля отклонимся от приводимых им цифр, но в другом направлении.
Ученый экономист считал, что эта норма достаточно ясно указана у древних писателей как для городского, так и для деревенского жителя и определяет паек первого в 1 кг, а второго в 1 1/2 кг хлеба в день. Прежде всего мы позволим себе сделать общее замечание по поводу этого способа оценки. Древние определяли количество продуктов, выдаваемых периодически трудящемуся, весом хлеба или мерой зерна. Если хотят использовать одну из этих двух норм для исчисления народонаселения, то предпочтение следует отдать второй, как по своей природе более постоянной и могущей быть непосредственно сопоставленной с числом, выражающим продукцию и общее потребление страны. Так, Катон говорит в своем трактате о земледелии: «Пусть выдают рабам, работающим в течение зимы, четыре фунта хлеба, как только они начнут работать на винограднике, — пять, и до тех пор, пока не кончится сбор смоквы (фиг); затем пусть снова дают четыре». Это составило бы от 1,30 кг до 1,63 кг, и Дюро-де-ла-Малль взял среднюю этих двух цифр. Но непосредственно перед этим, в том же отрывке, Катон, регулируя распределение продуктов между всеми занятыми на его ферме, говорит: «Рабам, работающим в течение зимы, — четыре модия (приблизительно 1,3 гектолитра), фермеру, фермерше, надсмотрщику — четыре с половиной, пастуху — три». Вот нормы, весьма отличные друг от друга и, как кажется, не менее отличные от вышеупомянутых. Если перевести это в единицы веса, то получим 29 кг, 26 кг и 19,050 кг зерна в месяц, или 1 кг, 0,86 кг и 0,635 кг в день. Но каковы были в ту эпоху соотношения между весом зерна и муки, муки и хлеба? И затем, вполне ли достоверно, что Катон, согласно данному тексту, подразумевал определенный вес, а не определенное количество, что он сказал четыре или пять фунтов, а не четыре или пять хлебов, вес которых был общепринят, как это делает Плавт, указывая на ежедневный паек куртизанки?
Эти трудности или по меньшей мере эти сомнения, относящиеся к первому тексту Катона, лишний раз подтверждают, что следует отдать предпочтение второму, т. е. тому, где говорится о мерах объема; и приводимых им цифр вполне достаточно, чтобы не отвергнуть свидетельство комментатора Теренция, который определяет ежемесячный паек раба в четыре четверика.
Сейчас мы имели в виду деревню; что касается города, то мы не считаем более убедительными оба текста Саллюстия и Сенеки, в силу которых хотели установить для него ту же норму в два фунта хлеба в день. Саллюстий в одном из своих исторических фрагментов вкладывает в уста трибуна Лициния следующие слова: «На основании хлебного закона они оценили вашу свободу в пять четвериков, что ставит вас в положение получающих тюремный паек; как его скромные размеры, не позволяя вам умереть с голода, ослабляют ваши силы, точно так же вы не освобождаетесь от домашних работ благодаря такой ничтожной милости». Итак, хлебный закон определял количество зерна, полагавшееся каждому гражданину, в пять модий; но не вытекает ли отсюда, что это считалось мерой его личных потребностей? Конечно, нет, точно так же как это не было, согласно тексту, и точно определенным пайком заключенного: пять модий — это составляло 66 1/2 фунтов зерна, и нельзя себе представить, чтобы заключенные падали от истощения при таком режиме. Это количество являлось долей каждого гражданина во время общественных раздач, но не каждого члена семьи. Из этой семьи прежде всего следует исключить одну половину — женщин — и часть из другой, так как впервые Август распространил эту раздачу на детей моложе одиннадцати лет. Итак, это была доля одного, но пользовались ею многие; именно это и делало такую милость столь ничтожной и заставляло оратора добавить: «Такая милость не освобождает от домашних забот».
Норму, приводимую Саллюстием для городских жителей, Сенека более непосредственно относит к рабам: «Это — раб, он получает пять четвериков и 5 драхм». Вывод кажется здесь более законным; и тем не менее, вместо того чтобы заимствовать его у Дюро-де-ла-Мал-ля, мы предпочитаем воспользоваться одним его аргументом, взятым из текста Полибия. Полибий говорит, что пехотинец получает 2 обола в день и две трети медимна пшеницы в месяц; всадник — 6 оболов в день и два медимна пшеницы. На основании этой разницы он заключает, что это является не их пайком (ведь один не ест в три раза больше, чем другой), а просто их вознаграждением. Это было их жалованьем, которое выплачивалось частью деньгами, частью натурой, ежедневно и помесячно. Точно так же, когда Сенека упоминает об «этом Атрее из театра», восхвалявшем царство своих отцов, и когда он прибавляет: «Это — раб, он получает пять модий и 5 драхм», то в этом нужно видеть не столько месячный паек артиста, сколько высокую оплату деньгами и натурой, благодаря которой высококвалифицированный раб мог жить и получать прибыль.
Итак, эти тексты не дают нам никаких положительных данных относительно месячных норм питания человека; а приводимые в них цифры таковы, что как раз могут заставить нас отказаться от использования их с этой целью. Мы говорим это на основании сопоставления тех мест, где Катон выразил в тех же мерах количество зерна, установленное для трудящихся лиц даже в деревне, а именно: работникам — четыре модия (34,7 литра), пастухам — три модия (26 литров). Мы говорим это на основании возможного сравнения с цифрами, приводимыми новейшей статистикой. Для того чтобы установить этот месячный паек, мы имеем в настоящее время широкую и надежную базу в тех наблюдениях, которые проведены для всех областей Франции и которые определяют индивидуальное потребление пшеницы и других хлебных злаков для юго-восточной части в 2,42 гектолитра в год, 20,16 литра в месяц, а для всей страны — в 2,71 гектолитра в год, или 22,58 литра в месяц. Дюро-де-ла-Малль, который ввиду отсутствия готовых данных был вынужден сам создать себе средство для сравнения с помощью анкеты, проведенной с большими трудностями и чрезвычайно добросовестно, точно так же констатировал разницу в потреблении современных и древних народов: и он ищет причину этого в улучшении помола, который в настоящее время дает значительно больше, чем можно было получить при помощи еще довольно грубых приемов римской античности. Этим объясняется, почему цены на муку стояли значительно выше, чем цены на зерно. Но не для питания плебеев и рабов производили такую тщательную сортировку. После того как зерно было смолото, мука смешивалась с отрубями, как это нередко наблюдается во многих наших деревнях, и затем из нее выпекался всем известный грубый хлеб бедняков; поэтому и потеря от данного ему количества зерна была незначительна.
Итак, мы думаем, что не ошибемся, если примем за ежемесячный паек одного человека 4 четверика, или 2/3 медимна, т. е. столько, сколько давали пехотинцу как часть его жалованья, согласно Полибию, или рабочему в качестве пайка, согласно двум фразам Като-на. Это немногим больше 1 хеникса (32 хеникса в месяц) — меры, обычной для пропитания одного человека в Греции. Но эта цифра слишком высока, чтобы принять ее за среднюю величину. Это паек мужчины; для женщин, детей, особенно стариков, если дело идет не только о рабах, но и о свободных, пища которых была более разнообразной, этот паек следует уменьшить; приходится удивляться, что Дюро-де-ла-Малль оставил без внимания наблюдение, которому Бёк и Летронн придавали такое большое значение при подобных оценках. Летронн, метод которого является наиболее простым, уменьшает паек, обычный для Аттики, до 3/4 хеникса. Допустим и мы, что средняя норма потребления в Италии равна 3/4 количества, назначенного для одного трудящегося, и мы получим 24 хеникса, или 3 модия, в месяц, мера, которую Катон относил непосредственно к целой категории рабов. Это равняется римской амфоре в 26 литров, а в год — 12 амфорам, или 6 медимнам (3,12148 гектолитра).
Римская Италия (полуостров, за исключением Цизальпинской области) производила для потребления, не считая семенного фонда из расчета 11 гектолитров на гектар, около 25 миллионов гектолитров (25329357). Считая по 3 гектолитра на душу, она могла прокормить немногим более восьми миллионов жителей (8114534). Это составило бы 52 жителя на квадратный километр — величина меньшая, чем та, которую дает современная Италия, и много ниже того числа, которое дает последняя перепись во Франции (70 жителей на 1 кв. километр).
После того как мы установили общую цифру населения, перейдем к вопросу о том, какую часть из этого общего числа составляли люди свободные и какую рабы.

3
Перепись производилась в Риме каждые пять лет, и ее данные сохранились для важнейших эпох его истории. Но сверх того до нас дошел один текст Поли-бия, относящийся ко всей римской Италии в начале того периода, к которому мы приступаем, т. е. накануне второй Пунической войны, когда Рим, обеспокоенный уже продвижением карфагенян в направлении к Пиренеям, стремится дойти до Альп и подчинить себе воинственные народы Цизальпинской Галлии. Сенат приводит в известность силы, которыми он в случае нужды мог располагать как среди граждан, так и среди союзников. Полибий в общей сводке определяет цифру в 700 тысяч пехотинцев и 70 тысяч всадников — всего 770 тысяч человек в возрасте, годном для военной службы, т. е. от 17 до 60 лет. Если исключить отсюда 20 тысяч венетов, как относящихся к Цизальпинской области, получим 750 тысяч человек для всей Италии по сю сторону Рубикона и Макры.
В этом числе Полибий считает 250 тысяч человек пехоты и 25 тысяч всадников, принадлежавших к римлянам и кампанцам, которые после присоединения их области к Риму считались гражданами, хотя и без права голоса. Остальное число распределялось между союзниками, и автор, приводя эти отдельные цифры, почти полностью подтверждает установленное им общее число. Оно относится только к мужчинам, годным к военной службе. Но таблицы дают нам соответствующее население всех возрастов и обоего пола. На 10 миллионов человек приходится 5626819 в возрасте от 17 до 60 лет; какое же количество населения могут дать 750 тысяч того же возраста? Предыдущие соотношения дают нам цифру 1332902; удваивая ее для женщин, мы получаем всего 2665804 человека.
Вычтя это число из установленного для всего населения этой области Италии (8114534), получим остаток (5448750), выражающий число лиц, не подвергшихся переписи.
Но для того чтобы определить число рабов, необходимо еще исключить целый ряд социальных групп.
Прежде всего вольноотпущенников. Дюро-де-ла-Малль путем остроумных сопоставлений попытался установить их число на 225 г. до н.э. В 398 г. по основании Рима (356 г. до Н. э.) был введен налог двадцатой части за право отпущения на волю, а в 543 г. (211 г. до н. э.) сенат, не имея иных источников, изъял из казны деньги, составившиеся из этого налога. Он взял оттуда 4 тысячи фунтов золотом, что составляет 4496200 франков золотом. Спрашивается: впервые ли он коснулся этих сумм с момента введения налога? Это кажется весьма вероятным как потому, что Тит Ливии нигде больше об этом не упоминает, так и по той форме, как он здесь говорит об этом. Все ли было взято, что хранилось в казне? Возможно, хотя на этот вопрос значительно труднее дать определенный ответ. Как бы то ни было, одна эта сумма, представляющая двадцатую часть стоимости вольноотпущенников, принимая за их среднюю стоимость 457 франков 38 сантимов, дает право заключить, что в течение 145 лет было освобождено 200 тысяч рабов, что составляет 1380 в год. Дюро-де-ла-Малль, прилагая к этому числу закон о смертности, заключает, что в 225 г. живых вольноотпущенников было всего около 50 тысяч, число, которое можно несколько увеличить в том случае, если, как мы это увидим дальше, цена, установленная им для раба, покажется несколько высокой для первого периода республики.
Кроме того, следует исключить иностранцев. Число их, весьма незначительное в Риме, было заметно выше в городах Кампании и Великой Греции, куда их привлекала торговля, не открывая им, однако, доступа в число граждан; отсутствие каких бы то ни было указаний, могущих пролить свет на их численность, является первой причиной недостоверности числа, остающегося на долю рабов. Но есть и вторая причина: Дюро-де-ла-Малль, делая свои исчисления, забыл включить в свои расчеты целую группу населения. Правда, вся Италия в границах Рубикона и Макры была подчинена Риму. Однако это кажется невероятным, да и текст Полибия не дает нам права думать, что вся эта область была охвачена переписью. Переписи подвергались согласно обычной формуле «латиняне и союзники». Но многих народов она все же не коснулась; некоторые избегли ее благодаря своей разбросанности среди гор, другие были исключены из нее и поставлены в положение «подданные», в силу которого они не поставляли солдат, а несли денежные повинности. Но разве могли даже среди народов, подлежащих переписи, быть учтены все мужчины в военном возрасте? Если эта перепись должна была производиться не в одном каком-либо городе и не среди лиц, заинтересованных в том, чтобы быть записанными, но по всей стране, среди людей, смотревших на военную службу как на тяжелую повинность, не дающую никаких преимуществ, то можно ли допустить, чтобы результат ее был вполне точный? Каждая ошибка в этом числе увеличивается в четыре раза, если взять его за основание при исчислении всего населения. Итак, все эти данные страдают слишком большой неопределенностью, чтобы мы могли дать им цифровую оценку более или менее достоверную и путем простого вычитания найти число рабов. Этот метод, освещая путь, не приводит, однако, к желаемой цели, и все же он не безрезультатен. Можно утверждать, что рабское население еще значительно уступало населению свободному, но нужно иметь известную смелость, чтобы выдвигать хотя бы даже приблизительную цифру. Статистических данных мы не имеем, поэтому сами произведем такую перепись. Представляя себе картину рабства в той форме, какую оно начинает принимать, посмотрим, нет ли другого пути, чтобы составить себе представление если не о всей массе рабов, то по крайней мере об отдельных ее категориях в тот период, когда число их, как кажется, достигло высших пределов.
4
Рабы обычно делились на две группы в зависимости от того, принадлежали ли они государству или частным лицам.
В более ранний период свободного населения Рима почти хватало для удовлетворения всех государственных нужд, как для службы при магистратах, так и для городских работ. Этим трудом занимались ремесленники, объединенные Нумой в корпорации; конституция Сервия Туллия говорит нам о приписанных к классам центуриях рабочих, о центуриях трубачей и флейтистов. Служители магистратов, как низшие, так и высшие, продолжали набираться среди свободных или, в крайнем случае, среди вольноотпущенников. Служители высших магистратов (некогда объединявшихся в одной магистратуре консула) образовали одну коллегию, разделенную на три декурии по роду службы: ликторов, вестовых и герольдов; служители низших магистратов были прикреплены к каждой из этих должностей. Среди них не было ликторов; герольды, или глашатаи, вестовые, или писцы, образовали различные декурии при магистратах. Но служба при магистратах, как и городские работы, требовала всегда известного низшего персонала, и когда с увеличением территории стали расти и потребности, а граждане стали регулярно задерживаться при армии, то рабы, в свою очередь, становясь более многочисленными, должны были заменить их на этих должностях. Сципион после взятия Карфагена оставил 2 тысячи пленных для римского народа, а после отступления Ганнибала бруттинцы и некоторые другие племена были обращены в рабство в наказание за их восстание.
Рабы, как мы выше отметили, делились на две категории: на рабов, выполнявших общественные работы, и на рабов, несших общественную службу.
Первая категория была не менее многочисленна, чем вторая. Лица, бравшие на откуп общественные работы, имели в своем распоряжении рабов для исполнения этих работ. Агриппа владел целой «фамилией», т. е. группой рабов, которых он употреблял для наблюдения за водопроводом. Эту группу, завещанную им Августу, император назначил для несения общественной службы. В силу постановления сената от 741 г. римского летосчисления (13 г. до н. э.) лица, ведающие делом снабжения Рима водою, выезжая и покидая города, имели при себе двух ликторов и 3 общественных рабов. Итак, рабы наблюдали за исправным состоянием водопроводов и дорог, они исполняли как самые неприятные, так и самые тяжелые работы, вплоть до работ в каменоломнях и рудниках, куда обычно ссылали рабов, приговоренных к наказанию. Часть рабов, принадлежавших ко второй категории, использовалась для различных поручений во время народных собраний, общественных раздач, в качестве полицейских во время игр, для разноски повесток. Более широко организовал это дело Август: возможно, что их использовали также во время похорон и для всяких других нужд.
Другая часть этих рабов, более многочисленная, состояла при полководцах и магистратах, чтобы служить им во время исполнения ими своих обязанностей, будь то в Риме или в провинции, в качестве курьеров или посыльных, низших судебных чиновников, надсмотрщиков в тюрьмах, исполнителей судебных приговоров и всевозможными иными способами. Некоторые были кассирами. Вероятно, считали, что касса находится в большей безопасности, если сам кассир является их собственностью. Другие, наконец, были приставлены к служению в храмах, где они иногда отправляли известные религиозные функции. Сервий Туллий, чье имя особенно дорого рабам, охотнее назначал рабов, чем свободных, для проведения праздника «перекрестков», считавшегося праздником Ларов, — полагали, что служба рабов должна была быть особенно приятна этим богам домашнего очага. Существуют памятники Ларам, причем лица, посвятившие их, все без исключения были рабы. Род Потициев свалил на государственных рабов свои обязанности, связанные с культом Геркулеса, наследственным в его потомстве; эта нерадивость, как говорят, не осталась безнаказанной, но рабы все же не были лишены права занимать жреческую должность. Даже сам бог Марс не пренебрегал ими. В Ларинуме, в области самнитов, священнослужителями были рабы, и еще Катон признавал, что обряды в честь Марса Сильвана могли совершаться как свободными, так и рабами.
Эта группа пользовалась среди рабов своего рода привилегированным положением. Узы, связывающие их свободу, были более слабыми. Они получали для своего содержания ежегодное жалованье. Для занятий и для жилья им отводилось место в государственных помещениях. Для исполнения своих обязанностей они должны были иметь некоторую свободу действий; они пользовались даже известным уважением. Считалось бы оскорблением, если бы в их среду проникли преступники, осужденные на работы в рудниках или на выступления на арене, или приговоренные к каким-либо другим наказаниям, словом, рабы «в силу наказания». Подобный случай произошел в провинции Плиния. Небольшой кучке таких осужденных удалось путем обмана пробраться в среду государственных рабов. Этот обман был раскрыт; но их безупречное поведение заставило Плиния колебаться: было слишком жестоко вновь подвергнуть их наказанию, но в то же время и неудобно оставить их на государственной службе. Траян ответил ему: «Верни в места наказания тех, кто был осужден в течение последних десяти лет, а что касается других, если найдутся слишком старые, то пошлем их на такие работы, которые больше других подходят к их наказанию, как, например, служба при банях, очистка сточных канав, проведение дорог и постройка крепостей».
Подобно тому как были рабы государственные, были также и рабы городские. Муниципии, являясь копией Рима в административном отношении, заимствовали у него также и организацию низшего служебного аппарата, более или менее многочисленного в зависимости от их средств; внутри этих муниципий различные коллегии и корпорации, организованные как на основании закона, так и на свободных началах, употребляли для своих внутренних нужд городских рабов. Таким образом, и компании откупщиков повсюду рассылали своих слуг, которых они обучили всем своим грабительским приемам. Но на последней ступени этой иерархии мы соприкасаемся уже с группой рабов, принадлежащих частным лицам, группой наиболее многочисленной и значительно более интересной.

Эта именно категория поможет нам изучить рабство во всем его многообразии и даст нам возможность определить степень расширения рабства.
5
В раннюю эпоху один и тот же раб обслуживал своего господина и в городе и в деревне, в последней притом чаще, чем в городе, так как именно там протекала трудовая жизнь древнего римлянина. Но понемногу его земельные владения расширились, нравы изменились, а развитие рабства повлекло за собой разделение рабского населения римского дома на две группы: на рабов в деревне и рабов в городе. Это различие, вошедшее в обычай, было санкционировано законом; тем не менее им нередко пренебрегали на практике, что сильно затрудняло применение закона. Роскошь, обусловившая это различие, казалось, должна была бы вновь стереть его в процессе дальнейшего развития, в результате которого римская знать вернулась в деревню, превратившуюся из места труда в место неги и досуга. Пребывание в городе или в деревне, не влиявшее больше на образ жизни господ, не отвечало больше и законом установленному делению между рабами. В том случае, если необходимо было установить это различие перед судом, приходилось справляться о мнении самого господина и просматривать записи по хозяйству. Как бы там ни было, мы не предвидим никаких затруднений от того, что мы поставим описание частновладельческого рабства в эту двойную, законом признанную, рамку. Так поступали все авторы, писавшие по этому вопросу. Принимая, как и они, это деление, мы заимствуем у них и некоторые детали их изложения, дополняя их отдельными замечаниями, сделанными нами на основании собственного исследования.
Деревня, как мы видели, была обычным местопребыванием древнего римлянина раннего периода. Вполне естественно, что именно здесь должны были находить убежище старые нравы и именно здесь оказывать наибольшее сопротивление новому духу; и опять-таки именно здесь новые нравы с особой гордостью выставляли свое торжество, когда на развалинах прежних жалких деревенских домов были воздвигнуты пышные виллы. Но прежде чем эта революция завершилась, потребовался большой подготовительный период. Не ожидая водворения этих чуждых ему нравов, древний римский дух сам подготовлял для них почву в силу того инстинкта, который заставлял его стремиться к земельной собственности. Мы видели, что патриций с давних пор стал присоединять к своему наследственному участку земли из государственного фонда, а затем упорно стремился превратить это долгосрочное владение в настоящую собственность, т. е. завладеть тем, что составляло неотъемлемое право государства. Затем, став крупным собственником, он продолжал преследовать свою цель, захватывая все те маленькие наследственные участки, которые нищета и ростовщичество отдавали ему в руки. Это был весьма значительный переворот, сильно отразившийся и на городской жизни, роковые последствия которого были оценены лишь позднее. Однако некоторые из них, начиная уже с данного момента, стали обнаруживаться в сельскохозяйственном труде. Богатый, прогнавший бедняка с его участка, очень скоро заменил его рабом, считая для себя более выгодным иметь работника, чем его нанимать. Эта перемена в эксплуатации земли, изменившая отношения между классом свободных и классом рабов, сильно отразилась также на распределении труда. Произошло разделение труда. Различные виды труда были распределены между различными категориями трудящихся, которые в свою очередь стали группироваться в зависимости от значения и рода занятий. Земельные владения, ставшие более обширными, имели вполне законченный штат служащих. Во главе этой иерархии стояли управляющий и его жена, данная ему, по словам Колумеллы, в качестве помощницы, а также для того, чтобы привязать его к месту его службы, затем помощник управляющего, надсмотрщики второго разряда, лесные и полевые сторожа и руководители работ.
Эти работы заключали в себе все, что касалось эксплуатации имения. Там были пахари, выбиравшиеся из среды самых рослых рабов, виноделы — из среды самых крепких, рабы, приставленные для культивирования оливковых деревьев, и те, на которых были возложены второстепенные работы по хозяйству, рабы, которые должны были все делать, так сказать, «рабы на все руки»; им давали неопределенное название. Изготовление различного рода продуктов, приготовление масла, вина требовало столько же различных категорий рабов. К работам, касавшимся обработки земли и ее продуктов, прибавьте воспитание и содержание скота, занятия, носившие сперва подсобный характер при земледелии, а затем погубившие его в Италии. Специальные рабы заведовали конюшнями: лошадьми, ослами, мулами; скотным двором: волами, козами, овцами и свиньями; птичником.
Кроме того, в поместье был довольно многочисленный штат служащих, необходимых для обслуживания людей или инвентаря, связанных с хозяйством: ключник, мельник и пекарь, женщины, приготовлявшие пищу, ткачи и прядильщицы для изготовления одежд; кроме того, врачи, лазаретные служители для ухода за больными, различного рода ремесленники для ремонта зданий и орудий. Во вполне благоустроенных виллах были также рабы-охотники, необходимые для охотничьих развлечений господина; птицеловы, охотники, выслеживавшие зверя и приручавшие его после того, как он был пойман. Кроме того, были рабы-палачи, которые должны были наказывать эту многочисленную челядь. «Работный дом» являлся как бы естественным придатком и дополнением к деревенскому дому и служил не только местом наказания для провинившихся, но и местом отдыха для работников.
Иногда один раб занимал несколько должностей сразу; чаще же всего одну и ту же должность, одни и те же обязанности несло несколько человек одновременно. В больших имениях существовало не только одно разделение труда: там были созданы специальные группы рабов для наиболее важных видов труда; эти группы, состоявшие из десяти человек, назывались декуриями и находились под наблюдением раба или вольноотпущенника — декуриона. Древние весьма одобрительно отзывались об этой организации труда, которая, не представляя опасности в смысле возможности серьезного заговора, гарантировала значительные преимущества в смысле надзора и доброкачественности обработки. Этот способ работы практиковался еще в рабовладельческих колониях Франции.
Таково было разделение труда и различные права и обязанности сельских рабов. Судя по этому описанию, они должны были быть очень многочисленными. Но можно ли в этом вопросе прийти к какому-нибудь вполне определенному или по крайней мере более или менее вероятному выводу?
Само собой разумеется, что не все имения были точной копией этой образцовой виллы, в которой мы намеренно объединили различные детали сельскохозяйственного производства. Но Катон дает нам точные указания о количестве штата, необходимого для обработки имения определенного типа и определенного размера. Для обработки 240 югеров (60 3/4 гектара), засаженных маслинами, он считает необходимым иметь: управляющего или фермера, экономку, пять работников, трех людей для ухода за волами, одного — для ухода за ослом, одного — для свиней и одного для овец — всего тринадцать человек. Для обработки 100 югеров виноградников он предусматривает, включая управляющего и экономку, десять работников, одного волопаса, одного погонщика ослов, одного свинопаса, одного человека для ухода и подвязывания виноградных лоз — всего шестнадцать. Варрон подвергает это место критике. Он хотел бы, чтобы Катон взял более нормальную меру и более круглые цифры, с тем чтобы его формулу было легче применить к имениям средней величины. Кроме того, он находит, что руководителя или фермера и экономку не следует принимать в расчет, так как их число не меняется в зависимости от изменения величины имения. Но в конце концов все его советы сводятся к тому, что следует изучать характер почвы, господствующие в окрестностях обычаи и брать за исходный пункт для каждого нового исследования предшествующий опыт других.
Что бы мы ни говорили о нововведениях, которые Варрон предлагает с такой осторожностью, его критика не отнимает у цифр Катона силы опыта и практического значения; при условии внесения некоторых изменений, обусловленных их специальным применением, их можно взять за основание при общем определении численности населения, занятого этими работами. Итак, если за отсутствием аналогичных данных для современной Италии мы опять возьмем в качестве объекта для сравнения юго-восточную область Франции, то мы найдем, что на 13287463 гектара приходится 116798 гектаров, занятых под культурой оливковых деревьев; Италия по сю сторону Рубикона и Макры пропорционально этому имела бы на своих 15356109 гектарах площади 134981 гектар, занятый той же культурой. Эта культура требовала 13 человек на 240 югеров, или 60 3/4 гектара; следовательно, полученные нами 134981 гектар потребовали бы 28917 человек.
Виноградники занимают в юго-восточной части Франции 618705 гектаров из общей площади в 13287463 гектара; в Италии они заняли бы 715025 из общей площади в 15356109; принимая во внимание, что на каждые 100 югеров, или 25,3 гектара, требуется 16 человек, мы получим 452475 работников для площади в 713025 гектаров.
Культура хлебных злаков была значительно более распространенной, чем культура маслин и виноградников, однако Катон не дает никаких указаний о количестве штата, необходимого для хозяйств, где главное место занимала зерновая культура. Мы уже знаем, что в раннюю эпоху участок каждого гражданина равнялся двум, а впоследствии семи гектарам. Это была норма плебея, которую имел в виду Колумелла, напоминая принцип карфагенской агрономии: «Не следует, чтобы земля превышала силы пахаря». Переход от мелкого хозяйства к крупному необходимо влечет за собой уменьшение количества рабочих рук. Но вначале, пока увеличенные участки еще не достигли размеров латифундий, сила привычки заставляла римлян сохранять старые способы обработки, а следовательно, и число работников держалось приблизительно в тех же границах. Доказательством этого служат правила, даваемые Катоном относительно оливковых плантаций и виноградников. Агрономы, цитировавшие и комментировавшие его текст, не заполняют его пробела относительно хозяйств с зерновой культурой; но Сазерна, по свидетельству Варрона, по-видимому, устанавливает в качестве общей рабочей нормы 8 югеров на человека; возьмем 10 югеров, отбросив в сторону всякие соображения гуманности, которыми он еще думал руководствоваться, и допустим, что для обработки 100 югеров требовался штат в десять человек, состоящий из управляющего, слуг и землепашцев, как и в примерах, предложенных Катоном. Италия, в тех границах, которые мы раньше установили, имела 2878336 гектаров ежегодно обрабатываемой площади (не включая пара). Считая по одному человеку на 10 югеров, или 2,5 гектара, потребовалось бы 1138400 работников, что для всех трех культур и для ухода за соответствующим количеством скота составит около 1500000 человек.
Но не все эти 1500000 человек были рабами. Слово operarius, которое охотно употребляют агрономы, означает, независимо от свободного или рабского состояния, рабочего, работника. Существовали не только колоны, бравшие на откуп имения,— своего рода аренда, которую агрономы советовали заключать на возможно долгий срок, — были и мелкие свободные земледельцы, работавшие, по словам Варрона и Колумеллы, вместе с своими детьми где-нибудь на периферии; были также и поденные рабочие, которых приглашали для работы в нездоровых местностях и для тяжелых спешных работ во время жатвы и сбора винограда. Это был бедный люд, приходивший, вероятно, из густонаселенных долин Цизальпинской Галлии или спускавшийся с Апеннинских гор, точно так же как и в настоящее время многочисленные группы рабочих передвигаются в те же времена года из Бельгии и Оверни. Но исключения лишь подтверждают правило. Хотя главная масса этих работников не принадлежала еще к рабскому сословию, тем не менее она обнаруживала определенную тенденцию стать рабами, начиная со времен Катона и Колумеллы вплоть до Варрона. На это указывают все детали в расположении виллы, равно и характер перечисления служащих и выполнения самых работ. Почему существуют в этих виллах эти «рабочие бараки», упоминаемые впервые Катоном, затем Варроном и Колумеллой, зачем эти подробности о ночлегах, одежде и питании этой «фамилии»? К чему все эти наставления управляющему, эти бесчисленные заботы и та бдительность, которую они наперерыв предписывают ему, если главная масса работников не является постоянной и не принадлежит к дому? Особенное внимание следует при этом обратить на то, что цифры Катона, которыми мы пользовались для определения количества работников по каждой отдельной специальности всей Италии, обязательно включают в себя 8 рабов из общего числа 13 для культуры оливковых деревьев, а для виноградников — 6 из 16, всего 14 из 29. Само собой разумеется, что пастух не был наемной рабочей силой, точно так же как не были ею и волы, а работники, дополняющие эти цифры, т. е. лица, непосредственно занятые культурой маслин и винограда, тоже, по всей вероятности, рабы. Труд свободного человека применялся для этих работ не как правило, а лишь в виде исключения. Что же представляли собой эти закованные в цепи люди, о которых говорит Катон? Это, конечно, не были те рабы, которым поручали уход за скотом или перевозку продуктов, — это были те, которые работали в поле, пахари, спавшие ночью на сыром каменном полу работного дома, и те многочисленные виноградари, называвшиеся на виноградниках Катона operarii, о которых Колу-мелла говорит, что их чаще всего набирали среди осужденных рабов: «...и равным образом виноградники чаще всего возделываются колодниками».
Если число 1500000, может быть, и слишком высоко для рабов, занятых вышеупомянутыми работами, то, с другой стороны, оно слишком низко для всей совокупности сельских рабов.
Обработка земли, разведение маслин и винограда или обработка их продуктов, уход за скотом, входящим в состав хозяйства,— все это не исчерпывало всех сельскохозяйственных работ. К работникам земли следует добавить еще ремесленников, кузнецов, сукновалов и прочих, которых или нанимали, если поместье находилось недалеко от города (обычно это опять-таки были рабы, содержащиеся именно с этой целью), или держали в самом имении, если их наем был сопряжен с большими неудобствами или шел в ущерб главному производству. К пастухам, живущим в поместье, следует прибавить еще лесных и горных пастухов, пасущих свои многочисленные стада в горных долинах Апеннин, народ совсем особый, численность которого сильно возросла за счет земледельческого населения, когда Италия, привыкнув жить податями, собираемыми ею со всего мира, решила прекратить собственное производство хлеба и превратила свои пашни в пастбища. Сюда же следует причислить весь служебный персонал, необходимый для обслуживания рабского коллектива, и, наконец, женщин и детей.
В имениях Катона, положенных нами в основу наших вычислений, упоминается только одна женщина — экономка, или villica — и один или два ребенка, выбранные среди самых больших и самых сильных, — это свинопас и пастух овец. Хотя число женщин уступало числу мужчин, однако оно не могло быть столь незначительным. Варрон не видел никаких неудобств или невыгоды в том, чтобы давать пастухам, живущим в имении, подругу по рабству; что же касается горных пастухов, то он считал это даже выгодным, так как эти подруги помогали им пасти стада, приготовляли им пищу и нередко укрощали их необузданные страсти.
Но это должны были быть женщины крепкие, способные носить за собой своих детей, как, например, те иллирийские женщины, которые при первых родовых схватках на короткое время покидали свою работу и вскоре возвращались, неся с собой новорожденного, как будто бы они его где-нибудь нашли, а не сами родили. Варрон, а вслед за ним и Колумелла советовали также давать отдельных жен начальникам работ, чтобы посредством этих семейных уз крепче привязать их к поместью. Среди мужчин различали таких, которых в особенности следовало женить; это не касалось женщин, ибо все они находились в более или менее постоянных или же временных связях; Колумелла высказывал пожелание, чтобы матерей, у которых было несколько детей, награждали, освобождая их от работ или отпуская на волю. Наконец, те препятствия, которые ставил Катон обычным отношениям между лицами различного пола, и цена, за которую он разрешал их, доказывают, что в поместье были и другие жены, кроме жены управляющего; тот барыш, который он получал путем этой странной спекуляции, нисколько не уменьшал того, который он ожидал от плодовитости этих рабынь; эти связи, случайные или временные, так же как и связи более постоянные, приносили хозяину обычные плоды, эти «весенние плоды». Считая этих женщин и их детей, а также рабов, переставших работать вследствие преклонного возраста и все же продолжавших жить где-нибудь в имении, несмотря на советы Катона продавать их, легко можно получить цифру для сельских рабов в 2 миллиона. Но эта цифра не удержалась. Сельское хозяйство приходило в упадок, будучи всецело предоставлено людям менее опытным, и кроме того, оно сильно страдало от войн, которые Рим, победивший весь мир, перенес в свои недра. Вместе с уменьшением площади обработанной земли, размеры которой мы положили в основу наших исчислений, уменьшилось и число занятых обработкой рабов. Только одна группа рабов увеличилась за счет других — это пастухи, которые отныне свободно пасли стада на покинутых пахарями полях.

6
Как бы велико ни было число сельских рабов, оно все же было ограничено самым характером их обязанностей; оно не могло превысить того, которое было необходимым при данном состоянии хозяйства; а если их число все же увеличилось, то это потому, что уменьшилось число самостоятельных хозяев, и рабы были призваны стать на место свободного населения в деревне. Городские рабы, напротив, были как бы чужеядным растением в недрах самого города; и видя те пышные побеги, которые ответвлялись от него во все стороны, можно было бы подумать, что именно здесь сосредоточилась вся сила рабства.
Во главе городского дома хозяина, как и во главе поместья, стоял управляющий; ему были подчинены многочисленные надзиратели: хранители мебели, одежды, серебра и всей парадной утвари, сверкавшей золотом и драгоценными камнями.
Затем следовал целый ряд самых разнообразных служб.
Во-первых, служба в доме. Некогда довольствовались тем, что молоток, висевший у дверей, извещал хозяина о приближении чужого человека; затем у входа поместили собаку на цепи, которую вскоре заменили рабом, которого не задумались также посадить на цепь по обычаю предков. Затем шли надсмотрщики за атриумом — кастеляны, уборщики, докладчики, рабы, приподнимавшие перед посетителями занавес у дверей, и целая толпа служителей по внутреннему обслуживанию дома.
Служба при банях, начиная с истопников и кончая банщиками, на обязанностях которых лежало обмывание и натирание тела ароматическими маслами и духами согласно обычаям южных стран.
Медицинское обслуживание. Римляне, некогда ограничивавшие искусство врачевания самыми грубыми приемами, пожелали иметь врачей, и порабощенная Греция в угоду им была вынуждена культивировать эту науку, составлявшую прежде привилегию свободных людей. Только теперь это искусство стало рабским и было вынуждено подчиняться всем прихотям господина.
Прислуживание у стола. Пока римляне продолжали придерживаться прежней умеренности в еде, раб, приставленный к приготовлению пищи, занимал одно из последних мест среди рабов; позднее, когда в Рим проникло уже греческое влияние, в случае необходимости более торжественного приема шли на рынок и нанимали там повара, забирая там же и провизию. Этот обычай Плавт в одинаковой степени мог заимствовать как из практики современного ему Рима, так и на основании примеров, имевших место в Греции. Впоследствии этих рабов стали покупать, и в домах, организованных наподобие целых государств, все то, что было связано с обслуживанием стола, составляло как бы особое ведомство.
Сюда принадлежали: метр д'отель, экономы, ключники, закупщики и весь штат, состоящий при кухне — главные повара, повара, помощники повара, слуги, поддерживавшие огонь, пекари и бесконечное множество кондитеров. Эти специальности, некогда не знакомые или презираемые, превратились в искусство, за которое платили, не спрашивая о цене. Начиная с эпохи Мария считали скупым человеком того, кто платил за заведующего кухней меньше, чем за ученого секретаря, руководителя умственной жизни. Затем шли рабы, заведовавшие приглашениями, заведовавший пиршественным залом, оправлявшие ложа, накрывавшие стол, заведовавшие устройством пиров; тот, кто нарезал мясо, — лицо важное: кулинарная анатомия составляла целую науку, имевшую своих учителей; раздатчики хлеба и мяса; рабы, пробовавшие кушанья, прежде чем подавать их гостям; молодые рабы, сидящие у ног своего господина, чтобы исполнять его приказания или забавлять своей болтовней. Вся эта толпа, набранная среди молодых рабов, прекрасных своей юностью и тем блеском, где сочетается искусство и природа, покрытых до плеч волною кудрей, со спускающейся до колен легкой белой туникой, складки которой мягко ложились, придерживаемые свободно завязанным поясом, — все эти рабы, распределенные по группам, смотря по возрасту, фигуре и цвету кожи, разливали вино в чаши или лили на руки гостям снеговую воду, а на голову духи. В более раннюю эпоху служителей этого рода не искали так далеко: мальчик из сельской местности, сын пастуха или волопаса, вследствие своей молодости еще мало пригодный для работы, следовал за своим господином в город и подавал вино во время собрания друзей; и еще Ювенал советовал вернуться к этим простым обычаям. Но впоследствии эти слуги должны были служить украшением пиршественной залы, и из всех частей света стали выписывать рабов наиболее редких: черного гетула; мавра, прирученного подобно львам Вакха; цветущую молодежь из Ликии, Фригии и Греции, — несчастные дети, которые под гнетом этого золоченого ярма испытывали столько бедствий и оскорблений; для полноты празднества следует еще прибавить танцы и пение молодых девушек из Гадеса, так как сладострастная Андалузия заслужила себе славу, могущую соперничать с местностями, наиболее известными своим культом Афродиты. К этим «пажеским корпусам», столь заботливо подобранным и столь искусно организованным для утехи господина (развратники), к этому блестящему обществу, отшлифованному всевозможными способами и как бы покрытому лаком изящества, пресыщенный вкус империи добавил карликов, уродов, шутов, этих несчастных, которые вызывали больше шуток, чем шутили сами.
Затем следует штат слуг вне дома: это толпа рабов, составляющая свиту господина, идущая впереди и позади него, хотя бы выход и не являлся торжественным, или выходящая ему навстречу вечером и сопровождающая его с факелами («дадухи», «лихнухи»), а также рабы, служащие орудием подкупа и партийных интриг, которых господин держал при себе, направляясь на собрание, чтобы при их посредстве раздавать золото, а кроме денежных подарков еще и дружеские приветствия; ловкий слуга сообщал на ухо кандидату имена тех, кого он встречал. Впрочем, эту «толпу друзей» часто нанимали и поручали рабу составлять их список.
Женщина тоже имела своих рабов, не считая того «особого» раба, раба, полученного ею в приданое и столь же неприкосновенного, как это приданое, который часто пользовался с ее стороны значительно большим доверием, чем муж. Это был настоящий дом в доме: один ученый посвятил целый труд его описанию. В женских покоях были свои привратники, свои сторожа, были евнухи — сторожа весьма подозрительные («кто ж сторожить-то будет самих сторожей?»), «силенциарии» (следящие за тем, чтобы вокруг царила тишина), целый штат елуг, необходимых при рождении ребенка и для первого ухода за ним: повивальная бабка, сиделки, кормилица, заведующие колыбелью, носильщики, няньки и воспитатели. Вот во что вылился в этих новых гинекеях совет, данный философом Фавонием одной благородной матроне, — самой кормить и воспитывать своих детей. Затем следовали женщины, необходимые для выполнения всевозможных домашних работ; старик Плавта так определяет их обязанности:

Нам зачем нужна служанка? Ткать, молоть, колоть дрова, Дом мести, урок свой делать, битой быть, на всю семью Каждый день готовить пищу.

В женских покоях всегда находились рабыни, занятые пряжей, тканьем, шитьем, причем римские матроны все еще продолжали руководить этими работами, что подтверждает и Плавт в своих комедиях и Вергилий в своих поэтических сравнениях и в своих описаниях сельской жизни. Но теперь там царил новый дух, который направлял всю эту работу на удовлетворение порожденных им потребностей. Были женщины, обязанные гладить одежды под наблюдением надзирательницы за гардеробом. Другие женщины распределяли' между собой различные обязанности, связанные с мельчайшими подробностями дамского туалета, как то: причесывание, окраска волос и обрызгивание их мельчайшим дождем духов. Они владели всеми тайнами этого тонкого искусства — «возвращать то, что унесли с собой былые годы», т. е. придавать лицу прежнюю свежесть и блеск, натурально подкрашивать брови, вставлять зубы (одна рабыня каждый вечер укладывала их в ларчик), надевать украшения и оказывать тысячу мелких ежеминутных услуг, как-то: обмахивать опахалом, держать открытым зонтик или носить сандалии. Сохранилась надпись одной рабыни, которой был поручен уход за маленькой собачкой императрицы Ливии. Часто женщины поручали также воспитывать для себя и обучать группы молодых рабов. Пока они были детьми, ими любовались, когда они обнаженные играли вокруг стола своих господ, забавляя их во время еды своей болтовней. Когда же они подрастали, они должны были сопровождать свою госпожу, чтобы придать больше пышности ее выходу. Старик, выведенный Плавтом и цитированный уже несколько выше, подыскивал в качестве сопровождающей для госпожи — матери семейства — крепкую некрасивую девушку («здоровую девку»), происходившую из стран людей труда (Сирии, Египта), обычно занятую грубой работой; красота нередко бывала причиной скандалов, которых он хотел избежать. Но матроны совершенно не желали видеть в своей свите безобразных лиц. Среди женщин было уже сильно развито желание блистать в обществе, и это желание, вызвавшее с их стороны протест против закона Оппия, восторжествовало над суровым Катоном. То, что во времена Плавта было лишь пожеланием или слабой попыткой, превратилось в самый короткий срок в обычное явление, встречавшееся почти во всех знатных домах. Матроны пользовались своими выходами как наиболее удобным случаем похвастаться перед всем народом великолепием своего дома и утонченностью своего вкуса. Поэтому их свита состояла из самых отборных рабов: здесь были курьерши и лакеи женского пола, вестовые и посланцы для обмена любезностями, красивые молодые люди с завитыми и изящно причесанными волосами в качестве почетной стражи, множество возниц и носильщиков, приставленных к экипажам самого разнообразного вида: креслам, носилкам, колесницам, каретам с мулами и всякими иными упряжками. За колесницей полководца в день триумфа шли пленные побежденного народа; а в свите, окружавшей носилки матроны, были представители всех наций. В качестве носильщиков фигурировали сильные каппадокийцы, сирийцы и даже мидийцы, впоследствии варвары с берегов Дуная и Рейна; рядом шли либурны, держа скамеечки; впереди — курьеры из племени нумидийцев и мазаков (каппадокийцев) с кожей цвета эбенового дерева, на черном матовом фоне которой особенно резко выделялись серебряные дощечки, подвешенные у них на груди, с выгравированными на них именем и гербами госпожи, собственностью которой они являлись. Иногда, чтобы поразить многочисленностью своей свиты, женщины заставляли следовать за собой весь домашний штат, целую армию, как говорит Ювенал, так как все должно было отступать на задний план перед их тщеславием; в дни своего могущества они не только просили, но даже требовали у снисходительного мужа всех его слуг, целые толпы рабов:

Всех его рабов, целиком все его мастерские.

Под влиянием богатства различные виды личных услуг расширились и увеличились до указанных размеров, а специальное влияние Греции породило новые прихоти и новые потребности. Появилось желание стать образованным, появились и свои секретари; в богатых домах возникали библиотеки, а вместе с ними и штат, необходимый для приведения в порядок хранения и изготовления книг: хранители, аннотаторы, писатели, переписчики и другие подручные: рабы наклейщики, отбойщики, полировщики, рабы, приготовлявшие папирус или пергамент. Этого мало: надо было научиться извлекать пользу из этого богатства. Простое, суровое домашнее воспитание заменили воспитанием иностранным; ребенком завладели всякого рода педагоги, преподаватели, учителя— учителя по названию, по положению настоящие рабы; и это очень ясно давали им чувствовать их ученики. Впрочем, если знания, полученные в результате столь плохого преподавания, оказывались совершенно не удовлетворительными, то можно было купить готовую эрудицию; подобно тому как были собственные секретари, можно было иметь и собственных ученых. Богатый Сабин, не будучи даже в состоянии запомнить имена Ахилла, Одиссея и Приама и тем не менее претендовавший на ученость, вообразил, что может помочь делу, купив рабов, знания которых были его собственностью, как и все остальное их имущество («пекулиум»). Поэтому он купил по очень высокой цене нескольких рабов, из которых один знал Гомера, другой Гесиода, и девять остальных распределили между собой девять лириков. Он заплатил за них бешеную цену, и в этом нет ничего удивительного, так как их нельзя было встретить случайно, их надо было заказать. Обеспечивши себя таким образом, он заставлял их сидеть у своих ног за столом и подсказывать себе стихи, которые он поминутно цитировал в присутствии гостей, как можно предполагать, весьма некстати и чаще всего в искаженном виде. Один шутник советовал ему завести себе также ученых «аналектов». И так как он утверждал, что рабы стоили ему около миллиона, то другой говорил ему: «Почему ты не купил себе столько же ящиков для книг?». Но наш амфитрион был внутренне убежден, что он действительно обладает теми знаниями, которыми обладали лица, жившие в его доме.
Женщины тоже чванились этими дорогостоящими, но легко приобретаемыми знаниями. Они покупали или нанимали философа, как какую-нибудь говорящую книгу, которая избавляла их от необходимости читать, заставляли его иногда произносить нравоучительные рассуждения, не стесняясь подчас прерывать его с тем, чтобы ответить на любовное письмо, и часто брали этого философа-моралиста вместе с карликом и обезьянкой в свой экипаж, который доставлял их к месту назначенного свидания.
Та же участь постигла и искусство художников. Первые художники, похитившие тайну искусства у греков, имели огромный успех и вызвали восторг в Риме; среди них были имена наиболее известных фамилий, как, например, один из Фабиев, расписавший храм Спасения в 450 г. по основании города (304 г. до н. э.), за что и был прозван Пиктором. Но когда покоренная Греция отправила в рабство своих лучших мастеров, намного превосходивших мастеров Рима, то и их труд перестал пользоваться прежним уважением у общества. Искусство забросили, зато купили художника: архитектора — для постройки зданий, художника и скульптора — для того, чтобы они украсили их своими произведениями.
К этим рабам, несшим более или менее реальные, более или менее серьезные обязанности, следует причислить рабов, которыми пользовались как доверенными в делах: прокураторов, т. е. управляющих делами и агентов, носивших различные названия в зависимости от возложенного на них поручения (матроны точно так же имели своих поверенных, ведших дела от их имени и заменявших им иной раз мужа); счетоводов, производивших подсчеты (рациоцинатор, калькулятор); тех, которые давали деньги под заклад или под поручительство (аргентарий; закладчик или меняла), рабов, приставленных к той или другой торговле, продавцов быков, лошадей и т. д.; плотовщиков; разносчиков; продавцов в лавках. Кто мог бы сказать, как распределялись между рабами и свободными эти различные специальности и самые обыкновенные занятия, начиная с заморских производств, вывезенных из Греции вместе с ремесленниками, описание которых нам дал уже Плавт, вплоть до самых низменных работ, вроде работы того цирульника, который из раба стал всадником по милости своей госпожи? Наконец, те рабы, талант или ловкость которых нанимали, по греческому обычаю, рабы ремесленники и художники и рабы роскоши; иногда также этот блестящий кортеж, который придавал тщеславной посредственности видимость богатства, этот штат слуг, требовавшийся в экстренных случаях во время пиров в третьесортных домах: повара, хоры музыкантов и танцовщиц. Прибавьте еще к этому объекты того позорного промысла, которым жил какой-нибудь консул вроде Мамерка Скавра: этих молодых девушек, которых впоследствии клеймили презрением; наконец, несколько видов рабов, занятых во время народных празднеств: актеров, пантоми-мов, возниц и, что особенно характерно для Рима, — гладиаторов.

7
Ни трагедия, ни комедия не носили в Риме национального характера, не имел его даже тот вид комедий, который черпал свой сюжет непосредственно из жизни народа и назывался togata — одетая в тогу. Они всегда являлись более или менее точными подражаниями греческому образцу, продуктом иностранного влияния. Поэтому вне рядов римских граждан они должны искать выполнителей этих представлений — за ними они обратились к миру рабов. С этой целью рабов подготовляли для выполнения главных ролей. Среди развалин древнего мира сохранилась гробница театрального комика, надпись на которой ничуть не скрывает его настоящего звания — сценический дурак. Имелись и хорошо подобранные трупы актеров (включая суфлера), которые продавались все вместе и которые также все вместе подлежали возврату, если к одному из них можно было применить право «принудительного возврата». Антрепренеры возили их из города в город, входя в соглашения с эдилами, магистратами или с кандидатами на магистратуру по поводу постановки спектакля. Для второстепенных ролей им всегда удавалось находить подходящих лиц в том же городе среди сдававшихся в наем рабов. Итак, раб являлся истолкователем благородных вдохновений трагедии и свободных острот комедии: странное противоречие кажущегося и действительности, которое заставляла воспринимать сценическая фикция и в котором моралист узнавал слишком обычную картину реальной жизни. Сам поэт с некоторым злорадством приподнимал завесу со всех этих фигур в пышных одеяниях, показывал нам раба в образе высокомерного господина и публичную девку в образе целомудренной женщины; словом, под внешней оболочкой этих великолепных персонажей он показывал нам группу беспощадно эксплуатируемых (в колониальном смысле) людей.
Они смеялись, и однако, если присмотреться к ним ближе, можно было бы заметить, что под этой дышащей комическим весельем массой они, по словам Лукиана, разыгрывали трагедию, полную печали и горя.
Трагедия, будучи слишком идеальной, всегда отступала на задний план в Риме перед носившими более народный характер сценами комедии. Но даже комедия не смогла надолго завоевать любовь римлянина. Ни остроты Плавта, ни изящество Теренция не могли конкурировать с тем новым искусством, чья немая и выразительная пантомима соблазняла глаз своей чувственной стороной. Известно, с каким непреодолимым энтузиазмом народ стремился на эти представления с самых первых времен Империи; и мы увидим, какая счастливая судьба досталась в удел Бафиллу и Пиладу в эпоху Августа. Благосклонность народа ни в чем не отказывала своим любимцам — ни в богатстве, ни в свободе, ни даже в почестях. Но не было ли у нее также и своих жертв? Мы знаем надпись в честь юного сына севера, который, имея 12 лет от роду, «появился на подмостках театра Антиба, танцевал два дня кряду и сумел понравиться». Какая злая судьба так рано похитила и забросила его так далеко от его родной страны туда, где небо манило к жизни, соблазняя всеми чарами более мягкого климата? «Он танцевал два дня и сумел понравиться». Эти два прожитых дня заменили ему долгую жизнь; они обессмертили его славу, но и его несчастие.
В Риме игры в цирке предшествовали по времени театральным представлениям, и так как они изображали только военные действия, то вначале в них выступали исключительно воины. Это были римляне, сражавшиеся пешими, конными или на колесницах, оспаривая друг у друга награду за скорость бега, ловкость или силу, проявленные в борьбе или в кулачном бою. Но мало-помалу граждане исчезали, уступая место профессиональным атлетам. Вместо того чтобы самим бегать, стали заставлять бегать других, и раб, который прежде только прислуживал своему господину, стал главным действующим лицом. Имена возниц вольноотпущенников и рабов и их изображения были запечатлены на каменных плитах их гробниц.
Другим видом игр, несравненно более жестоким, кровопролитным, пользовавшимся исключительным успехом у римлян, был бой гладиаторов. Эти кровавые зрелища были первоначально погребальными играми. В начале Пунических войн они были впервые введены в Риме Брутами при погребении их отца; природа, как говорили, возмутилась против этой профанации смерти: вспышку одной из эпидемий, столь обычных в Риме, приписали гневу богов, и народ посредством религиозных церемоний старался искупить это святотатство. Но после искупления этой вины игры опять возобновились: жажда крови вытеснила суеверие или, вернее, она преобразила его. Нетрудно было найти таких богов, которых можно было сделать покровителями этих народных игр и участниками в этих кровопролитиях. Это были Марс и Диана, два божества, всегда изображавшиеся вооруженными, подземный Юпитер, Меркурий, приводящий к нему тени умерших, и в особенности Сатурн. Бои гладиаторов устраивались преимущественно в праздники, посвященные этому богу, в праздники рабов; и он присутствовал сам на этих зрелищах; его открытый рот пил кровь, текущую по арене, через отверстия сточной трубы.
Эти игры продолжали существовать как игры погребальные, совершавшиеся или по воле умершего, или в знак благочестия семьи, или, наконец, в знак общественной благодарности. Вот потому-то мы и встречаем сцены гладиаторских боев, вырезанные на надгробных камнях, как, например, в Помпеях на памятнике Скавра; вот потому и на погребальных лампадах изображены сражающиеся гладиаторы. Это был своеобразный экономический способ устраивать гладиаторские бои в честь умерших. И как хорошо было бы, если бы никогда не было других! Они были введены и как общественные игры, и устройство их являлось одной из статей государственных расходов. Оно вошло в обязанность магистратов, ведавших внутренней полицией, — эдилов и приняло, таким образом, периодический и постоянный характер. Афиши, написанные на стенах, или программы, раздаваемые народу, объявляли о дне и об особенностях предстоящего сражения. Объявления подобного рода были найдены среди развалин Помпей. Вначале гладиаторов набирали из осужденных на смерть преступников, но вскоре число их оказалось недостаточным для этой цели, и тогда пришлось прибегнуть к купленным варварам и рабам.
Но в течение года устраивались не только эти официальные игры, к которым очень скоро присоединили бои людей с дикими зверями. Их устраивали сами полководцы перед началом похода, для того чтобы совершить жертвоприношения в честь подземных богов и тем самым обратить их гнев против врагов или для того, чтобы закалить солдата видом ран и крови. Что касается частных лиц, то к мотивам личного благочестия присоединялись и мотивы честолюбия, способствуя распространению обычая. Лица, домогавшиеся общественных должностей, старались добиться расположения народа, используя с этой целью его страсть к подобным зрелищам. Поэтому число этих последних постоянно возрастало, так же как увеличивалось и число рабов, сражавшихся во время каждого из этих праздников. Цезарь, будучи эдилом в начале своей политической карьеры, собирался выпустить такое большое количество гладиаторов, что сенат, испугавшись, воспротивился этому, и Цезарь был вынужден ограничиться 320 парами. Но когда во время его последнего триумфа ничто не могло уже его остановить, он не ограничился обычными боями; то, что происходило, давало полную иллюзию войны, навмахии — морского боя; это была настоящая битва, где смешались люди, лошади и слоны.
Эти игры были заимствованы у Рима его соседями. Вначале они внушали отвращение, потом к ним привыкли, и привычка стала вскоре сопровождаться удовольствием. Особенно прочно утвердились они в провинциях: об этом свидетельствуют историки, надписи и самые памятники. Повсеместно возвышались амфитеатры, и их развалины до сих пор господствуют во всех частях римской Галлии, от Ним до Трев, среди памятников и воспоминаний о принесенной туда Римом цивилизации. Даже Греция, родина столь многочисленных блестящих игр, слава которых нашла свое отражение в самых прекрасных страницах ее истории, даже она допустила к себе гладиаторов. Но это не везде прошло без протеста. Однажды, когда афиняне обсуждали вопрбс о допущении у себя гладиаторских игр по примеру Коринфа, Демонакс, явившись на собрание, заявил: «Афиняне, не приступайте к голосованию, прежде чем вы не разрушите алтарь Милосердия». Алтарь остался нетронутым, но это нисколько не помешало введению гладиаторских игр. Итак, эти игры стали всеобщим обычаем, который повсеместно, как и в Риме, стал постоянным и регулярным. Юлиев закон о муниципиях содержит статью о пособиях на эти игры. Тем не менее в Риме, так же как и в провинциях, почувствовали необходимость поставить границы этому широкому кровопролитию не столько, конечно, из чувства гуманности, сколько вследствие вполне справедливого недоверия к той цели, которая при этом преследовалась. Этой именно мыслью руководился Цицерон при издании своего ограничительного закона. Август, подражавший экстравагантностям Цезаря в то время, когда он боролся за власть, казалось, стал доступен лучшим чувствам, когда эта власть оказалась у него в руках. Он ввел целый ряд ограничений при организации этих игр. Он запретил магистратам допускать каждый раз к участию в сражении более шестидесяти пар и устраивать их более двух раз в году; несколько позднее он разрешил три таких представления в год, но сам он не считал себя связанным этими оговорками. Анкирская надпись свидетельствует о том, что от своего имени или от имени своих детей он заставил выступить в качестве гладиаторов десять тысяч человек. Тиберий нисколько не стремился снискать этим путем расположения толпы, но еще менее желал он, чтобы его домогались другие в ущерб ему. В отличие от Августа он лишь изредка устраивал эти бои и подобно ему ограничил число участвующих в публичных состязаниях гладиаторов.
Этому обычаю ставились также и некоторые другие препятствия, несмотря на пристрастие народа к этим играм. Закон, изданный в начале царствования Нерона, освободил квесторов от обязанности устраивать их перед своим вступлением в должность; другой закон запретил делать это наместникам при их прибытии в провинцию; эти увеселения, забавляя толпу, в то же самое время помогали прикрывать злоупотребления администрации; можно указать еще на некоторые аналогичные мероприятия Антонина Пия, Марка Аврелия. Но, как правило, эти постановления были бессильны. Большинство императоров не только не поддерживало эти стеснения, но, наоборот, действовало совершенно в противоположном духе. Калигула и Клавдий, как бы соревнуясь, отменили все запрещения. Также и Нерон, вопреки двум указанным законам, которые, без сомнения, следует отнести за счет постороннего влияния, находил удовольствие в увеличении числа этих зрелищ; в этом отношении Флавии превзошли всех. Это они выстроили Колизей, — Веспасиан его начал, Тит открыл его праздником, который длился сто дней (80 г. н. э.). При императоре Домициане уже не хватало дня, сражались ночью при свете факелов. И в этих зрелищах находили удовольствие не только прославившиеся своей жестокостью императоры; выше мы назвали Тита, а Траян, чья память так дорога человечеству, бросил на арену в течение одного лишь праздника десять тысяч пленных.
Это была эпоха расцвета императорской власти. Народ охотно отрекался от своих старинных прав ради зрелищ, а императоры ничего не имели против такого обмена. Но заинтересованность в них частных лиц значительно упала; это движение, против которого напрасно боролись, когда оно грозило безопасности государства или императора, замирало само собой и, казалось, должно было совсем угаснуть в тот момент, когда в этом оказалась заинтересованной власть. Правда, теперь уже не было, народа, расположения которого приходилось добиваться, теперь был только господин, желания которого надо было удовлетворять, и поэтому в расчеты императора не входила отмена этой формы повинности; он сохранил ее, сделав ее легальной. Кандидаты на должности все реже и реже стали устраивать подобные зрелища; тогда император распространил эту повинность, возложив ее на магистратуру, и тем самым привлек на сторону верховной власти благосклонность народа, которой этот последний платил за проявления частной щедрости. Некогда одни только эдилы были уполномочены устраивать эти игры; однако и другие магистраты, не менее заинтересованные в том, чтобы заручиться расположением народа как для будущего, так и для настоящего момента, не пренебрегали этим способом достигнуть успеха. Примером этого служит Помпей во время своего консульства и Брут во время своей претуры. То, что раньше им только разрешалось, теперь было вменено им в обязанность. Должность претора, начиная с правления Августа, была связана с этой повинностью. При Клавдии она стала условием или, как говорит Тацит, ценой получения квестуры; вскоре эти слова можно было приложить ко всем политическим и религиозным должностям, особенно к тем, о которых мы упоминали выше и которые по самому своему характеру должны были быть недоступны для подкупа. Обязанность справлять эти игры была теперь так тесно связана с этими должностями, что в конце концов окончательно поглотила все остальные обязанности и дала им названия. Претор продолжал, как и прежде, председательствовать и во время судебных процессов и во время общественных игр, но он назывался теперь только «устроителем игр».
Двойное влияние — с одной стороны, честолюбия (в эпоху Республики), а с другой — власти (в эпоху Империи) и высокомерная алчность народа, который, независимо от того, был ли он господином или рабом, требовал, чтобы его забавляли устройством кровавых празднеств, содействовали тому, что гладиаторы были всегда многочисленны. Их выбирали среди самых сильных пленников или рабов, предназначенных к продаже, среди самых воинственных племен, порабощенных или разбитых римлянами. Некоторые категории этих гладиаторов сохранили свои прежние племенные названия: «самниты» (это название относится еще к эпохе, когда этруски, будучи господами Кампании, ввели у себя этот обычай, — значительно раньше, чем он перешел в Рим), «галлы», «фракийцы» и многие другие народы со всех частей света по очереди пополняли их число, также и блеммии (одно из диких нубийских племен. — Прим. перев.), германцы, сарматы, исавры и другие. Одна из надписей посвящена некоему Луцию Дидию Марину, который сперва был прокуратором императора в различных провинциях, а затем получил должность интенданта, в обязанность которого несомненно входил также набор императорских гладиаторов; в первый раз набор был в Азии, Вифинии, Галатии, Кап-падокии, Ликии, Памфилии, Киликии на Кипре, в Понте и в Пафлагонии, а во второй раз — в Галлии, Британии, Испании, Германии и Реции.
Их содержали в школах, расположенных в местностях, славившихся своим здоровым климатом, как, например, в Равенне или Кампании, где они вели суровый, но здоровый образ жизни. Там специальные учителя обучали их самым различным видам борьбы, так как это искусство становилось все сложней, чтобы как можно больше разнообразить народные удовольствия. Прежних «бустуариев», сражавшихся грудь с грудью вокруг погребального костра, заменили различные пары бойцов, воспроизводившие на арене все отдельные моменты войны.
Как и на войне, здесь были легковооруженные и тяжеловооруженные люди. Из числа первых выступали прежде всего велиты, начинавшие сражение, бросая друг в друга дротики; это было соревнование в ловкости, где ставкой была человеческая жизнь и нравившееся, как говорят, народу больше всех других видов боя. Затем следовали ретиарии, вооруженные для защиты сеткой, чтобы накрывать ею противника, трезубцем, чтобы повергнуть его на землю, и, наконец, кинжалом, чтобы прикончить его. На обнаженное тело они надевали тунику или набедренную повязку, концы которой соединялись несколькими складками или связывались над бедрами. Кроме того, они имели для защиты пояс, в котором, вероятно, можно видеть тот нагрудник, панцырь, о котором упоминает Тертули-ан; на левой руке — нарукавник, спускавшийся довольно низко, чтобы прикрывать руку, и наплечник, достаточно высокий, чтобы защищать шею и, в случае необходимости, — голову. Наконец, «лаквеарий» (ар-канщик), который пользовался петлей так же, как ре-тиарий сеткой, и подобно ему имел для защиты наплечник, а в качестве оружия — меч или загнутую палку.
Тяжеловооруженные гладиаторы были снабжены различного рода оружием, употреблявшимся на войне как для нападения, так и для защиты, с теми характерными различиями, которые их практика внесла как в оружие солдата, так и в оружие гладиатора; причем различия эти были не в пользу солдата, так как, обрекая гладиатора на смерть, в то же время хотели, чтобы он как можно дороже продал свою жизнь; это было в интересах хозяина школы гладиаторов и не в ущерб толпе, удовольствие которой благодаря этому длилось дольше. Наступательным оружием служило иногда копье, чаще прямой меч, кривой меч, а также меч, согнутый наподобие косы. Оборонительное оружие состояло из шлема, простого или с нашлемником украшенным иногда султаном и снабженным набородником, и забрала с пробитыми отверстиями или приспособлением из цельного куска, закрывавшим голову и не имевшим иных отверстий, кроме отверстий для глаз и рта; щита круглого, овального, чаще всего четырехугольного, выгнутого для лучшей защиты туловища, а иногда закругленного или с выемкой с нижней стороны; нарукавника на правую руку, поножей на левую ногу, иногда и на обе; нарукавники прикрывали предплечье или всю руку, а поножи — ногу до колен и выше заканчивались раструбами наподобие ботфортов. У некоторых икры, руки и все туловище были защищены металлическими бляхами или ремнями из кожи. Кожа нередко заменяла железо или медь на шлемах, точно так же как и для защиты рук и ног.
Эти виды оружия, представлявшие более или менее законченное целое при всем своем многообразии и в различных комбинациях, служили отличительным признаком разного рода гладиаторов: гладиатора во всеоружии (гоплимаха), этого прежнего гоплита, «вооруженного всеми видами оружия», фракийца, заимствованного, вероятно, у отрядов тяжеловооруженных македонян, самнита, галла, которые чем-нибудь должны были напоминать вооружение своего народа, и «мирмиллона», гладиатора из племени галлов, обычного противника ретиария. Гладиаторы, выступавшие друг против друга в качестве противников, принадлежали иногда к одной категории, иногда к различным. Заставляли сражаться фракийца против фракийца, самнита против самнита или фракийца против самнита. Но главной и наиболее популярной борьбой, изображение которой мы чаще всего видим на барельефах, мозаиках, так же как и в грубых набросках, сделанных рукой какого-нибудь праздношатающегося на стенах домов, как, например, в Помпеях, была борьба легковооруженного гладиатора против тяжеловооруженного, ретиария против мирмиллона. Эта борьба походила на охоту за морским чудовищем, во время которой ретиарий, с сеткой и трезубцем Нептуна в руках, начинал преследовать своего противника, называвшегося мирмиллоном, так как эта рыба была изображена на его шлеме. Он преследовал его, напевая: «Не тебя ловлю, рыбу ловлю; зачем бежишь ты от меня, галл?». И он бросал свою сеть точь-в-точь как закидывают сеть рыболовную. Но горе ему, если он промахнулся. Тогда он в свою очередь должен бежать от своего противника, называвшегося вследствие этого «секутором», преследователем; благодаря неравенству вооружений он неминуемо должен был погибнуть, если ему вовремя не удавалось подтянуть к себе сетку, чтобы снова бросить ее на противника. Итак, обычным противником ретиария был галл; но против него выступал также и самнит, а иногда мы видим сражающихся против него гладиаторов, которых, судя по их вооружению, можно принять за фракийцев.
Независимо от этих классических сражений, следует упомянуть различные виды гладиаторских игр, которые требовали не меньшего количества людей и не меньшего числа жертв. Действующими лицами в этих зрелищах были: «андабаты» — бродящие наощупь, шлем которых так низко спускался на глаза, что им приходилось двигаться почти наугад; гладиаторы, сражавшиеся на лошадях, на колесницах, целыми отрядами. В этих кровопролитных схватках они представляли собой солдат, которых со времен Цезаря посылали на арену, чтобы дать народу реальное изображение настоящего сражения. Прибавьте к ним еще тех, кого держали в резерве, чтобы выпустить их против победителя; победивший один раз не мог быть спокоен за свою жизнь даже на этот день. Одного гладиатора, по имени Бато, Каракалла (правда, его упрекали за это, как за крайне жестокий акт) заставил сражаться три раза. Прибавьте еще «меридианов» — полудневников, выступавших около полудня почти обнаженными перед началом других сражений или после боя зверей, так как праздник считался неполным, если не было боя людей с животными, во-первых — боя с быками, тореадоры (их происхождение, как мы видим, очень древнее) назывались «тавроцентами», или «сукцессорами», если они приходили на смену другим, а иногда «сукцензорами», если метод их борьбы состоял в том, чтобы увернуться от натиска зверя и прыгнуть ему на спину; во-вторых — боя со львами, медведями и пантерами. Бестиарий выходил на арену, вооруженный рогатиной или копьем, имея для защиты ремни на ногах и несколько металлических пластинок на плечах или груди. Некоторых (вероятно, приговоренных к смерти преступников) выпускали против зверей обнаженными. Это называли охотой. Но при таких условиях зверь реже становился жертвой охотника, чем охотник — жертвой зверя. Такое огромное количество рабов, которых держали только для того, чтобы они уничтожали друг друга, и которые в случае поражения погибали, а в случае победы нередко получали вольную от господина, требовало колоссальных расходов; и тем не менее многие владели ими на правах собственности. В правление Цезаря был издан закон, запрещающий иметь рабов больше определенного числа, закон, подтвержденный еще раз Тиберием. Менее состоятельные могли нанимать их у спекулянтов, избравших это своим ремеслом; их называли именем, означавшим «продавцы мяса». В более позднюю эпоху стало менее необходимым покупать или нанимать рабов для этой цели. Пыл сражения передался зрителям. На арену спустились свободные люди, всадники и императоры. Роковое увлечение, свидетельствующее о том, как низко пали общественные нравы.

8
Такова "общая картина рабства в Риме, таково распределение рабов, предназначенных для обслуживания тех потребностей, которые любовь к роскоши породила во дворцах магнатов. Но эту картину, составленную из различных деталей, заимствованных и из дидактических книг, и у моралистов, и из поэзии — еще в большей степени, чем из истории, — можно ли эту картину считать реальным отображением действительности, чем-то вроде списков переписи? Не грозит ли в данном случае опасность принять простые наименования за живых людей и считать за отдельные категории рабов то, что было только естественной классификацией их многочисленных функций? Без сомнения, это так, и потому мы спешим прибавить к нашему описанию следующее замечание, необходимое для того, чтобы исправить впечатление, которое оно может оставить, как это имеет, например, место при простом чтении трактатов Пиньори и Помпа. Подобно тому как в сельских работах пахарь, возделывающий землю, мог в нужный момент пропалывать посевы и убирать их или виноградарь подрезывать виноградники и участвовать в сборе винограда, так и в городской семье многочисленные обязанности, которые, казалось бы, должны были распределяться между различными лицами, на самом деле сосредоточивались в руках одного и того же раба. Корнелий Непот говорит, что слуги Аттика могли прекрасно выполнять обязанности чтецов и переписчиков. Здесь он имеет в виду только их способности, но часто их, вероятно, использовали если и не так именно, то как-нибудь иначе, если не для этих целей, то для каких-нибудь других работ или услуг. Раб, подносивший во время осады камни в корзинах, или раб, отгонявший мух, имели, вероятно, и какие-либо другие обязанности. В вилле Фавста, чей идеальный порядок и разумное ведение хозяйства вызывают похвалы Марциала, рабы, имевшие специальные функции, как, например, трактирщик, продававший напитки путешественникам, раб при гимнастическом зале, натиравший маслом своего господина, когда он упражнялся в борьбе, так и все остальные городские рабы употреблялись в свободное время для других работ; юноши с вьющимися волосами переходили из рук педагога под наблюдение управляющего, и даже евнух находил какую-нибудь работу, соответствующую его слабым силам.
Это соединение нескольких должностей в одном лице, столь естественное для менее значительных семей, кроме того подтверждается законами, регулировавшими выполнение завещаний: «Если раб, — говорит Маркиан, — знает несколько ремесел и если одному наследнику завещают поваров, другому — ткачей, а третьему — носильщиков, то вышеупомянутый раб должен принадлежать тому, в чьей доле значатся рабы, ремесло которых он исполнял чаще всего». Но не менее верно и то, что и для «второстепенных» обязанностей существовали специальные должности. Слово ad pedes имеет для раба значение не случайной обязанности, а постоянного занятия. Это было его звание, сохранявшееся за ним даже тогда, когда он занимался чем-либо другим, и даже в надписях. Существовали специальные рабы для выполнения каждой отдельной мелочи внутреннего и внешнего обслуживания: один из них, на обязанности которого лежало идти впереди своего господина, жалуется в «Жребии» Плавта, что он стал привратником; Сенека считает несчастным того раба, вся жизнь которого посвящена делению на части всякой живности. Эти обязанности, не занимавшие сплошь всего времени прислуживающего, имели не только своего отдельного выполнителя, но они иногда могли насчитывать за собой целую группу таких служителей, как это мы видели при выходах господина. Если господин имел несколько резиденций, то нередко случалось, что каждая сохраняла свой полный штат прислуги, .как и инвентарь, которым она была снабжена. При завещании одного дома, имевшего полный штат прислуги, перечислялись привратники, садовники, рабы, прислуживающие за столом, и фонтанщи-ки, так же как и ремесленники, прикрепленные исключительно к этому месту, и даже группа молодых рабов, которых господин мог бы здесь собрать, чтобы иметь их под рукой во время своих кратковременных посещений.
Подобного рода обычаи привели к тому, что число рабов, состоящих на службе у магнатов, было сильно преувеличено. Вначале были допущены преувеличения в описаниях жизни, а затем вскоре стали преувеличивать и число рабов. В этом духе Петроний или кто бы там ни был автором «Сатирикона», где описываются нравы в начальный период Империи, дает описание дворца Трималхиона, презренного раба, безмерно разбогатевшего, как и многие другие рабы этой эпохи. В этом роскошном дворце он насчитывает целые легионы слуг. Согласно обычаю, который мы уже отметили при организации сельских работ, рабы во дворце были распределены по десяткам; одно только обслуживание бань требовало нескольких декурии, сменявших друг друга; для обслуживания кухни их было сорок, и соответственно этому и число для всех остальных служб. Кажется, что автор хотел наглядно изобразить, и притом в самых широких рамках, домашнюю службу; она вполне совпадает с той картиной, которую мы пытались набросать. Что касается количества сельских рабов, то их число можно себе представить по числу новорожденных. Секретарь докладывал своему господину, согласно записям в домовой книге (как будто по городским ведомостям), что в такой-то день в одном из его поместий родилось тридцать мальчиков и сорок девочек... подсчитайте, основываясь на этих цифрах, население этой «провинции». И Трималхион был не единственным; в том же произведении другой хвалится тем, что на его полях в Нумидии было достаточное количество рабов, чтобы осадить и взять Карфаген. Имея такие примеры, не прав ли был римлянин Ларензий в «Пире мудрых», когда он смеялся над Афинами, где самый богатый грек Никий собрал (скупил) тысячу рабов с тем, чтобы отдавать их в наем для работы в рудниках? Он также утверждал, что в Риме очень многие граждане держали по десяти и двадцати тысяч рабов, и не с целью спекуляции, как в Аттике, а лишь для того, чтобы рабы составляли их свиту.
Эти очевидные преувеличения, к которым многие относятся с полным доверием, считая их за правду, должны были в силу естественной реакции вызвать ряд серьезных и справедливых сомнений относительно того огромного населения, которое тем самым уже предполагалось. Однако все же не следует заходить слишком далеко в своем скептицизме и наряду с общими или фиктивными оценками отвергать точные цифры, приводимые в качестве частных примеров. Мне кажется, что нельзя сомневаться в том, что некоторые лица имели очень значительное число рабов. Реальность зла вызывает, может быть, й чрезмерное увлечение моралиста; сатира всегда преувеличивает существующие крайности, но в этом преувеличении есть всегда доля правды. Почему бы Деметрий, этот вольноотпущенник Помпея, ставший богаче своего господина, не мог доставлять себе удовольствия ежедневной проверки списков своих рабов, как это делал полководец со своими солдатами? Почему Цецилий не мог оставить по завещанию 4116 рабов, как утверждает Плиний, если в это число включены рабы, жившие в его сельских поместьях, и если эти последние представляют из себя латифундии, занимавшие область целого народа древней Италии? Если он одновременно завещал 3600 пар быков и 257 тысяч голов мелкого скота, то эти цифры, исчисляя людей, необходимых для их обслуживания, на основании данных Варрона (данных, которые, по его же собственному признанию, несомненно следует ограничить в применении к крупным цифрам), дадут около 3 тысяч рабов для ухода за мелким скотом и по меньшей мере 360 для быков, считая по одному на каждые 10 упряжек.
Впрочем, существуют памятники, которые по своему назначению и по своим размерам свидетельствуют о широком распространении рабства в богатых римских домах: это колумбарии. Так назывались высокие и просторные похоронные залы, где в несколько этажей в маленьких отдельных нишах размещались погребальные урны рабов или вольноотпущенников дома. В начале XVIII в. виноградари обнаружили под насыпным холмом колумбарий Ливии, жены Августа; и вот здесь, в этом храме смерти, благодаря надгробным надписям перед нами встает верная картина императорского дворца. Здесь были представлены рабы для всех главных видов службы: для службы в комнатах и в прихожей, для ухода за телом и за здоровьем, для воспитания детей, для наблюдения за гардеробом и для того, что римляне по примеру греков называют «миром женщин», — для хранения одежд и драгоценностей, прилаживания жемчугов с деликатным поручением выбирать среди всех украшений те, которые могли способствовать созданию наиболее совершенного образа и превратить госпожу в произведение искусства. Одна нескромная могила обнаружила перед нами даже гримировщика Ливии. Затем следовали бесконечные мелкие услуги интимного характера, состоявшие в том, чтобы читать или держать дощечки для писем, сопровождать или сидеть у ног госпожи, обязанность, в которой дебютировали группы детей скорее для забавы, чем с пользой, служба по дому, при выходах, в которой эти дети, ставши более взрослыми, играли первую роль; уход за священными предметами, портретами или статуями предков и богов и, наконец, общий надзор и управление делами.
Все же не все должности были представлены в этих нишах колумбария; мы здесь не видим низшего разряда рабов; из всего, в силу необходимости очень многочисленного, штата служащих при кухне упоминается только pistor (вероятно, какая-нибудь высокая специальность кондитерского искусства), перешедший от Лициния к Августу. Итак, это избранное общество: это любимцы, надзиратели над отдельными службами, старосты, декурионы, так как весь полный и фактический штат служащих-рабов, как мы это видим в вымышленной картине пира Трималхиона, делился на декурии рабов. Там были старосты, декурионы эскорта, декурионы привратников и лакеев, педагогов-дядек; декурионы, заведовавшие снабжением и секретариатом; декурионы чтецов и врачей и многие другие; этот титул давался даже и женщинам, стоявшим во главе других. Отсюда ясно, насколько значительно было общее число служащих. Этот колумбарий, воздвигнутый в два этажа, имел больше пятисот ниш с двумя урнами, т. е. более чем для 1000 рабов или вольноотпущенников; мертвых было больше, чем гробниц; нередко друзья и родственники выражали желание, чтобы их пепел был смешан в одной урне, дабы вместе покоиться вечным сном. Правда, несколько урн принадлежит к более поздним временам Империи, но, с другой стороны, для рабов дворца императрицы Ливии были воздвигнуты и другие гробницы: гробницы единоличные (надписи встречаются во многих сборниках) и гробницы общие. Вдоль той же самой Аппи-евой дороги, как и на дорогах Кассиевой и Пренестинской было открыто несколько аналогичных памятников, надписи на которых позволяют отнести их к дому Августа. Некоторые из них упоминались уже в старинных сборниках, как, например, тот, который описывает Фабретти, имевший три ряда с отделениями для четырех урн в каждом. Другие были открыты сравнительно недавно: один из них, находящийся между Аппиевой и Латинской дорогами, по-видимому, был памятником рабов детей Друза Нерона. Другой памятник, воздвигнутый для рабов Марцелла, был открыт в 1847 г.
Дом Ливии — это дом самого императора. Однако по одной только этой причине не следует отказываться от этого примера. Август, старавшийся замаскировать свою власть формами республиканского правления, едва ли мог желать затмить древнюю аристократию необычной роскошью. Его дом, без сомнения, занимал первое место, но он не являлся чем-либо исключительным. Остальные следовали за ним на разных расстояниях. Многие из них также имели свои мавзолеи для вольноотпущенников и рабов. Об этом свидетельствуют наряду с вышеприведенными примерами дома Мецената, Лициния, Луция Аррунция, бывшего консулом при Августе и погибшего при Тиберии, Сильва-на, Мунация, Сабина, Скрибония и, наконец, Ста-тилия, колумбарий которого, открытый в 1875 г. в той же местности, что и остальные, один только имеет более 420 надписей. Рабы в этих домах также объединялись в декурии.
Восхваляли умеренность цензора Катона, Сципиона, Карбона, Марка Антония, Катона Утического, потому что они брали с собой в поход от трех до двенадцати рабов. Впрочем, на основании этого не следует делать поспешных заключений о числе их прислуги, так как это могло быть связано с привычками походной жизни. Цезарь, имевший огромное количество рабов, при переправе на остров Британию взял с собой только трех. Но в Риме нельзя было показываться в свете без пышной свиты. Лукиан во многих случаях рисует нам обычаи и потребности того общества, в котором он вращался, и поэты даже в том случае, если они не имеют в виду сатиры и не стремятся к преувеличению, приводят также очень высокие цифры. Если Плиний в своей диатрибе, направленной против современных ему нравов, преувеличивает, протестуя против легионов рабов, то Ювенал говорит по меньшей мере о когортах. Марциал намекает на толпу рабов, составлявшую свиту богачей, говоря о честолюбце низкого происхождения и об его единственном слуге:

По бедности один идет он перед ним, он — вся его толпа,
а Гораций, желая показать эксцентричность Тигелли-на, изображает его окруженным свитой то в двести человек, то в десять.
Эти предельные цифры нисколько не преувеличены. Есть даже основание предполагать, что они являются общими для зажиточных домов. И эти высказывания поэтов находят свое подтверждение в законах и в истории. Что касается законов, то я приведу только два из эпохи Августа: первый, запрещающий лицам, подвергшимся изгнанию, брать с собой более двадцати рабов, и второй — закон Фузия Каниния, имевший целью ограничить число отпусков на волю. Он сократил число отпускаемых по завещанию пропорционально числу рабов каждого данного хозяйства наполовину для самого незначительного, до одной трети, четвертой и пятой части для остальных; но даже и здесь он устанавливал максимальную норму и ни в коем случае не разрешал освобождать более ста рабов, что позволяет предположить, что число их нередко достигало пятисот. Что касается исторических фактов, то нам хорошо известно, что Веттий, римский всадник, запутавшийся в долгах, вооружил 400 своих слуг, чтобы принять участие в том восстании, которое явилось прелюдией ко второй рабской войне; что в начале Империи Ле-пид был осужден между прочим и за то, что толпы его рабов, плохо дисциплинированных, нарушали общественную безопасность в Калабрии, и, наконец, эти 400 рабов Педания Секунда, казненных за то, что они находились под одной крышей со своим убитым господином (они составляли, вероятно, лишь часть прислуги). В этом последнем случае мы можем ссылаться на закон, как и на свидетельство истории. В самом деле, что представлял собой этот закон, как не одно из тех крайних мероприятий, подсказанных римской аристократией, как некогда правительству Спарты, мыслью о необходимости защитить незначительную кучку господ против массы их рабов? С этой именно целью, вместо того чтобы отменить древний обычай, его возобновили в правление Нерона, когда так сильно увеличилось число рабов. На том же основании Кассию во время прений удалось склонить на свою сторону сенат, когда, казалось, он хотел отступить перед ужасом этих казней.
Таково было численное отношение рабов к господам в высшем слое общества. Следует особенно подчеркнуть, что эти числа даны нам не как особые или исключительные случаи. Они даже не были сохранены древними писателями с той же самой мыслью, которая руководит нами при их собирании, как в примерах Плиния, так и в примерах Афинея. Эти числа случайно связаны с главными фактами, упоминаемыми историей. Для большинства лиц это было фантазией богатого человека, удовлетворением его тщеславия, так как большое число рабов, как и обширность его доменов, служило внешним признаком богатства, степенью которого измерялось уважение толпы:

Столько он кормит рабов, сколько югеров поля Было во власти его...

Для некоторых это было делом честолюбия. Они находили способы подкупать народ или устройством зрелищ (как мы это видели на примере с гладиаторами), или различными услугами. Риф Эгнаций заслужил благосклонность толпы во время своего эдилитета тем, что употреблял своих собственных рабов для тушения пожаров. Для некоторых это было делом спекуляции. Так, Красе содержал пятьсот рабов не для тушения пожаров, а для использования их последствий. Он скупал опустошенные участки и с помощью рабов возводил новые дома, в результате чего, по словам Плутарха, большая часть Рима стала его собственностью. Но это был не единственный практиковавшийся им способ эксплуатации рабов. Кроме рудников и работавших в них рабов, кроме земель с жившими там колонами, он имел много искусных рабов; и все остальное, добавляет автор, было ничто по сравнению с теми доходами, которые он извлекал из их числа и их талантов. Они были чтецами, писателями, банкирами, управляющими делами, дворецкими, поварами; и Красе не только присутствовал во время преподавания, но и сам прилагал все усилия, чтобы образовать и обучить их; он был твердо убежден, что главной обязанностью господина было воспитание своих рабов в качестве живых орудий хозяйства. Примеру Красса в меньшем масштабе подражали многие другие владельцы рабов. Впрочем, и независимо от этого тщеславия, искательств и спекуляций всякого рода рабство было широко распространено. Не было такой низкой ступени общественной лестницы, на которой нельзя было бы найти господина. Солдат имел своего слугу в лице маркитана и погонщика, куртизанка — своих служителей в лице водоноса и сводника, даже у раба был иногда свой раб. После всего сказанного можно спросить: много ли бедных плебеев обслуживали себя сами? Это было признаком крайней нищеты, если «нет у него ни раба, ни сумки для денег»; и все же число их было велико. Мы считаем также невозможным установить хотя бы приблизительно верную цифру для этой второй категории рабов. Здесь ничто не может служить нам предельной нормой, как это имело место для сельских рабов. Здесь играли роль не те или другие вполне определенные потребности, а потребности надуманные, удовлетворение честолюбия. Одни владели целым населением, другие имели более или менее значительное число, не выходящее, однако, за пределы разумного, у третьих, наконец, их совсем не было. При наличии таких крайностей на какой средней величине можно остановиться? Можно утверждать лишь то, что со времен Катона Цензора до Катона Утического число домашних рабов, принадлежавших по крайней мере знати, увеличилось больше чем в четыре раза. Это подтверждает и Валерий Максим, который, сопоставив с тремя рабами первого двенадцать рабов, взятых с собой вторым при аналогичных обстоятельствах, добавляет: «Числом это больше, чем раньше, но с точки зрения изменения нравов эпохи это меньше». Я думаю, что впечатления, полученные от приведенных выше свидетельств, позволяют сделать вывод, что пользование рабами было значительно более распространено в Риме, чем в Греции, среди зажиточного класса. Но в каком же численном отношении стояли друг к другу различные классы свободных в Риме и в Италии? Это также трудно установить с необходимой точностью, и потому ясно, что для общего исчисления всего домашнего населения нам недостает нескольких существенных моментов. Поэтому мы ограничимся этими частными замечаниями о различных категориях рабов и о том, как их использовали на различных ступенях общественной лестницы, не стараясь систематизировать их и не придавая общей сумме видимости той точности, которою она не может обладать.

9
С этими неопределенными данными об общественных и частных рабах в городе и лишь более или менее приблизительными данными о рабах сельских, вероятность которых постепенно убывает по мере приближения к эпохе Империи, не следует претендовать на достижение точных данных для общего числа рабов не только в Риме, но и в Италии. Метод, которым мы воспользовались по примеру Дюро-де-ла-Малля для подсчета общего числа населения страны в эпоху Пунических войн, нельзя так же просто применить к временам, близким к Империи. Италия является уже не единственной поставщицей хлеба. Ввоз, необходимость в котором, вероятно, стала чувствоваться со времени эпохи великих завоеваний и распространения роскоши, увеличился в правление Августа, согласно двум сопоставленным друг с другом текстам Иосифа и Аврелия Виктора, до 60 миллионов модий в год (5202460 гектолитров). Это составляет шестую часть того, что производила Италия к югу от Рубикона, согласно нашим расчетам, в период своего наибольшего хозяйственного расцвета, и немного больше пятой части того, что оставалось для потребления, за вычетом семян. Не указывают ли эти цифры на большой прирост населения? Наоборот, они скорее свидетельствуют о быстром упадке земледелия. Все агрономы и все историки жалуются на этот упадок, и все в одинаковых выражениях говорят о гибели населения италийского племени. Оно уменьшилось среди прежних союзников, ставших гражданами, оно уменьшилось и среди остальных туземных племен, оставшихся чуждыми Риму, но подчиненных его законам. И если благодаря тому первенствующему значению, которого достигла Италия среди других стран, и всестороннему развитию суверенного города общая масса населения может рассматриваться как равная прежней, то только что отмеченные нами пустоты могли быть пополнены только за счет иностранцев, вольноотпущенников и рабов. Но вольноотпущенники обычно и довольно быстро получали права гражданства; поэтому они частично входили в число лиц, значащихся по переписи. Что касается рабов, то число сельских рабов должно было уменьшиться. Снижение, отмеченное в сельскохозяйственной продукции, предполагает соответствующее уменьшение числа лиц, занятых земледелием, которое не компенсируется увеличением числа пастухов. Итак, для восстановления равновесия оставались иностранцы, которых торговые интересы или жажда удовольствий в большом количестве привлекали в столицу римского мира, а также рабы, толпами собранные здесь благодаря возрастающему богатству и любви к роскоши для выполнения обязанностей городской прислуги.
Эти оценки слишком гипотетичны, чтобы им путем подсчета можно было придать обманчивый вид

точности. Но мне кажется, что, несмотря на все эти неопределенные данные, можно сделать следующие заключения, а именно: что уменьшение числа свободных людей, как правило, соответствовало увеличению числа рабов и что это последнее, менее значительное, чем число первых в начале второй Пунической войны, впоследствии по меньшей мере сравнялось с ним. Не отрицая вытекавшего отсюда зла, Плиний тем не менее считает большое количество рабов богатством Италии. Тацит, наоборот, противопоставляя росту числа рабов прогрессивное уменьшение числа людей италийского племени, считает это опасностью; Рим в правление Тиберия, по его словам, начинает страшиться этого явления, а по свидетельству Сенеки, эти опасения сильно беспокоили собрание знатных. Как-то в сенате предложили или, вернее, даже решили ввести для рабов особую одежду. «Это отклонили, — говорит он, — потому что сочли большей опасностью данную рабам возможность подсчитать наше число». Но не забудем, что при всех этих сопоставлениях параллель проводится, главным образом, между рабами и господами. Класс плебеев, которых при занимающих нас здесь исчислениях хватает лишь на то, чтобы поддерживать равновесие между этими двумя группами, представлял собой, как мы это увидим дальше, во время государственных кризисов непостоянную толпу, которую сознание своей бедности, ненависть к социальному неравенству и своего рода общность положения и даже происхождения скорее сближали с рабским классом, что являлось серьезной угрозой классу высшему.
 

Глава четвертая. ЦЕНА РАБОВ В РИМЕ

Глава четвертая. ЦЕНА РАБОВ В РИМЕ

То, о чем я говорил в двух предшествующих главах о продаже и о занятиях рабов, требует дополнения; здесь я хочу сказать о их цене, материи весьма сухой, но известные исследования Дюро-де-ла-Малля позволят мне быть кратким.
1
Цена рабов менялась в зависимости от времени; она должна была меняться и в зависимости от их числа, их занятий, их заслуг и различных других вышеупомянутых мною обстоятельств. Подтверждения этого мы находим как в исторических фактах, так и в законах.
У нас нет документов, касающихся цены рабов в первый период римской истории до второй Пунической войны; начиная с этой эпохи их цена приближается к ценам, общепринятым в Греции, вследствие установившихся более регулярных сношений между этими двумя народами. Таким образом, проданные Ганнибалом в Ахайе 1200 пленных были выкуплены за 100 талантов (это, вероятно, та сумма, за которую они были куплены), т. е. по пяти мин за человека (около 160 рублей золотом) — цена, некогда довольно высокая для Греции, но ставшая обычной для рабов в эпоху преемников Александра. После битвы при Каннах Ганнибал, смягченный победой, а может быть, и стесненный своими пленными, предлагал им свободу на условиях еще более легких. За всадников было назначено 500 денариев с изображением колесницы, за легионера — 300 и за раба — 100. Эти цены, не исключая и цены за свободного человека, были ниже обычной стоимости рабов, так как Тит Ливии говорит, что сенат, пренебрегши этими пленными, купил 8 тысяч рабов, чтобы сделать из них солдат, и заплатил за них больше того, что стоили бы ему пленные.
Для последующих времен мы, прежде всего, имеем свидетельства Плутарха, гласящие, что Катон никогда не платил за рабов дороже 1500 драхм, при этом он имел в виду рабов здоровых, годных к работе, способных управлять волами и ходить за лошадьми. Но Плутарх, вероятно, заменил драхмой денарий, стоимость которого в современную ему эпоху приблизительно равнялась стоимости драхмы, но была ниже в период Республики. Можно даже предполагать, что цена этих рабов не достигала этого максимального предела. В самом деле, передают, что Катон в бытность свою цензором оценил рабов в десять раз выше их действительной стоимости, чтобы обложить налогом в 3 асса за тысячу тех рабов, которые были моложе двадцати лет и стоили выше 10 тысяч ассов (около 310 рублей золотом), что в переводе на греческие деньги составит немногим менее 900 драхм. Этим мероприятием Катон хотел ударить не по труду, а по роскоши. Весьма вероятно, что цены, установленные им в своем законе, превышали обычные цены на сельских рабов. Закон Катона в то же время свидетельствует и о том, что жажда роскоши значительно подняла цены на рабов, необходимых для удовлетворения порожденных ею потребностей. Комедии Плавта могли бы представить этому доказательства. Тем не менее этими текстами следует пользоваться с известной осторожностью, и не потому именно, что Плавт подражает грекам, — ведь новая комедия появилась приблизительно за полвека до него, и рабы этой категории не могли стоить в Греции дороже, чем в Риме. Кроме того, Плавт очень свободен в своих подражаниях; он без всякого стеснения вводит римские нравы в чисто греческие сцены. Что же касается цифр, обозначающих цены рабов, то он не считал необходимым придерживаться рыночных цен, существовавших в то время в Риме или в ином каком-нибудь месте. Об этом можно судить по тому разнообразию, которое они представляют. В комедии «Пленники» похищенный ребенок был продан за 6 мин; в другом месте две маленькие девочки — одна четырех, другая пяти лет — были отданы вместе с их кормилицей за 18 мин, но без гарантии. Молодая девушка куплена за 20 мин; за другую заплатили 20 мин и перепродали за 30 мин; такова же и цена любовницы Фи-ломаха в «Привидении». Еще другая, за которую просили то 30 мин, то один талант, была уступлена по первой цене с надбавкой в 10 мин за ее платья и украшения. Во время комического торга между отцом и сыном из-за рабыни, которой и тот и другой добивались, не смея в том признаться друг другу, цена ее с 30 мин поднялась до 50, причем отец уверял, что не откажется от нее, даже если цена ей будет 100 мин (около 3500 рублей золотом). Одна пленница куплена за 40 мин, арфистка — за 50 (следует добавить, что ее купил ее любовник). Наконец, молодая девушка, выдаваемая за пленницу и отличавшаяся грацией и умом, была куплена за 60 мин содержателем публичного дома, считавшим, что он таким путем обеспечил свое состояние. Это разнообразие цен и их повышение могли, без сомнения, встречаться и в действительной жизни, подобно тому как мы видим это на сцене для рабов этой категории. Но есть и другие примеры, позволяющие нам уличить поэта в явном преувеличении. Фи-лократ, пленный раб, уезжая для выполнения возложенного на него поручения, должен оставить залог в 20 мин; слуга Демона получает свободу за 30 мин, причитавшиеся ему за открытие шкатулки, в «Канате». Наконец, два повара в «Кладе» оценивают себя не меньше чем в один талант за обоих; повар, как нам известно из греческих комедий, был преимущественно фанфароном (хвастуном). Иногда эта сумма называлась с известным оттенком презрения: «За талант я не куплю ведь милетского Фалеса!». Одна заслуженная куртизанка не хочет отдавать свою дочь меньше чем за два таланта, или за 20 мин в год. Правда, за эту цену она предлагает в виде гарантии сделать всех рабов в доме евнухами:

Не желаешь ли, я в доме всех рабов кастрирую?

Но в скором времени самые высокие цены Плавта были превзойдены. Желали иметь не только красивых рабов, желали иметь рабов, происходивших от народа, известного своей приветливостью и веселым нравом, — из Греции и Александрии. Правда, с тех пор как эти страны были превращены в провинции, стало труднее получать рабов оттуда, но жажда роскоши, более сильная, чем все направленные против нее законы, овладела всей знатью. Ее причудливые фантазии, ставшие более требовательными и многочисленными, подняли, само собой разумеется, цены на подобного рода рабов. Уже Катон негодовал на то, что за красивого слугу платили дороже, чем за участок земли. Марциал упоминает о целых наследствах, истраченных на покупку женщин и подростков, за которых платили по 100 тысяч сестерций. Плиний приводит очень характерный пример такой продажи, называя имена продавца и покупателя.
Римлян толкала на эту расточительность не только погоня за чувственными удовольствиями, но и умственные запросы, интерес к литературе и искусству: это были благородные плоды цивилизации, свободно созревавшие под солнцем Эллады, но в Риме пока еще требовалось постоянное руководство иностранцев для занятия ими. Впрочем, знатные лица иногда считали ниже своего достоинства заниматься этими искусствами лично, полагая, что имеют полное право заставить их служить себе за деньги. Торговцы всячески старались удовлетворить эти потребности: с этой целью они поручали воспитывать для себя литераторов и художников. В числе их было много и никуда негодных певцов и грамматиков, такой «шушеры», как певец, проданный вместе с Эзопом за тысячу оболов, и тот грамматик, за которого заплатили 3 тысячи оболов, или пять мин. Но не всегда можно было найти таких рабов, каких хотели, а обучение их стоило очень дорого. Это подтверждается примером Сабина, о котором нам только что рассказывал Сенека и который, чтобы иметь своего раба «Гомера», своего раба «Гесиода» и своего раба «Пиндара», должен был заплатить по 100 тысяч сестерций за каждого. Еще дороже платили за то, чтобы владеть рабом, получившим уже известность. Квинт Лутаций Катул купил Дафниса за 700 или 800 тысяч сестерций — доказательство уважения и богатства. Оноставил за собой только право патроната и право передать ему свое имя — Лутаций Дафнис.
Итак, в этой сфере мы не можем установить никаких предельных норм, а следовательно, и средних данных. Однако же в других случаях встречаются оценки более умеренные, и потому они могут казаться более обычными; но они тем более опасны; поэтому именно здесь критика должна принять во внимание все обстоятельства, чтобы не заблудиться в лабиринте ложной индукции. Так, оценивая раба-рыбака в 6 тысяч сестерций, ссылаются на Ювенала: это стоимость рыбы палтуса (тюрбо), которую автор сделал столь прославленной. Правда, он прибавляет: «...Может быть, было б дешевле купить рыбака самого, чем эту самую рыбу». Но, в самом деле, можно ли считать эту оценку в 6 тысяч сестерций общей для всех рыбаков? Конечно, нет, так же как нельзя приписывать Плинию подобную же оценку прежнего раба-оруженосца лишь потому, что он утверждает, что в его время соловьи стоят дороже, прибавляя при этом, что за одного из них было заплачено 6 тысяч сестерций. Эти тексты сами по себе не имеют такого значения. И во всех этих случаях следует остерегаться делать слишком поспешные заключения от частного к общему. Кому придет в голову определять обычную цену гладиаторов на основании свидетельства Светония, что однажды за Сатурнином оставили 30 гладиаторов за 9 миллионов сестерций? Так как добрый претор заснул во время продажи рабов, то Калигула ради забавы принимал покачивание его головы за изъявление согласия на надбавку. Оценивая хорошего раба-виноградаря в 8 тысяч сестерций, ссылаются на более серьезное свидетельство Колумеллы. Он начинает с утверждения, что, как правило, виноградарей выбирают среди самых дешевых рабов, но что он, напротив, относит их к самым ценным; что он не считает цену слишком высокой, если он заплатит за хорошего виноградаря 8 тысяч сестерций, — столько же, сколько за 7 югеров виноградника. Это, если можно так выразиться, скорее цена произвольная, чем настоящая оценка; она не дает никаких указаний для нужных вычислений.
Но имеется целый ряд других оценок, не вызывающих подобных сомнений. Марциал, рассказывая о продаже одной женщины, говорит, что если бы торговец не допустил некоторой оплошности, то за нее могли бы дать 600 денариев; в другом месте речь идет о рабе, купленном за 1300 денариев. Один отрывок Петрония, приводимый, как и предыдущий, Дюро-де-ла-Маллем, имеет, как мне кажется, более общее значение и более широкое применение. Тысяча денариев обещается тому, кто приведет или укажет местопребывание беглого раба. Это, конечно, простое вознаграждение, а не цена раба, а Дюро-де-ла-Малль предполагает, что вознаграждение должно быть ниже цены раба, чтобы его хозяин был заинтересован в возвращении своего неверного слуги. Но не следует забывать, что он мог быть вдвойне заинтересован. Беглый раб представлял для него свою личную стоимость, а кроме того вознаграждение, которое можно было требовать с того, кто его приютил: вспомним остроумный комментарий Летрон-на к александрийскому объявлению, касающемуся бежавшего раба. Рим во все эпохи налагал на укрывателей подобного рода штрафы: закон Константина присуждает их к уплате двойной стоимости раба, поэтому господин вполне мог обещать эквивалент настоящей стоимости тому, кто донесет. Я знаю, что в данном случае не делается различия между обратным приводом и доносом: это простой случай иска о взыскании убытков. Но, с другой стороны, заметим, что речь идет о рабе для роскоши, о молодом красивом рабе. Чтобы получить его обратно, господин не остановится перед уплатой полной стоимости; а в том случае, если бы он стоил больше, то сумма, предложенная тому, кто его вернет, могла быть не меньше стоимости более простых рабов. Оценка, данная Горацием в вышеприведенном отрывке, относится к рабу той же категории. Он молод, красив, образован, скромен и, несмотря на это, склонен к побегам; но недостаток, объявленный без предоставления гарантии, так ловко маскируется похвалами, что покупатель думает, что он совершил выгодную сделку, купив его за 8 тысяч сестерций. Цена более высокая, чем в предыдущем случае, но это не должно никого удивлять, так как для этой группы слуг приходится допустить повышение средней стоимости.
Эти цены и цены, близкие им, встречаются также в некоторых надписях. Обычай освобождать рабов под видом продажи их божеству продолжался в Греции вплоть до эпохи римского владычества. Не говоря уже о ценах, которые на основании одного лишь постепенного повышения можно отнести к данной эпохе (10, 15 и 20 мин), есть и другие показатели, которые определяют эпоху той валютой, в которой они выражены, и тем видом монет, в которых они обозначены. Так, в Тифорее мы находим рабу, оцененную в тысячу денариев, а в другой надписи — двух женщин, выкупленных вместе за 3 тысячи денариев. Этот выкуп, как мы видели, данный при посредничестве бога, представлял собой стоимость раба; и цена должна была быть более или менее одинаковой в Риме и в Греции для одной и той же эпохи.

2
Помимо поэтов, прозаиков и надписей, у нас есть еще один последний источник; этот источник — право, источник более богатый в эпоху Империи. Казалось бы, что в вопросах, подлежавших рассмотрению юристов или разрешенных согласно закону, чаще должны встречаться средние цены. И действительно, там имеется несколько оценок рабов. Так, можно предположить, что это «викарии» (рабы рабов), оцениваемые в 5 золотых, в 8 и 10 золотых, что это раб, ничего не умеющий, купленный за 10 золотых и перепроданный за 20 по окончании обучения. Но все это гипотезы.
Так же, без сомнения, обстоит дело со следующим примером Сцеволы: «Если ты должен 10 тысяч сестерций, или человека»; или с другим примером — юриста Павла: «Если ты купил раба за 10 тысяч сестерций, который стоит только 5 тысяч», и еще с другими, где раб оценен в 10 и 20 (тысяч сестерций? или «золотых»?). Взяты ли эти цифры из реальной жизни? Нет, это, конечно, необязательно: Яволен упоминает о рабе, стоившем 2 золотых; но тем не менее нет ничего невозможного в том, что обычно дело обстояло именно так. Дюро-де-ла-Малль берет пример Сцеволы, опуская или отвергая остальные. Их всех с одинаковым правом можно принять или отвергнуть; что касается нас, то мы не отказываемся признать эти примеры, но не как указывающие на средние цены, а, наоборот, как содержащие цифры, произвольно взятые, по высшей и низшей шкале. В первом случае — с чрезвычайно низкими ценами — речь идет о рабах, принадлежащих к самым низшим слоям рабства, о рабах рабов или ремесленниках без квалификации.
Но существуют и другие тексты, имеющие совершенно иной характер: это уже не просто примеры, произвольно выбранные юристами, это предписания законов. Многие законодательства императоров предусматривали случаи, когда рабы, отпущенные на волю благодаря неразумной щедрости или не имеющему силы акту, по прошествии некоторого времени оказывались в неприятном положении. В этом случае им оставляли свободу за 20 золотых, которые они должны были заплатить заинтересованному лицу. Являлось ли это их реальной стоимостью? Известно, как заботливо охранялось в Риме право собственности. Тем не менее положение этих вольноотпущенников требовало к себе особого внимания. Вот почему, вероятно, император не поручал подобных дел судьям, приговор которых мог вызвать некоторые опасения, и сам назначал в качестве возмещения убытков сумму, основанную, без сомнения, на реальной стоимости рабов, причем средняя стоимость бралась из числа самых низких. Эта сумма в 20 золотых («солидов») приводится как эквивалент раба в такую эпоху, когда стоимость золотого («солида») несколько упала, а именно в вышеприведенном законе Константина, законе, который мы, как и предшествующие, заимствуем у Дюро-де-ла-Малля, не соглашаясь, однако, с его комментарием. Речь идет о двойном возмещении, возложенном на укрывателя беглого раба. Но не всегда легко найти точно такого же раба, в результате чего могут возникнуть всякого рода недоразумения. Законодатель устраняет их, определяя сумму вознаграждения исходя также из средней низших цен. Стоимость беглого раба была незначительна. Другой текст, не касающийся рабов, тем не менее дает, мне кажется, нормальную среднюю их стоимость и среднюю повышенную. Речь идет об убытке, понесенном вследствие падения цен. Для каждой представляющей известную ценность вещи эдикт претора определяет двойное возмещение. Для человека свободного он устанавливает сумму в 50 золотых. Речь идет о свободном человеке; но человек свободный не может быть оценен ниже раба, и так как в силу закона убытки должны возмещаться в двойном размере, то средняя стоимость раба едва ли превысит 25 золотых.
Эта средняя цена носила еще довольно общий характер. И лишь в последний период римского права, лишь в эпоху Юстиниана, мы встречаемся с целой шкалой цен, касающихся различных категорий рабов. Цифры, выраженные в общепринятых деньгах, остались те же, однако солид со времен Константина подвергся сильной девальвации. Рабы мужского и женского пола моложе 10 лет стоили 10 золотых (солидов), старше 10 лет — 20 солидов, если они не имели никакой профессии; если они имели какую-нибудь специальность, их цена могла достигнуть 30 золотых; больше того, рабы, умеющие писать, оценивались в 50 солидов, а врачи и повивальные бабки — в 60 солидов. Для евнухов существовал особый тариф: до 10 лет они стоили 30 золотых, выше 10 лет — 50, а если они знали какое-нибудь искусство, то 70 золотых.
Этот закон, регулирующий цены, касается раздела имущества: он присуждает денежное вознаграждение тем из сонаследников, которые по жребию не получили права выбирать рабов, и Дюро-де-ла-Малль, цитирующий этот закон, видит в этом обстоятельстве причину столь низких цен. Но даже при семейных счетах должно быть равенство, и трудно себе представить, что законодатель под предлогом родства предлагает одной части наследников иллюзорное вознаграждение. Другое объяснение, несмотря на то, что автор приводит его, не соглашаясь с ним, кажется нам более вероятным. Христианское учение, поощрявшее освобождение рабов, делало обладание ими менее надежным; можно еще добавить, что, возвращая труду прежнее уважение, оно делало его и менее необходимым и что многие другие причины содействовали уменьшению применения рабского труда и понижению его стоимости. Возможно, однако, что на рынке цены не упали так низко; но объяснения тех норм, на которых остановился законодатель, следует искать в аналогичных причинах. Другой закон, в котором повторяются те же цены, яснее раскрывает его мысль. Речь идет об освобождении одного раба, принадлежавшего нескольким господам. В прежнее время отказ одного из владельцев увеличивал долю других. Согласно закону Юстиниана, желания одного было достаточно, чтобы отпустить раба на волю, а другие были вынуждены принять уплату за свою долю собственности, согласно вышеприведенному тарифу. Что могло склонить Юстиниана на мероприятие, столь противное духу римского законодательства о правах собственности, о всемогуществе главы семьи? В этом сказалось благодетельное влияние свободы. Этот принцип, который в эпоху Империи юристы начали понемногу вводить в правовой кодекс, Юстиниан провозгласил открыто и всегда его придерживался: это печать, которую христианство наложило на новые институции; благодаря учению христианства, которое поддерживало свободу, Юстиниан принудил совладельцев согласиться на вознаграждение. Благодаря этому же влиянию он, вопреки обычной практике, имевшей место при вынужденном вознаграждении, понизил стоимость раба ниже стоимости рыночной, удерживая, насколько возможно, от обладания такой собственностью, которою личному интересу господина мог быть нанесен столь сильный ущерб, и пробуждая благодаря этой самой дешевизне рабов сознание того, что стоимость свободы не поддается никакой оценке.
 

Глава пятая. ЮРИДИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ РАБОВ

Глава пятая. ЮРИДИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ РАБОВ

На первый взгляд римский закон содержит странные противоречия, касающиеся положения рабов. Будучи исключены из кодекса обычного права, рабы наполняют собой кодекс права гражданского; причисленные к категории вещей, они фигурируют среди людей вместе с гражданами в качестве договаривающихся сторон во всех отношениях общественной жизни, почти во всех законодательных актах. Может быть, законодательство отказалось от своих принципов? Может быть, оно извлекло раба из его прежнего ничтожества и беспомощности? Нисколько, даже наоборот: оно расширило и укрепило власть господина. В самом деле, только его интересы открывают рабам доступ в это святая святых законодательства, где все должно им казаться чуждым, лишь воля господина прикрывает их прирожденную неправоспособность; и эти видимые противоречия вполне гармонируют с принципами, положенными в основу гражданского права.

1
Каковы же были в действительности основные принципы древнего «квиритского» права? Равенство граждан в республике и абсолютная власть отдельного гражданина над всем, что принадлежало ему. В объединение первых «отцов» Рима каждый входил на равных правах. Жертвуя общине той долей независимости, отказа от которой она требовала, он сохранял всю полноту своей власти над членами дома. Такова двойная основа этого общества, признанная законом XII таблиц. Равные между собой граждане в Риме взаимно ограничиваются, и граница, останавливающая их, в то же время защищает их от притязаний других. Наряду с ними за этим наблюдает и закон, и если возгорается борьба, то он вмешивается, чтобы определить условия и формы ее, чтобы разобрать причины и санкционировать результаты. Но у себя дома — они полные хозяева, и закон останавливается у порога этого домашнего суверенитета, чтобы охранять его права, не контролируя их применения. Итак, абсолютная власть главы семьи над своими детьми и над детьми своих сыновей; в одной семье есть только один отец, он может распоряжаться всеми, кто ее составляет, он властен даже над их жизнью; он может выкинуть их после рождения, а позднее судить их и умертвить по своему произволу. Абсолютная власть над рабами: когда впоследствии закон, признав в сыновьях дома сынов государства, потребовал права участия в этом семейном трибунале, где решалась их судьба, он продолжал закрывать глаза на другую часть этой семьи, где он ни на что не претендовал и где он не считал нужным что-либо регулировать. Необходимо было коренное изменение духа этих римских институций, чтобы нанести первый удар этому столь суровому праву.
Что же в действительности представлял собой раб перед лицом закона? То же самое, что он представлял собой в семье: имущество, природу которого ничто не могло изменить, кроме воли господина. И вот здесь-то проявляются во всех своих противоположностях отмеченные нами с самого начала различия между рабом и сыном. С первого взгляда кажется, что власть главы семьи над сыном сильнее его власти над рабом. Раб, проданный и отпущенный на волю, остается свободным; сын же, проданный и отпущенный на волю, до трех раз возвращается под власть отца. За отцом остается естественное право рождения, которое восстанавливает его отцовские гражданские права на сына каждый раз, когда новый господин отказывается от своих прав на него. Власть отца над сыном во всяком случае более прочна, но зато значительно менее широка. Сын, даже находясь под властью отца, представлял собой личность, он подлежал наименьшей степени лишения гражданских прав, когда он в силу усыновления переходил в чужую семью. Положение же раба нисколько не менялось от того, что он менял дом или господина, Он не мог быть лишен каких бы то ни было прав, так как раб — так гласит закон — не имеет никаких прав («головы»), т. е. он не является личностью. При жизни отца сын мог приобретать имущество; отец имел право пользования его имуществом, но закон сохранял за сыном право собственности. Раб ничего не мог приобретать, что бы всецело и навсегда не становилось собственностью господина. После смерти главы семьи сын в силу законного права в свою очередь становится главой семьи; раб, напротив, остается рабом, рабом по праву наследства, ожидая лишь того, что он сделается рабом наследника: законы о наследовании скорее отнимут у него его жизнь и личность, чем оставят в нем неопределенным, хоть на один момент, характер собственности.
Итак, закон утверждал за ним этот особый характер, и отсюда проистекали все последствия. Раб был вещью, одной из тех вещей, на которые римлянин сохранил за собой право наиболее полной собственности, res mancipi; некоторые полагают, что в силу того, что раб преимущественно являлся «квиритской собственностью», ему и дали название mancipium. Это право было столь абсолютным, что раб, попавший в руки врага и бежавший из плена, в случае возвращения на римскую территорию снова возвращался в прежнее состояние рабства, как если бы он никогда из него не выходил. К рабам, в интересах господина, применяли эту фикцию закона о восстановлении прежнего правового положения, прилагавшуюся прежде в интересах свободы. Это право было настолько неограниченно, что если один из двух господ общего им раба отказывался от своей доли собственности, то последняя переходила к другому владельцу, который и становился его единственным господином. Оно было настолько священно, что ни расположение народа, ни власть императора не могли законным путем посягнуть на него. Тиберий счел себя обязанным спросить согласия владельца, чтобы дать свободу актеру, освобождения которого требовала толпа.
Итак, раб в силу закона мог быть объектом всякого рода сделок. Он мог быть отдан даром, для пользования или в собственность, под залог или в обмен, мог быть отдан внаймы, завещан, продан, приобретен по праву давности или, по заявлению перед председателем юридической коллегии, схвачен за долги; словом, к нему были непосредственно применены все формы, по которым видоизменяется право собственности, формы естественного или обычного права, формы права гражданского или исключительного. Чем больше он был связан с правом вещественным, тем меньше была его доля участия в правах личных. И в самом деле, он был лишен всякого права личности: у него не было гражданского состояния, права брака. Связь между мужчиной и женщиной в рабском состоянии допускалась, но она никогда не имела законного характера, даже в том случае, если женщине давали название жены; это — простое сожительство, начинающееся и кончающееся в зависимости от каприза раба или интереса господина. Следовательно, нет никаких обязательств, никаких законных последствий. Нет и прелюбодеяния. Папиний признает, что Юлиев закон, касающийся этого преступления, относится только к лицам свободным. Нет отцовства:

Отца, который сам-то раб.

И если рабам дозволяют употреблять слова «отец» и «сын», то это акт милости, не имеющий никакого значения: отцовство у рабов, говорит юрист Павел, не имеет никакого отношения к законам. Это естественное родство, вытекающее из их взаимоотношений, приобретает для них правовой характер только вне рабского состояния. Нет собственности. У греков не было слова для обозначения той части имущества, которую оставляли в распоряжение рабов. Рим имеет такое слово: это — пекулий, но он существует лишь для того, чтобы точнее определить и ограничить этот вид собственности. «Пекулий, — гласит закон, — это то, что господин сам отделил от своего имущества, ведя отдельно счет своего раба». Даже выданная рабу одежда не входит в пекулий, если она не предоставлена ему навсегда. Это не столько доход раба и плод его трудов, сколько спутник его жизни, со всеми ее удачами и неудачами, подлинный спутник, похожий на нее своим непостоянством («законники», считавшие раба только за вещь, были склонны видеть в этом пекулии, который родится, растет и умирает, отображение судьбы человека). Это спутник раба и в некотором роде похожий на него, но безусловно связанный с его судьбами, как плохими, так и хорошими. Это было как бы временным товариществом в интересах господина. Пекулий не сопровождал раба за пределы дома; ни продажа, ни завещание, отдающее раба другому, не влекли за собой уступки и его пекулия, если это не было специально предусмотрено. Пользуясь образным выражением Папирия Фронтона, пекулий рождался и умирал по воле одного только господина, и если последний не всегда мог воспрепятствовать его гибели вследствие неловкости раба, то его согласие было во всяком случае необходимо для того, чтобы труд и искусство раба способствовали его накоплению.
Итак, пекулий принадлежит господину, как и сам раб; а этот последний в такой степени является его собственностью, что господин не может брать на себя каких-либо имеющих законную силу обязательств по отношению к рабу (ведь нельзя «обязываться» по отношению к самому себе); точно так же нельзя и обвинить раба в воровстве, так как то, что раб присваивает себе в силу того, что. он сам является частью его имущества, не перестает быть имуществом господина. То, что квалифицируется как кража рабом у своего господина, не есть похищение, а только перемещение собственности. Потребуется специальный иск на того раба, который, будучи отпущен на волю по завещанию, похитил что-либо из наследства, прежде чем оно перешло к наследнику. Его нельзя было преследовать за воровство, так как он был рабом того, у кого он совершил кражу; но его нельзя было и наказать как раба, так как в тот момент, когда наследник получает право наказать его, он ускользает из его рук вследствие полученной свободы.
Если раб был лишен имущественных и семейных прав, то с тем большим основанием он должен был быть устранен от всех прав и привилегий, предоставленных одним римлянам. Мы имеем в виду не только военную службу и общественные должности (это считалось узурпацией, искупить которую могла только смерть), но и всякие дела и сделки, имевшие место в том обществе, в котором он жил. Поэтому за рабом не признается никаких прав состояния («прав у раба никаких») не могло быть и никаких обязательств по отношению к его личности («на личность раба не падает никаких обязательств»). И пусть эти два слова — caput (гражданские права) и persona (личность) — не вводят никого в заблуждение, так как закон, как нам уже известно, гласит в другом месте, что у раба нет «головы», т. е. гражданских прав («не имеет никаких гражданских прав»), а если он все же личность, то личность мертвая («рабство уподобляется смерти»), что на законном основании аннулирует завещание, объектом которого он являлся бы, если бы он был свободным или живым. Он также не имеет права выступать перед судом. Он не может вызывать свидетелей:

Вишь ты, звать в свидетели раба!

Как правило, он и сам не может быть свидетелем, что не исключает, однако, возможности его допроса в случае необходимости. Его свидетельство, не имеющее само по себе никакой силы, получает нечто вроде законного признания благодаря применению пытки. Несмотря на то, что римляне, по-видимому, в меньшей степени, чем греки, злоупотребляли этой формой допроса, однако были случаи, когда обращение к ней все же рекомендовалось. Август, советуя прибегать к ней лишь с осторожностью, тем не менее признает, что в делах уголовных и в случаях тяжелых преступлений она все же является одним из наиболее верных средств расследования; в таких случаях он не только восхваляет ее действенность, но и предписывает ее применение. Впрочем, господин мог предложить для допроса своих рабов, чтобы оправдать себя. В этой «милости» им никогда не отказывали, за исключением определенных эпох деспотизма. С этой целью можно было требовать для допроса и чужих рабов, но в этих случаях закон охранял интересы и безопасность господина. Его интересы были обеспечены: он получал вознаграждение за все убытки; а если раб умирал, то ему выплачивали его стоимость. Следовательно, он ничего не терял, а иногда даже выигрывал. Раб, подвергнутый пытке не как свидетель, а как обвиняемый в преступлении, а затем оправданный, требовал вознаграждения, которое выплачивалось тому, чьей собственностью он был. Если он умирал, то хозяину выплачивали его двойную стоимость. Так же хорошо охранял закон и безопасность господина. От раба нельзя было требовать показаний против своего господина, потому что считалось недопустимым, чтобы гражданин мог быть вынужден обвинять самого себя, а его раб — это он сам. Но этот закон, столь тесно связанный с природой отношений, установившихся между господином и рабом, перестал выполняться, когда опасность стала угрожать общественной свободе. Какие законы могли устоять в смутный период последних времен Республики? Могли ли быть столь щепетильны авторы проскрипций? Когда порядок восстановился, Юлий Цезарь решительно запретил принимать доносы раба против своего господина, призывая проклятия на свою собственную голову, если он когда-либо будет использовать подобные доносы. Самые эти проклятия указывали на зарождение новой опасности. Мотивы общественного интереса, которые во времена Республики побуждали граждан отстранить от себя постоянно грозившую им опасность, не касались больше императора, возвышавшегося над другими и заинтересованного в том, чтобы проникнуть в семейные тайны, уловить самые зародыши заговора. Из уважения к букве закона Август (7 в. до н. э.) требовал, чтобы раб был перед тем продан: уловка, достойная императора, сумевшего превратить республиканские учреждения в основу империи. Тиберий в этом отношении последовал примеру Августа: раб, перешедший в силу продажи в руки постороннего, мог обвинять своего прежнего господина, как это сделал бы всякий чужой раб под пыткой. Для деспотизма была открыта еще другая лазейка. Закон, запрещавший эти доносы рабов, не имел абсолютного характера. Он допускал некоторые исключения для преступлений, нарушавших святость религии и храмов или домашнего очага, доказательство чего можно было часто получить только в недрах семьи, как, например, в случае прелюбодеяния, распутства (тут разумелась профанация и осквернение священных предметов). Оставалось только расширить эту систему. Так и сделали; ее распространили на государственные преступления, оскорбление величества, на государственную измену. Это было единственным, что могло серьезно угрожать безопасности императора. Мы не имеем указания на то, что эдикт Клавдия, запрещавший доносы рабов, уничтожил эти гнусные исключения.
2
Отсутствие семьи, отсутствие собственности, отсутствие какой-либо правомочности для выступлений перед судебными трибуналами, где разрешались вопросы права, — таково было положение раба перед лицом закона, вытекавшее прежде всего из его реальной природы. Но все же он не был простой вещью; он был орудием одушевленным и активным, орудием, обладавшим даром речи и разумом, это был человек, хотя и низшего порядка. Господин с выгодой для себя умел использовать все эти преимущества. Он воспользуется его речью, когда она понадобится ему для выполнения некоторых актов, как, например, при составлении договора, в том случае если он сам не может это сделать вследствие отсутствия, малолетства или немоты. Он воспользуется его знаниями, как более общим средством, для обогащения не только в той естественной области, где они повышают стоимость труда, но и в области правовой, где благодаря им, при высказанном или молчаливом согласии господина, возникают первичные обязательства. Он воспользуется и тем зародышем человеческого достоинства, которое, хотя и подавленное, все же есть у раба. Его воля, которая актом освобождения может открыть рабу доступ к гражданской жизни, сможет также развить его гражданскую деятельность в той именно мере, которая соответствует его господским интересам. Таким образом, рабы послужат ему не только для увеличения его могущества, но и для расширения его, так сказать, личного участия в гражданской жизни и его деятельности. Они входят в правовую жизнь, принимают участие во всех волнениях, делах, спорах, борьбе — все это под покровом господина, присваивающего себе все плоды их деятельности, подобно тому как полководец, стоящий во главе войска, присваивает себе всю славу и получает триумф за победы, одержанные его помощниками.
На таких основаниях раб фигурирует в гражданском праве; нет закона, где бы он не занимал места, равного со свободным, так как в нем олицетворяется личность господина. Но власть господина, который создал это право в своих интересах, не могла согнуть природу раба в угоду им.
В этом человеке, из которого она рассчитывала создать себе послушное орудие, есть воля, которая остается свободной, несмотря на постороннюю волю, которой хотят ее подчинить. Что бы там ни делали, единомыслие никогда не будет обеспечено; и что же будет тогда с этой «легальной фикцией», если это согласие нарушится? Оно обратится против той цели, которую имели в виду, и вместо того чтобы подчинить раба, поставить его на службу своего господина, оно привяжет господина к воле своего раба... Равным образом то или другое действие раба не повлечет за собой никакого обязательства. Сначала это факт, факт, который сам по себе лишен еще характера законности: «Раб ничего не должен, и нет долга по отношению к рабу, — говорит юрисконсульт, — это слово всякий раз, когда мы его употребляем в не совсем точном значении, скорее указывает на факт, чем на обязательство, основанное на гражданском праве». Это, однако, уже начало законных обязательств, своего рода обязательство естественное, так как если не закон, то юриспруденция безусловно не отрицала за рабом правомочности с точки зрения естественного права составлять и участвовать в обязательствах; и это был основной принцип для всех хозяйственных сделок, в которых хотели, чтобы он принимал участие: тот, кто был абсолютным нулем по своему существу, никогда не мог в силу простого разрешения получить какое-либо значение в глазах закона. Но для того чтобы это обязательство естественного права стало обязательством права гражданского, чтобы оно с раба перешло на господина, чтобы оно возвысилось от простого факта до понятия права, делалась оговорка, которая ограждала интересы господина от только что указанной опасности. Раб мог заключать обязательства за счет или к выгоде хозяина; он мог заключить обязательство к выгоде господина на законном основании, даже без его ведома, даже против его воли; но он не может заключить такое обязательство сам по себе в ущерб его интересам, если он не имеет для этого определенно, формально выраженного разрешения. Полное право приобретать (для господина); никакого права отчуждать или продавать, если нет противоположного распоряжения, а в смешанных случаях раб может обязаться в пользу господина не выше чем до суммы своего пекулия или той выгоды, которую он ему доставляет.
Таким образом, он приобретет для хозяина обязательство, дарение, наследство или что-либо другое, что переходит к нему даром. Заключает ли он сделку для господина, для самого себя или для другого раба, пусть даже он заключает эту сделку без обозначения лица, власть хозяина, как некая скрытая сила, тотчас же все это захватывает себе. Пусть хозяин раба взят в плен — его власть, хотя и приостановленная на некоторое время, тем не менее продолжает обладать скрытой силой благодаря законодательной фикции о восстановлении прав; пусть он умер и не имеет еще наследника — его власть переживет его в дальнейшем наследовании, чтобы приобретать опять-таки через посредство раба; и во всех отдельных случаях его право собственности на вещь будет точно соответствовать праву, которое он имеет на этого раба.
В том же положении, как вопрос о собственности, находится и вопрос о владении. Раб в силу завладения дает своему хозяину право, которое может с течением времени обратиться в право подлинной собственности, точно так же как в данный момент он приобретает для него право на договоренную, данную или унаследованную вещь. В вопросах о наследовании дело обстоит уже несколько иначе: ведь завещание приносит не только выгоды, оно может заключать в себе и известные обязанности, и господин не мог бы получать одни выгоды, не приняв на себя и обязанностей, — право наследования неделимо. Необходимо, чтобы он принял обязательства одновременно с выгодами, необходимо, чтобы он на них согласился. Это согласие давало рабу ту гражданскую правоспособность, которой ему недоставало; и тогда раб законно получал звание наследника, а господин — наследство.
Во всех других случаях, где согласия господина не требовалось для заключения какого-либо дела, раб мог все приобретать для своего господина, но он никогда не мог подвергать его опасности потерь выше тех пределов, которые были предуказаны его волей; и закон наблюдал только за тем, чтобы он не мог отказаться от того, на что его воля молчаливо дала свое согласие вперед. Таким образом, раб, имеющий поручение, мог переступить его границы и обеспечить хозяину дополнительные выгоды, но он не мог втянуть его в убытки за пределы поставленных им норм: заключающая договор сторона должна была знать, что на этой почве она действует на свой страх и риск; и судебный процесс «о взыскании всей суммы», который она могла вчинить против господина, точно ограничивается теми нормами, которые указаны в поручении. Раб, поставленный им для управления во главе грузового судна, может заключать договоры от его имени по всем делам в сфере своего управления, но не больше (процесс «по промыслу»). Тот, кто поставлен во главе коммерческого предприятия или производства, заключает договор от его имени по всем делам и" в особенности по делам, связанным с его торговой деятельностью (процесс «факторства»). Если раб с ведома господина торгует сам на свой пекулий, то весь этот пекулий, являясь базой его операций, служит гарантией для его доверителей, и хозяин, которому он что-либо должен, может быть только участником вместе с другими в претензии на этот пекулий (процесс «о разделе»). Если раб поступил так без его ведома, то предъявляется иск об этом самом пекулии, так как пекулий является частью имущества господина, которую он пожелал дать рабу на его личное управление. Но согласно обычаю предварительно вычтут то, что он должен господину, остаток же и составляет, собственно, его пекулий; и хозяин может быть привлечен к ответственности по своему имуществу только с точки зрения его приумножения, которое он мог получить от его (торговых) действий (процесс «об обращении взыскания»).
Итак, господин на самом деле заинтересован лишь в той степени, в какой он сам этого хотел; впрочем, совсем не обязательно, чтобы его воля была официально выражена, она может подразумеваться, вытекая из его действий. Тот, кто дозволил своему рабу открыто расположиться в лавке, напрасно будет стараться сложить с себя ответственность за его торговые операции, необходимо, чтобы он отрекся от него или, по крайней мере, чтобы он объявил, в каких пределах берет он на себя ответственность за него. Это объявление должно было висеть на видном месте и постоянно около самой лавки в форме, доступной для чтения и понятной для жителей этой страны. Даже более: один уже факт открытия лавки заключал в себе молчаливое одобрение хозяина, значение которого судья мог вполне признать и оценить. Если после этого следовало заявление: «Я запрещаю иметь дело с моим рабом Януари-ем», то этим хозяин уже снимал с себя ответственность за его действия и к нему был уже неприменим иск «по факторству», но этим не исключались другие иски, например, иск «о пекулии»; ясно, что такой терпимостью как бы санкционировалась его торговля, по крайней мере в пределах его пекулия.
Отсюда можно сделать вывод, что раб мог приобретать сам от себя и без позволения господина и даже против всякого его разрешения, увеличивать капитал хозяина; он не мог сам по себе ни передавать другому лицу, ни даже уменьшать без специального разрешения сумму тех обязательств, раз он их уже заключил. Таким образом, уполномоченный получать и давать расписки, он мог, превышая свою доверенность, без посредства хозяина получить закладную; но он не мог даже в этом случае без разрешения снять запрещение, если только он не получил полной суммы.

3
Тот же самый принцип регулировал обязательства, которые вытекали из преступлений. Если господин приказывал рабу преступное деяние или если он знал о нем и не помешал ему, хотя и мог, он был ответственен в полной сумме убытка; если он его не уполномочил и не давал ему разрешения, возмещение тем не менее должно было иметь место и иск о возмещении, или жалоба на причиненный убыток, необходимым образом возникал, адресуясь по отношению к господину: он подавался в случаях воровства, убытка, оскорбления или насилия. В силу этого господин чувствовал себя замешанным во все эти дела против своей воли. Но по крайней мере эти предъявляемые к нему претензии были не безграничны, и эту границу установил уже закон XII таблиц: это цена самого раба, «так как несправедливо, — гласит закон, — чтобы его вредность стоила его господину больше, чем стоит его тело». Как пекулий в случае обязательства, на которое не было дано полномочия, так и тело раба, в этом новом виде обязательства, может быть предоставлено в уплату и должно служить достаточным возмещением: это тот же закон «о причинении вреда четвероногим животным» в приложении к рабу, как следствие столь обычного уподобления раба животному; и это уподобление устанавливается еще более точно в последней серии обязательств, которые нам предстоит бегло просмотреть.
Подобно тому как раб делал ответственным своего хозяина за те преступления, в которых он сам является виновным, так он давал ему известные права, вытекающие из тех преступлений, объектом которых являлся он сам. Господин вчинял иск как глава и хозяин своего раба в случаях воровства, обид, ранений или смерти. Возмещение за похищение раба подчинялось установленным правилам. Насилие по отношению к молодой девушке оценивалось с точки зрения обесценения ее на рынке. Развращение возмещалось вдвойне, и его старались найти во всяком влиянии, которое, толкая раба на зло, на бегство, на обиды, на безумные траты или создавая у раба привычки к удовольствиям, к бродяжничеству, к расточительности, могло тем самым уменьшить его стоимость. Что касается оскорблений, то под этим словом подразумевалось не одно и то же по отношению к рабам и по отношению к свободным людям. По древнему закону нанести обиды рабу было нельзя; иск в этой плоскости мог быть предъявлен только тогда, когда в его лице был оскорблен хозяин. Но бранное слово или простой удар кулаком не могли вызвать такого последствия; нужно было очень тяжкое оскорбление, чтобы оно отразилось и на хозяине, акт насилия столь вопиющий, чтобы его почувствовал и сам хозяин. При такой постановке дела вопрос в известных случаях мог быть затруднительным: если, например, раб принадлежит сразу нескольким господам? если он дан в пользование? В последнем случае оскорбление опять-таки падало на владельца, а в предшествующем — пропорционально на всех хозяев не по их заинтересованности в стоимости раба, а по их личному достоинству. За ранение взыскивалось возмещение убытков в зависимости от вреда, причиненного рабу. Что же касается убийства, то тут было место специальному иску на основании закона Аквилия, закона, направленного против тех, которые без основания убьют чьего-либо раба или животное, так как законодатель объединяет их в своей формуле так же, как и юрист в своем комментарии: «отсюда ясно, что он приравнивает к нашим рабам тех четвероногих, которые считаются домашним скотом».
Впрочем, была существенная разница между исками «о возмещении убытка», который всей тяжестью ложился на господина в силу проступка его раба, и различными исками, которые он мог вчинить на основании того убытка, который он потерпел в лице раба. Иск «о возмещении убытков», который возникал вследствие проступка раба, оставался связанным с его телом; он следовал за ним неотступно, он следовал за ним даже за пределы его рабского состояния. Другие иски, напротив, были связаны с личностью господина; он получал право на удовлетворение с того самого момента, когда ему был нанесен ущерб; умер ли раб, был ли он отпущен на волю или продан, — иск тем не менее должен быть полностью удовлетворен.
Во всех вышеприведенных случаях мы видели, что раб рассматривается как вещь, как собственность. Потому, что он вещь и не принадлежит самому себе, он не может иметь ни жены, ни детей, ни имущества или может их иметь с разрешения и в зависимости от доброй воли хозяина; потому, что он орудие в руках господина, он будет от его имени заключать всевозможные сделки с теми различиями и в той мере, как было отмечено выше, и, наконец, как орудие и как собственность, он дает повод к вытекающим из преступлений обязательствам в пользу или во вред господину. Но в этом последнем случае раб иногда оценивался несколько выше, чем простая вещь или простое орудие: кроме частноправового иска отсюда мог возникнуть и процесс на основе права государственного. Это понимание дела и сознательность поступков, которые признавали за ним, утверждая его сделки в пользу хозяина, — этих качеств требовали от него в его отношениях к обществу; и согласие господина никогда не давало ему права на преступление. Если он его совершал без ведома хозяина, то хозяин всегда мог (что касалось его лично) оправдаться, выдавши виновного; но раб тем не менее подпадал под суровое действие закона; перед лицом этого закона он был приравнен к свободному, но без всех тех гарантий, которые гражданин находил в уставах Рима. Он не мог прибегнуть к помощи трибуна перед приговором; в качестве судей нередко фигурируют магистраты, на которых была возложена забота о выполнении приговоров по уголовным делам; никакого права апелляции после вынесенного приговора: если хозяин или кто-либо другой, сжалившись, не возьмет его на поруки, он подвергается казни без нового расследования. Карательные меры, принимаемые против него, точно так же носят более суровый характер. Если свободному человеку полагаются в виде наказания палки, то раба бьют бичом; если свободный человек присужден еще сверх всего прочего к работам в рудниках, то раб будет передан хозяину на условии, чтобы он служил, закованный в цепи. Раб и свободный почти уравнены друг с другом приговором к пожизненным каторжным работам, которые одного отнимают у господина, а у другого похищают свободу, чтобы сделать обоих одинаково рабами наказания: присуждение к общественным работам в шахтах, в каменоломнях, к выступлениям в цирке. Но если они должны будут подвергнуться казни, то различие их неодинакового происхождения вновь восстановится: меч — для свободного человека, топор — для раба; сбрасывание со скалы — для свободного, для раба — виселица и крест.
Несмотря на эти различия, которые присущее римлянам чувство гордости установило в пользу гражданина, даже виновного, закон уже тем самым, что он делал раба ответственным за его поступки, признавал его за человека. Если он был виновен, закон поражал его как личность; он должен был вообще покровительствовать ему в его отношениях с иностранцами; и даже если закон еще не оказывал рабу покровительства и не обращал внимания на простые обиды, то все же он заботился о его жизни. Корнелиев закон не делал никакого различия между лицами — он одинаково применялся ко всем убийствам. Но он применялся не ко всем убийцам: он не касался хозяев, что вытекало из общей системы законодательства о их взаимоотношениях со своими рабами. Раб — полная собственность господина: господин имел над ним все те права, которые римский закон предоставлял ему вообще над всей собственностью, — право употребления и злоупотребления. Он имел абсолютное право на его труд и на все его существо, право жизни и смерти; и это право, казалось, опиралось не только на исконный обычай предков, оно было присуще почти всем народам: и юрист еще ссылается на это право, в то время как оно было уже отменено.
Итак, в продолжение очень долгого времени закон касался прав хозяев только с целью их санкционировать и укрепить; он воздерживался от вмешательства в семейную жизнь, где он признавал верховную власть другого закона. Какова была эта верховная власть господина и какое употребление делал он из этой власти, которая была ему предоставлена? Ввиду вынужденного молчания законов с этим вопросом надо обратиться к истории и ко всем тем описаниям, которые остались у нас для внутренней, домашней жизни гражданина.
 

Глава шестая. ПОЛОЖЕНИЕ РАБОВ В СЕМЬЕ

Глава шестая. ПОЛОЖЕНИЕ РАБОВ В СЕМЬЕ

Плохое обращение с рабом никогда не носило систематического характера, разве только у народов, укрепившихся благодаря своей победе и считавших себя достаточно сильными, чтобы не считаться с ненавистью порабощенных и удерживать их в покорности посредством страха. Рим не последовал примеру Спарты, и хотя он был не менее воинственным и не менее уверенным в твердости своих устоев, он все же не пошел по пути этой политики. Раб в Риме уже не был общественным врагом, он был собственностью гражданина. Поэтому к нему обыкновенно относились бережно, так же, как относятся к вещи. Таковы в действительности были принципы, характеризовавшие отношение господина к рабу на всех ступенях рабства. Их же положили в основу при составлении руководства по управлению имениями агрономы для той обширной области, которая была предоставлена благодаря молчанию закона произволу господина.

1
Каковы были интересы господина? Было желательно, чтобы он как можно лучше воспользовался своим имуществом — как людьми, так и землями; чтобы он возможно рациональнее наделил своих рабов всем необходимым, равно и работой: работой — в границах возможного, заботой — в границах необходимого. Раб должен был иметь все необходимое для существования: пищу, одежду, жилище. Он должен был иметь все это в той пропорции, которая отвечала бы принципам разумной экономии, т. е. выгоде господина и хорошему состоянию его рабов, что опять-таки было в его интересах. Продукты выдавались на месяц управляющему, надсмотрщикам, пастухам, т. е. рабам, руководившим работами, или тем, которые по роду своих занятий в течение долгого времени находились вне пределов имения. Фермеру, фермерше и надсмотрщикам выдавали, как мы уже говорили раньше, по четыре четверика зерна (34 литра) в течение зимы и по четыре с половиной (38 литров) в течение лета; молодому пастуху — 3 четверика (25 литров). Что касается рабов, занятых в поле, пользовавшихся меньшим доверием и не имевших времени для приготовления пищи, то им выдавали продукты ежедневно и в приготовленном виде. Мы уже упоминали о той норме хлеба, которую Катон установил в размере 4 (фунтов?) зимой и пяти начиная с того времени, когда приступали к работам на виноградниках, и до сбора фиг, после чего опять возвращались к четырем. Катон регулировал также норму вина по различным месяцам года в возрастающей пропорции, начиная с одной гемины до трех в день (от 0,27 литра до 0,80 литра). Вино всем без исключения разливалось по порциям. Месячное его количество высчитывалось только с целью определения его годового потребления: это составляло восемь квадрантал, или амфор, в год на человека (2,08 гектолитра) и только одну амфору (0,26 гектолитра) для закованных в цепи рабов. Но что это было за вино? Прочтите его рецепт у Катона: «Вино для слуг в течение зимы. Влейте в бочку десять амфор сладкого вина, 2 амфоры крепкого уксуса и столько же вина, вываренного на две трети, с пятьюдесятью амфорами пресной воды. Мешайте все это палкой три раза в день в течение пяти дней. После этого прибавьте туда шестьдесят четыре бутылки (по 1/2 литра) старой отстоявшейся морской воды».
Не будем же жалеть закованного в цепи раба за то, что ему так скупо отмеряли это так называемое вино.
К хлебу и вину давали некоторый приварок, которому французский перевод Катона придает несколько наивное название: «хороший стол для слуг»: «Сохраните возможно больше упавших с дерева олив, а также и тех, которые, будучи сорваны вовремя, не обещают вам большого количества масла; давайте им эти маслины, но с таким расчетом чтобы их запас продержался возможно дольше. Когда он истощится, давайте им рассол с уксусом. На каждого пойдет в месяц одна бутылка масла (0,54 литра); соли же должно хватить на каждого в год по одному четверику (8,67 литра)».
Вот из этой-то порции уксуса и соли и состоял «хороший стол» того раба из «Каната», богатое воображение которого позволяло ему мечтать о царстве:

Уксус с солью на завтрак получит богач И без доброй покушает каши.

Та же экономия в одежде: «Давайте им каждые два года тунику без рукавов в три с половиной фута длиной из грубой шерсти. Давая им ту и другую одежду, не забудьте взять у них старую, чтобы употребить ее на заплаты. Следует также давать им каждые два года крепкую обувь на железных гвоздях».
Вопросу о жилище Катон уделяет очень мало внимания. В одном месте, где он говорит о постройке новой фермы, он наряду с зимними яслями и летними решетками для быков упоминает и о каморках для рабов; никаких других указаний нет. Варрона и Колумел-лу этот вопрос занимает несколько больше в интересах порядка и наблюдения, но также и с точки зрения благосостояния рабов. Варрон понимает, что, благодаря выбору места, рабов можно избавить от излишней жары или излишнего холода и без всяких затрат обеспечить им отдых, восстанавливающий их силы, необходимые для работы. Наметив местоположение жилищ обыкновенных рабов, Колумелла переходит к помещениям рабов, закованных в цепи. Он не находит для них ничего более здорового, чем подземелье, освещенное большим количеством маленьких узких окошек, расположенных на такой высоте, чтобы до них нельзя было достать рукой. Таков был образец для рабских помещений!
Но господа не считались даже с самыми необходимыми требованиями; иногда они доставляли своим рабам некоторые облегчения, которые им или ничего не стоили или, наоборот, приносили даже выгоду. Господину ничего не стоило обращаться с хорошими рабами с известной фамильярностью, беседовать с ними об их занятиях, спрашивать совета у наиболее способных, чтобы заставить их еще больше стараться и развивать свои способности, или, наконец, облегчать хорошими словами бремя их вечного труда. Так поступал и советовал другим поступать Колумелла. Но следует сказать, что испанец Колумелла во всем, что касалось рабов, придерживался школы Ксенофонта, Варрон же — школы Аристотеля. Настоящий римлянин — это Катон. Правда, Катон в начале своей карьеры разделял грубую пищу своих рабов, как он разделял и их труд: это был обычай древних римлян; он иногда заставлял свою жену кормить грудью их детей, чтобы они вместе с молоком всосали и любовь к семье. Но ему чужда была обходительность обращения, так же как и ласковость речей. Что касается поблажек, то он признавал только такие, которые, улучшая реальное благосостояние рабов, в то же время обещали не меньшие выгоды и прибыли господину. Я имею в виду брак и пекулий.
Брак, за которым закон, как мы уже видели, не признавал ни законной силы, ни прав, разрешался рабам только как милость, и, однако, принимая во внимание простые условия деревенской жизни, это не могло быть тяжелой жертвой со стороны господина Катон, Варрон и Колумелла особенно рекомендовали вступление в брак фермеру. Катон запрещал другим вступать в брак лишь для того, чтобы извлечь позорную выгоду из тех временных связей, которые он допускал за известную плату. Колумелла полагал, что дети раба являлись достаточным вознаграждением. И он советовал поощрять плодовитость матерей предоставлением им свободного времени и даже свободы. Эти связи и их плоды представляли еще и другие выгоды, уже отмеченные Аристотелем. Благодаря им между господином и рабом возникали многочисленные узы, появлялась гарантия хорошего поведения и залог верности На этом-то основании и Варрон, особенно рекомен дуя вступление в брак для некоторых разрядов рабов считает его допустимым, по-видимому, и в более ши роких масштабах, по примеру рабов в Эпире. Поэтому то, несмотря на непризнание их законом, с родственными связями рабов обычно считались. Им разрешали самовольно называться именами, которые применялись для лиц свободного состояния и на которые по закону они не имели права претендовать; им давали эти имена на сцене, их признавали и на юридическом языке, но только их имена, а не вытекавшие из них последствия; их с почтением обозначали на священных надгробных надписях, взывая к манам. Следы всего этого сохранились на камнях тех памятников, которые, пользуясь снисходительностью своих господ, они воздвигали друг другу после смерти.
То же самое наблюдается и по отношению к пекулию, который мы, согласно закону, определили как часть имущества господина, предоставленную в специальное пользование раба. Это было одним из средств поощрения способностей и старательности раба: ловкости охотника, бдительности пастуха. Первому давали небольшое вознаграждение за каждую штуку принесенной им домой дичи, второму — несколько овец из его стада. На это намекает в двух местах Плавт, и Варрон в свою очередь советует разрешить лучшим рабам пасти на господских угодьях несколько голов скота, составляющих их пекулий. Но нередко пекулий был исключительно плодом сбережений самого раба, сбережений за счет единственной, казалось бы, принадлежащей ему вещи: я имею в виду его пищу, его паек. Это то, что он откладывал грош за грошом, то, что он крал, так сказать, у самого себя, заглушая свой голод; это, наконец, то, что он отнимал от своего отдыха благодаря чрезмерной работе, превозмогая усталость. Итак, пекулий составлялся как бы из незначительного излишка. Его собирали в надежде утаить его, так сказать, изъять из совокупности всего имущества господина. Казалось бы, что это можно было сделать без всякого вреда и ущерба для господина. Однако дело обстояло не так. Пекулий, хотя бы он был составлен из пота и крови самого раба, все же принадлежал господину, и если первый и сохранял за собой право пользования, то второй имел на него право собственности, собственности абсолютной. Несмотря на то, что обычно пользование пекулием милостиво предоставлялось рабу, господин во всякое время мог всецело располагать им. Поэтому он не упускал случая поощрять его накопление рассчитанно бережным к нему отношением. Пекулий в глазах господина являлся как бы мерилом нравственного достоинства самого раба. Обладание им считалось почти добродетелью, и у римлян существовало название для того, кто обладал этим драгоценным качеством:
 

Рабу, который делен и зажиточен.
Тот, кто не имел пекулия, считался в буквальном смысле бездельником. Одним этим словом передается смысл стихов, где хозяин из комедии «Жребий» говорит о другом:

Оловянного гроша нет за душой у подлого.

Таким образом, рабы приобрели для себя основы уважения, укрепившиеся благодаря заинтересованности господ. В самом деле, пекулий, даже в том случае если господин обещал принять его по заранее условленной таксе как плату за свободу, имел для него большую ценность. Это был как бы новый капитал, связанный с личностью раба, но отличный от его природы и тем самым отделимый. Раб оставлял в руках господина как бы залог своей верности. Он от своего имени как бы страховал в его пользу свою жизнь от всяких случайностей, ожидавших его каждый день, не считая все те взыскания, которые в интересах господина отодвигали срок, назначенный для выкупа раба, не принимая также во внимание отсутствие договора. Ведь господин, как мы уже говорили, не мог брать на себя никаких законных обязательств по отношению к рабу. Это было делом совести, и прошло много времени, прежде чем закон стал считаться с ними при судебных разбирательствах.
Но в этом, однако, заключается вся хорошая сторона рабского положения. Взамен свободы они находили под крышей господина все необходимое для существования: хлеб, одежду, жилище и кое-что из того, что услаждает жизнь и делает ее более приятной, — видимость брака и собственности, а после смерти рабам, равно как и вольноотпущенникам, иногда отводили место в семейных гробницах или в колумбариях, если только они с согласия господина не были причислены к какому-нибудь погребальному братству. Но не следует ли это отчасти объяснить тем тщеславием, которое любило выставлять их напоказ, как живых, так и мертвых? Что же касается этой двойной милости, разрешавшей им иметь пекулий и вступать в брак, то не забудем, что им было предоставлено только право пользования, всегда зависящее от произвола и потому могущее быть всегда отмененным. Жены и пекулий могли быть у них отобраны так же легко, как и даны; дети им не принадлежали. Что же касается самого необходимого, то могли ли они быть уверены в том, что всегда будут обеспечены им, лишь потому что Катон и другие авторы давали такие советы? Сколько было и таких, которые считали возможным превзойти советы самого Катона, чтобы тем глубже проникнуться его духом и усовершенствовать его хозяйственную систему, еще больше сократив свои расходы, не говоря уже о скрягах, не считавших за несправедливость питать рабов так, как они питались сами.
За эти преимущества, каковы бы они ни были, раб должен был всецело жертвовать собой ради блага господина, и те же предначертания, которые в столь скромных размерах отмеривали ему эти милости, налагали на него работу, тяжесть и продолжительность которой'едва были ему под силу. «Какое бремя несешь ты?» — спрашивала госпожа свою старую служанку. «Восемьдесят восемь лет, — отвечала она, — прибавьте к этому рабство, пот, жажду и потом вот эту ношу, под которой я сгибаюсь». Раб — это пожизненный капитал, который, прежде чем приносить проценты, требует известных затрат. Для амортизации этого капитала и для покрытия расходов по содержанию необходимо, чтобы он приносил большой доход, чтобы он давал все, что мог производить. Этой высшей цели старались достигнуть при помощи рационально поставленного управления имением и искусно рассчитанного распределения работ и наблюдения.
Поэтому в своих описаниях деревни охотно переносятся в золотой век, а если поэты касаются железного века, то они и туда переносят нечто из добрых старых времен Сатурна:
Дай, управляющий, отдых земле, посев совершивши, Дай отдохнуть и мужам, землю вспахавшим тебе.
Но агрономы имеют в виду современную им эпоху. Там нет ни потери времени, ни бродяжничества под предлогом выполнения поручений, ни свободных дней, которые не являлись бы вынужденными. Были праздники, и постановления жрецов предписывали, чтобы в эти дни давали отдых быкам. Но праздника не было ни для мулов, ни для лошадей, ни для ослов, не было их и для рабов. Посмотрите, что Катон приберег для них на эти дни: «В праздничные дни, — говорит он, — они могли чистить старые канавы, мостить большую дорогу, подрезать терновник, перекапывать сад, выпалывать сорные травы на лугах, выдергивать колючки, толочь зерно, чистить бассейны...» — все, что можно было делать, пока отдыхали быки. Нужна была вся сила древней традиции и, несомненно, все могущество суеверия, чтобы людей, привыкших и заинтересованных в рабском труде, заставить допустить отдых в дни сатурналий: жертвовали несколькими рабочими днями, подобно тому как на войне обрекали смерти несколько человек, чтобы спасти остальных, отврашая таким способом гнев и зависть богов.

2
Со времени Катона положение рабов значительно ухудшилось по целому ряду причин и прежде всего благодаря расширению земельных владений, что, в свою очередь, повлекло за собой увеличение числа рабов в этих имениях:

Руками колонов, неведомых прежде, большие Земли возделывать стали, свои расширяя именья.

Вполне понятно, что эти рабы, менее известные своему господину, могли скорее вызвать его недоверие; и так как наблюдение за ними становилось все труднее, то пришлось прибегнуть к иным предохранительным мерам: все чаще стали прибегать к цепям. Эта мера, конечно, не могла быть общей; ее нельзя было применять к некоторым категориям рабов, работа которых по своему характеру ускользала от зоркого глаза господина, как, например, работа пастухов. Поэтому по отношению к ним придерживались совершенно иной политики. Их выбирали из числа наиболее испытанных рабов и их старались удержать такими средствами, которые укрепляли естественные узы жизни, — посредством семьи, заинтересованности и некоторой свободы действий. Но если эти вольности являлись необходимым условием пастушеской жизни, то иго рабства тем сильнее тяготело на рабах, занятых полевыми работами. На эти работы посылали самых презренных рабов, но так как и их собственный характер и тяжесть труда — всё склоняло их к бегству, а обширные земли и виноградники, среди которых они были рассеяны, представляли им много удобных случаев, то их заковывали в цепи. Эти оковы, удерживавшие их ночью в эргастуле, сковывали их и во время работы и никогда не покидали их, так что в конце концов они стали чем-то нераздельным от их природы и превратили их в особую породу «рабов в железах», кандальников. Катон говорит о них как о самой обыкновенной вещи; Варрон и Колумелла, не находя ничего, что можно было бы предложить взамен, не находили в этом ничего предосудительного, а Плиний плакался не столько в интересах рабов, сколько страдая за честь земледельческого труда, предоставленного людям, у которых ноги были закованы в цепи, руки присуждены к наказанию, лбы отмечены клеймом. Во имя воспоминаний прошлого, а также имея в виду современный ему упадок, он в другом месте протестует против этого гибельного обычая: «Обработка полей рабами из эргастула отвратительна, как отвратительно все то, что исторгнуто у людей, полных отчаяния».
Одним из следствий расширения земельных владений и увеличения числа рабов в поместьях было введение должности посредника между господином и рабом, — я имею в виду управляющего имением, «виллика». Эта перемена должна была оказать непосредственное влияние на их положение. В самом деле, виллик был тем орудием, посредством которого передавалась воля господина всем служащим имения; нередко он бывал также и носителем его авторитета. Господин по занимаемой им должности и все же раб по своему социальному положению, он должен был распределить между сотоварищами по рабству как все необходимое им для жизни, так и те работы, которые соответствовали их силам. Таким образом, в жизни этого одного раба мы встретим черты, характеризующие положение, общее всем рабам. Поэтому необходимо ближе познакомиться с этой личностью; он занимает первое место во всех сельскохозяйственных трактатах. Все они дают нам описание тех качеств, которыми он должен обладать, и тех обязанностей, которые он должен исполнять, с теми необходимыми оттенками, в которых отражались различия тех или других эпох.
Катон почти не останавливается на качествах, желательных для лиц, занимающих эту должность; он сразу переходит к обязанностям, где эти качества могут проявиться. Управляющий, несмотря на видимость власти, должен быть послушным господину, и не только ему, но и его друзьям. Это послушание должно быть разумным, он должен был работать, в точности исполняя его приказания и даже больше — как бы предупреждая его намерения. Он должен уважать собственность других и беречь свою; должен умеренно давать взаймы и столь же умеренно занимать, так как заем всегда носит взаимный характер. От него требуется хорошее поведение, трезвость, не должно быть никаких пиров вне дома, никаких паразитов в доме, никаких жертвоприношений вне установленных сроков, никаких гаданий, никаких гаруспиций. Ему вменяется в обязанность всегда находиться среди рабов, чтобы разрешать их споры, судить их проступки, удерживать их от преступлений своевременным удовлетворением их законных нужд, а также своим примером, держать их всегда занятыми, наказывая за нерадение, ободряя и вознаграждая за прилежание. Руководя работами, он тем не менее и сам должен иногда принимать в них участие, чтобы лучше узнать людей и позволить им узнать себя. «К тому же, — добавляет Катон, — благодаря такому образу жизни он будет менее склонен к бегству, будет лучше себя чувствовать и лучше спать». Впрочем, часы сна отмерены ему довольно скупо: он первым должен вставать, последним ложиться, так как он должен регулировать как отдых, так и труд рабов.
Управляющему, виллику, как в помощь ему, так и для того, чтобы сделать службу более приятной, давали подругу жизни — экономку. В ее обязанности входило смотреть за фермой и поддерживать порядок в ней, наблюдать за домашним хозяйством, заведовать ежедневным питанием рабов и заготовкой продуктов на год. Ей в особенности господин запрещает ходить в гости и принимать их у себя, не разрешается ей и посещение соседок и всякие сплетни с кумушками, пиры, участие в прогулках за пределами имения, жертвоприношения и всякого рода иные суеверия. Ее бог — это бог очага, бог Лар, и пусть она просит у него изобилия, плетет в определенные дни венКи, но что касается жертвоприношений, то пусть она помнит, что один только господин может приносить их за весь дом и семью. -
Варрон, Колумелла и Плиний повторяют, с некоторыми вариантами, эти советы. Варрон требует, чтобы управляющий фермой превосходил своих подчиненных образованием, возрастом, добрыми нравами, ловкостью, для того чтобы он мог учить их как собственным примером, так и словами, и чтобы это руководство поддерживалось авторитетом опыта и знания. Колумелла придает большое значение выбору виллика. Его следует выбирать не среди той группы рабов, прелести которых очаровали господина в городе, а среди того населения, которым ему придется управлять. Автор хотел бы, чтобы их с этой целью намечали с самого детства, знакомили со всеми работами, подготовляли под руководством учителя, для того чтобы он с тем большим успехом мог сам руководить впоследствии людьми труда. Он должен быть средних лет, ловким, опытным или, по крайней мере, способным стать таковым. Знание грамоты для него необязательно, если его память удовлетворяет требованиям его административной деятельности. «Такие рабы, — говорит Цельс, — приносят своим господам меньше счетов, но больше денег». Добродетель требуется от него только постольку, поскольку она необходима для поддержания его авторитета на линии средней между жестокостью и слабостью. Чтобы удержать его дома, Колумелла рекомендует то же средство, что и Катон, — т. е. дать ему хозяйку, виллику. Он требует, чтобы она была молода, но не слишком, не красива, но и не дурна, отличалась трезвостью, целомудренностью и прилежанием. В ее обязанности входит посылать в поле тех рабов, которых призывает туда их труд, оставлять других для внутреннего обслуживания и наблюдать за тем, чтобы дни не проходили в безделье. Еще многие главы посвящены тому, что им рекомендуется делать и что запрещается.
На основании обязанностей виллика и виллики, о которых не перестают твердить, мы можем составить себе представление о желательных качествах рабов как стоящих во главе, так и простых работников. Запреты, налагаемые на них, дают нам представление о том, каким иногда бывало это положение рабов, но для того, чтобы получить вполне реальную картину, следует принять во внимание все их хорошие и дурные стороны. В самом деле, управляющий не был просто рабом в строгом смысле этого слова, и в делах управления он пользовался некоторой свободой действия. Об этом говорит Колумелла: «Да будет угодно богам, — восклицает он с оттенком сожаления, — чтобы воскресли эти древние обычаи лучших времен, ныне оставленные, и чтобы раб не позволял себе употреблять раба в качестве своего слуги, если только этого не требуют интересы господина, чтобы он всегда принимал пищу вместе со всеми рабами и не наживался за их счет». Подобного рода вещи практиковались в большинстве поместий в первом веке Империи. Но это имело место и раньше. Эти обычаи, о которых он так сожалеет, были очень древни, а эти золотые времена очень далеки. Доказательством могут служить виллики комедий Плавта, как, например, Олимпион в «Жребии». Его ферма — это его префектура, его провинция. И сам проконсул не управлял с большим произволом людьми и делами своего округа.
Что же требовалось для того, чтобы ограничить этот произвол? Присутствие господина, так как, являясь господином для рабов, виллик сам был рабом перед лицом господина. Поэтому-то агрономы настоятельно советуют хозяину время от времени посещать поместье, чтобы напомнить этому зазнавшемуся начальнику его истинное положение, ревизовать все его действия, натянуть бразды правления, если они ослаблены, и, наоборот, отпустить их, если это требуется, чтобы никто не думал, что око хозяйское дремлет. Это не только право, но и обязанность господина, каким нам изображает его с самого начала своего произведения суровый Катон.
В своем описании Катон как бы имеет в виду такое время, когда положение виллика больше напоминало положение раба, а Варрон и Колумелла пишут в такую эпоху, когда попустительство господина в ущерб другим способствовало усилению произвола и укреплению насильственно узурпированной им власти. Варрон хотел бы, чтобы его научили управлять не столько при помощи ударов и насилия, сколько при помощи слов убеждения. Колумелла, всячески стараясь поддержать дисциплину, в то же время особенно настаивает на том, чтобы в этом отношении не переходили границ. «После общей ревизии всего управления, — говорит он, — одной из важнейших задач господина следует считать осмотр рабов эргастула. Необходимо проверить, прочны ли их оковы, достаточно ли надежно место их заключения и соответствует ли охрана своему назначению, не заковал ли фермер или, наоборот, не освободил ли он кого-либо из рабов по своему усмотрению. Прежде всего следует придерживаться того правила, чтобы ни один раб, приговоренный самим господином, не был освобожден без его разрешения и чтобы раб, закованный в цепи вилликом, не был выпущен без его же ведома. Господин должен особенно внимательно относиться к этой категории рабов и не допускать возможности обмана, касающегося их одежды и питания, тем более что большое количество лиц, которым они подчинены, как-то: управляющие, руководители работ, сторожа эргастула, нередко подвергает их большим несправедливостям и притеснениям; из-за их скупости и жестокости эти рабы становятся гораздо опаснее. Поэтому рачительный хозяин должен расспросить или самих рабов, или тех из незакованных рабов, которые пользуются большим доверием, получают ли они в точности все то, что предписано в его регламенте; он должен попробовать их хлеб и вино, чтобы оценить их качество, должен осмотреть их одежды, плащи и обувь; он должен разрешить им приносить жалобы на жестокое обращение или обман, жертвой которого они стали». Так поступал Колумелла. Он установил для своих рабов систему наказаний и наград, создавшую некоторое подобие правосудия и утешавшую их отчасти в том, что они были исключены из общего гражданского права.
Разумная политика, гуманное обращение с рабами являлись единственно хорошим и надежным методом ведения сельского хозяйства. Благодаря ему вольноотпущенник, о котором говорит Плиний, получал со своего клочка земли больший урожай, чем давали обширные соседние поместья. Но полученный результат уже не казался естественным, и, чтобы опровергнуть возведенное на него обвинение в колдовстве, он должен был перед лицом суда представить весь инвентарь его сельскохозяйственной эксплуатации, «крепких, здоровых рабов, хорошо откормленных и одетых, все свои железные орудия в полном порядке, тяжелые плуги и сошники, откормленных быков». Но все эти средства были давно забыты. Напрасно доказывали владельцу необходимость хозяйского глаза, напрасно приглашали его если не постоянно жить, то по крайней мере посещать свое имение в память предков и ради своего собственного интереса. Он приезжал только сопровождаемый шумной городской толпой, окруженный всей суетой городской жизни, а матрона, некогда верная помощница в его работах и надзоре, теперь считала недостойным и унизительным для себя пребывание там хотя бы в течение нескольких дней. Итак, виллик пользовался абсолютной властью, так как, по словам Помпония, «быть управляющим имения, куда господин заглядывает лишь изредка, это значит быть не управляющим, а хозяином», а мы уже видели, что власть, перешедшая в такие руки, приобретает ярко выраженный деспотический характер.
Итак, расширение владений, повлекшее за собой увеличение числа рабов на одном и том же участке, ухудшило их положение. Рабы принимали уже меньше участия в жизни господина, досуга стало меньше, работы больше, к работникам, менее известным господину и потому внушавшим больше подозрения, применялись более строгие меры предосторожности и более суровый режим. Но отъезд господина из своего поместья еще более ухудшил условия их жизни, так как власть господина над ними сосредоточилась теперь в лице виллика, и это бесконтрольное господство, в то же время ничем не сдерживаемое, не знало границ; ему ведь не было нужды беречь господское добро, его людей и его вещи, и тот мотив, который удерживал не знавшего жалости хозяина и заставлял его беречь своих рабов, у него отсутствовал, а именно — мотив заинтересованности и выгоды.

3
Это общее условие деревенской жизни влияло как на настроение и склонности рабов, так и на их положение. В прежнее время раб в деревне был помощником господина, теперь он был только рабом раба, рабом виллика. Он жаждал пойти по стопам господина и переменить образ жизни, перейдя из разряда сельских рабов в разряд городских: на деревню он стал смотреть как на место ссылки и наказания; она была для городского раба вечной угрозой. Тысяча указаний на это рассеяно в сатирах, в праве и в истории. И даже должность самого управляющего, которой нередко завидовал второстепенный раб из городской челяди среди неприятностей своей службы, даже эта административная власть, которой ему иногда удавалось добиться в виде милости у господина, несмотря на свою полную неосведомленность в делах сельского хозяйства, даже к ней он впоследствии относился с пренебрежением и помнил только прелести городской жизни:

В Риме, рабом, ты просил о деревне и тайно молился; Старостой стал — и мечты о городе, зрелищах, банях.

Впрочем, не следует думать, что, в противоположность деревенской жизни, жизнь в городе была полна досуга и наслаждений, Город не позволял рабам принимать участие в своих развлечениях; и здесь существовали для них и тюрьмы, и каторжный труд. Рабы, употреблявшиеся предпринимателем для какого-нибудь производства, как, например, в кузнице, в пекарнях, в каких-нибудь мастерских, были ли они счастливее, чем рабы сельские? Виноградари, землепашцы, влачившие на ногах во время полевых работ тюремные цепи, могли по крайней мере дышать свежим воздухом и пользоваться солнечным светом. Но для городских рабов тюрьма не расширялась: в стенах эргастула труд был особенно тяжел. В этом тесном помещении надзор был более тщательный, а так как пример был более заразителен, то и репрессивные меры были более суровы. Осел из «Превращения» Апулея не мог похвалиться тем, что покинул мельницу для пекарни. Что же представилось его глазам в этом ужасном убежище? «Какие отбросы человечества! Вся кожа покрыта багровыми полосами от бича, избитая спина, скорее затененная, чем прикрытая лоскутами плаща; у некоторых был только узкий пояс, но у всех сквозь лохмотья просвечивало обнаженное тело; лоб заклеймен, голова наполовину бритая, на ногах железные кольца; отвратительные вследствие покрывающей их бледности, с веками, изъеденными дымом и темными испарениями, они почти потеряли способность видеть». В этой картине ужаса не хватает еще одного штриха. Было изобретено приспособление, имевшее форму колеса, о котором Поллукс мимоходом упоминает среди других орудий этого производства и употребление которого он объясняет в другом месте. Его надевали на шею рабов, чтобы лишить их возможности подносить руку ко рту и «для пробы» есть во время работы муку. А ведь еще закон Моисея гласил: «Не надевай намордника на вола, молотящего зерно на твоем гумне».
Но положение этих рабов было не самым худшим. Власть господина над своим рабом была безгранична; он мог ради наживы предать его позору, пыткам, даже смерти. Сенека-отец в своих «Контроверсиях» изображает нищего, обвиняемого в изуродовании самыми различными способами подобранных им детей, чтобы, выставляя напоказ их несчастье, собирать при их помощи более щедрую милостыню. Он цитирует целый ряд риторов и юристов, избравших эту тему для своих ораторских упражнений, а также и те аргументы, которые они приводили в защиту этих лиц. Следует сознаться, что эти аргументы не были лишены известной доли справедливости, когда они, оставляя в стороне разбираемый факт, приводили в пример другие факты, вошедшие как бы в обычай и оставшиеся безнаказанными. Они указывали на богачей и на юных детей, изуродованных для удовлетворения их сладострастия, на сводников и на девушек, насильно отданных ими на поругание, на ланиста и его гладиаторов, откормленных на убой. Известно, какую страшную клятву они давали своему господину и как они ее выполняли. Если бой не удовлетворял данному обещанию, то на помощь являлись Меркурий и Плутон. Меркурий приближался к распростертому на арене телу и посредством раскаленных прутьев удостоверялся, действительно ли он мертв, а Плутон отволакивал труп; если последний подавал признаки жизни, то он добивал его своим тяжелым молотом.
Но и помимо этих отвратительных спекуляций не всякая служба даже в больших, знатных домах была лучше, чем служба в поместьях, и не все роли были завидны, начиная хотя бы с роли привратника, заменившего собой собаку, цепь которой ему была оставлена из опасения, что он убежит ночью со своего поста (ночью собаку часто отвязывают). Для того чтобы почувствовать жалость к его участи, потребовалась вся чувствительность замерзшего в напрасном ожидании (на улице) любовника. Дверь, по верному энергичному выражению поэта, была его товарищем по рабству, и если когда-нибудь просьба более счастливого исполнялась и если он благодаря этому переставал пить из горькой чаши рабства, если цепи вдруг спадали с него, то он с большим правом, чем Овидий, мог обратиться к ней со следующим прощальным приветствием:

Двери, прощайте, мои жесткие доски раба.
Переступите через порог. Внутри вы тоже не всегда найдете большее довольство, если спуститесь по всем ступеням рабства, начиная от управляющего и приближенных рабов господина до руководителей работ и простых служителей, до этой толпы рабов без имени, рабов кое-каких, по выражению юристов, до этих «викариев» (рабы рабов), несших двойное бремя рабства, будучи рабами рабов под властью общего господина. Что касается этой толпы рабов, то содержание их регулировалось теми же принципами и нормами, как и в деревне: ежедневная выдача продуктов («с рабами глодать паек городской»), тесное помещение, ложе на низких полатях, вероятно более редкое разрешение браков (по отношению к ним отсутствуют какие-либо советы) и незначительно больший пекулий. В лице управляющего домом перед ним стоял тот же виллик, а пренебрежение хотя и жившего здесь же господина могло иметь те же последствия, как и беспечность, державшая такого хозяина вдали от своего поместья. Взгляните, каким заносчивым и жестоким стал раб Леонид, взяв на себя роль управляющего, по отношению к Либану, своему собрату. Как он сердится за его опоздания, как он глух ко всем его оправданиям! Если бы сам великий Юпитер явился бы, чтобы ходатайствовать за него, он и его не стал бы слушать. Он знает только палки и розги... и он его заранее об этом предупредил: «Если я тебе в подражание Саврею дам в зубы, ты не вздумай сердиться».
В городе, как и в деревне, некоторые категории рабов не испытывали на себе всей тяжести этого вечного ига. Подобно пастуху, который гонял по горам и лужайкам порученное ему стадо, не влача на ногах тяжелых цепей, и рабы, стоявшие во главе лавки или судна, заведующие мастерской или приказчики в каком-нибудь другом торговом предприятии могли бы считать себя свободными, если бы брак, которым им разрешали наслаждаться, если бы собственность, которой они управляли, — все те акты, благодаря которым они принимали участие в гражданской жизни, не являлись пустыми фикциями, существовавшими реально только на основе терпимости, только в силу соизволения господина. Тем не менее они пользовались некоторой долей свободы благодаря исполнению таких обязанностей, которые отдаляли их от господина. Другие, наоборот, пользовались известными привилегиями благодаря услугам, приближавшим их к нему. Эта постоянная близость позволяла им оказывать некоторое влияние на его образ мыслей, и в таких случаях именно перед ними заискивали знатные честолюбцы, домогавшиеся его избирательного голоса, и им приносились маленькие подарки бедными клиентами, просившими его о поддержке. Один раб Адриана прогуливался по площади, сопутствуемый двумя сенаторами. Но даже на самых высших ступенях рабства уже нельзя искать той фамильярной близости, которая некогда могла существовать в уединении деревенской жизни. Господин в городе жил среди равных, и это звание гражданина, столь высоко поднимающее его над толпой иностранцев и клиентов, оставляло далеко внизу толпу рабов. Гражданин должен был в своих отношениях с ними сохранять известный оттенок высокомерия и презрения, которое они внушали ему. Впрочем, если это расстояние, эта разобщенность иногда и сокращались, то само собой разумеется, что это случалось только по отношению к лицам, представлявшим собой как бы аристократию в доме, к тем рабам, которые, как и во всяком другом обществе, возвышались над другими своими сотоварищами иногда благодаря своему таланту, чаще же всего благодаря милости господина. Ах, сколько различных оттенков и видов было в этой «милости»!
К этому классу принадлежали преимущественно действующие лица комедии; и латинские авторы, у которых мы раньше были вынуждены отобрать все, что они заимствовали у греков, обладают достаточным собственным богатством, чтобы добавить к картине рабства в Риме отдельные штрихи и краски, дышащие правдой.
Без сомнения, эти интриги, каковы бы они ни были, эти связи, которые они предполагали или сами создавали, наконец, весь этот колорит комедий не носил чисто римского характера в те времена, когда они ставились на сцене. Доказательством этого служит то, что народ покидал для цирка театр Теренция, где он не находил больше того национального духа, того грубоватого юмора Плавта, которым так восхищались его предки. Однако нельзя сомневаться в том, что римляне, в особенности же богатые крупные владельцы рабов, составлявшие аристократию, с тех пор уже сделали первый шаг навстречу иностранным обычаям. Введение греческого театра в их среду свидетельствует по меньшей мере о зарождавшейся симпатии и общности привычек. В форме римской комедии Плавта и Теренция он мог способствовать их просвещению. Таким образом, в Риме уже тогда существовали, правда, в меньшей степени, чем в Греции, но все же существовали молодые расточители, которые, для того чтобы использовать ловкость своих рабов для удовлетворения своих страстей, сами подчинялись им, готовые купить их содействие ценой самых унизительных уступок, как, например, Агрипп по отношению к Либану И Леониду в сцене комедии «Ослы», которую мы уже приводили. Были и такие старцы, которые своими позорными страстями бесчестили достоинство своего возраста и звание самых высших магистратур и которые для удовлетворения этих страстей отдавались во власть своих рабов, побуждали их к воровству, позволяли им наносить себе оскорбления и издевательства:

Какой ты, право, вздор понес, — говорит раб Либан
своему господину. — Снимать одежду с голого! Надуть? Тебя?
Попробуй-ка, без крыльев наловчись летать.
Тебя! Надуть! Чего там у тебя найдешь?
Вот разве ухитришься сам жену надуть!

Бесчестные и низкие поступки этих старцев часто бывали бессильны вывести их из затруднительного положения. А эта римская матрона, заставшая старого распутника у ног своей любовницы, четыре раза бичевала его грозными словами:

Встань, любовник, марш домой!

Плавт, как руководитель труппы, обращается с назиданиями отчасти к римскому народу: «Если этот старец за спиной своей жены отправился удовлетворять свои страсти, то его поступок не заключает в себе ничего нового и удивительного, отличающегося чем-нибудь от того, что делают другие». Урок жестокий, но все же он был преподнесен; достаточно было несколько замаскировать форму. Римский народ ничего не имел против того, что над ним немного подсмеивались, но только люди должны были быть в греческих костюмах, и он не сердился, если приподнимали уголок плаща, перед тем как занавес закрывал сцену.

4
Это вольное обращение, которое позволяли себе рабы по отношению к некоторым господам, разрешалось всем рабам и всеми господами в известных случаях, как, например, во время тех праздников, когда находили удовольствие в том, чтобы забыть их положение, и которыми народный обычай разнообразил через редкие промежутки времени течение рабской жизни. Первые подобные примеры мы уже отметили в Греции, но наиболее известное применение этого обычая мы встречаем в Риме во время праздника Сатурна, который вернул в Лациум золотой век, и праздника в честь Сервия Туллия, вернувшего в Рим священные дни Сатурна: царя-раба по своему происхождению или во всяком случае по своему имени. Праздник Сервия справлялся в мартовские иды, в день его рождения, и в иды августа, в день освящения храма Дианы, убежища оленей. Ученые (если не хозяева) метафорически распространяли это имя и на беглых рабов. Сатурналии приурочивались к последним дням декабря. В эти дни хозяева допускали рабов к своему столу и даже прислуживали им, подобно тому как это делали матроны в иды марта. Рабы надевали остроконечную шапку вольноотпущенников и принимали внешность свободных людей; они делили между собой магистратуры, они решали судебные дела на основании того права, из которого сами были исключены. Эти праздники, столь мало гармонирующие со строгой степенностью отца семьи, по-видимому, временно отменялись. Их перестали справлять еще до битвы при Регильском озере, затем они снова были преданы забвению после кратковременного восстановления. Им вернули прежний почет во время превратностей второй Пунической войны, когда дурные предсказания предвещали еще более кровавые события после битв при Тичино и при Требии во время консульства Фламиния и Сервилия, имена которых были благоприятны для рабов. Нет сомнения, что они снова прекратились бы, если бы имели интерес только для рабов. Философия господ пришла бы на помощь чувству гражданского достоинства, чтобы рассеять это тщеславное народное суеверие, будто бы «сами боги заботились о рабах». С тех пор они продолжали существовать, отличаясь еще большей распущенностью, оттого что обычный гнет значительно усилился; им не грозила уже больше возможность повторных перерывов, потому что они пустили корни в сердце римского народа. Этот народ, вышедший из класса рабов, сделал сатурналии своим излюбленным праздником; и новые правители, которых он сам себе дал, были принуждены увеличить число праздничных дней. Цезарь довел их до трех дней, Август, вероятно, до четырех, Калигула — до пяти; под конец они продолжались уже семь дней, объединившись с «праздником кукол», с которым они слились благодаря все большей своей длительности. Пропорционально этому увеличилось и количество всевозможных эксцессов, и привычка к ним стала столь общей, что Тертуллиану приходилось стыдить христиан за то, что они принимали участие в этих нечестивых беспутствах.

5
Народ мог предаваться им без всякого удержу; но рабы даже среди увлечений должны были быть очень осмотрительны, потому что господин не всегда был склонен смеяться над их дерзостями. Его гнев быстро вспыхивал, и возбуждение при всех обстоятельствах было очень неприятно. Сатурналии, хотя бы они продолжались и семь дней, имели свое завтра. Что касается повседневной жизни, то эти вольности рабов, каковы бы ни были их мотивы, всегда сдерживались страхом перед жестокостью наказания со стороны господина. Мы видели это уже в Греции, но эти возмездия были, без сомнения, в Риме более обычным явлением, чем где бы то ни было. Если Плавт подражает иногда греческой комедии в сценах фамильярности, то содержание для этих сцен расправы ему не приходилось искать за пределами Рима. Он весь полон вдохновением оригинальности (на сцене оригинальность — правдивое подражание действительности) в описаниях тех наказаний, которыми господа грозят своим рабам и которыми рабы охотно бравируют. Это изобилие выражений, разнообразие форм, богатство фантазии нигде не проявляется с большей силой. Новизной оборотов речи и смелыми сочетаниями слов он в некотором роде оживляет орудия пытки. Они — радость и отчаяние розог, они заставят их умереть на своей спине или сами обратятся в вяз, так сильно должно быть пропитано ими все их существо. Но как можно, не владея языком Плавта, передать всю силу этих картин, всю мощную отчеканенность его мысли?
Можно, было бы написать целый трактат о всевозможных видах наказаний, употреблявшихся в Риме, на основании тех намеков, которые поэт бросает то здесь, то там в виде угроз или шуток. Прежде всего розги, палка, стекло, плеть и пр. Таков был обычный приход раба. «Ты, должно быть, ждешь обильного урожая розог и пожать желаешь жатву славного сечения». Для господина это было основой домашней дисциплины, дисциплины, превращающей человека в осла из-за этого одуряющего метода воспитания при помощи плети. Напоминая ослов своей выносливостью к ударам, рабы могли быть причислены к породе коз или пантер благодаря тем полосам, которыми они испещрены. Только очень немногие среди них не имеют этих следов. Трахалион в «Канате», считая себя меньшим плутом, чем кто-либо другой, предлагает судить об этом на основании осмотра спины; он с полной гарантией предоставил бы свою кожу скорняку для работ, свойственных его ремеслу. Затем всевозможного рода путы: цепи на руках, оковы на ногах, рогатины на шее, цепи на бедрах; кроме того — усталость, жестокий голод и холод; все эти аксессуары тюрьмы входили в качестве необходимого элемента в систему наказаний; там, где опять-таки не последнюю роль играл интерес хозяина, он оказывал влияние даже на наказание раба, уменьшая его паек и удваивая работу. Наиболее легкой степенью наказания считалась ссылка раба в деревню, где он должен был обрабатывать землю с киркой в руках и с цепями на ногах. Но, как мы уже видели, и в городе и в деревне существовали наказания значительно более тяжелые, как, например, мельница, или толчея, чаще всего фигурировавшая в угрозах господина, так как это было самым обычным местом наказания во всех странах, затем каменоломни и рудники, причем у Плавта чаще всего встречаются рудники.
«Отведите его, — говорит Гегион в «Пленниках», — пусть его закуют в тяжелые, толстые цепи, а затем ты отправишься в каменоломни, и в то время как другие обтачивают восемь камней в день, ты должен сделать в полтора раза больше, если не хочешь прослыть человеком, получившим тысячу ударов».
И освобождение молодого пленника дает ему возможность охарактеризовать одним словом это место пыток; это — ад для рабов:
«Я часто видел на картинах многочисленные наказания в подземном царстве, где течет Ахеронт; но нет такого Ахеронта, который можно было бы сравнить с тем местом, откуда я только что вышел. Здесь труд изнуряет человеческое тело до последних пределов усталости».
Эти изображения поэтов вполне подтверждаются историческими фактами. Диодор в своем описании Египта упоминает о каменоломнях, находившихся на границе Эфиопии, и о способе их эксплуатации, практиковавшемся еще в его время. Эти приемы едва ли чем отличались от тех, которые применялись несколько лет спустя, во времена римского владычества. К работам в этих каменоломнях осуждали провинившихся рабов, но спекуляция трудом рабов насчитывала там не меньше жертв, чем наказание. Были там и пленные, посылавшиеся и в одиночку, и целыми семьями. Там хватало работы на все возрасты: дети должны были проникать в пустоты горы, мужчины — дробить извлеченный из подземных галлерей камень, женщины и старики — вертеть мельничный жернов, чтобы превратить его в порошок и таким образом добыть из него золото. Закованные в цепи, проводя время в беспрерывном труде под наблюдением солдат, которых старались сделать глухими к их мольбам, выписывая их из чужих стран, эти люди все же должны были возбуждать в своей страже сострадание печальным Зрелищем своей наготы и страданий. «Пощады не было ни для кого, — продолжает историк, — не дают передышки ни больным, ни увечным, ни женщинам ввиду слабости их пола. Всех без исключения заставляют работать ударами кнута до тех пор, пока они, окончательно изнуренные усталостью, не погибают».
Итак, положение рабов было очень тяжелое. Можно ли было избегнуть его хотя бы бегством? Это было, по словам поэта, равносильно накоплению бедствий. Бегство — это естественное право каждого угнетенного, право, которое Плавт осмелился провозгласить с подмостков римского театра параллельно с правом господ, — считалось в Риме, как и везде, где существовало рабство, самым тяжким преступлением раба. Мы уже говорили о том, с каким хитроумием юристы находили состав преступления в малейших попытках к
бегству. И как бы незначительны ни были следы их, они для раба оставались неизгладимыми в виде клейма, которое выжигали на его лбу раскаленным железом. Да и куда бежать? К какому-нибудь частному лицу? Но ведь закон присуждал всякого, принявшего беглого раба, к уплате двойной его стоимости. В храмы? Но республика не признавала за ними этого права убежища, освященного в Греции. Она не признавала иной защиты, кроме защиты закона и магистратур; убежищем для гражданина служил трибунал, раб же, лишенный этого права по меньшей мере во времена Республики, не мог искать защиты у него. Никто не мог за него заступиться, кроме друзей господина. Этот последний, не признававший принуждения со стороны высшей власти, мог позволить смягчить себя просьбами и мольбами. И законы разрешали рабу идти просить заступничества у этого друга, не рискуя быть обвиненным в бегстве. Но пусть он будет осторожен, чтобы в этом его поступке не усмотрели покушения к бегству. Даже в том случае, если он изменит свое решение, его первоначальное намерение заклеймит его как беглого, и его последующее решение не сотрет первого. С этого момента у него нет уж больше никакого прибежища; его не дают ему и статуи императоров, ставшие местом убежища в городе, который отказал в этой привилегии статуям богов. Он может быть подвергнут любому наказанию, и господин не всегда удовлетворяется некоторым усилением обычных наказаний, как-то: увеличением числа ударов, более тяжелыми оковами или работой, присуждением к ручным или ножным кандалам или к железному ошейнику. Он может присудить его к кровавой казни на арене амфитеатра, к растерзанию хищными животными, к битве гладиаторов. Подтверждением этого служит пресловутый Андрокл. Будучи беглым рабом, он в течение трех лет жил в обществе льва, рану которого он излечил; будучи затем пойман, он был послан на арену, где он встретился с тем же львом, который в свою очередь спас ему жизнь.
В одном только случае беглый раб подлежал возвращению с арены, а именно: если он добровольно искал там убежища; чтобы вернуть его господину, его отнимали у зверей, от когтей которых он предпочитал погибнуть. Если господин, как правило, считал для себя более выгодным наказывать раба, осуждая его на вечную работу, сопровождавшуюся всем, что только могло усугубить ее тяжесть, то бывали все же случаи, когда чувство злобы могло заставить забыть эти принципы домашней экономии, служившие единственной преградой, спасавшей раба от смертной казни. В таких случаях его бросали в колодец, в печь или, если хотели насладиться его мучениями или показать пример строгости, его сажали на вилы, или распинали на кресте, который он должен был тащить на себе до места казни, находившегося за пределами городской черты. Иногда его сжигали в одежде, пропитанной смолой, как это делал Нерон.
Наказания, о которых говорит Плавт в своих комедиях, не являются плодом его воображения, но фактами, подтверждаемыми историей. История констатирует жестокое обращение, которому подвергались рабы, так как власть господина не имела границ. Так, Мину-ций Базил в наказание самым гнусным образом уродовал своих рабов. Раб был его вещью, и он мог распоряжаться ею по своему усмотрению. Однако интерес государства мог пострадать от абсолютной свободы господ. И как бы священна она ни была в их глазах, древний закон все же ограничил ее в одном пункте. Товарищем гражданина при его земледельческих трудах, столь близких сердцу древнего Рима, был вол. Убить его считалось государственным преступлением. Это утверждение Варрона и Колумеллы подтверждается Плинием, который приводит в пример гражданина, приговоренного народом к ссылке за то, что он зарезал
одного из своих волов, чтобы удовлетворить обжорство молодого кутилы. Что же касается раба, то закон не изменил своего отношения к нему. Человек, стоявший вне гражданской общины, имел в его глазах гораздо меньше цены. Фламиний, снисходя к жестокой, но несколько другого рода, фантазии какого-то развратника, велел отрубить голову одному пленнику (по свидетельству других, даже перебежчику), чтобы вознаградить своего друга за то, что ему не пришлось насладиться боем гладиаторов. В числе суровых взысканий, которые позволил себе наложить Катон во время своей цензуры, упоминается и это его решение, в силу которого Фламиний был лишен звания сенатора. Но вскоре господам Рима пришлось устраивать подобные зрелища в угоду развращенной толпе. Чтобы наряду с гладиаторскими боями поддержать интерес к театру и наполнить трагедию сильными ощущениями, стали на сцене изображать во всей реальности несчастья юного Атиса, Геркулеса на костре и Прометея, прикованного к скале. В последнем случае инсценировка несколько видоизменила содержание мифа. Коршуна, которого не так легко было заставить исполнять свою роль, заменили медведем.
Правда, это были все осужденные, преступники; но ведь господин имел право осудить своего раба. Приговор не подлежал никакому контролю, а приведение его в исполнение не встречало никаких преград. Во времена Августа эти казни совершались публично и не вызывали его неодобрения. Правда, в подобных условиях наказание налагал не суд, а право силы, а следовательно, часто гнев и каприз. Разбогатевший вольноотпущенник Ведий Поллион приказывал бросать виновных в чем-либо рабов на съедение хищным рыбам — муренам, чтобы насладиться видом того, как эти рыбы целиком пожирали их. Часто рабы были виноваты в незначительном проступке или просто в неловкости. Всем известна история раба, присужденного к этого рода казни за то, что он уронил хрустальную вазу во время пира, на котором присутствовал Август. Раб бросился к ногам императора, умоляя его лишь о том, чтобы он позволил ему в виде милости «не быть съеденным». Возмущенный Август велел перебить весь хрусталь Ведия, а раба простил. Но осудил ли он господина и принял ли он какие-либо меры, чтобы предупредить возможность повторения подобных злоупотреблений? И по какому праву проявил он такую строгость? Разве сам он не велел распять на мачте своего судна своего управляющего Эроса за то, что тому вздумалось изжарить и съесть перепелку, знаменитую своими победами в перепелиных боях, к которым римляне питали такое пристрастие? Почему же нельзя считать верным изображением действительности нарисованные сатирой картины нравов первого века Империи? Эти неистовства, эти побои по поводу самых незначительных провинностей, это жестокосердие ланистов и даже женщин, проявлявших еще больше своенравия в назначении и выборе наказаний; эти палачи, состоявшие на годовом жалованье; матрона, присутствовавшая при наказаниях, не перестававшая в то же время румяниться, слушать речи любовников, любоваться золотой каймой, придававшей больший блеск ее одежде, утомлявшаяся менее быстро, чем палачи, и распределявшая смертные приговоры с такой же легкостью, как и удары, — те и другие без достаточного основания:
Ты мне раба распни! — Какою виной заслужил раб Казнь? Кто свидетелем тут? Кто донес? Ты выслушай
только
Где человеку смерть, никакое медленье не долго — О ты, глупец! Разве раб человек? Пусть он невиновен, — Я так хочу, так велю, пусть доводом тут моя воля!
Мы бы исказили мысль автора и переоценили бы историческое значение сатиры, если бы представили себе все общество наподобие тех личностей, которых она клеймит. Но что благодаря безнаказанности произвола и молчанию закона многие рабовладельцы до крайних пределов злоупотребляли своей властью над жизнью и смертью своих рабов, что их жестокость, например, доходила до того, что они обеспечивали себе их молчание, вырезая им язык, что суеверные господа осмеливались искать гнусных предзнаменований во внутренностях детей рабов, — кто решится отрицать все это, вопреки простому утверждению сатиры, когда, по рассказам Плиния, люди пили кровь гладиаторов, павших на арене, чтобы в этом питье, где билась еще жизнь, искать исцеления от припадков падучей. Это такое зрелище, добавляет автор, от которого с отвращением отворачиваешься, когда то же самое проделывают на арене хищные звери. Но эти люди думают, что нет ничего более целительного, чем вкусить от еще теплой и дымящейся крови у самого ее источника и вдохнуть в себя как бы дыхание самой души, выходящее из раны!
При наличии подобных нравов, поскольку все позволено, все и возможно, к свидетельству Плиния, придающему характер вероятности этим чудовищным поступкам, упоминаемым и в сатирах, можно добавить в качестве доказательства более обычных злоупотреблений правом смерти, предоставленным господину, авторитет отменившего его закона. Подобные эксцессы продолжались еще в эпоху Адриана и принудили его отменить самый принцип.
Какое же представление о реальном положении рабов в Риме дают все вышеизложенные факты? То, которое вытекает из определения, даваемого им законом, из присвоенного им народным языком, т. е. обычным правом, прозвища — собственность. Конечно, раб не просто вещь, как все другие, он имеет свои индивидуальные качества и определенное положение (в ряду вещей). Это — орудие, но орудие одушевленное, обладающее даром речи, и закон считается с этим; это даже человек, и закон признает его за такового в качестве ли преступника или даже жертвы, если случай настолько важный, что он может представлять серьезный интерес для общественного порядка. Но на общественной лестнице он всегда занимает низшие ступени, а по отношению к своему господину, в частности, он только вещь, вещь, как все другие. И можно ли думать, что этот принцип, от которого закон никогда не отступал в своих отношениях к семье, мог не оказать влияния на отношения семьи к рабу? Это значило бы отводить законам очень небольшую долю участия в умственном движении и совершенствовании нравов. Но дело обстоит не так. Дурной принцип, вошедший в законодательство еще в варварскую эпоху, продолжает жить в нравах, в особенности если он потворствует дурным наклонностям нашей натуры; и он удерживает их силой привычки и «святостью» писанного права на уровне более низком, чем тот, на который их возвел бы естественный прогресс цивилизации. Поэтому, когда философия диктовала Цицерону его прекрасный «Трактат об обязанностях», а Вергилия вдохновляла столь благочестивая муза, закон продолжал утверждать, что раб есть собственность господина, и только; господин же, со своей стороны, не считал себя обязанным видеть в нем нечто большее, чем видел в нем закон. Это мебель, это часть его сельскохозяйственного инвентаря, и притом не самая ценная и не наиболее оберегаемая. В поместье был помощник, пользовавшийся большим вниманием, чем раб: это вол. Почему с волопасом обращались лучше, чем с другими рабами? Ради вола, с которым он, в свою очередь, обращался тоже лучше. Волы, как мы видели, имели свои дни отдыха, которых не было у рабов. «Некогда убийство вола считалось таким же уголовным преступлением, как и убийство гражданина». Что касается раба, то господин может пользоваться им и злоупотреблять им по своему усмотрению, как, впрочем, и всем остальным своим имуществом. Его власть была суверенна и безгранична, так как принцип, лежащий в основе закона, носил абсолютный характер, а молчание, которое он хранил, не указывало ему никаких иных норм, которые он должен был бы уважать.
Не следует ли при таком положении дел отказаться от мысли определить общее положение рабов? Конечно, нет, так как, оставив в стороне крайности хорошего и плохого обращения, чрезмерные милости и из ряда вон выходящие жестокости, приходится признать, что положение рабов подчинялось общему закону, которым руководится большинство людей при пользовании своей собственностью, — закону выгоды. А затем оно, конечно, испытывало на себе самые различные влияния. Все социальные противоречия были присущи рабскому сословию, все мельчайшие оттенки жизни граждан отражались на их рабах, и в одной семье можно было иногда встретить все ступени государственной иерархической лестницы. Ясное представление дает нам об этом штат прислуги зажиточной семьи даже в том случае, если там не было легиона рабов и дом этот не был похож на государство в миниатюре. Там был свой класс привилегированных в лице управляющих и приближенных рабов, средний класс в лице начальников служб (декурионов) и руководителей работ и, наконец, рабочий класс в лице рабов, занятых городским и сельскохозяйственным трудом, вплоть до рабов, до тех «викариев», которых давали в качестве пекулия рабам высшего ранга как бы для того, чтобы замаскировать сознание их рабского положения внешней видимостью власти.
Как работа, так и благосклонность господина распределялась неравномерно среди различных разрядов рабов и очень часто совсем не соответствовала услугам, оказанным рабами. Поэтому вполне возможно, что на высших ступенях рабства благодаря привычке пользоваться неограниченной свободой иногда исчезало чувство рабской зависимости. Но истинный характер рабства следует определять исходя из положения масс, а это положение в общем управлялось принципами, от которых оно зависело по самой своей природе, а именно: права собственности в качестве основного принципа и полезности — в качестве руководящего.
И во власть вот этого-то слепого права закон всецело отдал рабов, во власть этого столь сурового режима, который он и не считал нужным смягчать! Какую защиту мог раб найти в нем против своего господина? Всякий деспотизм легко переходит в насилие. Господин, имевший право пользования, был, конечно, склонен к злоупотреблению. При выполнении домашних работ он старался сократить расходы, увеличить валовой доход и получить благодаря такой политике большую выгоду. Чувство корысти не только не удерживало его, наоборот, еще более подстрекало его идти по этому пути вплоть до тех пределов, перешагнуть которые не позволяли силы рабов. А сколько в этих границах было непосильной работы и горя! То же самое мы видим и при наложении наказания. Господин останавливался только тогда, когда чувство заинтересованности подсказывало ему, что ценность раба (так как рабы оценивались только на деньги) может или совсем потеряться или по крайней мере сильно пострадать. Но до этого момента оно не перестает его побуждать в силу самых разнообразных причин; а до этого момента какой широкий простор для наказаний!
Итак, заинтересованность позволяет заходить очень далеко и сама ведет очень далеко. Она не всегда сможет удержать господина в пределах, установленных ею, как при повседневном обращении с рабами, так и при применении наказания, а иногда может даже заставить его нарушить их. Так, она не может принудить господина быть умеренным в наказании, если он находится во власти гнева или каприза; она заставит его даже отбросить всякие ограничения, если покажется, что высшую степень наказания можно с успехом применить в качестве устрашающего средства; она не остановит его и в том случае, если ему на практике придется выбирать между потерей раба или более ценной вещи. Эта мораль практической выгоды имела в древнем мире своих «казуистов». «Шестая книга «Об обязанностях», Гекатона, — говорит Цицерон, — полна этого рода вопросами: «Имеет ли честный человек право не кормить своих рабов во время большого голода?». Он обсуждает и разбирает этот вопрос с той и с другой стороны, однако он полагает, что по точному смыслу решающее значение должен иметь момент полезности, а не гуманности. Затем он спрашивает, не следует ли скорее пожертвовать призовой лошадью, чем ничего не стоящим рабом, в том случае если приходится бросить в море часть груза? Чувство гуманности отвечает — да, а чувство интереса — нет...». Сам автор не решает этого вопроса. Но подобное сомнение, высказанное на страницах «Трактата об обязанностях», — не является ли оно достаточным оправданием для того, чтобы на практике пожертвовать чувством гуманности мотиву заинтересованности? История не сочла нужным записывать примеры столь обыденных случаев. Что же касается первого случая, то до нас дошел один очень яркий пример. Когда во время осады Перузы стал ощущаться недостаток в продовольствии, Л. Антоний запретил кормить рабов. В то же время, боясь, что они распространят известие об этом бедствии в неприятельском лагере, он приказал не выпускать их из города. Несчастные бродили по улицам и поедали траву. После их смерти он велел их трупы похоронить в яме из страха, что пламя костров будет замечено неприятелем. О Калигуле передают только один характерный факт, рисующий его расчетливость. Так как для кормления хищных зверей в цирке мясо показалось ему слишком дорогим, то он велел давать им мясо преступников, приговоренных к казни.
Расчетливость заставит переступить границы, охраняющие жизнь раба, и при обстоятельствах не столь крайних, в случаях повседневной жизни, если некогда рекомендованное бережное отношение к рабам приносит господину убыток, если, например, раб или заболел, если его содержание становится невыгодным или если его болезнь влечет за собой расходы без надежды на их восстановление. Чувству гуманности предоставлялась здесь широкая возможность проявить свое сострадание, но расчетливость подсказывала, что этим следует пренебречь, и римлянин слишком часто повиновался этому голосу, не знавшему жалости. «Пусть продает, — говорит Катон, — старых волов (он не уважает теперь даже вола), больной скот, больных овец, шерсть, кожи, старые повозки, старые железные орудия, старых рабов и рабов больных и все то, что является лишним; пусть продает; глава семьи должен продавать, а не покупать». А кто же будет покупать? Старый вол и старое железо еще могут найти покупателя, но кому нужен старый и безнадежно больной раб? Не имея возможности его продать, он бросит его на произвол судьбы, так как этого требуют его интересы. Итак, он его покинет. Но кто же подберет и приютит его? В силу той же Самой причины, заставившей господина отказываться от содержания раба, и другие не подадут ему руки помощи, и жестокосердие римлян сумеет в случае необходимости прикрыться маской гуманности. Подобно скупости, олицетворенной в старике из «Трех-монетного», оно скажет: «Мы оказываем плохую услугу нищему, давая ему возможность есть и пить, так как мы, во-первых, теряем то, что даем, а во-вторых, способствуем продлению его жалкого существования». Оно наденет на себя еще более гнусную маску, маску религиозную, маску лицемерия. В середине реки Тибра находился остров, который держался на рабском труде.
Основанием его послужила жатва, собранная с принадлежавшего Тарквиниям Марсова поля и брошенная восставшим народом после их изгнания в реку. Ил, отлагавшийся вокруг него благодаря последовательным наносам, поднял его над уровнем реки. Здесь нашла убежище змея Эскулапа, живой символ божества, изображение которого было привезено в Рим во время одной эпидемии чумы. Здесь возвышался посвященный ему храм. Сюда же посылали благочестивые хозяева больных рабов, поручая их покровительству бога здоровья. Клавдий, желая несколько облегчить их положение, даровал брошенным здесь рабам свободу... на самом же деле свободу умирать! А он думал помочь им изданием этого закона! Еще более грустно то, что он думал это не без основания, так как корыстолюбие хозяина сторожило больного на берегах этого острова, и если он выздоравливал, то хозяин вновь завладевал им.
Подведем итоги. Обычаи римлян вполне соответствовали духу самого закона, предоставлявшего раба в собственность господина, с тем чтобы он пользовался им как вещью; а римский закон того времени в точности отражал в себе принципы народного права, на котором основывалась организация рабства. Рабство не сохраняет людей, оно их эксплуатирует. И если когда-либо чувство милосердия спасло на поле битвы жизнь побежденного, то чувство корыстолюбия обратило его в раба. Поэтому не приходится удивляться тому, что чувство гуманности лишь редко распространялось на этот класс. Здесь царствует закон заинтересованности, и горе тому, кто находится во власти этого неумолимого закона:

Горе тебе! — От богини рабства вот тебе наследие.
 

Глава седьмая. ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА РАЗЛИЧНЫЕ КАТЕГОРИИ РАБОВ

Глава седьмая. ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА РАЗЛИЧНЫЕ КАТЕГОРИИ РАБОВ

1
Раб в течение всей своей жизни испытывал на себе двоякого рода влияние: во-первых, общее влияние своего положения: раб — только вещь в руках того, кто ею обладает, и, во-вторых, специальное влияние своего господина: господин для него все, его слова — закон, а его приказания — долг для раба. Первое из этих положений лишало его всякой основы человеческой морали, второе накладывало на него обязанности своего рода лакейской морали. У раба нет своих собственных норм поведения, их устанавливает для него господин.
Какова же была эта мораль господ и из каких принципов исходили они при определении тех обязанностей, которые они налагали на своих рабов?
Все сводилось к закону, в своем роде как бы регулировавшему условия их жизни в его имении, к закону заинтересованности.
Интерес господина мог предписывать рабу известные добродетели; в самом деле, господин требовал от раба не только обладания физическими качествами, как-то: здоровьем и силой; он требовал от него и известных моральных качеств как гарантии полезного применения первых. Что пользы господину от здорового раба, если он ленив? К чему господину его силы, даже регулярно применяемые в работе, если он расточает плоды работы? Катон в одинаковой степени исключал из своего расчета как раба, так и доходную землю, доходы с которых поглощались расходами по их содержанию. Потому-то этому обстоятельству придавали особенно важное значение. Если хозяева для сохранения в хорошем состоянии здоровья своих рабов соглашались, хотя и неохотно, на бережное отношение к ним даже в том случае, если оно обходилось довольно дорого, то по крайней мере не следовало скупиться на столь легкие и дешевые увещания и советы, чтобы развить в их душе те качества, без которых первые теряли всякое значение. Это полностью учли Катон, Варрон и Колумелла при описании обязанностей рабов и особенно управляющего, виллика, власть которого, заменявшая собой власть господина, непосредственно сказывалась на всем хозяйстве. Он не только должен был выполнять целый ряд функций, но и обладать известными добродетелями: покорностью, бдительностью, прилежанием, расчетливостью. Те же наставления повторялись и со сцены всем рабам вообще. «Он меня купил, — говорил один из них, — с тем, чтобы я повиновался ему, а не приказывал». «Раб, — говорит другой, — должен научиться все знать и ничего не говорить». «Раб должен обуздывать свои глаза, свои руки и свой язык».
«Образцовым рабом считается тот, кто принимает близко к сердцу интересы господина, за всем присматривает, все устраивает и беспокоится за него, хранит его добро с большей заботой и осторожностью, чем сам господин, если бы он тут присутствовал».
Эти правила, которые вкладывались в уста хороших рабов как бы для того, чтобы укрепить их авторитет, исполнялись ими и на практике. Таким изображен бдительный Грип в «Канате», таков и Тиндарей в «Пленниках». Взятый в плен и проданный вместе со своим господином, он меняется с ним ролями, чтобы облегчить ему возможность освобождения; хитрость эта удается, угрожая большой опасностью верному слуге, так как покупатель, взбешенный тем, что его обманули, хочет отомстить, подвергнув слугу жестоким пыткам. Но эти угрозы только укрепляют его преданность: «Если я умру, — говорит он, — и если он не вернется, как обещал, я по крайней мере по ту сторону могилы буду служить блестящим примером того, что я вырвал своего господина из рук врагов и избавил его от рабства, чтобы вернуть его родине, и что я предпочел навлечь на свою голову гибель, которая угрожала ему». Нет сомнения, что истории знакомы примеры такой преданности рабов; об этом мы скажем несколько слов ниже. Но господин по существу ясно чувствовал, что не имеет никакого права рассчитывать на это; закон же, вменявший это в обязанность рабу под страхом смерти, ясно свидетельствует о том, что в нем не предполагали таких возвышенных чувств. Сам Плавт, приписывая своему действующему лицу такое величие души и такое истинное благородство, не отступает от общепринятого мнения о рабах, так как выведенное им лицо — человек свободный, только что обращенный в раба. Подобно тому как в молодых девушках, оторванных с самого раннего детства от своей семьи и воспитанных гнусными развратниками, сохраняется как бы инстинкт лучшего происхождения, облагораживающий благодаря своего рода прирожденному достоинству то униженное положение, в которое они попали волей судьбы, так и в свободной натуре этого раба, еще не знающего, кто он такой, есть сила чувства, которая вскрывает его природу перед глазами зрителей сквозь оболочку рабства. Им не нужна развязка, чтобы признать равного себе в том, кто перед смертью восклицает: «Пожертвовать своей жизнью долгу — это не значит погибнуть!».
Преданный раб, изображенный Плавтом, это, следовательно, не Тиндарей; это Палестрион в «Хвастливом воине», это прежде всего Стасим в «Трехмонет-ном». Палестрион, оказывающий услуги своему первому господину с тем большим рвением, что эти услуги направлены против его нового господина, этого хвастливого воина; Стасим, который, оплакивая расточительность своего господина, берет от нее свою часть и отговаривает его, насколько может, от решения, исхода которого он опасается, так как если его господин будет вынужден сделаться воином, то что ожидает его самого? — должность обозного служителя.

2
Забота об интересах господина, преданность, послушание — таковы важнейшие качества, требуемые от раба. Но не было ли иногда послушание равнозначаще исполнению дурных поступков, а преданность — соучастию в преступлении? А если господин подстрекал к воровству, если он покровительствовал обману, если он призывал к разврату? Ведь существовали не только рабы-рабочие, но и рабы для удовольствия, рабы, привычной обязанностью которых было удовлетворять прихоти и чувственность господина или даже для добывания ему денег идти в места позора, или искать среди оргий случая к распутству или растлению. Это обыкновенное, всем известное, признанное законом явление. Гатерий в одной из своих заключительных речей утверждал, что распутство считалось преступлением для свободнорожденных, обязанностью для вольноотпущенников и необходимостью для раба. Квин-тилиан, или автор «Декламаций», изданных под его именем, желая доказать, что похититель одной молодой девушки уже одним фактом похищения доказал, что ему было известно, что она свободнорожденная, говорит, временно ставя себя на место защитника: «Если она прельстила твои взгляды, зачем же было прибегать к насилию? Разве ты не мог склонить ее подарком? А если она упорствовала, то разве ты не мог попросить ее вежливо, с твоей обычной обходительностью, у ее господина?». Итак, надо было повиноваться, если этого хотел господин; это был закон и долг. Нет никаких моральных принципов вне воли господина. Страх перед господином был основой мудрости, и хороший раб должен был предугадывать все его приказания, сообразуясь с малейшими проявлениями его внутренних настроений.
Вполне ясно, куда могли привести такие принципы. Господину легко удалось развратить человеческую природу раба и заставить его слушаться себя, когда он толкал его на путь неправды; значительно труднее было исправить его и направить на путь добра. Его лишили всякой моральной узды и не сумели заменить ее никакой другой, способной сдерживать в его душе чувственные порывы. Он усвоил себе эту эгоистическую мораль больше, чем это казалось желательным. Он прямо подошел к принципам, оставив без внимания их практическое применение, и, нисколько не заботясь о формах, всецело проникся их духом. Каковы же были результаты? Как раз противоположные тем, к которым стремились, так как интересы раба, совпадавшие с интересами господина в их отношениях к внешнему миру, были диаметрально противоположны в отношениях внутренней жизни. Раб тоже стремился к жизненным благам и брал их везде, где находил, — в безделье ли, в удовольствиях ли, хитростью, обманом, всевозможными увертками, ложью, воровством. Такова была конечная цель его жизни и таковы средства к ее достижению. Мы пришли к этому выводу при изучении рабства в Греции, и это столь же верно и по отношению к Риму, так как сущность и организация рабства ничем не отличались у этих двух народов, а человеческая природа, всегда одинаковая, будучи помещена в одинаковые условия и подчинена одному и тому же влиянию, дает везде одинаковые плоды. Итак, мы могли бы повторить все то, что было нами изложено раньше. Прежде всего мы могли бы взять из этой первой картины все то, что мы заимствовали у римского театра, чтобы воспользоваться теми сценами, в которых он подражал греческому образцу, оригинал которого погиб. Это право дает нам в особенности Плавт благодаря живому остроумию и оригинальности столь красочно изображаемых им сцен. Вот почему все те пьесы, в которых сам автор не указывает, что они являются подражанием греческим произведениям, — а это заставляет нас видеть в подобного рода пьесах хотя бы в общих чертах картину греческих нравов, — мы считаем чисто римскими. Из этого вовсе не следует, что он описывал всегда только римские нравы современной ему эпохи. Среди граждан все еще продолжали жить старые привычки, о которых позволяет судить Катон, современник Плавта, приподнимая немного завесу в своем «Трактате о земледелии». Кроме того, все общество было захвачено хлынувшим потоком заморских обычаев. Они утвердились в верхних слоях государства и благодаря авторитету наиболее знатных фамилий, их широким связям и силе примера грозили повсеместным распространением. Вот на них-то и обрушивается Плавт в своих литературных произведениях с не меньшей силой, но со значительно большим искусством, чем поэт Невий. Если он, как было уже сказано, обращался к народу, наполнявшему глубину театра, то он, конечно, рассказывал им кое-что о сенаторах и о всадниках, сидевших в первых рядах; таким образом, он, воспроизводя греческие сцены, на самом деле был созвучен своей эпохе и своей стране, приноравливал их к условиям римской, современной ему жизни. Мне даже кажется, что в тех сценах, где он допускает некоторый шарж, он ближе подходит к Риму, чем к Греции. Пленный грек в Риме проявлял, конечно, не менее ловкости, чем азиат и варвар в Греции, в стремлении создать себе более или менее сносную жизнь даже в условиях рабства. А эта хорошая жизнь заключалась в том, чтобы вкусно есть, развлекаться и наслаждаться. Заключенный в этот заколдованный круг, он сумел использовать для достижения цели все свое лукавство и все имеющиеся в его распоряжении средства. Вот эти-то нравы и изображает по преимуществу Плавт. Что за безграничное чревоугодие, что за изворотливость и тонкие приемы воровства! Как умеет он притвориться честным перед не доверяющим ему господином, и каким презрением платит он обманутому простаку! Если он питает пристрастие к вину и любви, то не вздумайте говорить ему о той морали, которую его господа создали для него. У него своя священная мораль. Противостоять любви! Разве он Титан, чтобы бороться с богами? В случае необходимости этот ханжа призовет их всех! Память его хранит имена всех богов обоих его отечеств, чтобы придать больше силы его клятвам:

Да разрази меня Юпитер, Марс, Сатурн, Юнона, Геркулес с Меркурием, С Минервою, с Венерою, с Церерою, С Латоною! Надежда, Доблесть, Счастие, Сумман, Кастор и Поллукс, Солнце — боги все, Все правда, все, что я сказал...

и тем не менее все это была ложь. Но что значат для него ложные клятвы? Это дело его языка, его доброго покровителя.
Нетрудно узнать грека по тому легкомыслию, с которым он издевается над тем, что есть самого святого в римском культе и в римском праве. В этих оскорбительных речах, которые он позволяет себе в отсутствие господина, сказываются привычки афинской распущенности. А рабы, настоящие римские, которых мы встречаем еще в деревне, особо подчеркивают это, обращаясь к подобным гулякам: «Пейте же день и ночь, поступайте как греки». Итак, они греки! Но их господин может быть настоящим римлянином. Римляне, желавшие приобщиться к эллинской культуре, особенно легко поддавались влиянию своих рабов-греков. Вполне справедливо изречение Горация, понятое в самом прямом смысле. Сурового победителя соблазнила покоренная Греция не только своей литературой и искусством, — нет, он подпал также под власть раба-грека со всеми его достоинствами и пороками. И когда ему, воспринявшему из нравов этой страны то, что в них было развратного и лживого, понадобилась, чтобы выпутаться, ловкость своего раба, то как должен был торжествовать последний! Тогда роли переменились, так как в этой сфере господином был раб. Он хочет, чтобы его упрашивали, чтобы ему угождали. Он, конечно, уступит и притворится преданным. Но в действительности эта преданность ему ничего не стоит, так как всякое зло его привлекает; кроме того, в этом обращении молодого хозяина он чувствует как бы некоторое преклонение перед его превосходством. Это превосходство Плавт блестящим образом закрепляет за ним богатством изображения руководимых им интриг и остроумной инсценировкой. Допуская, что вся серия интриг в «Ослах» и в «Бакхидах», составляющая как бы ткань оригинальной пьесы, является подражанием греческим образцам, следует признать выросшими на римской почве, привившимися здесь всех этих столь выразительных персонажей — Либанов, Леонидов, Хризалов — с их тонким умением завязать интригу, смелостью выполнения, находчивостью, умением вновь соединить все хитросплетения после неудачи, с тем чтобы довести дело до победы. Сколько у них презрения к мелким интригам, сколько честолюбия при сложных! Это целая поэма военных хитростей. Так,
Хризал с самодовольством вспоминает осаду Трои, когда, подобно Одиссею и его спутникам, он отдается во власть врагов, чтобы потом тем легче завладеть ими. В тех комедиях, которые не отнесены непосредственно к Греции, хотя многие их черты указывают на заимствование, можно с тем большим правом причислить к городским рабам всех этих Мильфионов («Пэнул»), Тра-нионов («Привидение»), Эпидиков и Псевдолов — всех тех рабов, которые, невзирая на препятствия, благодаря бесконечной изворотливости ума победоносно доводят интригу до развязки. Не только склонность к злу, не только жажда превосходства и удовлетворения самолюбия заставляли раба вмешиваться в те козни, которые отец и сын подстраивали друг другу; он втайне чувствовал удовольствие, рассчитывая, что в отношениях к нему они перестанут видеть в нем только «орудие» или просто «вещь». Он получал, кроме того, двойное удовольствие от того, что одного оставлял в дураках, а другого делал своим сообщником, союзником, а иногда даже и рабом. Если для Греции характерна эта привычная фамильярность между слугой и господином, который ему ничем не обязан, то столь же характерным является для Рима тон равного или даже тон превосходства, который раб принимает по отношению к господину, связанному с ним узами порока. Эту черту характера Плавт постарался особенно ярко подчеркнуть остроумными выходками и удачными приемами. С каким презрением принимает раб похвалу от того, чьей собственностью он является! С какой небрежностью и бесцеремонностью отвечает он на его любезности! Как резко прерывает он его вопросы: «Ах, твоя болтовня мне надоедает, ты мне досаждаешь!». Сколько удовольствия доставляет ему возбуждать его нетерпение, обманывать его любопытство! И как он издевается над его отчаянием! Таковы были развлечения рабов; и это справедливо, что господа, прихоти которых они удовлетворяли, в свою очередь служили им развлечением.
Вот что в комедиях Плавта является или общим для Греции и Рима, или характерным только для одной из этих стран. Это греческие нравы, но уже перенесенные в Италию и внедрившиеся в обычный образ жизни наиболее знатных фамилий, подобно тому как театр Плавта — это греческий театр, оживленный римским гением. Театр действия пока еще ограничен. Если мы вынуждены признать, что массе рабов в Риме, как и во всякой другой стране, были свойственны нравы и обычаи, вытекавшие из основных принципов рабства, то не следует им всем приписывать в широком масштабе эти более тонкие оттенки характера, в особенности это проворство, эту любовь к интриге, благодаря которым они присвоили себе главную роль в семье и своего рода руководство всеми мелочами частной жизни, как мы это видим на подмостках театра. Такие типы составляют исключение. Но число исключений постепенно увеличивается, поле действия расширяется, и вскоре эти образы, созданные комиком, сделаются почти общим явлением. Поэтому, если мы будем рассматривать рабство не только в том виде, в каком мы застаем его в эпоху, современную Плавту, а в более широких рамках, то, за исключением вышеуказанных незначительных оговорок, мы найдем в его комедиях верное изображение класса рабов. Разве Овидий, говоря о пьесах Менандра, не высказал не потерявшую еще до сих пор значения истину о своей эпохе и своей стране:

Лжив пока раб и грозен отец, пока ласкова дева, Сводня подла, между нас будешь, Менандр, ты живым.

В самом деле, Рим, заимствовав у Греции и в свою очередь широко развернув весь этот штат городских рабов, должен был принять его со всеми его пороками. Эта многочисленная челядь отличалась той же склонностью к лени, обжорству, пьянству, воровству, тем же любопытством по отношению к семейной жизни, той же нескромной болтливостью вне дома, той же испорченностью. «Если я совру, — говорит Сосий, — то я сделаю только то, к чему привык». Меркурий, принимая его образ, хорошо знает, что для большего сходства он должен прикинуться плутом, хитрецом, наглецом и трусом. Взгляните на эту только что привезенную в город личность, которой вскоре суждено занять столь важное место, — на этого повара. Он прибыл сюда таким, каким его сделали утонченности пресыщения, цивилизации, чрезмерно преувеличившей его ценность, — пошлым и кичливым болтуном; это уже тип повара-бахвала. Повар отрицал свою принадлежность к классу рабов, пороки которых он полностью усвоил, и вел свою родословную от Кадма, похитившего из Сидонского дворца прекрасную Гармонию. Он охотно приписал бы кулинарии все чудеса искусства Орфея и честь распространения первых зачатков культуры в Греции. Кулинарное искусство способствовало тому, что люди от людоедства перешли к более пристойной пище. Это великое искусство играло первенствующую роль во время всех пиров и жертвоприношений и среди своих клиентов считало величайшего царя греков, Агамемнона, и высшего магистрата Рима, цензора. Разве цензор, поражавший жертвенных животных топором, не был помощником повара? Эти большие претензии, однако, нисколько не мешают его хищническим наклонностям. «Где найти такого повара, у которого не было бы когтей орла или ястреба?» Не только один скряга, выведенный Плавтом, приходил в отчаяние от того, что допустил в свой дом, в непосредственную близость к своей дорогой кубышке (кубышка, в которой он прятал свое сокровище) «этих хищников, этих людей, имеющих шесть рук, настоящее отродье Гериона, которые обманут человека, всего покрытого глазами Аргуса!» Все жалуются на их склонность к воровству, на самом же деле она составляла отличительную черту всего рабского класса. Слово «fur», обозначавшее впоследствии вора, вначале было название раба. Вергилий продолжает давать ему эту кличку в силу анахронизма, впрочем, хорошо гармонирующего с его эклогами, вкладывая ее в уста пастухов, которых давно уже не было:
Как поступать господам, когда раб на такое решился?
Но давно уже это слово перестало обозначать самих рабов, оно означало только свойственные им качества. В этом смысле Плавт предлагает называть так специально поваров. Он хотел бы, чтобы рынок, где их нанимали, поварской форум, называли «воровским форумом». Изменилось не название места, а значение этого названия.
Флейтистка, куртизанка и другие участники пиров на греческий лад — все это лица, взятые из тех же источников. Мы могли в предшествующем томе с целью вернуть их на родную почву заимствовать некоторые черты у Плавта, но эти, хотя и чужеземные, образы не были, однако, незнакомы Риму. Мы встречаем их там со всеми типичными чертами их характера, с их пристрастием к нарядам, хорошей еде и вину. Мы встречаем там и куртизанок высшего света, полных такого презрения к этой грязной толпе проституток из низов полусвета, что они с трудом находят достаточно сильные слова для его выражения на обоих языках:
Потаскуха двугрошовая рабов измазанных.
Эти женщины, как служанки, так и содержанки, в одинаковой степени отвратительные, когда они дают советы или приказания, внушали им эту безжалостную тактику, прикрывавшуюся маской любви, особенно по отношению к римской молодежи, еще мало искушенной в их хитрых проделках. В самом деле, образы Плавта, списанные с греческого образца, можно сравнить с теми, которые нам изображают много лет спустя и элегии и сатира, Овидий и Пропорций, Ювенал и Лукан. Взгляните на находящуюся рядом с ними фигуру ребенка, на котором уже видна печать ранней развращенности! Послушайте эти неуважительные и бесстыдные речи, в каждом слове которых чувствуется раннее посвящение во все тайны распутства. Эта маленькая фигурка, без сомнения, принадлежит Греции: она родилась там, чтобы кружить головы старым куртизанкам и приводить в ярость сводников. Но вот он прибыл в Рим: здесь это молодой иноземец, купленный за свою резвость и болтовню и обученный под руководством специального учителя искусству бросать дерзкие остроты, в которых он мог на свободе изощряться. Больше того, он так же близко связан с Римом; это ребенок, воспитанный в семье, с его непристойными шалостями и уже испорченной грацией; это тип, олицетворявший собой насмешливость и наглость, который оживляет, а еще чаще оскверняет страницы сатиры и легкой поэзии, начиная с Катулла и Горация и вплоть до Марциала и позже.

3
Мы перечислили все добродетели, которыми должен был обладать раб, и все пороки, в которые он был вовлечен частью благодаря потворству господина, а иногда и против его воли, но всегда под влиянием своего положения. В самом деле, мораль, созданная специально для рабов, неправильная по своим принципам, была лишена, кроме того, достаточной санкции. Она искала основу долга в интересах хозяина, а гарантию исполнения думала найти в интересах рабов, предлагая им в качестве высшего сдерживающего начала страх перед наказанием.
Известно, с каким самодовольством развивают эту тему честные рабы Плавта. Так, Мессенион в комедии Плавта «Близнецы» говорит:

Спина, а не глотка, бока, а не брюхо
Важнее тому, кто умерен душой;
Кто негоден, пусть припомнит, чем хозяин им
Воздает — бесчестным, вялым, леностным рабам.
Изнурение, голод и холод, побои, оковы и жернов —
Цена такая лености: зла злей боюсь я этого.
И вот решил я лучше быть хорошим, чем плохим, рабом.
Ведь легче мне словесные побои, чем помои.
Питать готовым хлебом плоть приятней, чем зерно молоть.
Вот и служу хозяину послушно и покорно,
И мне оно на пользу.
Пусть другие для выгоды делают —
Я поведу себя так, как обязан.
Я питать буду страх, воздержусь от вины,
Всюду буду готовым к услугам,
А рабы, что боятся, не зная вины
За собой, те полезны хозяину;
Кто же страха не знает, тот чувствует страх,
Лишь когда он побои заслужит.
Мне бояться чего? Близко время, когда
За заслуги хозяин меня наградит!
С тем расчетом служу, чтоб спина была цела.

Наказание — таково последнее слово этой морали. Оно витало над головами всех рабов, и они должны были помнить о нем.
«Раб, который не знает за собой вины и тем не менее боится наказания, — это единственный раб, хорошо служащий своему господину. Те же, которые не знают страха, раз заслужив наказание, прибегают к вздорным средствам. Они убегают; но когда их ловят и возвращают домой, то их ожидает целый «пекулий» (куча, сумма) несчастий, их, не сумевших скопить иного пекулия путем своей бережливости. Мало-помалу пекулий растет и составляет уже целое сокровище.
Но я, обладающий здравым смыслом, предпочитаю избегать зла и не подвергать свою спину ударам. Моя кожа до сих пор чиста, и ее следует и впредь охранять от ударов. Поскольку я сумею владеть собой, ей не будут грозить побои, которые сыплются на других, не задевая меня. В самом деле, ведь хозяин таков, каким его хотят видеть рабы: добрый с хорошими рабами, жестокий с дурными. Посмотрите на наших рабов. Это почти все негодные рабы, расточающие свое достояние, вечно битые. Когда их зовешь, чтобы идти к хозяину в город, они отвечают: «Не хочу, ты мне надоел; я знаю, куда ты спешишь; тебе не терпится совершить прогулку в одно место. Клянусь Геркулесом! ты можешь идти, добрый мул, на кормежку». Вот что я получил за свое усердие, и с этим я ушел. И теперь я один из всей толпы рабов иду за хозяином. Завтра, когда он узнает о том, что произошло, он их с самого утра накажет ремнями. Впрочем, мне моя спина дороже, чем их. И они познакомятся раньше с ремнем, чем я с веревкою».
Итак, весь их нравственный кодекс был не чем иным, как политикой и расчетом. Наиболее мудрые взвешивали все неудобства и из многих зол выбирали меньшее; а хозяину не оставалось другого выхода, как все более усиливать наказание, чтобы противопоставить его смелости бунтарей. Но как бы жестоко оно ни было, оно не всегда достигало цели и не всегда могло подавить силу инстинкта, побуждавшего их освобождаться от оков рабства. Это влечение к злу, бывшее сильнее всех препятствий, являлось чертой характера, наиболее резко подчеркнутой в комедиях Плавта; здесь ему не нужно было заимствовать что-либо у Греции или в римских подражаниях Греции. Он мог черпать свое вдохновение из самых глубин римских обычаев. Именно в Риме суровость нравов должна была привести к ожесточению рабов. Там скорее чем где бы то ни было они могли проявить это презрение к опасности, примером которого им служили воинственные привычки их хозяев, применив его в своей обстановке по отношению к единственной угрожавшей им опасности, — к наказанию. Там они могли выставить напоказ свой направленный в сторону зла героизм и насмешливый дух, который, издеваясь над наказанием, тем самым ослаблял его силу и уничтожал страх перед ним. Удары палок — это как бы монеты, которые они охотно учитывают при малейшем проступке. Разве они не составляют достояния плохого раба? Но палочные удары — это только мелочи. Кому доставляет удовольствие вести им учет? Они составляют свой послужной список в стенах различных домашних исправительных заведений. Повторные ссылки на мельницы — это для них то же, что славные походы, а исполняемые ими там обязанности — это их чины: прикомандированный к министерству мельниц, трибун розог. По примеру своих хозяев, гордых тем, что им удавалось присоединить к своему имени новое, данное им по случаю какой-либо победы, рабы присваивают себе свои заслуженные чины в зависимости от понесенного ими наказания. И порой кажется, что в этих прозвищах, которыми они любят приветствовать друг друга, как, например, в этой встрече Либана и Леонида в «Ослах», больше чести, чем позора: «Школа для плетей, привет! — Как дела, тюремный страж? — Хранитель цепей! — Наслаждение для розог!».
И сколько гордости в их торжестве, если их смелость одерживала победу! Как охотно рисуют они в своих благодарственных молитвах картину всех тех опасностей, через которые они прошли! С каким удовольствием напоминают они друг другу свои старые подвиги: «Злоупотребление доверием, неверность господину, сознательное нарушение святости клятв, подкопы под стены, явные кражи и много красноречивых речей, произнесенных в свою защиту в то время, когда ты был подвешен между восемью ловкими, чтобы полосовать тебя, смелыми и сильными ликторами».
«Ты говоришь правду... Сколько раз платил ты за добро неверностью, сколько ложных клятв, сколько святотатственных краж ты совершил, сколько убытка, неприятностей и скандалов причинил ты своим господам! Сколько раз ты отрекался от своих долгов и от доверенных тебе денег! Сколько раз доводил ты до изнеможения своим упорством восьмерых здоровых гайдуков, вооруженных гибкою лозой! Хорошо ли я отблагодарил тебя? Как расхвалил я своего сотоварища! — О да, вполне достойно тебя, меня и наших способностей».
Но они хвалятся не только своими прошлыми деяниями, они смеются и над грозящим им наказанием.
«Где тот человек, — говорит Транион в «Привидениях», — который пожелал бы заработать немного денег, согласившись пойти на истязания вместо меня? Где эти смельчаки, привыкшие к цепи? Я дам целый талант тому, кто первый бросится к кресту, но с условием, чтобы ему пригвоздили и руки и ноги».
Итак, смерть им больше не страшна; они не боятся ее, хотя и кажется, что они хотят ее избежать. Но с каким равнодушием они ждут ее!
«Я знаю, что крест будет моим последним жилищем. Там покоятся мои предки, мой отец, мой дед, прадед, прапрадед».
Без сомнения, известную долю этих шуток следует отнести за счет поэта и театральных приемов. Комедии легко глумиться над наказаниями и заставлять смеяться зрителей — это ее закон. Но нельзя не признать, что подобные нравы существовали также и в действительности и были естественным результатом дурного обращения. В самом деле, разве можно было с успехом вести раба по пути добродетели, если к нему применяли прямо-таки зверский режим, заставлявший его терять всякий человеческий образ? И каким образом на границе этой животной жизни, где единственная его радость состояла в удовлетворении своей чувственности, страх перед физической болью мог удержать
его испорченные инстинкты? Чем больше его прижимали, ставя на один уровень с животным, тем глубже он погрязал в пороке. Это не могли не признавать даже на подмостках театра. «Бить раба — это значит себе вредить; они ведь уже так созданы, это бичи розог, и такова их система. Как только им представляется случай, они тащат, хватают, грабят, пьют, едят и бегут. Вот это — их дело». «Цепи, розги, мельницы, жестокость наказания — это делает раба еще хуже». И для этого зла не существовало никакого лекарства, так как в нем сказывалось самое настоящее и естественное влияние рабства. Сколько же времени было необходимо для того, чтобы оно принесло свои плоды? Всего лишь один год. Год службы; такой короткий промежуток считался достаточным, чтобы испортить человеческую природу. К концу года раб становился уже ветераном, и к тому, кто продал его за новичка, можно было применить закон о возврате. Как можно говорить еще о каком-то воспитательном значении рабства, имея перед собой текст этого закона!
Но дурное обращение не только закалило раба; оно не только не умертвило в нем чувство, наоборот, оно обострило его, сделав для него иго рабства невыносимым и в числе всех дурных страстей вызвав самую страшную — ненависть и жажду мести.
Причины этих проявлений коренятся в том влиянии, которое рабство оказывало на класс рабов, а плоды их — в том воздействии, которое оно могло иметь на класс свободных. Краткое изложение этих явлений послужит естественным переходом от одной темы к другой.
 

Глава восьмая. ВОССТАНИЕ РАБОВ - РАБСКИЕ ВОЙНЫ И ВОЙНЫ ГРАЖДАНСКИЕ

Глава восьмая. ВОССТАНИЕ РАБОВ - РАБСКИЕ ВОЙНЫ И ВОЙНЫ ГРАЖДАНСКИЕ

1
«Не только лица, облеченные политической властью, должны мягко обращаться с теми, кто зависит от них. Но также и в частной жизни осторожность предписывает нам гуманное обращение с прислугой, так как если в государстве высокомерие и крайняя строгость порождают междоусобия среди граждан, то и в домах частных лиц подобные дурные привычки служат причиной заговоров рабов против своих хозяев и часто вызывают страшные восстания, угрожающие спокойствию городов. Чем больше жестокости и несправедливости проявляют хозяева, тем чаще люди, зависящие от них, переходят от чувства досады к чувству дикой, неукротимой ненависти. Тот, кого судьба поставила ниже других, может согласиться уступить тому, кто поставлен над ним, все почести и славу; но если его лишают того человеческого отношения, на которое он может с полным правом претендовать, то возмущенный раб начинает видеть в своих хозяевах врагов».
Таково суждение Диодора Сицилийского, которое он на основании исторических фактов высказывает о рабском режиме, таковы гарантии, которые он требует для рабов, те опасности, на которые он указывает хозяевам, грозящие им в том случае, если они будут продолжать упорствовать в своих жестоких привычках, полных презрения к рабам. И тем не менее с этими правами, которые природа человека сохранила за рабами, наложив на них свою священную печать, никогда не считались, и хозяева, требуя от них исполнения всех своих прихотей, предписывали им покорность, молчание и послушание. От них требовали, чтобы они страдали, чтобы они подчинялись даже жестокости несправедливого приказания:

Достойным недостойное считать должны, Когда хозяин это делает.

И Федру, вольноотпущеннику, принадлежала басня, в которой были высказаны те же заключения. Один раб жалуется Эзопу: «На меня сыплются бесчисленные удары, и кнут всегда наготове; меня посылают в деревню прислуживать сельским рабам. Если хозяин желает ужинать вне дома, то я несу ему факел во время пути; я заслужил свободу, а между тем поседел в рабстве». И он хочет бежать. «Погоди, — говорит ему Эзоп, — не сделав ничего плохого, ты испытываешь все эти неприятности; что же ожидает тебя, если ты провинишься, какие бедствия будут грозить тебе в этом случае?» Это размышление заставило его отказаться от бегства.
Так дело обстоит в басне, но в действительности оно едва ли кончалось так. Об этом свидетельствует целый ряд мероприятий, с помощью которых стремились предупредить или обречь на неудачу все подобного рода попытки со стороны рабов, как, например, кольца, которыми сковывали их ноги, ошейник, который они носили на шее, клеймо на лбу, объявления через глашатаев и афиши, присяжные сыщики, награды, обещанные тем, кто приведет беглых, и наказания, угрожавшие приютившим их. Ни неудача, ни ужасные наказания, следовавшие за ней, не оказывали того действия, которое приписывается совету Эзопа. Не всегда имело силу даже мягкое обращение, если можно верить утешениям Сенеки, обращенным к его другу Луцилию, умеренность и милосердие которого он хвалил в другом месте. В общем раб оставался равнодушным, если ему приходилось менять хозяина, как ослу в басне: «Если я должен нести вьючное седло».
Но раб был не только ненадежным владением, но и опасной собственностью. Были, несомненно, и среди рабов примеры привязанности и искренней преданности. Не все хозяева были жестоки, и их гуманность могла наперекор влиянию института рабства пробудить самые благородные человеческие чувства в этих нередко низко павших душах. Называют рабов Грументы, которые вывели ее из взятого приступом города, сделав вид, что ведут ее на казнь; указывают на раба Веттия, взятого в плен, убившего сперва своего господина, чтобы освободить его, а затем и себя. Подобные примеры были особенно многочисленны в самые тяжелые дни гражданских войн. Были рабы, которые не только противостояли всяким соблазнам и скрывали местонахождение своих обреченных на смерть хозяев, как, например, рабы Варрона, но и такие, которые сами охраняли и защищали их. Мы видим, как некоторые из них соглашались принимать участие в их хитрых планах и выдавали себя за телохранителей какого-нибудь Апулея или Арунция, когда последние, чтобы лучше обставить свой побег, переоделись в одежду центуриона и сделали вид, что преследуют изменников; или как они сопровождали в качестве ликторов Помпония, который со знаками преторского звания осмелился проехать по Риму, выехать через ворота города на государственной колеснице, пересечь всю Италию и перебраться в Сицилию, в лагерь Помпея на судне, принадлежащем триумвирам. В других случаях их преданность не ограничивалась простым содействием: рабы сами придумывали разные хитрости. Так, во время избиения, устроенного Марием, рабы Корнута бросили в пламя костра труп неизвестного, который они выдали солдатам за труп своего господина. Во время проскрипций второго триумвирата раб Реасция сделал больше. Испытав на себе поочередно и милости и гнев этого римлянина, заклеймившего его за некоторые преступления, он сопровождал его во время его бегства и не только не выдал его, но, наоборот, укрыл его в пещере. Затем, так как этому убежищу грозила опасность быть открытым, он набросился на первого прохожего, убил его и выдал его палачам за своего господина, призывая в свидетели своей мести знаки клейма, запечатленные на его лбу. Иногда рабы жертвовали собой и спасали своих хозяев ценой своей собственной жизни, обмениваясь с ними одеждой и ожидая смерти. Аппиан приводит еще несколько других примеров из времен гражданских войн, а Сенека, приводящий много таких случаев, берет их из эпохи более поздней, но не менее страшной, — эпохи доносов при Тиберии. Но все эти примеры — лишь частные случаи, которым можно противопоставить другие. Жажду мести со стороны рабов не всегда удерживал страх перед еще более жестокой казнью: как же могла она устоять перед безнаказанностью? Как могли они не поддаться призывам проскрипций, которые обращались к самым низменным страстям их рабской натуры и возбуждали их против господ, соблазняя их возможностью мести, золотом и свободой? Как часто раб сам становился палачом того, кто мог располагать его собственной жизнью! Как часто матери в слезах напрасно простирали руки к своим жестоким служанкам! Аппиан приводит наряду с вышеупомянутыми примерами преданности подобные же примеры измен со стороны вольноотпущенников и рабов. Но нередко общественное чувство возмущалось этим и старалось их обуздать. Один раб, принесший Крассу письменные доказательства против Карбона, был отослан к нему назад в цепях; другой, предавший своего хозяина во время борьбы Мария и Суллы, был отпущен на волю в награду за донос, а затем казнен как предатель. Во время второго триумвирата один негодный раб, купивший свою свободу ценой такой измены, дошел в своей наглости до того, что в качестве получившего с торгов право на имущество приговоренного к смерти выступил против его разоренной семьи, но народ заставил триумвиров вернуть его этой семье как раба; другой донес о благородной хитрости своего товарища, одевшегося в платье своего хозяина, чтобы спасти его ценой своей жизни, но народ не успокоился до тех пор, пока не принудил магистратов распять на кресте предателя и дать свободу верному слуге.
Итак, эти анекдоты как бы уравновешивают друг друга, и одна их часть может быть многочисленнее другой, в зависимости от той точки зрения, которой моралист придерживается в этом вопросе, т. е. рассматривает ли он его с точки зрения мягкости или жестокости хозяев. Но какие же факты носили наиболее общий характер? Историк установил их в следующем своем суждении о проскрипциях: «Наиболее частые примеры верности встречаются среди женщин, затем среди вольноотпущенников и реже всего — среди рабов». То же можно отметить и в эпоху доносов времен Империи. Когда закон, оберегавший интересы семьи и запрещавший принимать свидетельства рабов против своих хозяев, изданный Тиберием, был открыто отменен Гаем (Калигулой), полился целый поток обвинений. Об этом можно судить по размерам и продолжительности тех кровавых репрессий, которые применял Клавдий на их основании. Но зло на этом не прекратилось. Тацит, клеймивший всю эту эпоху деспотизма, точно так же как и Плиний, сравнивавший Траяна с его предшественниками,— оба свидетельствуют об этой готовности рабов идти навстречу обращенным к ним призывам. Сенека имел в виду не только воспоминания об этих более поздних временах, но и всю историческую традицию, когда он говорил: «Вспомните примеры погибших в расставленных им дома сетях, благодаря открытому ли нападению или благодаря обману, и вы убедитесь в том, что не меньшее число их погибло от мстительности рабов, чем стало жертвами тиранов». В самом деле, раб был врагом, допущенным в самые недра семьи: «Сколько рабов, столько врагов» — гласила пословица. Их обычным оружием были: измена в смутные времена, доносы в эпоху деспотизма, а в спокойные времена — яд и тайные козни. Один вольноотпущенник, заведующий делами Коммода, приветствовал смерть, так как таким образом он избавлялся наконец от неволи, в которой держали его его же собственные рабы, и он завещал, чтобы это выражение радости было написано на его надгробном камне.
Императоры, больше всего поощрявшие доносы, из которых они извлекали пользу, решили принять строгие меры против этой домашней опасности, грозившей только со стороны рабов. Мысль о мести не могла зародиться в душе одного раба; всегда можно предположить, что она является общей для всех его товарищей, поэтому все рабы считались как бы соучастниками в преступлении: они казались подозрительными в том случае, если они не догадались о нем, виноватыми, если не предупредили его. И если хозяин погибал жертвой насилия, то к смерти приговаривали всех рабов. Таков был обычай, торжественно подтвержденный сенатским постановлением, внесенным Силаном во времена Нерона: «...так как, — гласил закон, — семейная безопасность находилась бы под сильной угрозой, если бы рабы не были вынуждены под страхом смерти защищать своих хозяев против своих же слуг и чужих людей». Господином считался не только отец, но и сыновья, даже вышедшие из-под его власти (совершеннолетние), а к рабам причисляли вольноотпущенных в силу завещания, вольноотпущенных на известных условиях. Исключались дети, слепые, сумасшедшие, глухие, немые, если их инвалидность послужила им препятствием (оказать эту помощь), больные, но только в том случае, если болезнь была настолько тяжелая, что приковывала их к постели, рабы, сидящие в заключении, если их цепи были так крепки, что они не могли их разбить. Таков был закон. Случай применить его представился в правление Нерона по поводу смерти Педания, о котором мы упоминали в главе о «Числе рабов». Речь шла о том, чтобы предать казни 400 человек, виновных лишь в том, что они находились под одной крышей с их убитым господином. Толпа, тронутая жалостью при виде стольких невинных жертв, волновалась, грозя восстанием. В сенате мнения тоже разошлись, но тогда Гай Кассий выступил с защитой следующих принципов: «Предкам нашим душевные свойства рабов внушали недоверие даже в том случае, если эти последние родились на одних с ними полях или в одних и тех же домах и тотчас же вместе с жизнью воспринимали любовь к своим господам. Но с тех пор, как мы ввели в число наших рабов целые племена с их отличными от наших обычаями, их чуждыми для нас суевериями, их неверием, то такой сброд людей можно обуздать не иначе, как страхом». И это страшное избиение привели в исполнение совершенно хладнокровно, несмотря на народное возмущение; народ, неимущий и сам раб по происхождению, не имел оснований бояться этих заговоров.

2
Рабство грозило опасностью не только семье, но, как мы это видели в другом месте, и государству.
Рим в противоположность Спарте не принимал против своих рабов никаких репрессивных мер, но и не оказывал им снисхождений, характеризовавших политику Афин. Он оставлял их на произвол господ и нисколько не интересовался ими, принимая, хотя намеренно и не вызывая против них, все последствия домашнего деспотизма, так как считал себя достаточно сильным, чтобы подавлять их. Но в первые века Республики глубокая вражда, разделявшая два класса, и полное подчинение плебеев патрициям не раз оказывали поддержку рабам и во всяком случае всегда сильно обнадеживали их. Хотя рабы были тогда менее многочисленны и не так сильно эксплуатировались, быть может, благодаря простоте нравов той эпохи, они тем не менее никогда не переставали составлять заговоры, что нередко угрожало государству большими опасностями. Их «навязчивой идеей» было поджечь город и захватить Капитолий. Такова была цель первого заговора в 501 г. до н. э.; он был раскрыт, а виновные распяты; но в следующем же году был составлен новый заговор, с участием плебеев, начинавших понимать, что изгнание царей еще не означает уничтожения тирании. Главари опять-таки были казнены. Несколько позднее, во время войны с вольсками, к рабам присоединились изгнанники, и заговор начался успешно. Гердоний вместе с 4500 заговорщиков занял укрепление и убил одного из консулов, но и он в свою очередь погиб под натиском патрициев, и снова были воздвигнуты кресты для побежденных. В 419 г. — новый заговор, который, по-видимому, имел широкое разветвление и в сельских местностях. Их все так же воодушевляла мысль сжечь город и занять Капитолий с целью вызвать смятение. Кроме того, заговорщики хотели убить своих хозяев, стать на их место, забрав себе их жен и их имущество. Это удалось осуществить менее жестоким способом и вначале довольно успешно рабам из вольсиниев, которые, захватив власть, возымели довольно дикую мысль придать своей попытке легальную форму, завладев имуществом в силу завещаний, продиктованных ими господам, и разрешая приказами все фантазии их грубых страстей по отношению к женщинам.
Начало Пунических войн и затем победы Ганнибала в Италии вновь оживили надежды рабов и вызвали целый ряд заговоров. Но победа Рима, казалось, должна была бы их обескуражить, а объединение обоих классов давало с тех пор республике более сильные гарантии против этих внутренних брожений. Тем не менее рост числа рабов и все вытекавшие отсюда последствия, указанные нами выше, давали больше поводов для подобного рода попыток. Война рабов готова была вспыхнуть в 198 г. у самых ворот Рима: пленный Карфаген едва не застал врасплох своего гордого победителя. Заложники, данные Карфагеном в силу договора 201 г., содержались в Сетии. Они происходили из наиболее знатных фамилий и держали для своих услуг большое количество служителей. Было много рабов и у жителей, так как только что кончалась вторая Пуническая война. Эти рабы почти все принадлежали к тому же племени и были куплены при продаже военной добычи. Они составили заговор и сообщили свой план городским рабам и рабам соседних городов, Норбы и Цирцей. Все было готово. Ждали только начала назначенных в Сетии игр, чтобы напасть на жителей во время самого представления. Захватив их врасплох и перебив во время возникшего беспорядка, они затем рассчитывали занять Норбу и Цирцеи. Но заговор опять-таки был раскрыт; два раба явились рано утром к претору Лентулу и выдали ему план заговорщиков. Он созывает сенат, получает полномочия и отправляется с пятью легатами; что касается солдат, то он собирал их по пути, заставляя приносить военную присягу всех, кого он заставал на полях. С этим импровизированным отрядом приблизительно в 2 тысячи человек он внезапно появился в Сетии. Главари заговора были арестованы, рабы разбежались. Их преследовали на полях, их окружали повсюду; но все-таки римлянам не удалось захватить всех виновных, так же как не удалось и запугать их. Они решили направиться в Пренесту, но Лентул опередил их. 500 участников заговора были казнены. Город тем не менее был охвачен ужасом перед тем, что заложники, пленники из Карфагена, осмелились составить подобный заговор! Во всех кварталах была поставлена стража, низшие магистраты получили приказ делать обходы, триумвиры тюрем — удвоить бдительность, союзникам в Лациуме сообщили, чтобы заложников держали совсем отдельно, чтобы на пленных наложили оковы не менее 10 фунтов весом и чтобы их держали только в общественных тюрьмах.
Едва была устранена эта опасность в Лациуме, как вспыхнула новая в Этрурии (в 196 г.). Восстание рабов навело на всех ужас, и, чтобы подавить его, потребовался целый легион под начальством претора. Одни были рассеяны и убиты, другие захвачены. Главари наказаны розгами, а затем распяты на крестах, остальные возвращены хозяевам. Затем пришла очередь Апу-лии (в 185 г.). Отряды восставших пастухов свирепствовали по большим дорогам и опустошали общественные земли. Претор, получивший в качестве провинции Та-рент, был вынужден прибегнуть к мерам крайней строгости: 7 тысяч были приговорены к смерти. Многим удалось бежать, остальные же были казнены.
В этих заговорах уже не было речи о взятии Рима и о том, чтобы самим занять его место. Силы республики значительно увеличились, она расширила свое господство и свое влияние; рабский же класс, также сильно увеличившийся, все же был слаб, так как его разбросанность и разобщенность не позволяли ему в равной мере использовать имеющиеся у него средства. Это были смелые попытки, но всегда частичные и в силу необходимости уступавшие тем средствам, которые Рим черпал в своей организации для их подавления. Все же в этой борьбе было нечто тревожное для государства, так как эти восстания, как бы ограниченны они ни были, звучали призывом ко всему классу рабов. Угроза Риму не могла ограничиться одним только пунктом, не вовлекая и всю остальную массу рабов, в республике же была одна такая область, где изолированность положения, менее бдительный надзор, более значительное число рабов и более жестокое обращение с ними могли вызывать более частые случаи восстаний и способствовать их шансам на успех: этой областью была Сицилия. Именно здесь должна была вспыхнуть вся злоба, скопившаяся в классе рабов вследствие злоупотреблений хозяев своей властью. Но Сицилия была только тем, чем сделала ее Италия, поэтому в Италии следует искать причины того огромного пожара, очагом которого сделалась Сицилия.

3
Сицилия была житницей Рима; именно она поставляла Италии то зерно, производством которого сама Италия стала пренебрегать. Римские всадники поделили между собой земли, захваченные благодаря завоеванию, и сицилийцы соревновались с ними в способе обработки, не имевшем себе конкурентов за пределами этой области: этот способ состоял в эксплуатации рабского труда. Все войны, которые вел Рим, поставляли им рабов, и они их сконцентрировали на этом острове, не принимая никаких особых мер предосторожности; они только накладывали на них клейма, как это было принято делать со скотом, и заставляли их беспрерывно работать. Ослепленные требованиями безмерной алчности, они стремились увеличить свой доход не только сверхурочной работой, но и уменьшением обычных норм раздачи одежды и пищи. Таким образом, для того чтобы обеспечить себя самым необходимым, рабы толпами бродили по стране и занимались убийствами и грабежами, совершенно так же как и в Италии, Там поля превратились в пастбища, на которых хозяйничали пастухи, занимаясь разбоем, так как хозяева не предоставляли своим рабам иных средств к существованию, кроме свободы добывать их как они захотят и как смогут. В Сицилии, как в стране завоеванной, безнаказанность была еще более обеспечена. Воровство здесь было не только дозволено, но даже поощрялось, и знатные лица страны, связанные с всадниками по своему богатству, не только не уступали, но часто даже превосходили их чрезмерной наглостью, больно отражавшейся на слабых. Однажды рабы пришли почти совсем голые к своему хозяину, Дамофилу, уроженцу Энны, и стали жаловаться на свою нужду. Дамофил, раздраженный их жалобами, спросил, почему они бродят в таком виде по стране, когда они легко могли бы добыть себе силой одежду и снабдить ею тех, кто также в ней нуждался. Затем он велел их привязать к столбам и наказать плетьми, после чего он их, окровавленных, безжалостно отправил обратно.
Эти привычки к грабежу, не только терпимые, но и вменяемые в обязанность людям, не имевшим никаких нравственных устоев, принуждаемых к тому нуждой и обладавших к тому же физической силой, необходимой для поддержания смелости, в самое короткое время увеличили до бесконечности число преступлений. «Они начали с того, что стали убивать по дорогам одиночных путешественников, затем они перешли к нападениям целыми бандами ночью на фермы и дома, владельцы которых были недостаточно сильны, чтобы защищаться; они занимали их силой, грабя и убивая тех, кто осмеливался сопротивляться. Наглость их все росла и дошла до того, что ни один путешественник в Сицилии не решался отправляться в путь, когда начинало смеркаться, а люди, жившие обычно в деревне, не могли себя считать в безопасности. Насилие и разбой царствовали повсюду, и везде совершались бесчисленные убийства. Пастухи, привыкшие спать под открытым небом и носить оружие, отличались, благодаря привычке к такой жизни, смелостью и дерзостью. Вооруженные дубинами, пиками и крепкими посохами, одетые в волчьи шкуры и шкуры диких кабанов, они имели страшный вид и мало чем отличались от воинов. Стая сильных собак, следовавшая за ними, обеспечивала им безопасное существование, а обильная молочная и мясная пища, в которой эти дикари не ощущали недостатка, укрепляла их силы, поддерживая в них одновременно их дикие природные наклонности». Сицилия превратилась в страну Циклопов. Можно было подумать, что живешь во времена Полифема!
«Итак, наглость рабов, заручившись, так сказать, покровительством хозяев, привела к тому, что вся страна была наводнена этими злодеями, делившимися на отряды для нападений. Наместники провинций не раз хотели обуздать наглость рабов, но не решались их наказывать, удерживаемые влиянием и весом, которым пользовались хозяева этих рабов, и были вынуждены предоставить эту страну во власть организованному разбою, так как большинство землевладельцев Сицилии были римскими всадниками и судьями в тех процессах, которые нередко поднимались против наместников провинций, и потому они боялись выступать против тех, кто мог их осудить».
Наместники на все смотрели сквозь пальцы, поскольку за поступками рабов скрывалась рука хозяина, и страдали от них только крестьяне. Но рабы не могли остановиться на этом. Хозяева вооружили рабов и в то же время продолжали осыпать их побоями и издевательствами. А что, если бы они воспользовались этим оружием для дела мести!
Они уже давно помышляли об этом. Свободное время, предоставлявшееся им для разбоя, рабы употребляли также на то, чтобы обдумывать план мести. Они собирались и сговаривались, так как по отношению к ним не были приняты те меры предосторожности, которые советовали еще Платон и Аристотель. Почти все рабы происходили из Азии и большинство из Сирии, славившейся своими сильными пахарями. Напрасно в этом случае было бы прибегать к политике осторожного Катона, всегда поддерживавшего несогласия среди своих рабов, относясь к ним с недоверием и больше всего опасаясь их единодушия: общим врагом для всех был хозяин. Один и тот же язык, одна и та же кровь объединяли рабов в чувстве ненависти к этому гнету и в жажде положить ему конец.
При таких настроениях они были крайне восприимчивы ко всякого рода внушениям, находившим в них отклик. В образе такого наставника явился сириец Евн, сумевший получить над ними какую-то сверхъестественную власть. Сперва он выдавал себя за прорицателя, уверяя, что он во сне получает предсказания о будущем. Затем, когда его авторитет укрепился благодаря первым удачным предсказаниям, искусство оракула перестало его удовлетворять, и он стал утверждать, что находится в непосредственном общении с богами, являющимися ему в видимых образах. И чтобы в глазах толпы уже не спускаться больше из этой сферы сверхъестественного, он стал давать ответы вопрошающим не иначе, как изрыгая искры и пламя: для этого чуда требовалось только немного огнива и скорлупы от ореха. Хозяин Евна не предпринимал ничего для борьбы с этим влиянием и для дискредитирования его странной репутации среди рабов. Возможно, что он извлекал из этого пользу: во всяком случае, он забавлялся тем, что приводил его на свои пиры, чтобы развлекать своих собутыльников серьезностью, с которой тот давал свои предсказания. Раб заявлял, что он будет царем, а участники пира, смеясь, спрашивали его, как он воспользуется своей суверенной влас-

тью. Некоторые брали со стола куски мяса и предлагали ему с просьбой вспомнить об этом, когда он будет царствовать.
Но эти предсказания, являвшиеся для хозяев лишь предметом забавы, питали надежды рабов. Достаточно было какого-нибудь случая, достаточно было одного слова Евна, чтобы вспыхнуло восстание рабов. И такой случай представился.
Дамофил, о жестокости и надменности которого мы упоминали выше, занимал первое место среди богатых людей Сицилии. Являясь соперником италийцев, водворившихся в его родной стране, он также претендовал на обширные поместья, на латифундии. Он собрал там большое количество рабов, рабов труда и рабов роскоши, и гордился тем, что возил их со своей свитой по всей стране, вооруженных, как солдаты, или наряженных в пышные одежды. Но под этим великолепием скрывались все та же скупость и та же жестокость. Рабы, безразлично, были ли они свободными по своему происхождению или нет, поступая к нему, клеймились, а иногда и заковывались в цепи. Что же касается тех, кого он назначал на самые тяжелые работы, то мы уже говорили о том, что их ожидало, если они осмеливались приходить к нему с просьбой о хлебе и одежде. «Не проходило дня, — продолжает Диодор, — чтобы этот самый Дамофил не подвергал несправедливым пыткам кого-нибудь из рабов; а его жена Ме-галлида, находившая удовольствие в этом жестоком обращении, первая требовала наказания провинившегося, будь то мужчина или женщина. Доведенные до отчаяния жестоким обращением со стороны обоих супругов, рабы, не ожидая в будущем более ужасных наказаний, которых следовало бы бояться больше тех, которые они испытывали теперь, приняли наконец решение восстать против своих хозяев».
Они обратились к Евну и спросили, разрешают ли боги привести в исполнение их заговор. Евн, подкрепляя свои речи обычными знамениями, ответил им, что они не только разрешают, но даже приказывают сделать это, не теряя ни одной минуты. Он сам стал во главе их, и под его предводительством 400 наспех собранных рабов завладели Энной, ворвались в дома, повсюду внося бесчестие и смерть и проявляя при избиениях и издевательствах неслыханную утонченность. Все городские рабы откликнулись на этот призыв и, убив своих хозяев, обратились против остальных граждан. Но все без исключения хотели обагрить свои руки в крови Дамофила и его жены. Их арестовали в загородном доме и поволокли в город, связав и осыпая тысячами оскорблений. Затем ввели в театр, куда собрались все рабы, чтобы придать своей мести больше торжественности. Там Дамофил, все еще пытавшийся избежать предстоящей ему участи, был задушен двумя рабами, а Мегаллида, выданная женщинам, после продолжительных мучений была сброшена с одной из башен. Пощадили только их дочь, настолько же скромную в своих привычках и добрую по характеру, насколько ее родители были чванными и жестокими. Рабы нередко были свидетелями, как она старалась утешить рабов, приговоренных к наказанию розгами, и доставляла пищу тем, кого заковывали в цепи. Поэтому она с первого же момента восстания сделалась предметом их особой заботливости, и раб, нанесший смертельный удар ее отцу, сам взялся следить за тем, чтобы она, окруженная заботой и вниманием, благополучно добралась до Катаны, где находились ее родные. «Этот пример, — говорит Диодор, — доказывает, что все эксцессы, допущенные рабами, происходят не из прирожденной жестокости характера, а являются лишь актом мести за дурное обращение, жертвой которого они были» (133 г. до н. э.).
Евн был провозглашен царем. Он принял имя Ан-тиоха для себя, а своему новому народу дал имя сирийцев; открылось общее собрание рабов, чтобы решить судьбу свободных людей; все были приговорены к смерти, исключая тех, кто знал оружейное мастерство. Эти последние были закованы в цепи и должны были изготовлять оружие для своих новых господ. В ожидании этого совет, составленный Евном из наиболее ловких своих товарищей, готовил все для предстоящей войны. Один из них, Ахей, энергично осуждавший избиения, проявил себя как наиболее умный и храбрый воин во время сражений. В три дня он вооружил 6 тысяч человек и, увлекши за собой толпу, вооружившуюся чем попало— топорами, серпами, косами и вертелами, пращами и простыми палками, обожженными в огне, — всюду вносил опустошение, выдерживал натиски и восторжествовал над посланным против него войском. На его стороне было уже 10 тысяч сражающихся. Около Агригента собралась новая толпа приблизительно в 5 тысяч человек под начальством киликийца Клеона, и римляне надеялись, что они перережут друг друга. Но Клеон встал под начало Евна. Их было уже 20 тысяч, когда Луций Гипсей прибыл из Рима, чтобы подавить восстание. Но вскоре число рабов достигло 200 тысяч вооруженных, и эти люди, говорит Флор, которые должны были бы быть приведены к хозяевам охотниками за беглыми, сами обращали в бегство славные войска римских преторов.
Эти успехи пробудили роковые отголоски в Риме. 150 рабов осмелились составить заговор в Риме, 450 — в Пренесте, 4 тысячи— в Синуессе; за пределами Италии, в Македонии, в Аттике, где количество рабов было еще очень значительно, на Делосе, главном рынке рабов, — везде собирались отряды рабов и угрожали всеобщим восстанием. Его предупредили немедленным подавлением этих пока одиночных попыток. Но в Сицилии мятежники еще не встретили победителя. Они брали города, разбивали высланные против них войска, осыпая их оскорблениями во время атаки и проявляя невероятную жестокость после победы; нисколько не думая о том, чтобы в свою очередь обратить их в рабство, они отрубали своим пленникам руку или кисти рук. Но это не все: вся масса населения Сицилии, более близкая к их условиям жизни благодаря своей бедности, чем к богатым, с которыми у них была общей только свобода, рукоплескала этим переменам судьбы и даже помогала им. Было отмечено, что в то время, как мятежники щадили жилища крестьян, плоды, приносимые землей, и даже свободных людей, занятых земледельческим трудом, городская толпа под предлогом выступления против них рассеивалась по полям, поджигая и грабя там, где первые воздержались от этого.
Пора было положить конец этим беспорядкам. Если Карфаген, Коринф и Нуманция признали власть Рима, то ему не приличествовало отступать перед своими собственными рабами. И тем не менее у Рима не было достаточно сил, чтобы победить их; если уж обычные средства их военного искусства оказались бессильными перед грозными позициями Тавромении и Энны, то тем более бессильны были они против людей, при=-выкших ко всевозможным лишениям, которые под давлением голода скорее были готовы есть мясо своих жен, детей и друг друга, чем уступить. Римляне должны были прибегнуть к измене, благодаря которой Ру-пилий проник в Тавромению. Все оставшиеся в городе рабы, подвергнутые сначала пытке, были сброшены с башни. Та же измена открыла римлянам ворота в Энну после смерти храброго Клеона. Его брат Кома, захваченный живым, лишил себя жизни. Сам Евн вместе со своими приближенными бежал в горы, расположенные в центре острова, где он мог найти надежное убежище благодаря их извилинам и крутизне. Его телохранители, видя, что его преследуют и что для них нет спасения, перебили друг друга. Его самого нашли укрывшимся в глубокой долине с четырьмя своими слугами: поваром, пекарем, банщиком и шутом, забавлявшим его во время его трапез, — смешные и жалкие остатки царского достоинства, сохраненные им во время бегства. Убить такого царя сочли ниже своего достоинства: его бросили в тюрьму, где он погиб медленной смертью, сгнив заживо.
Рупилий дезорганизовал мятеж. Он лишил восставших их гавани Тавромения и их опорного пункта Энны. Всякое сопротивление стало невозможным, и достаточно было одного отборного отряда, чтобы обойти все тайные убежища в горах и окружить беглецов. Он покинул усмиренную Сицилию и вернулся в Рим, получив там «овацию», а не триумф: боялись унизить высокое достоинство триумфа именем «рабского». Кроме того, триумф был неполный, так как само рабство не было уничтожено. Поскольку в Сицилии продолжали существовать рабы, там был и враг, всегда готовый поднять восстание.

4
Прежде чем представился новый случай к общему восстанию, несколько отдельных попыток имело место в самой Италии; восстания 30 рабов в Нуцерии и 200 в Капуе были подавлены, едва успев зародиться. Затем вспыхнуло более значительное движение, во главе которого стал римский всадник по имени Веттий. Влюбившись в молодую рабыню, он купил ее у господина за 7 аттических талантов, на каковую сумму и дал обязательство. Но по истечении срока платежа и всякого рода отсрочек, не будучи все же в состоянии уплатить свой долг, он не нашел другого средства избавиться от своих кредиторов и сохранить свою прекрасную рабыню, как сделаться царем. Он купил доспехи, вооружил ими 400 человек из своих слуг и с легкостью склонил их принять участие в своем предприятии. Там, где их господин мечтал о царском достоинстве и почестях, им мерещилась свобода. Он на чал с того, что велел наказать розгами и обезглавить своих кредиторов. Затем во главе 700 человек он расположился лагерем, приглашая к себе всех окрестных рабов, число которых достигло 4 тысяч. В первой же стычке он разбил Луция Лукулла, выступившего из Рима с 600 отборных воинов и набравшего еще 4 тысячи человек в Кампании. Но побежденный нашел изменника в лице одного из главных офицеров Веттия. Веттий сам покончил с собой, а все остальные были преданы смерти, за исключением предателя.
Это событие, само по себе весьма незначительное, вызвало известную сенсацию в городе. В тот самый момент, когда северные варвары, кимвры и тевтоны, подошли к границам республики и остановились там, временно прекратив свое победоносное шествие, будучи как бы уверены в том, что всегда смогут двинуться на Рим, чтобы потребовать там выкупа, этот самый Рим был свидетелем того, как в самом его центре бунтовало другое варварское, порабощенное население, столь нетерпеливое, что самой вздорной затеи было достаточно, чтобы собрать 4 тысячи человек, готовых бросить ему вызов у самых ворот города. Но этот мятеж, по словам Диодора, был только прелюдией. Настоящим местом восстаний была Сицилия. Зло приняло там такие огромные размеры, что сам Рим дал повод к вспышке, желая проявить свою справедливость и в то же время не будучи в состоянии проявить ее до конца.
Чтобы выступить против Югурты, Марий допустил в легионы неимущих; чтобы бороться с кимвра-ми, сенат разрешил ему набирать вспомогательные войска даже в странах, расположенных не на берегах Средиземного моря, странах, еще не покоренных и варварских. Он просил их у Никомеда, царя Вифинии, и всем известен полученный им ответ: у царя не было подданных, так как большая часть за неплатеж была уведена откупщиками налогов и продана в разные страны в качестве рабов. Это заявление вскрыло язву, общую всем подданным и союзным народам республики: это был, как мы уже говорили, тот новый источник, откуда по окончании великих войн преимущественно набирали рабов. Сенат не решался открыто перед всем светом признать законность этого явления. Один из декретов запрещал обращать в рабство свободнорожденного человека, принадлежащего к союзным народам, и предписывал наместникам провинций возвращать свободу тем, кто был несправедливо лишен ее. Когда этот декрет был опубликован в Сицилии, то 800 рабов в течение нескольких дней заставили признать свое право свободнорожденных; и со всех сторон к трибуналу претора продолжали прибывать все новые толпы. Рабы заволновались, но в свою очередь заволновались и хозяева. Если бы пришлось расследовать происхождение каждого отдельного случая порабощения, то ни один хозяин не мог быть уверен в своей собственности. Выполнение декрета было почти равносильно отмене рабства. Хозяева обратились к наместнику, и он, в результате ли подкупа или своей слабости, а может быть, и из-за страха перед этой новой опасностью, закрыл свой трибунал и на все новые заявления рабов отвечал отказом, отсылая их к их хозяевам.
Эти свободные люди, которых хотели вернуть в рабство, не вернулись туда; они нашли убежище в священной роще Паликов и там под эгидой древних богов Сицилии составили план открытого восстания.
Их смелый призыв был услышан. На территории Анциллы 30 рабов, принадлежавших двум очень богатым братьям, задушили их ночью и под начальством раба по имени Вария стали обходить жилище, склоняя рабов к восстанию. Их было всего 200 человек, но они занимали довольно сильную позицию в тот момент, когда против них выступил претор Лициний Нерва. Он, как и его предшественники, прибег к измене. Он обратился к одному разбойнику, который уже в течение двух лет сам по себе вел нечто вроде войны рабов, убивая всех свободных и шадя только рабов, и который на основании этого должен был быть принят ими как настоящий предтеча. Они его действительно приняли в свою среду, поставили во главе, а он их предал. Но ни один раб не дался живым в руки победителя: одни были убиты во время сражения, другие бросились с вершин скал в пропасть.
Претор, предполагая, что благодаря этой расправе он окончательно ликвидировал восстание, распустил свои войска, как вдруг до него дошли слухи, что один римский всадник убит своими рабами и что последние, в числе 80, распространяют вокруг себя волнение. Он собрал тех солдат, которых ему удалось задержать, но не посмел начать решительных действий. Его нерешительность придала смелость рабам, число которых достигло вскоре 2 тысяч. Изменник, предавший и атаковавший их на этот раз в открытом бою, позволил разбить себя, а рабы благодаря этой победе получили оружие и приобрели уверенность, что они воспользуются им не без успеха. Когда число их дошло до 6 тысяч, они провозгласили царем флейтиста по имени Сальвия, пленившего их умы своими экстрава-гантностями и предсказаниями. Но на этот раз мнимый одержимый был человеком и сердечным и талантливым. Он держал своих солдат вдали от городов во избежание разложения и возможных бесчинств, разделив их на три отряда, и благодаря умелому руководству собрал огромную добычу. Вскоре у него было достаточно лошадей для того, чтобы образовать отряд всадников более чем в 2 тысячи человек. С этим отрядом и 20 тысячами пехотинцев он напал на Морганти-ну. К несчастью, в пылу битвы он забыл о необходимости обороняться И был свидетелем того, что римский полководец занял его лагерь. Но он настиг его на обратном пути, рассеял его войска и пожал самые дорогие плоды этой победы благодаря тому, что дал приказ щадить всех бросающих оружие; вместе с оружием он получал и солдат. Число его приверженцев росло с каждым днем, а римляне еще более способствовали этому своими ошибками. Таким образом, Сальвий, возобновив осаду Моргантины, обещал свободу городским рабам, если они примкнут к нему; хозяева обещали им то же, если они сохранят верность, и рабы, находясь еще в их власти, сражались на их стороне. Но после снятия осады претор отказался дать согласие на выполнение обязательства, и тогда почти все рабы перешли к Сальвию.
Восстание ширилось с каждым днем, и, как и в первой войне, городская чернь, враждебно настроенная против власть имущих, содействовала ему, разоряя окрестности. Всюду царил беспорядок, и власть, казалось, была бессильна подавить мятеж. Магистраты, не будучи в состоянии помочь злу, отказались даже от ставших ненужными юридических форм. И ничто среди этой анархии не нарушало уверенности преступления в своей безнаказанности.
Удивительная вещь: это были опять-таки рабы, начавшие первыми проповедовать и показывать пример порядка и умеренности. Киликийский раб Афени-он, как некогда Клеон, организовал другой отряд в Лилибее. Будучи управляющим делами у двух славившихся своим богатством братьев, он был известен рабам своей храбростью и астрологическими познаниями, обаяние которых оказывало, как видно, на них всегда исключительное влияние. Он вооружил 200 человек, служивших под его начальством, объединил всех единомышленников из окрестности и, провозглашенный своими сторонниками царем, намеревался даровать государственное устройство и законы своему народу, допуская в войска только самых храбрых, заставляя других продолжать свои домашние работы и категорически воспрещая всякий грабеж, как будто это была земля, данная ему самими богами. Несмотря на все эти ограничения, его армия насчитывала более чем 10 тысяч человек. Попытка захватить Лилибей, хотя и неудачная, укрепила доверие к нему его сторонников благодаря той пользе, которую он сумел извлечь из нее. Итак, Афенион и Сальвий организовали на двух противоположных пунктах Сицилии как бы двойной центр объединения мятежников. Был момент, как и во время первой войны, когда можно было рассчитывать, что соперничество двух главарей, толкнув их друг против друга, позволит римлянам быть только зрителями их взаимного уничтожения. Афенион был провозглашен царем с самого начала, а Сальвий, одержав ряд побед, позволил закрепить за собой этот титул после торжественного жертвоприношения в храме богов Па-ликов, первых свидетелей и покровителей восстания. Но и на этот раз надежды Рима не сбылись. Трифон (имя, которое раб — царь Сальвий — заимствовал у преемников Александра) предложил Афениону присоединиться к нему для осады Триокалы; и Афенион явился на зов и не задумался занять второе место рядом с тем, кто предупредил его в организации восстания. Город был взят, и Трифон, пожелавший устроить там свою резиденцию, не упустил ничего, что могло способствовать укреплению или украшению новой столицы. Там находился его дворец и форум для народных собраний, так как он собирался дать своим подданным законную конституцию. Он учредил совет, заседавший вместе с ним во время аудиенции, сам же он, в результате странного смешения республиканских обычаев Рима и деспотических форм Азии, показывался народу не иначе, как предшествуемый ликторами, одетый в претексту, обрамленную пурпурной каймой, латиклаву и со всеми обычными эмблемами царского достоинства.
Пора было и Риму подумать о восстановлении своего авторитета в Сицилии. Кимвры и тевтоны возвращались из Испании к границам Италии. И что ожидало ее, если, приблизившись к Альпам, несмотря на сопротивление Мария, они могли бы указать рабам Италии на этот пример торжества восставших рабов у них в тылу? Луций Лукулл, победитель Веттия в Италии, был послан с 17-тысячным войском против мятежников Сицилии. Недоразумение, возникшее между двумя царями, вызванное неосторожными мерами строгости Сальвия против Афениона, вернуло римлянам на короткое время надежду на разрыв между сторонниками обоих царей. Но при приближении опасности они помирились. Разногласия касались теперь только плана действия. Афенион предлагал выйти за стены города, и его мнение восторжествовало: он рассчитывал на численность своих войск, достигавшую 40 тысяч человек, и на свою собственную храбрость. Он почти обеспечил победу своим, как вдруг, пораженный тремя ударами и выбитый из строя, Афенион был вынужден предоставить своих воинов самим себе. 20 тысяч погибло во время бегства; он сам остался на поле битвы и спасся, только прикинувшись мертвым. В силу необходимости пришлось вернуться к плану Сальвия. Рабы заперлись в Триокале, и все усилия Лукулла оказывались тщетными. Его преемник Сервилий не оказался ни более смелым, ни более счастливым. Тем временем Афенион, сделавшись единственным царем после смерти Сальвия, бродил по всей Сицилии, без всякой помехи грабя города и сельские местности, жестоко расправляясь как со свободными, так и с рабами, так как он во всех, кто не следовал за ним, видел изменников. Эти успехи были не только унизительны для римлян, но и представляли серьезную опасность. Рим разбил тевтонов, но кимвры перешли через Альпы, презирая все препятствия и уверенные в своей победе. Оставляя Мария, избранного в пятый раз консулом, во главе войск, действовавших против них, для подавления рабов послали его товарища Аквилия. Аквилий в конце концов победил их благодаря своей храбрости и энергии. При первом же сражении он рассеял врага, во втором он собственноручно убил Афениона и сам был ранен в голову. Едва поправившись от своей раны, он снова атаковал остатки мятежников. Все пали, за исключением тысячи человек, которые во главе с Сатиром были еще способны к сопротивлению. Аквилий обезоружил их, склонив к капитуляции обещанием сохранить им жизнь. И действительно, он отвел их как рабов в Рим... как рабов, предназначенных сражаться с дикими зверями для увеселения римлян. Эти храбрые воины сознавали, что своей жизнью воинов они заслужили иную смерть. Они отказались от этого позорящего их боя и взаимно перебили друг друга на алтарях, воздвигнутых на арене. Их предводитель Сатир до конца присутствовал при этом кровавом жертвоприношении и велел себя убить последнему рабу, который затем умертвил сам себя; смерть, достойная героя, и в этом славном имени история ему не отказала.
Мятеж был подавлен, но не разбой, который в течение последующих лет, называемых годами мира, представлял собой непрерывное продолжение рабских войн. Для подавления его преторы прибегали к самым суровым мерам. Домиций запретил рабам под страхом смерти пользоваться оружием. Один из них, избавивший страну от громадного вепря, был распят на кресте за то, что он убил его копьем: гнусная, недостойная жестокость, которую Цицерон не смеет порицать, а Валерий Максим одобряет. Но эти законы поражали рабов беззащитных, нисколько не затрагивая тех, которые, взявшись за оружие с целью поднять восстание, умели пользоваться им для своей защиты. Глухие брожения не прекращались, проявляясь время от времени в заговорах и частичных восстаниях. Цицерон высказывал сильное сомнение в том, удалось ли Вер-ресу подавить их в течение трех лет своей претуры; он упоминает о заговоре рабов Леонида в Триокале; и один из упреков оратора против Верреса состоял в том, что он не велел распять их на кресте.
В это самое время Сицилия, восстания в которой пробудили столь грозные отклики в Италии, едва не была вовлечена в более общее движение рабов благодаря восстанию, театром действия которого стала теперь в свою очередь Италия, — восстанию гладиаторов.

5
Среди всех категорий рабов не было, без сомнения, более жалких, но в то же время и более страшных. Это были люди, отобранные из числа самых сильных и обученных искусству владеть оружием, чтобы увеселять народ зрелищем своих битв. Привыкшие к крови и ранам, видя постоянно перед глазами смерть, они не знали ни опасностей, ни страха. Но эти привычки, эти нравы, эта привычная смелость, разве не могли они обратиться в другую сторону, неся с собой ужас? Вынужденные посвятить свою жизнь удовольствию своих господ, разве не могли они рискнуть ею, чтобы отомстить им за все свои собственные обиды? Эта мысль занимала все умы, и рано или поздно она должна была вырваться наружу под влиянием человека, более закаленного. Роль такого человека выпала на долю Спартака.
Спартак, фракиец по национальности, номад по происхождению, соединял огромную физическую силу с такими душевными качествами, которые очаровывают и "покоряют людей. Это прирожденное обаяние его характера усиливалось еще благодаря очарованию таинственности. Рассказывали, что в первый раз, когда его привели в Рим для продажи, видели вечером, как вокруг его головы обвилась змея, не нарушая спокойствия его сна; его жена, искусная в толковании таинственных откровений судьбы, увидела в этом знамение того, что он достигнет великого могущества, увенчанного счастливым концом. Заключенный вместе с 200 других фракийцев и галлов в «бойне» (так назывались эти «фабрики смерти»), принадлежащей некоему Лентулу Батиату, отдававшему их в наем в Капуе, он сообщил своим товарищам свой план и доверился им во всем. Несмотря на то, что заговор был открыт, 78 гладиаторам удалось разбить свои оковы. Наспех вооружившись тем, что они нашли на кухне у повара, они у городских ворот встретили повозки, нагруженные оружием для амфитеатра, и захватили его. Этого было достаточно, чтобы разбить войска, посланные из Капуи для их преследования. Они отобрали у них оружие, гордясь тем, что им удалось сменить последние знаки своего рабского состояния на это оружие, отличительный признак воина. Однако вскоре римлянам едва не удалось захватить их. Претор Клодий, посланный против них из Рима, окружил их на горе Везувий, где они укрепились. С этой горы вела одна только узкая тропинка, и здесь он сконцентрировал всех своих солдат. Но гладиаторы, спустившись по отвесным стенам скал при помощи лестниц, сплетенных из виноградных лоз, врасплох напали на отряд Клодия и рассеяли его. Этот первый успех привлек к ним соседних пастухов, людей крепких и ловких; гладиаторы распределили между ними роли в своей маленькой армии; это дало им возможность без особых усилий разбить помощника нового военачальника Варина, его товарища Коссиния и самого Варина. Его лошадь и сопровождавшие его ликторы попали в руки Спартака, и чуть не попал к ним в руки и сам полководец.
Каждая победа доставляла Спартаку новых солдат; под его начальством собралось уже 70 тысяч рабов. Казалось, что с такой армией можно было отважиться на все. Однако все его усилия имели в виду только одну цель: открыть себе дорогу к родине; только там он хотел пользоваться своей свободой. Но не таковы были намерения его сотоварищей. Посвященные благодаря своему положению рабов во все соблазны роскоши, но не испытавшие их лично, они захотели, поскольку теперь на их стороне была сила, сами воспользоваться наслаждениями; они предпочли северным лесам прекрасный климат Италии с его удовольствиями и опасностями. Оставаясь победителем, Спартак был вынужден остановиться для того, чтобы грабить Великую Грецию (юг Италии), а когда он начал приводить в исполнение свой план возвращения на родину, то рабы германского племени откололись от него во главе с Криксом, и это отделение стало для них роковым. После нескольких побед они были окончательно разбиты Геллием недалеко от горы Гаргана. Спартак сгладил впечатление, оставленное их поражением, победив одного за другим обоих консулов, намеревавшихся отрезать ему путь на север. Он принес в жертву манам Крикса (его. мертвой тени) 300 пленных и победоносно продолжал свой путь. Но так как разлив реки По воспрепятствовал его дальнейшему движению, он уступил требованиям своих товарищей. Вынужденный сражаться в Италии, Спартак решил двинуться к Риму; чтобы ускорить свой поход, он сжег свою добычу, задушил пленников и вьючных животных. Со стороны римлян ему не было оказано никакого сопротивления: оба консула снова были разбиты; но он сам остановился, чувствуя, что его войско не было ни достаточно надежным, ни достаточно обученным, чтобы рискнуть на то, чего не решился сделать Ганнибал. Как и он, Спартак направился на юг Италии. Центром своих военных действий он сделал Туриум и привлек туда даже купцов с тем условием, чтобы они снабжали его войско всем, что могло способствовать его укреплению, а не ослаблению. Он пополнял свои запасы, обучал и дисциплинировал свои отряды постоянными упражнениями или небольшими набегами, которые, не развращая их, могли принести им известную выучку.
В Риме царили ужас и смятение. В тоже самое время, когда на противоположных окраинах римского мира приходилось подавлять, с одной стороны, энергичное сопротивление Сертория в Испании, а с другой — возобновившееся движение Митрадата, в самом центре Италии расширялась и как бы укоренялась война рабов, и притом каких рабов! Историк Флор со своей обычной напыщенностью делает вид, что жалеет их. «Можно еще, — говорит он, — вынести позор рабских войн, так как рабы, самой судьбой поставленные в зависимость от всего, составляют как бы низшую ступень человечества, но все же приобщены к благодеяниям нашей свободы. Что касается войны со Спартаком, то я не могу подыскать для нее названия. Когда рабы стали воинами, а гладиаторы — начальниками, то низкое происхождение одних и унизительное звание других присоединили к постигшему нас бедствию еще издевательство и позор». Он покраснел бы от стыда, если бы назвал их врагами («стыдно назвать их врагами»). Но в Риме не краснели; там боялись сражаться с ними. Во время комиций для избрания преторов никто не решался домогаться должности, сопряженной со столькими опасностями. В течение двух лет рабы торжествовали. Наконец выступил Лициний Красc и был назначен: ему скорее, чем кому бы то ни было другому, следовало подвергнуться случайностям этой войны с рабами, ему, чье колоссальное богатство было, главным образом, основано на труде этих рабов-рабочих. Ему дали шесть новых легионов. Этих смелых людей, которые всегда играли со смертью, он мог победить только дисциплиной. Чтобы укрепить ее, он не отступал ни перед какими средствами. В первом сражении войска, порученные его помощнику Муммию, бежали; он велел казнить каждого десятого, по обычаю предков. Но в то время как Красc закалял в крови своих легионов дисциплину древнего Рима, в армии Спартака начались несогласия. Галлы и германцы снова отделились и были разбиты в Лукании. Спартак, видя это, составил следующий план: он решил переправиться в Сицилию, эту классическую страну рабских восстаний, при которых было проявлено так много единодушия и дисциплины. «Двух тысяч было бы достаточно, — говорит Плутарх, — чтобы там снова загорелась затихшая война рабов, достаточно было одной искры, чтобы она снова вспыхнула». Он подошел к проливу и вступил в переговоры с пиратами, этой второй силой, господствовавшей над целой частью римского мира. Побоялись ли они потерять Сицилию, где они пользовались большой свободой во время управления Верреса? Как бы то ни было, была ли их измена обдуманна или нет (во всяком случае она была неполитична), они обманули Спартака, взяли его подарки и бросили его на берегу. Спартак попытался переправиться на остров на плотах, но на этот раз буря преградила путь его смелости. Пришлось покориться необходимости и остаться в Италии, не удаляясь, однако, от Сицилии. Он разбил свой лагерь около перешейка Региума. Красc решил окружить его здесь; он приказал вырыть от одного моря до другого ров шириной в 15 футов, длиной в 65 километров, укрепленный высокой и солидной стеной. Спартак не мешал ему. И чтобы доказать свою уверенность в победе и публично выставить напоказ то, что Красса ожидает в случае поражения, он велел распять на кресте римского пленника на виду у обоих лагерей. Спартак питался вначале тем, что давал ему полуостров, затем, когда этот источник иссяк, он в одну бурную, снежную ночь засыпал ров и перешел через него с третьей частью своего войска. Одно время Красc опасался, что Спартак прямо направится к Риму.
Это движение вызывало у Красса большое беспокойство. Спартак ускользал у него из рук, когда он, казалось, крепко держал его, когда он уже предвидел столь нетерпеливо ожидаемый им конец войны, когда малейшее промедление грозило вырвать у него выгоды победы, так как перед тем, в момент отчаяния и страха, потеряв всякую надежду, он написал сенату, что необходимо отозвать Лукулла из Азии и Помпея из Испании. Он как бы отрекся от победы, и честь ее должна была достаться тому из двух полководцев, кто первый прибудет, чтобы пожать ее плоды. Во время первой атаки, направленной Крассом против отделившегося отряда гладиаторов, победу вырвал из его рук подоспевший Спартак. И во второй, руководимой легатом проконсула, победа осталась бы за Спартаком, если бы в свою очередь на помощь не подошел Красc. Поражение, понесенное вождем гладиаторов, было значительно: он потерял 12 тысяч солдат, причем все были ранены в грудь. В ответ на это он разбил преследовавших его легата Красса и квестора Скорфа. Он уже приближался к горам Петилии, таким образом снова вступая после трех лет войны на тот путь, который он хотел проложить себе своими победами, на путь, ведущий к северу, во Фракию. Но его последний успех вновь воскресил мечты и сопротивление его солдат. Они хотели вновь испытать военное счастье и заставили Спартака вести их против римлян. Это значило идти навстречу всем желаниям Красса. Уже шел слух — и он подтверждался — о возвращении Помпея, которому предстояло бы встретиться с ними на своем пути и одержать победу. Красc вновь принялся окружать Спартака рвом, но Спартак не думал больше о бегстве. Он выстроил всю свою армию, и когда ему привели его коня, он вынул свой меч и убил его со словами. «Если я буду победителем, я найду другого; если же буду побежден, то он мне больше не понадобится». Затем, очищая себе путь среди сражающихся отрядов, пробираясь по нагроможденным друг на друга трупам и оружию, он стал искать Красса. Не найдя его, он убил двух преследовавших его центурионов; тем временем все его соратники были рассеяны. Оставшись один, окруженный неприятелем, он долго сопротивлялся как герой, но наконец пал, подавленный численностью врагов. Итак, победил Красc, но в это время подошел Помпей. Он наткнулся на отряд в 5 тысяч гладиаторов, бежавших с поля битвы, которых он уничтожил без всякого труда. Он донес сенату, что Красc разбил Спартака, но что именно он, Помпей, вырвал последние корни этой войны, «и это римляне охотно слушали и повторяли за ним», — говорит Плутарх. Не помогло Крассу и то, что он воздвиг по дороге из Капуи в Рим 6 тысяч крестов с распятыми на них гладиаторами.

6
Если бы все эти репрессивные меры и могли устрашить рабов, то римляне сами позаботились бы о том, чтобы снова дать им возможность с оружием в руках вступать в бои. Оружие, владеть которым в мирное время им запрещалось под страхом смерти и которое время от времени давалось им вместе со свободой в дни, когда Риму угрожала опасность, стало раздаваться им все чаще и чаще во время внутренних междоусобий. Как сообщники заговоров или как солдаты в гражданских войнах, они принимали участие во всех революциях, потрясавших республику, и на их долю выпало печальное утешение в том, что и они со своей стороны содействовали уничтожению вольностей. Уже Сатурнин — это орудие Мария — в подготовляемом им движении в самом центре Рима показывал им в качестве знамени, чтобы заставить их взяться за оружие в его пользу, шапочку вольноотпущенника. Сам Марий обратился к ним с более непосредственным призывом, когда Сул-ла овладел городом, а этот последний в свою очередь, после одержанной победы, ввел в римские трибы 10 тысяч отпущенных им на волю рабов. Каталина, заимствовавший у прежних рабских восстаний их тактику разорения и поджогов, при их выполнении рассчитывал главным образом на городских рабов; чтобы увеличить свои силы, он рассчитывал также на рабов в остальной Италии, и сенату доносили, что восстание среди них готово вспыхнуть повсеместно, в Капуе и в Апулии. Не хватало солдат, чтобы следить за ними; гладиаторов было слишком много, — их поэтому рассылали по разным муниципиям, чтобы их изолировать и сдерживать. Это, однако, не помешало Катилине найти больше рабов, чем было ему желательно, когда он начал войну. Он был даже вынужден отказывать им из опасения придать своему предприятию характер войны рабов, боясь, что не сумеет удержать их в нужных границах и во всяком случае восстановит против себя всех свободных.
Эта осторожность, продиктованная ему интересами самого заговора, не встречается больше в тех смутах, которые продолжались в Риме после Катилины. Цицерон, указывая на освобождение преступников и восстания рабов, как на одну из причин своего падения и изгнания, ставит в большую заслугу Милону то, что он подавил все усилия и бесчинства Клодия, купив гладиаторов в интересах защиты государства, «которое все зависело от моего спасения», как самодовольно говорил Цицерон. Во время гражданских войн едва ли больше стеснялись прибегать к подобным средствам. И с той и с другой стороны не только принимали, но и старались привлечь к себе подобных помощников и почти всегда оспаривали друг у друга гладиаторов и пастухов, этих старых солдат Спартака, и не раз еще разбивали цепи закованных рабов. Их можно встретить в лагере Лабиена после поражения Помпея, в двух африканских армиях, также и в испанской. После убийства Цезаря заговорщики, отправившись занимать Капитолий во имя свободы, шли под конвоем гладиаторов.
Вторая гражданская война, начатая при подобных же обстоятельствах, пошла по тому же пути. Побежденный Антоний искал себе поддержку даже в тюрьмах рабов, и затем, позднее, когда он был разбит уже не заговорщиками, а Октавием, наибольшую верность сохранили ему гладиаторы, собранные им самим в Кизике для празднования триумфа, надеждой на который он так себя ласкал. Не будучи в состоянии дойти до него, они все же спешили присоединиться к нему и согласились сложить оружие только тогда, когда поверили в его смерть. Октавий набрал из того же источника до 20 тысяч человек для службы во флоте. Секст Помпей всячески ухаживал за своими вольноотпущенниками и слугами, чтобы удержать их при себе, и, владея Сицилией, он значительно увеличил свою армию навербованными там рабами. Верный данному слову, Секст в договоре с триумвирами потребовал свободы для всех, кто сражался под его начальством. Но после победы Октавий разослал во все армии письма, которые должны были быть вскрыты в один и тот же день и немедленно приведены в исполнение. Речь шла о рабах. Все были приведены в Рим, возвращены своим старым хозяевам или же их наследникам из уважения к праву собственности. Те же, которых не требовали обратно, были казнены недалеко от того города, откуда они бежали.
Эти нарушения данного обещания привели к тому, что рабы ясно поняли, чьи интересы они должны защищать во время этих смут. Поэтому параллельно с гражданскими войнами, где они нередко сражались за других, мы видим также продолжение рабских войн в «разбоях»; это было официальное название их восстаний против притеснявшего их общества. Они выступили более решительно как в Италии, так и в Сицилии после этого исключительного акта вероломства со стороны Октавия: собираясь группами, они грабили окрестности Рима и были скорее похожи на фуражиров, чем на простых разбойников. Понадобились самые энергичные меры, чтобы их усмирить. К этим мерам приходилось повторно прибегать в правление того же императора. При Тиберии новое волнение рабов по призыву старого преторианца готово было потрясти всю южную Италию, если бы оно не было подавлено в самом зародыше, благодаря счастливому стечению обстоятельств. Чтобы успокоить это волнение, пришлось привести в Рим вождя и главных зачинщиков. Римляне, по словам Тацита, с ужасом видели, что число рабов в частных домах увеличивается до бесконечности, тогда как число свободнорожденных жителей с каждым днем все убавляется. После смерти Калигулы гладиаторы хотели всех перебить. В правление Нерона — новое движение гладиаторов в Пренесте, и народ невольно вспоминал Спартака и все прежние несчастья. Но к чему все эти попытки? Разве рабы не занимали во время войн вполне определенное место рядом со свободными в армиях, независимо от того, приходилось ли защищать империю с Оттоном против Вите-лия, с Вителием против Веспасиана или нападать на нее с Сакровиром? «Недостойная и отвратительная поддержка, — говорит Тацит с презрением, которого уже больше не разделяли, — недостойная поддержка, которой, однако, домогаются самые щепетильные и суровые полководцы в результате гражданских войн». А свободные люди в свою очередь — разве не были они счастливы тем, что среди всех превратностей судьбы, сопровождавших каждую революцию, они могли найти среди них убежище и избежать смерти под покровом рабства?
Итак, отношение рабов к своим хозяевам соответствовало отношению к ним этих последних: благодарность — за добро, злоба и месть — за злоупотребление властью. Исходя из этого, нам кажется, что взаимоотношения хозяев и рабов следует рассматривать с двух противоположных точек зрения. История, во всяком случае, представляет доказательства защитникам и того и другого взгляда. Нельзя только подсчитывать факты, их надо взвесить каждый в отдельности, исследовать лежащие в их основе принципы и посмотреть, что является правилом и что исключением. Исключения могут быть очень многочисленны, по крайней мере с точки зрения истории, если моралисту вздумалось поместить в сохранившиеся для нас сборники преимущественно подобные анекдоты. Тем не менее факты, вытекающие из определенного принципа, сохраняют за собой общее значение, и отсюда следует исходить в своих суждениях. Итак, в основе отношения к рабам в Риме лежал принцип жестокости, породивший, в свою очередь, ненависть и жажду мести, — и вся история подтверждает этот логический вывод. Несмотря на опасности, сопровождавшие заговоры, несмотря на вполне обоснованный страх, который должна была внушать рассеянным повсюду рабам сильная и могущественная организация государства, рабы все же составляли заговоры, они все же восставали. И эти волнения, более или менее обдуманные, более или менее распространенные, оставили длинный след на протяжении всех веков, которые мы окинули беглым взором, и являлись энергичным протестом против угнетавшего их ига.
Ничего другого и нельзя было ожидать от тех чувств, которые развились в рабском сословии под влиянием всех ужасов их положения, и Риму пришлось испытать не только одно это отрицательное действие, так как институт рабства оказывал двойное влияние и на класс порабощенных и на класс свободных. Мы доказали это по отношению к Греции, нам остается установить это и по отношению к Риму, опираясь на столь же решающие факты.
 

Глава девятая. ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА СВОБОДНЫХ

Глава девятая. ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА СВОБОДНЫХ

Опасности, грозившие со стороны рабства хозяевам и государствам, являлись первым следствием, вытекавшим из того противоестественного положения, в которое человек был поставлен насильно. Однако если и не всегда удавалось предотвратить эти опасности, то Рим все же всегда подавлял их, так как он был еще достаточно могуществен, чтобы противостоять им в открытой борьбе. Но были иного рода влияния, тем более страшные, что их меньше опасались и даже мирились с ними. Внедрившись в нравы, они мало-помалу превратились в привычки частной жизни, стали общественными обычаями. Они подчиняли себе все то общество, которое намеревалось заставить класс рабов служить себе. Как и в Греции, это привело к разложению семьи и к гибели государства.

1
Влияние рабства сказывается на жизни свободных людей так же, как и на жизни рабов; и сцены Плавта, показавшие нам его влияние на последних, в той же степени относятся и к первым. Те и другие вполне гармонируют друг с другом по своему характеру. Это — поистине рабство во всех его проявлениях и общество, в котором господствуют рабы. Если в эпоху Плавта созданные им сцены имеют еще ограниченное применение, то вскоре, как мы уже говорили раньше, успех новых, занесенных из Греции нравов поднял весь Рим до уровня этого первоначально заимствованного театра.
Какова главная пружина, действующая во всех этих комедиях? Это — как и в современном театре — любовь, но любовь раба, любовь куртизанки. И весь ход действия обрисовывает эти персонажи: речь идет уже не о чувстве, а о деньгах; все нравы приспособляются к их жизненным привычкам. Около них группируются и хозяйский сын, вся энергия которого обращена на мошенничество, и сам отец, все достоинство которого состоит в том, чтобы не дать себя одурачить; наконец, те, кто эксплуатирует первого в ущерб второму, — «бандырь», содержащий куртизанку, ростовщик, дающий на это средства (обе эти роли иногда сливаются в одном действующем лице), и рабы, ловкость которых помогает купить ее по более дешевой цене, так как рабство, так часто дающее пьесе объект интриги в лице куртизанки, поставляет ей и главного агента из среды тех же многочисленных рабов, готовых помочь молодому господину достигнуть намеченной им цели, жертвуя чувством своего долга и своим достоинством.
Таковы нравы на сцене, таковы нравы и самого общества, где мы встречаем те же мотивы и те же средства выполнения. Во все моменты жизни раб появляется рядом со свободным человеком, обязанный ему служить, но очень часто подчиняя его своей власти. Закон, вытекающий из самого характера отношений, невзирая на социальные различия, не предпринял никаких мер, чтобы предотвратить случаи, благодаря которым слабохарактерность, свойственная юности, неизбежно отдавала класс свободных в руки рабов.
Раб завладевал римским гражданином с самого раннего его детства; он влиял на его юность в силу своего образования. Под властным требованием новых веяний, стремившихся приобщить республику к идеям и обычаям Греции, к ней обратились за учителями и нашли их среди рабов. Их взяли, совершенно не считаясь с тем, что один лишь факт принадлежности этих наставников к классу рабов лишал их руководство всякого морального авторитета. Лучшие из них имели право давать советы, но не имели силы придать им обязательный характер. Это бессилие Плавт выразил в жалобах честного раба в «Бакхидах»: «Ныне не достигший еще семилетнего возраста ребенок бьет своего наставника доской по голове, если он хоть чуть дотронется до него рукой, а если пойдешь жаловаться родителям, они говорят: «О негодный старик, если ты тронешь этого ребенка, который ведет себя такхрабро...» — и наставник уходит с головой, лоснящейся как фонарь», т. е. побитый (текст сильно попорчен).
Подобное вознаграждение за добродетель едва ли содействовало тому, чтобы люди упорно продолжали придерживаться ее. Многие учителя оказывались более сговорчивыми и становились соучастниками тех беспутств, которые они должны были бы обуздывать. Та минимальная заботливость, с которой их выбирали, только облегчала им эту снисходительность и делала соучастие самым обычным явлением. В самом деле, что требовали от раба, которому поручали воспитание ребенка? Знание языка и литературы, так как хороший тон требовал, чтобы дети обучались этим наукам. Казалось, что раба слишком презирали, чтобы требовать от него других гарантий. Так как детей следовало знакомить с памятниками предков и великими примерами из их жизни и преданности родине, то считали, что они без вреда для себя могут соприкасаться с рабскими нравами, полагая, что будто бы инстинкт национального достоинства и чувство гордости, присущие римлянину, могли предохранить их от этого влияния. Но злое начало, живущее в человеческой природе, не знает различий, установленных народным правом. Оно воспринимает всякое влияние, содействующее его развитию, не спрашивая о происхождении, и нередко раб прививал порученным ему юным душам свои собственные пороки. Каких только последствий не приходилось ожидать при такой системе воспитания, опирающейся на развращенные нравы, описанные авторами Империи!
«В настоящее время, — говорит Плутарх, — хозяева, имеющие нескольких хороших рабов, заставляют одних из них обрабатывать свои поля, других назначают начальниками судов, комиссионерами или сборщиками, третьих — банкирами для управления и денежных операций, если же найдется какой-нибудь раб-пьяница, обжора, негодный ни на какую иную службу, то именно ему они поручают своих детей». Тацит бичует этот вредный обычай со всей авторитетностью, присущей его словам: «В настоящее время ребенка с самого момента рождения отдают на попечение какой-нибудь греческой рабыне, к которой в придачу дается один или двое рабов, взятых из общей толпы; и часто они оказываются самыми дурными и непригодными для этого дела». Таково было воспитание и в последний период Республики, таково оно было и в эпоху Империи. Императоры не думали бороться с этими тенденциями, так как, без сомнения, рабское воспитание, приучающее их к низкопоклонству, много содействовало тому измельчанию и унижению характера, которое склонило и держало под их игом Рим.
Раб-наставник не ограничивался только обучением своего молодого господина; он наблюдал и сопровождал его и вне учебного времени. Этому руководителю приходилось много терпеть, если он думал сохранить за собой право контроля над его поведением. «Ты мне раб, или я тебе?» — отвечал Пистоклер на все увещания своего педагога Лида. Но если он решился уступать всем его прихотям, потворствовать его страстям, то он удерживал свое порочное влияние тем, что еще больше совращал своего питомца. Каких только возможностей падения не скрывал в себе этот институт рабства под покровом языческих нравов, обожествивших самые постыдные страсти! В этом отношении Рим не отличается от Греции, разве только своим более стремительным развитием чувственности и всяких позорных удовольствий. Рабы без всяких усилий соглашались на требуемое от них соучастие: рабство ведь освобождало от необходимости быть честным. Рабам все было позволено: закон не находил нужным порицать их, а отрицательное общественное мнение к ним от этого не усиливалось. В отношении общества к молодой рабыне, сохранившейся чистой среди своего труда, и к той, которую господин обрек на проституцию, не было, так сказать, никакой разницы: и та и другая исполняли лишь обязанности, связанные с их положением. Что касается последней, то весь позор падал на те преступные, подлые создания, которые, потеряв добродетель, торговали своей красотой. Если религия все это терпела и все было разрешено самой природой рабов, то на что же могла опираться нравственность, как не на интересы семьи, которые осудили эти любовные связи за их обычные последствия — расточительность и разорение семьи. Но сами отцы семейства изображаются Плавтом весьма снисходительными к этим грехам молодости, которые они сами разделяли в дни своей юности, а многие разделяли, будучи уже мужьями, как, например, этот презренный Деменет в «Ослах».
Это влияние, во власть которого была отдана молодежь, продолжало сказываться и в зрелые годы. В «Близнецах» другой отец удивляется, слыша, как его дочь упрекает своего мужа в том, что он имеет любовницу. Среди таких забав мужья охотно забывали неприятности, связанные с женами, получившими богатое приданое. Впрочем, следует сказать, что эти «гордячки с приданым», которые, нередко купив себе мужей за наличные деньги, будучи уже в пожилых годах, не всегда были расположены делить свои права с другими. Чтобы заставить уважать их, они не нуждались в этом сомнительном посредничестве отца. Старый Демон в «Канате» не решается принять у себя в доме молодых, потерпевших кораблекрушение девушек, просящих у него приюта, из страха перед хозяйкой дома. «Идите к алтарю, пусть он лучше вам служит убежищем, чем мне». Тех же принципов придерживались и старые люди, и, как мы только что показали это на примерах, они исповедовали их даже в том случае, если на практике и не применяли их.
Эта развращенность семейной жизни проявлялась везде, при всех обстоятельствах, где только она протекала на виду у всех, — во время пиров, переходивших в оргии, которые описываются моралистами и теми, кто ими не был, как, например, Петронием; в банях, где женщины мылись вместе с мужчинами, вплоть до издания эдиктов Траяна, Адриана и Марка Аврелия, боровшихся против этого обычая, не подчинявшегося их декретам. Куртизанки, т. е. женщины-рабыни, первые осмелились перешагнуть преграды стыдливости, через которые после них так часто переступали матроны времен Империи, завидуя цинизму их проституции. Тот же дух, сопровождаемый большим соблазном и большей торжественностью, царил в театрах, где весь народ, мужчины и женщины (весталки занимали первые места), участвовал в качестве зрителей этих живых картин разврата, изображавшихся рабами: отвратительные сцены, на чудовищную наготу которых указала нам сатира под более или менее прозрачным покровом.
Эта испорченность нравов зависела, без сомнения, от более общих причин, но тем не менее нельзя не признать, что рабство сильно способствовало ее распространению. Для того чтобы эта общественная порча могла достигнуть таких размеров, в недрах самого общества должно было находиться существо, подобное человеку и лишенное, по общему мнению, каких бы то ни было моральных обязанностей, провозглашаемых человеческой совестью, существо, которое можно было направить как на путь порока, так и на путь добродетели, не оскорбляя его природы, все эксцессы которой считались дозволенными, если они были следствием приказания. Таким существом был раб, и с тех пор не считали предосудительным пользоваться в качестве законного орудия этим инстинктом зла, так тщательно выращенным в его душе. Благодаря этому соучастию более спокойно, с высоко поднятой головой ступили на путь порока. Открыто признали существующий разврат, не остановились и перед тем, чтобы выставить его напоказ и сделать из порока, лежащего в его основе, высший закон нравов с согласия общества, разучившегося краснеть.
Институт рабства в Риме дал нам новое доказательство своего влияния на порчу нравов, но еще в значительно большей степени он содействовал их огрубению! Выводы напрашиваются сами собой на основании той картины, в которой мы обрисовали положение рабов. Одна фраза резюмирует все. Рим был городом гладиаторов. Ни одно зрелище в эпоху Республики не имело такой притягательной силы, как эти кровавые битвы, где люди, обучавшиеся вместе и евшие из одной чашки, должны были прерывать начатый ими разговор, чтобы идти хладнокровно избивать друг друга для удовольствия толпы; это были сцены не кровопролития, но смерти, так как народ не желал терпеть, чтобы благодаря заранее условленному бережному отношению друг к другу жертва ускользнула из его рук. Он подумал бы, что его одурачили, если конец сражения не показал бы ему, что оно было серьезным. Оно было вполне серьезно, и когда сам победитель останавливался перед своим поверженным противником, народ приказывал ему довести до конца свою победу. Женщина, робкая девушка подавали большим пальцем легкий знак, который погружал нож в рану побежденного.
Эти сцены убийства стали благодаря существованию рабства одним из факторов воспитания римлян. Цицерон, не отрицая их жестокого характера, допускает их в качестве воспитательного приема. Он признает, что можно говорить на языке, более приемлемом для слуха, но что из всех наглядных средств это — самое сильное для того, чтобы отучить от страха, страданий и смерти. То, что он считал заслуживающим одобрения, вскоре было признано необходимым. Чтобы вырвать молодежь из-под развращающего влияния представлений мимов, в эпоху Империи не нашли ничего более действительного, чем бои гладиаторов, и Плиний ставит это в заслугу Траяну. Можно ли удивляться результатам подобных уроков? Привычки, усвоенные во время публичных игр, были перенесены в частную жизнь, появились комнатные гладиаторы, пиршественные залы были превращены в амфитеатры, кровь смешивалась с вином во время этих преступных оргий; это был настоящий возврат к обычаям Кампании и Тосканы, отличавшимся в дни своего упадка самой низменной жестокостью, к обычаям, в существование, которых отказались бы верить, если бы Империя не восстановила их. Но всем этим достигли только того, что воспитали жестокость, не привив чувства смелости этим испорченным душам. Впрочем, какой смелости? Из них хотели, говорят, воспитать солдат, а сделали гладиаторов. Свободные люди приходили наниматься к ланистам (содержателям гладиаторских школ) и произносили освященную обычаем формулу клятвы этой новой военной службы. Закон их клеймил, но среди общего упадка всех видов наемного труда, не пользовавшегося уважением общества, это ремесло было ничем не хуже других, одним из способов зарабатывать деньги, ставя на карту свою жизнь. Многие устремились туда не по необходимости или ради жажды наживы, а по склонности. Когда после кровавых злоупотреблений свободой Рим склонился уже под властью цезарей, многие граждане стали стремиться к этого рода деятельности, которая, несмотря на свой унизительный характер, являла собой как бы образ древних добродетелей: презрение к смерти, храбрость и своего рода славу даже в бесчестии. Цезарь поручал всадникам и сенаторам обучать своих рабов правилам борьбы для боя; всадники и сенаторы в свою очередь стали добиваться возможности сражаться с ними. Одним это разрешали, другим запрещали, но в конце концов позволили всем. Их примеру последовали сами императоры. Что помешало Калигуле быть предшественником Коммода на арене? Лишь недостаток мужества. Туда спускались даже женщины знатного происхождения. Ни негодование Тацита, ни сатира Ювенала не имели достаточно силы, чтобы искоренить злоупотребления, поддерживаемые общественным мнением даже против постановлений закона.
Таким образом, в этой своего рода общности привычек и образа жизни стирались различия между рабами и свободными людьми. Эти последние не оставались уже больше простыми зрителями распутства или вынужденных убийств со стороны рабов на сцене. Они стали разделять с ними их кровавые игры, спускаясь для борьбы на арену; они стали разделять и их распутство среди оргий, устраиваемых во дворцах, наподобие тех, которые история не побоялась вскрыть перед нашими глазами при дворе Нерона. Это слияние постепенно происходило в области нравов, слияние весьма прискорбное, так как вместо того, чтобы поднять раба, оно принижало свободного человека до его уровня. А этот уровень как общественное мнение, так и закон помещали значительно ниже той точки, где зарождается чувство стыдливости и уважение к самому себе, которое развивается из внутреннего чувства личного достоинства.
Итак, институт рабства развратил семью и частную жизнь вплоть до того, что она перестала стыдиться выставлять напоказ всю свою гнусность. Он развратил также и жизнь общественную, разрушил конституцию Рима, так же как разрушил конституции Спарты и Афин, и этот новый пример лишь подтверждает то, что, как бы велик ни был колосс, он не может избегнуть разрушительного действия этого презираемого червя.

2
Афины признали все виды труда: земледелие, промышленность, торговлю; Спарта отклонила их все. Рим, поставленный в совершенно иные условия, не последовал ни за первыми, ни за второй в своем образе жизни. Предоставив промышленность и торговлю, не выходившие за пределы ремесла и мелкой торговли, самому низшему разряду плебеев, городским трибам, он признал земледелие занятием, наиболее достойным гражданина, лучшей школой для воина. Лишь благодаря работе на земле Рим, превосходивший Спарту своим здравым политическим смыслом, смог создать этот крепкий народ, подчинивший Италию и сделавший ее орудием покорения мира.
Говоря о труде в этот первый период истории Рима, мы уже указывали на ту глубоко разумную политику, которую он вначале применял к побежденным народам. Рим начал с того, что стал присоединять людей и земли к самой городской общине; потом, когда он стал более скупо давать свои привилегии людям, он все же продолжал присоединять часть их земли к римской территории. При каждом новом расширении своего господства часть земли в покоренной области он оставлял прежним ее жителям, которые на различных правах входили в число его союзников; другая же часть по праву завоевания становилась собственностью государства. Ее по примеру древней римской территории и в таком же количестве распределяли между определенным числом колонов. Что же касается земель, негодных к обработке, и тех, которые не подлежали немедленному распределению, то их отдавали желающим их взять во временное пользование и за определенный оброк, составлявший обычно десятую часть с урожая полей, пятую часть с урожая деревьев и соответствующую долю со скота, крупного и мелкого. Таким путем Рим обеспечивал жизнь, благосостояние и прирост своих граждан. Рядом с ними и под их наблюдением он поддерживал и защищал, согласно условиям союзного договора, свободное население Италии. Он питал и увеличивал двойной источник своей военной силы — вспомогательные войска и легионы.
Но эта политика, так основательно задуманная высшей мудростью, управлявшей государством, уже в раннюю эпоху встретила противодействие со стороны алчности частных лиц. Знать захватила благодаря хищническим процентам наследственные наделы граждан; она захватила благодаря надбавкам в цене и общественные земли. Будучи полновластным хозяином частной земельной собственности и арендатором общественных земель, она угрожала подобной же узурпацией и собственности государства. Вскоре в самом деле в силу постоянного возобновления или пожизненности арендного договора, прекращения арендной платы, перемещения межевых столбов, а в особенности благодаря потворству консулов и цензоров общественные земли смешались с их частными владениями. Время, прикрывая обман, освящало это слияние, и эти новые земельные владения, переходя из рук в руки, при каждой передаче как бы получали новое подтверждение со стороны официальной власти.
Земли частные и общественные, распределенные и сохранявшиеся в резерве — все они в конце концов были поглощены и исчезли в единственной форме земельного владения, в огромных поместьях, в латифундиях. Один этот факт и простая замена мелкого хозяйства крупным нанесли уже серьезный удар конституции Рима и угрожали безопасности государства. С первого взгляда это утверждение может показаться странным, так как крупное хозяйство дает более значительную чистую прибыль, а этот доход составляет главную основу национального богатства. Но какой ценой достигнута эта производительность? Если мелкое хозяйство с экономической точки зрения уступает крупному, если при таком хозяйстве можно располагать меньшей частью валового дохода, то это прежде всего потому, что оно выше оплачивает работу земледельца и занимает большее количество рук. Крупное хозяйство имеет меньше расходов и потому дает больше прибыли; мелкое хозяйство больше потребляет и в стране, не имеющей промышленности, обеспечивает для трудящихся больший спрос на рабочие руки. К чему же могла стремиться Италия? К богатству? Благодаря завоеваниям в ее руках было богатство всего мира. Для того чтобы поддержать это могущество, ей нужно было многочисленное население свободных людей. Итак, ее сила была бесспорно связана с сохранением мелкого хозяйства; поэтому те, которые хотели заложить вечные основы Рима, так скупо отмеряли землю, необходимую для питания гражданина. Латифундии же, коренным образом изменяя характер сельского хозяйства, уменьшали число свободных лиц. Когда 100 мелких владений слились в одно, то на место 100 хозяев стал один, а остальные не могли уже оставаться на своих отчужденных землях даже в качестве наемных пахарей. Но это зло само по себе не было бы так велико, если бы не существовало рабства, которое в значительной степени усилило его. Изгнанный со своего наследственного участка как владелец, изгнанный с государственных земель как арендатор, плебей сверх того оказался почти совсем устраненным от возможности заниматься сельскохозяйственным трудом. Его сохранили лишь в качестве оброчного, или колона, обязанного отдавать помещику часть урожая, в тех отдаленных поместьях, где управляющий — раб находился бы вне всякого контроля, его удержали там на таких условиях, при которых прямо-таки непонятно, как он мог существовать. Эта аренда, называемая нами «исполу» и оставляющая арендатору половину урожая, должна была, согласно правилам Катона, оставлять ему девятую и самое большее пятую часть. Свободного человека брали также в качестве рабочего в таких нездоровых местностях, где жизни рабов, этому ценному имуществу, грозила постоянная опасность, а также для срочных сезонных работ, требующих повышенной активности и бодрости, например, на жнитво или уборку винограда. Его приглашали и в качестве поденщика для таких работ, которые в домашнем хозяйстве носят лишь случайный характер. При всяких других обстоятельствах предпочитали рабов, так как они представляли собой такую рабочую силу, которую сосед не мог сманить обещанием более высокой платы, которую сам консул не мог неожиданно забрать для службы в легионе. Итак, общественный интерес отступал на задний план перед интересом частным. Это сельское население, которое сенат хотел иметь свободным, а следовательно, и военнообязанным, гражданин заменял рабами, чтобы освободить их от военной службы, посягая, таким образом, не только на собственность, но и на силу и могущество государства.
Беглый взгляд, брошенный на совокупность внутренних революций в Риме, позволит нам проследить развитие этого рокового явления даже в обзоре тех усилий, к которым тщетно прибегали, чтобы помочь злу.
3
Зло это было давнишнее. На него указывает изданный уже в самый начальный период Республики закон, в котором нашел выражение единственно возможный проект реформы — это аграрный закон Спурия Кассия (486 г. до н. э.). Он хотел отобрать у богатых, с тем чтобы распределить среди бедных, те земли, которые они благодаря постоянному пользованию начали понемногу превращать в свою собственность. Но его закон, справедливый по отношению к народу, был не менее справедлив и по отношению к побежденному племени герников, допущенных к участию в разделе в силу другого предложения, касающегося их территории. Сенат воспользовался этим, чтобы его провалить, и закон стал бессильным орудием в руках трибунов вплоть до Лициния Столона (367 г.).
Закон Лициния сократил право граждан владеть общественными землями свыше 500 югеров, а избыток распределил между бедными участками по 7 югеров, согласно древнему обычаю. Он уделял мелкой собственности определенное место рядом с крупной, он уделял также место свободному труду даже в крупных владениях, требуя, чтобы труд свободного человека применялся в известной пропорции наряду с рабским. Он, наконец, ограничил число голов скота, так же как и земельные владения (100 голов крупного рогатого скота и 500 мелкого). Все злоупотребления, которых Рим имел основания бояться, были, таким образом, подавлены и предупреждены.
Если бы даже Лициний оставил в неприкосновенности то, что было закреплено в силу давности, то его закон мог бы стать спасением для Рима, если бы он вошел в силу для будущего и мог бы действовать без нарушений. Территория республики была еще очень незначительной. Рим только что пережил галльское нашествие и находился накануне Самнитской войны: предстояло завоевать еще почти целиком всю Этрурию и весь Лациум. Но победы развратили общественные нравы: сенат, менее беспокоящийся теперь за исход внешней борьбы, менее ревностно наблюдал за справедливым распределением земель Италии, а патриции, не сдерживаемые больше властью трибунов, с тех пор как народные вожди были допущены в их ряды благодаря дарованию им права участия в более высоких должностях, эти патриции щадили союзников ничуть не больше, чем некогда плебеев. Поместья увеличивались, как и прежде, но в значительно большей степени благодаря законному поглощению частных владений и захвату государственных земель; латифундии распространились по всей Италии, а идущий за ними следом раб вытеснял повсюду в сельском хозяйстве свободное население. Но на этом не остановились: раб, заменивший свободного человека во всем, что касалось хозяйства, как в управлении, так и в работах, заставил отказаться от этой формы эксплуатации земли, так как его бесчестность и нерадение уменьшали возможные доходы. Крупному хозяйству, значительно сократившему число рабочих рук, предпочли другой способ, позволивший еще больше сократить их, меньше наблюдать за ними, требовавший меньшего капитального вложения, сопровождавшийся меньшим риском, который, одним словом, давал более высокую и более верную чистую прибыль. Этот способ состоял в замене пахотной земли пастбищами. Эти пастбища вытеснили все остальные культуры, и латифундии превратились в пустыни, где свободно бродил пастух со своими стадами.
Так шло постепенное разрушение сельского хозяйства Рима. Большие поместья значительно сократили число владельцев; рабский труд в той же степени сократил число свободных людей, а система пастбищ в свою очередь сократила труд в том и другом виде, как свободный, так и рабский. Источники дохода бедного люда уменьшались, а хлеб дорожал, богатые же люди, менее занятые своими полями, могли всецело посвятить себя иным способам обогащения, возникшим в результате завоевания мира: поставкам в армию, откупу налогов, прежнему ростовщичеству, сильно распространенному в провинциях, в этом мире, поставленном как бы вне закона. И если Италия перестала производить необходимое для прокормления своего населения количество хлеба, то какое дело было до всего этого гордой аристократии? Разве мир не был рабом Рима и разве он не мог удовлетворить всех его потребностей!
Каждый новый шаг, делаемый по этому роковому пути, ознаменовывался усилением алчности господ. Катон, этот тип древнего римлянина, как бы наметил этот путь в своих книгах и своим примером. Уже в самом начале своего «Трактата о земледелии» он ставит вопрос, не следует ли отказаться от земледелия в пользу таких способов, которые дают возможность более выгодно употреблять и свои деньги, и свое время. И если он остается при своем первоначальном намерении, то это не только потому, что этот сельский труд освящен авторитетом предков, что он способствует рождению более здоровых людей и что он дает более честный доход; это прежде всего потому, что он в конце концов обеспечивает более верную прибыль; и он пишет свой трактат для того, чтобы, если это возможно, показать, как ее увеличить. У свободного труда нет более сильного врага, чем Катон; если же приходится иногда к нему прибегать, то он настойчиво рекомендует не удерживать колона или наемного рабочего сверх условленного срока, точно он опасается какого-либо права давности, могущего нанести ущерб власти господина в его собственных владениях. Но такое хозяйство, в котором он хотел бы видеть только труд домочадцев, вскоре уже не будет удовлетворять его. Он отказывается от него, заменяя его пастбищами, формой эксплуатации, в меньшей степени зависящей от людей и погоды, «которая может не обращать внимания на Юпитера»; он возводит свой метод в безусловную систему. «Чем должен быть, — спрашивали у него, — глава семьи, чтобы наилучшим образом обеспечить свои имущественные интересы?» — «Хорошим скотоводом». — «А затем?» — «Посредственным скотоводом». — «А в-третьих?» — «Плохим скотоводом». Земледелие стоит только на четвертом месте, уступая даже плохо организованному скотоводческому хозяйству. Но скоро он заставит его спуститься еще ниже, так как пастбища перестанут быть в его глазах наилучшим средством извлечения доходов из поместья. Ведь скот может погибнуть! Теперь его интересует только прибыль, получаемая с капитала, и, несмотря на свои первоначальные проклятия, он кончает тем, что признает ростовщичество, и притом в самых позорных формах; к этому остается только прибавить еще одно последнее ремесло — презренное ремесло воспитателя и торговца рабами!
Итак, два принципа, существовавшие, без сомнения, еще до Катона, но впервые им высказанные и освященные его авторитетом, объясняют двойную революцию, происшедшую в деревне. Первый из них гласит: «Купленного работника следует предпочитать наемному», в результате чего раб заменил свободного человека почти во всех сельских работах. Второй: «Пастбищное хозяйство следует предпочитать земледелию» — и вот сам раб, отстранивший свободного человека от земледелия, в свою очередь был оттуда вытеснен. Мы указали причины этого явления; посмотрим же, каковы были последствия.
Раб, переставший быть необходимым для сельскохозяйственных работ, тем не менее продолжал жить в поместье хозяина. И в ожидании того момента, когда вновь установится равновесие между спросом на труд и количеством рабочих рук, он в качестве бесполезного инвентаря подвергался бесконечным лишениям и жил исключительно воровством. Рабская жизнь была наполнена либо всеми ужасами эргастула, либо разбоями, характерными для пастушеской жизни. Отсюда вытекала ненависть к гнету, при наличии больших возможностей его свергнуть; это те войны рабов, о которых мы уже говорили. Гражданин, доведенный до такого же состояния, по-своему тоже принимал участие в грабежах во время тех далеких экспедиций, куда его вербовали для защиты интересов, ставших ему чуждыми. Если же он питал отвращение к этим трудам, нередко приносившим выгоду, но чаще всего смертельным, то его и в городе ожидали муки эргастула. Туда ежедневно стекались семьи, изгнанные с земли, и что же они там встречали? Рабов, занимающихся ремеслом в пользу богатых и продолжавших состоять у них на службе.
Сила, свобода, даже самая жизнь республики были в опасности в момент появления Гракхов. Их эпоха имеет решающее значение для свободного труда и для рабства: именно тогда был поставлен и разрешен этот вопрос; поэтому мы считаем нужным остановиться на этом периоде несколько подробнее.

4
Братья Гракхи, происходившие со стороны отца из известного плебейского рода, а со стороны матери — от признанного всеми главы патрициев Сципиона Африканского, занимали в силу этого двойного права видное место среди римской аристократии; они предпочли занять его во главе народа. Должность трибуна не была для них переходной ступенью к высшим должностям, а самоцелью. Имея в виду вернуть ей прежние права и силу, Тиберий, старший из двух братьев, позволил выбрать себя трибуном в 133 г. до н.э.
Это решение хотели объяснить его чувством вражды к сенату, который, чтобы снять с себя обязательство выполнения условий договора с Нуманцией, хотел выдать его вместе с консулом врагам, тем вновь повторяя комедию Кавдинского ущелья. Говорили также, что он подпал под влияние ритора Диофана, философа Блоссия и своей матери. Весьма возможно, что философия Зенона, которой так твердо придерживались ее сторонники в Италии, способствовала укреплению его воли и что благородная душа Корнелии была заодно с ним. Но его толкало на этот путь, главным образом, сознание народной нищеты и чувство опасности, грозившей государству. Он был поражен громадным и печальным противоречием между Римом и Италией: заброшенными землями в Италии и большим числом безработных в Риме, причем в этой бесплодной разобщенности одинаково гибли и земли, и народ. Что было необходимо, чтобы вернуть им силу вместе с жизнью? Приблизить их друг к другу и соединить их, вернуть заброшенным землям этих безработных людей. Такова была мысль Тиберия. Он обсудил ее с наиболее мудрыми патрициями, наиболее известными юристами Рима — Крассом, Муцием Сцеволой, Аппием Клавдием. Будучи избран трибуном, он предложил свой аграрный закон, который по существу повторял закон Лициния, ограничивая долю каждого пользователя в государственных землях 500 югерами. Но Тиберий добавил к своему проекту несколько смягчавших его оговорок: отец семьи мог, кроме причитавшихся ему 500 югеров, удержать для каждого из своих несовершеннолетних сыновей еще по 250 югеров. Что же касается излишка, то его не отбирали, а выкупали за приличное вознаграждение для раздачи народу. Это количество государственных земель, оставленное богатым, отдавалось им в полную собственность с правом пользоваться им как своей полной собственностью. Участки же, назначенные для распределения бедным, объявлялись неотчуждаемыми как государственные земли.
Закон был вполне справедлив. Государственные земли являлись неотъемлемой собственностью государства. Эти земли, первоначально отданные в аренду, несмотря на то, что они впоследствии слились благодаря всяким уловкам с собственностью гражданина, независимо от того, каким путем они достались последнему владельцу, все же оставались государственными владениями и могли быть просто и целиком отобраны государством. Закон был справедлив, так как далекий от применения во всей строгости точного смысла лежащего в его основе права, он предоставлял в собственность то, чего он не отбирал, и платил за то, что должен был отобрать, идя, таким образом, навстречу не только общественным нуждам, но и интересам крупного землевладения и считаясь с совершившимися фактами. Он был, наконец, я не говорю своевременным, а неотложным. В нем было спасение Рима и Италии. Свободное население, вытесненное оттуда рабами, покинуло земли. А каких только опасностей не приходилось ждать, если бы эти рабы вздумали воспользоваться этими землями на иных условиях, а не в качестве рабов-рабочих: ведь они попытались же это сделать в Сицилии. Столь недавний пример должен был поразить умы. Тиберий, сопоставляя с гибелью свободного населения рост класса рабов, черпал свои главные аргументы из воспоминаний об этой опасности. Но прежде всего следовало убедить богатых, и, чтобы склонить их, Тиберий пускал в ход все, что могло их тронуть: «У диких зверей, которые живут в Италии, — говорил он, — есть свои норы и логовища, куда они могут спрятаться, а у этих людей, которые сражаются и умирают, защищая Италию, нет ничего, кроме воздуха и света. Лишенные крова, не имея пристанища, где бы они могли преклонить голову, они бродят с своими женами и детьми. Их полководцы говорят неправду, когда во время сражений они убеждают их биться за могилы предков и за «домашние алтари». Среди стольких римлян не найдется ни одного, кто имел бы отчий алтарь или могилы предков. Они сражаются и умирают, чтобы доставить роскошь и богатство другим. И их называют властителями вселенной, тогда как у них нет ни одного клочка собственной земли». Он взывал к их чувству жалости и справедливости. Он обращался также к их честолюбию, указывая им на то, что совершило в прошлом и что обещает в будущем сильное и многочисленное свободное население. Много провинций уже покорено, много царств остается еще покорить! А завоевание сулило им самые разнообразные выгоды. Здесь речь идет о том, добавлял он, «захватим ли мы то, что осталось, или потеряем то, что имеем». Это ясное понимание интересов своей родины тщетно боролось с холодным эгоизмом богачей; эти страхи, эти надежды исчезали перед чувством непосредственной опасности, которая грозила их имуществу со стороны закона. Разве справедливо было отнимать у них наследие их отцов, приданое их жен, плоды их трудов? Ведь многие приобрели эти поместья на тяжелых условиях, многие удвоили их стоимость новыми насаждениями, постройками, всевозможными улучшениями. Даже в том случае, если им за все это платили, разве могло полученное вознаграждение возместить им ту ценность, которую они представляли для них в силу привычки и воспоминания? Поэтому закон не казался им ни правым, ни справедливым. Если они отказывались видеть в нем то, что требовало государственное право и те смягчающие пункты, внесенные Тиберием, которые его несколько ограничивали, то как могли они признать этот закон своевременным, как могли согласиться и открытыми глазами смотреть на те неотложные нужды, на которые указывал трибун, становясь выше интересов настоящего момента! Богачи, которых сначала привело в замешательство общественное положение Тиберия и сторонников его закона и также вид этой полной надежд толпы, быстро пришли в себя, сознавая свою силу, и нашли в самом трибунате средство, чтобы парализовать деятельность трибуна. Они склонили на свою сторону Октавия, который наложил свое «вето» на предложение Тиберия. Последний, говорят, взял его обратно, но лишь с тем, чтобы внести другое, носившее характер более жестокой и суровой законности. Это был тот же закон, но без смягчающих его оговорок. Все те, чьи владения превышали законную норму, должны были немедленно в этом отношении подвергнуться ограничению и вернуть все излишки. Эта суровая мера, о которой упоминает один только Плутарх, была лишь одной угрозой, так как Тиберий находился в гораздо более выигрышном положении по сравнению со своим товарищем, поддерживая против него всю совокупность своих столь умеренных предложений. Напрасно пытался он апеллировать к его обязанностям трибуна; напрасно предлагал он ему призвать народ в качестве судьи, чтобы путем голосования решить, кого из двух отстранить от должности трибуна. Так как Октавий отказался от этого, то народ голосовал только о его устранении. Он был лишен звания трибуна, и закон был принят, но чтобы провести его, пришлось пожертвовать неприкосновенностью самого трибуна, тем авторитетом, который был ему необходим, чтобы придать силу закону и защищать его. Должность трибуна потеряла свою основную сущность, свое основное значение — неприкосновенность.
Враги Тиберия не упустили случая воспользоваться этим. Обезоружив самого себя, он дал оружие в руки своих противников. Они изменническим образом воспользовались им, чтобы лишить его народной любви, прежде чем нанести ему последний удар. Они спрашивали, стоило ли так радоваться, если закон куплен пеной этой исключительно народной магистратуры. Ни оскорбления, которым подвергался Тиберий, ни ненависть, поражавшая вокруг него намеченные жертвы, ни вид этих юных детей, которых трибун, облекшийся в траур, поручал народному попечению, не ограждали умы от таких опасных инсинуаций. Дело дошло уже до того, что он был вынужден оправдываться. «Что такое должность трибуна, — говорил он, — и откуда эта связанная с ней неприкосновенность? Разве она не была создана для того, чтобы действовать в интересах народа, и разве трибун может еще пользоваться неприкосновенностью, если он идет против того дела, ради которого он был облечен этим священным званием?» Что же это за неприкосновенность, которая может быть подвергнута сомнению и отвергнута? Был ли прав Тиберий, нарушив ее? Трудно высказаться по этому вопросу за и против. Утверждать это не решаются. Без сомнения, этот аграрный закон стоил трибуната, жалкого подобия прежней должности, которую вожди народа, перейдя в ряды патрициев, оставили за собой как бы для того, чтобы прикрыть ее ничтожество обманчивой видимостью покровительства народу. Но это подобие все же было дорого сердцу плебеев, и не без основания: Тиберий, пожелавший вернуть ему прежнюю силу, не мог без угрозы для будущего нарушить его освященные веками формы. Именно это и погубило его. И если народ не поддался разжигаемому в нем чувству мести, то он во всяком случае стал равнодушен к Тиберию. Во время выборов трибунов, когда Тиберию было особенно важно присутствие всех его сторонников, чтобы быть снова выбранным на эту должность и обеспечить проведение начатого им дела, сельские трибы не явились. Городские трибы могли прийти ему на помощь только вооруженной силой, и трибун лично просил их об этом, чтобы по крайней мере защитить его от врагов. Но Рим тогда еще не привык к гражданским войнам. Вид верховного жреца и членов сената, следовавших за ним, смутил и рассеял эту колеблющуюся толпу. Тиберий подвергнулся нападению на Капитолии и пал у пьедестала статуй царей.
Трибуна не стало, но закон остался, и сенат был как будто бы склонен поддержать его. Радуясь смерти Тиберия, он отстранил убийцу, и, как бы для того чтобы дать народу лишнее доказательство своей искренности, он оставил в руках сторонников бывшего трибуна дело проведения закона в жизнь. Это была с его стороны очень умная и ловкая политика, так как, поскольку предложение закона было просто и популярно, постольку же осуществление его должно было встретить много препятствий и вызвать чувство ненависти. Было только справедливо, чтобы партия, выставившая самый принцип, взяла на себя его последствия. Сенат не сомневался в том, что стараясь отменить закон, он только еще более укрепит его и что, наоборот, он сам собой аннулируется благодаря трудностям, которые неминуемо возникнут при его применении.
Эти трудности служат неопровержимым доказательством его истинного характера. Если бы речь шла о сокращении всякого рода землевладения до указанных норм, то это было бы, конечно, весьма несправедливо, но зато весьма просто; это было бы делом межевания. Но если вопрос касался исключительно государственных земель, то такая постановка, будучи вполне справедливой, вызывала целый ряд затруднений. Прежде чем отмерять, следовало разобраться в характере владений, а в этом разделении земель на государственные и частновладельческие и скрывалась вся трудность вопроса. Приходилось устанавливать происхождение этих владений, требовать документы и проверять их, прежде чем признать их действительными; приходилось рассматривать, каким образом государственная земля, сданная в аренду первому колону, переходила ко второму и третьему владельцу, который нередко приобретал ее за наличный расчет и всегда на законном основании. Но само собой разумеется, что давность владения не отменяет законных оснований. Эти государственные земли, данные первому колону во временное пользование, не могли быть легальным путем переданы им под именем собственности. Право государства сохраняет свою силу, несмотря на все эти передачи, способствующие уничтожению всяких следов. Однако же, если благодаря его попустительству по отношению к таким фактам не только допускались, но и разрешались подобные злоупотребления, то становится почти невозможным сообразовать точный смысл закона с требованиями справедливости, и потому это высшее право становится высшей несправедливостью. Многочисленные граждане, которые приобрели небольшую часть захваченных государственных земель на тяжелых для себя условиях, полили ее своим потом, видоизменили ее своим трудом, покрыли виноградниками, насаждениями из маслин и постройками, так что сама земля стала чем-то второстепенным, если рассматривать как главное то, что имело большую ценность, — такие граждане были теперь лишены всего этого, не будучи даже уверенными в том, что государство имело право отобрать данные клочки среди глубокого мрака, окружавшего иногда происхождение этих земель, как государство, так и частные лица не всегда могли доказать свои права. А раз возникали сомнения, то разве нельзя было протестовать? И жалобы сыпались со всех сторон. Недовольные выбрали своим орудием Сципиона Эмилиана, который, опираясь на свою славу, не побоялся пойти против народной массы, открыто одобряя эту политику убийств, жертвой которой пал Тиберий. Сенат, прикрываясь инициативой Сципиона, стал в некотором роде популярным, когда он лишил триумвиров их полномочий, передав их консулу Тудитану. Последний под предлогом войны с иллирийцами постарался уклониться от выполнения, этой обязанности, и дело заглохло. Эта отсрочка, прекратившая поступление жалоб, вновь вызвала сожаление о законе. Вся злоба плебеев обратилась против Сципиона и, может быть, способствовала его внезапной смерти, во всяком случае она сопровождала его до самой могилы.
Но сенат торжествовал: он удалил Папирия Карбона, одного из триумвиров, соблазнив его триумфом; он удалил Гая Гракха, назначенного квестором, и держал его вдали в силу долга; он внушил страх выражавшим недовольство италийцам, разрушив Фрегеллы. Он торжествовал и не видел никого, кто мог бы оспаривать его торжество, когда вернулся Гай.

5
Некоторые утверждали, что вначале Гай хотел уклониться от этих опасных почестей, которыми сопровождалась популярность. После смерти своего брата он как-то подчеркнуто домогался неизвестности и осуждал себя на бездействие. Но если бы он даже решил навсегда удалиться от дел, то любовь массы заставила бы его от этого отказаться. Однажды, когда он выступал в суде в защиту одного из своих друзей, весь народ сбежался, чтобы послушать его, и в своем восторге дошел до исступления. Если бы даже у него самого было достаточно сил, чтобы остаться непреклонным, то. воспоминание о брате толкнуло бы его на борьбу. Тень брата, по словам Цицерона, явилась ему однажды ночью, укоряя его в медлительности и напоминая ему о его назначении. «Одинаковая жизнь, — сказала она ему, — одинаковая смерть; мы отмечены судьбой; интересы народа этого требуют!»
Итак, он вернулся в Рим против желания сената, оправдался в своем возвращении и был избран трибуном.
Приняв на себя дело своего брата, Гай проявил то же бескорыстие, ту же убежденность, но более пламенное дарование и силу красноречия, которая укреплялась мыслью о жертве брата и о том, что ему предстояло то же самое. Первые законы, предложенные молодым трибуном, были как бы всенародным актом, чтобы умилостивить тень убитого Тиберия. Затем он приступил к делу, которому посвятил себя Тиберий: он взялся за аграрный закон. И чтобы не ставить облегчение бедственного положения народа в зависимость от медленного распределения занятых земель, он основывал колонии, раздавал бедным оставшиеся свободные государственные земли, ввел для городской бедноты ежемесячную продажу хлеба по ценам более низким, чем рыночные.
Но все эти меры оказались недостаточными. Чтобы обеспечить возможность существования свободному населению и создать ему почетное и достойное его существование, необходимо было вернуть его на землю в более широком масштабе и связать его с ней более крепкими узами. Необходимо было провести аграрный закон не только в список юридических постановлений, где он со времени смерти Тиберия стал мертвой буквой, но и в действительную жизнь, в практику. Надо было обеспечить индифферентное отношение, а в случае необходимости даже купить поддержку богатых собственников Рима в Италии. Тиберию, по-видимому, уже приходила в голову мысль о такой комбинации, которая, увеличивая сферу его действий, оказала бы более сильную поддержку его закону.
По словам Плутарха, он собирался допустить всадников к участию в судах наряду с сенаторами, а по словам Веллея, он обещал гражданские права италийцам. Это последнее утверждение может, пожалуй, найти подкрепление в том, что после его смерти его сторонники считали эту меру лучшим средством для устранения всех препятствий, мешающих проведению закона, и в том, что один из триумвиров, Фульвий, думал провести ее властью консула, которой он был облечен. Как бы там ни обстояло дело в прошлом, но Гай принял эти проекты. Выбранный на второй год трибуном, он предложил и провел оба закона, дававшие всадникам право суда, а италийцам — права гражданства или по меньшей мере звание гражданина с правом голоса. Даже провинции не были забыты в проектах его реформ. Ничего не изменяя в их правовом положении, он сделал его более терпимым, защищая их от произвола. Зерно, которое Фабий незаконно потребовал от жителей Испании, было, по его предложению, продано, а вырученные деньги отданы городам, поставившим это зерно, со строгим выговором претору, виновнику этого вымогательства.
Популярность Гая, казалось, не знала больше границ. Простой трибун, он как бы объединял в своем лице все должности, совмещая обязанности цензоров и эдилов, руководя огромными работами, заставляя строить государственные зернохранилища и прокладывать дороги, которые он проводил по прямой линии через частновладельческие земли как бы для того, чтобы измерить силу оппозиции, которую частная собственность окажет требованиям жертв в интересах государства. И тем не менее он не пошел дальше: он чувствовал другую силу, которая, несмотря на уступки, все же сохраняла все свое могущество, — сенат. В своих реформах Гай не забыл никого. Чтобы обеспечить народу все преимущества, вытекавшие из аграрного закона, он предоставил всадникам право суда, а италийцам — права гражданства. Одни только сенаторы теряли благодаря каждой из этих мер, не получая никакой компенсации, но они не потеряли надежды. И чтобы уничтожить все растущее влияние трибуна, сенат решил подорвать его в самом корне, поколебав его популярность. Он противопоставил ему его товарища Ливия Друза. Гай предложил вывести две колонии из наиболее уважаемых граждан. Друз предложил вывести двенадцать, набрав их из числа наиболее бедных. Гай предоставлял государству ежегодный оброк с участков, распределенных между избранными колонами. Друз уничтожил всякие обязательства и в каждой своей речи не забывал упомянуть, что он действует с согласия и при содействии сената. Народ начинал склоняться на сторону Друза. Он думал, что этот агент сенаторов более бескорыстен, так как, весьма мало беспокоясь о судьбе своих проектов, он отказывался принимать участие в их осуществлении и оставался в стороне от заведования теми фондами, которые тре-. бовались для их выполнения. Гай же, в то время когда против него тайно настраивали народ, покинул Рим, он, трибун, для одного из самых непопулярных предприятий: устройства колоний в Карфагене. Этой двойной ошибкой умело воспользовались его противники. Законы Гая имели для каждого заинтересованного свои положительные и отрицательные стороны. Всадники и богатые италийцы, воспользовавшиеся уже всеми выгодами его предложений, тем легче замечали затруднения, которые им еще предстояло испытать. Сам народ волновался, поддаваясь распространявшимся слухам о восстании в Италии, и на Гая падали подозрения, преследовавшие его мятежного друга Фульвия. Когда он вернулся, то оказалось слишком поздно — знатные были настроены к нему враждебно, а всадники были индифферентны; оставался только класс бедных. Среди них он и решил поселиться; их расположения решил он домогаться; с этой целью вечером накануне общественных игр, желая доставить им возможность присутствовать на них со всеми удобствами и бесплатно, он велел снести помосты, воздвигнутые его товарищами со спекулятивными целями, рискуя вызвать их неудовольствие. Эта мера сильно повредила ему, когда он в третий раз выставил свою кандидатуру в трибуны: полагают, что он не был избран, так как другие трибуны неправильно подсчитали поданные голоса. Итак, он потерпел неудачу, и на его глазах народ выбрал консулом Опимия, разрушителя Фрегелл, который начал с того, что отменил некоторые его законы и искал случая отменить все остальные. Гай решил отстаивать их, и для этого он не побоялся вступить на нелегальный путь. Будучи простым частным лицом, он обратился с призывом к сопротивлению государственной власти. Это как нельзя лучше отвечало ожиданиям его врагов, всячески раздражавших его, чтобы толкнуть на путь насилия и получить возможность обвинить его. В день, назначенный Опимием, когда присутствовали сторонники обеих партий, был убит ликтор консула, оскорбивший друзей Гракха. Его тело, положенное на погребальные носилки, было встречено сенатом выражениями глубокой скорби, но народ был возмущен вбзданием таких почестей наемнику, вспоминая о том бесчестии, которому подверглись останки Тиберия, его трибуна. Борьба была отсрочена, но лишь для того, чтобы принять более решительный характер. Сенат облек Опимия диктаторской властью формулой, объявлявшей республику в опасности. Приходилось думать о защите самой партии, а не только законов. Фульвий сновал повсюду, подстрекая толпу. Один только Гай оставался спокойным среди этого шума; на нем лежала печать глубокой скорби. Покидая Форум, он остановился перед статуей своего отца, долго смотрел на нее, не проронив ни одного слова, заплакал и потом продолжал свой путь. Взволнованная толпа провожала его домой. В то время как Фульвий проводил ночь в оргиях, стараясь вместе со своими товарищами забыть предстоящие ему на следующий день заботы, народ охранял дверь дома, где жил Гай, в глубокой тишине и сосредоточенности, как бы перед приближением великих общественных бедствий. Гай тоже провел ночь в размышлениях; но борьба была неизбежной. Фульвий, придя в себя после разгульной ночи, роздал своим друзьям оружие, которое он хранил как трофеи после своей победы над галлами, и с большим шумом направился занимать Авентинский холм. Брат Тиберия не мог допустить, чтобы его сторонники погибли без него. Он вышел, не взяв никакого оружия, кроме простого кинжала, как если бы он шел не на бой, а на жертвоприношение. Его жена остановила его у порога, как бы угадывая его мысли, но она не смогла удержать его ни своими мольбами, ни слезами. Он осторожно освободился из ее объятий и молча пошел, чтобы присоединиться к своим. Он все еще пытался, если возможно, избежать кровопролития. Сын Фульвия, совсем еще мальчик, изумительной красоты, был отправлен к консулу с предложением мира. Его отослали обратно с угрозами. Гай сам хотел отправиться в сенат; друзья удержали его и снова отправили молодого Фульвия, которого там и задержали. Опимий спешил положить этому конец. Пехота и критские стрелки без труда рассеяли этот плохо организованный отряд. Фульвий был задушен в общественной бане вместе со своим старшим сыном. Что касается Гая, то никто не видел его ни сражающимся, ни хватающимся за свой кинжал. Когда последняя надежда была потеряна, он вошел в храм Дианы и хотел пронзить себя кинжалом, который он взял с собой. Два друга обезоружили его, уговорили спастись бегством и позволили убить себя при переходе через «Свайный» мост, чтобы этим задержать его преследователей. Толпа, видевшая угрожавшую ему опасность, не сумела оказать ему нужной поддержки, ограничиваясь словами и бессильными пожеланиями! Чаша терпения Гая переполнилась. Прежде чем покинуть храм Дианы, он обратился с мольбой к богине, чтобы она покарала эту неблагодарную толпу, которая добровольно отдавалась в рабство. Как бы для того, чтобы закрепить свое проклятие, он вошел в рощу Фурий и приказал своему рабу убить его; исполнив его приказание, раб затем покончил с собой над его трупом. Во время этого восстания было убито и сброшено в Тибр более 3 тысяч человек. Ребенок, посланный с мирными предложениями и задержанный там перед битвой, был также хладнокровно задушен после одержанной победы: жертва, достойная тех алтарей, которые Опимий воздвиг в честь богини Согласия.

6
Проклятие Гая было услышано, и у народа, допустившего его гибель, были, правда, еще честолюбивые демагоги, но не было ни одного искренне преданного ему защитника; исключение составлял только Ливий Друз, который, как бы для того, чтобы искупить вину своего отца, снова взялся за дело Гая, но пал жертвой тех надежд, которые он воскресил, не имея силы их осуществить. С этого момента судьба свободного класса была решена. Чтобы поддержать его перед лицом рабов, захвативших все без исключения виды труда, чтобы сделать его таким, каким он был нужен римскому государству, — сильным и честным, братья Гракхи хотели ему дать землю, т. е. работу и хлеб. Ему отказали в земле, у него отняли трудовой хлеб, оставив ему его как общественную милостыню. Эта мера, к которой Гай прибегнул лишь временно, в ожидании осуществления другой, была единственной, не только пережившей его без изменений, но и принявшей после некоторых перемен более широкие масштабы. Но можно ли было подобными средствами воскресить древний италийский народ? Перенесемся мысленно к концу республики и посмотрим, каковы оказались результаты.
Старые принципы Катона восторжествовали в деревне. Опыт показал всю их опасность для государства, но, казалось, доказывал их выгоду для хозяев. Итак, злоупотребления все усиливались. Писатели этого периода изображают нам мелкого собственника, изгнанного с участка своих отцов, большие поместья, охватившие области, занятые прежде целыми народами, и там, где некогда Цинциннаты посвящали труду свои не раз одерживавшие победы руки, — они рисуют закованные в цепи ноги, преступные руки, клейменые лбы; землю, переданную самым негодным рабам, подобно тому как преступника передают в руки палача, и, наконец, отданную скоту, — это было, как мы видели, последним словом системы латифундий. Что оставалось на долю свободного человека в этих условиях? То, что оказывалось непригодным ни для рабов, ни для скота: нездоровые местности, тяжелый труд, вызывающие отвращение работы. Варрон и Колумелла, оплакивая запущенность имений, брошенных хозяевами, спокойно описывают их эгоистические тенденции, проявляющиеся именно в этой форме, и как бы освящают их своим авторитетом, подобно тому как Аристотель, формулируя принципы тирании, как будто нисколько не заботился о свободе. Кого же можно было встретить на этих тяжелых работах? Несчастных колонов, которых нищета прикрепляла вместе с их семьями к земле, или целые народности, находящиеся на краю рабства благодаря долговым обязательствам, отдававшим их во власть кредиторов. Эта земля уже означала для них рабство, и нетрудно решить, была ли она им в тягость. «Наследники, — восклицает Марци-ал, — не предавайте земле несчастного колона, так как земля, как бы мало ее ни было, тяжело давит на него».
Раз зло приняло такие огромные размеры, то можно судить и о его последствиях. Но те же авторы избавили нас от труда прибегать к догадкам, дав нам точную картину этих мрачных явлений. «Мы сдаем на откуп, — говорит Варрон, — поставку нехватаюшего нам зерна. Мы питаемся хлебом, который дает нам Африка и Сицилия, а наш флот идет в Кос и Хиос за сбором винограда. Италия, эта земля Сатурна, эта мать, изобилующая жатвами, по словам Вергилия, — это о ней говорит Колумелла в тех же выражениях, жалуясь на то, что она живет данью, собираемой со всего мира. Тиберий писал сенату, что жизнь римлян отныне зависит от воли волн и ветра, а Плиний вспоминает о причине зла, указывая на заброшенные земли и на справедливое возмездие: «Земля плодородна при обработке... А мы удивляемся, что при работных домах нет с нее той же урожайности, как было во времена славных полководцев» (Плиний, XVIII, 4—5). Но пострадала не только производительность этой прекрасной земли, пострадало и ее население. Эта тягостная картина преследует Тита Ливия даже среди описаний прошедших времен. Встречаясь в истории с маленькими племенами, соседними с Римом, видя их энергичную борьбу и непрекращающиеся восстания, он удивляется, что едва находит следы их в таких странах, которые, не будь в них рабов, превратились бы в пустыню. Это беспристрастное свидетельство истории подтверждается признаниями Цицерона в одной из его речей, где он, выступая против Рулла, должен был в интересах процесса опровергать подобные утверждения как неотложную причину введения аграрных законов. Он безусловно признает все усиливающееся обезлюдение Италии, делая одну лишь оговорку. И это исключение служит блестящим доказательством истинных причин данного зла. Одна страна избежала общей участи (это может показаться очень странным) благодаря суровым мерам, жертвой которых она сделалась: это была Капуя. После поражения в войне с Ганнибалом в Капуе, лишенной всех своих прав и всех своих владений, уже не существовало ни патрициев, ни землевладельцев, а следовательно, не было и большого количества рабов. В ней жило земледельческое население, обрабатывавшее землю в пользу римлян, и сама она уцелела лишь как убежище сельских жителей, как центр снабжения и труда. Там не было ни внутренних захватов, ни грабежей извне, так как римский народ оберегал свое добро, а римский сенат — свои прерогативы, которым, по его мнению, угрожала бы опасность, если бы какой-нибудь гражданин завладел этой плодородной областью — Капуей. Таким образом, она продолжала держаться, несмотря на роковое влияние, которое имело на соседние области обезлюдение в привилегированных землях, и оставалась при всем своем политическом бесправии страной, наиболее богатой по доходам и по поставке наибольшего числа солдат.
Сельские жители, изгнанные со своих участков, устремлялись в города и особенно в Рим, куда соблазн общественных раздач привлекал всех праздных и всех нуждающихся со всей Италии. Но ни эти вспомоществования, какой бы тяжестью они ни ложились на государственную казну, ни тем более то нищенское содержание, которым оплачивались услуги клиентов, — всего этого было недостаточно, чтобы прокормить все эти разорившиеся семьи. Что оставалось на их долю? Может быть, ручной труд? Промышленность, ремесла, без сомнения, не были окончательно изгнаны из среды свободных людей, и мы в другом месте рассмотрим, какие элементы свободного населения с самого начального периода Империи могли войти в новую организацию труда. Но число рабов продолжало увеличиваться в Риме ничуть не меньше, чем и число плебеев, и рабский труд получил там не менее сильную организацию под руководством богатых фамилий, которые одновременно пользовались ими и для личных услуг и в целях спекуляции. Итак, простой народ сталкивался и в промысловых занятиях с конкуренцией рабов и встречал там то презрение, которым общественное мнение клеймило этого рода профессию. Плавт уже показывал нам, какую ступень в общественном уважении занимали эти наемные люди из тосканского квартала, эти маленькие люди городских триб, направлявшиеся либо к «Тройным воротам», либо в Велаб-ру, чтобы там заниматься своим скудным промыслом; и это презрительное отношение нисколько не ослабевало по мере роста нищеты. Гораций повторял обидные слова, сказанные древним поэтом об этой толпе, которую можно было всегда встретить на одних и тех же местах. Цицерон причислял к низшему грязному классу всех этих мелочных торговцев, наемных лиц, ремесленников. Сенека, говоря о некоторых изобретениях и усовершенствованиях в области промышленности, сделанных философами, спешит добавить, что они их сделали не как философы, а как простые люди. Однако Цицерон признавал за низшим классом право заниматься теми видами искусства, в которых требовалось знание, как-то: медициной, архитектурой, даже преподаванием (это касалось только очень немногих); он допускал в торговле всякого рода крупные спекуляции (это было дело всадников); он признавал земледелие одним из видов труда и, по примеру древних, считал его самым обильным источником богатства, самым благородным и самым достойным свободного человека; но народ был лишен земли! Из всех этих разнообразных видов деятельности, которые ему расхваливали, но к которым его не допускали или которые ему предлагали, но в обществе рабов и под гнетом того же презрения, народ не остановил своего выбора ни на одном. Не допущенный к первым, он не спешил протянуть руки ко вторым; он стал искать иных источников и нашел их в своем звании гражданина. Недалеко уже было то время, когда он будет продаваться, чтобы иметь возможность жить и спекулировать своим голосом. Голос его имеет цену, и горе тому, кто осмелится оспаривать у него под предлогом борьбы с искательством и подкупом этот последний источник существования. Если, однако, его голоса недостаточно, он продаст свои руки в тех же интересах («содействие за плату»); вскоре и ремесленные цехи последовали за остальными коллегиями, этими очагами волнений и мятежей, которые то закрывались, то восстанавливались и даже расширялись, в зависимости от того, были ли такие волнения желательны или нет.
Таков народ. Где же те люди, которые поддержат республику среди этих бурь? «Их несметное количество, — говорит Цицерон, — а доказательством этого служит то, что республика держится», — аргумент, который исчез вместе с ней. По его определению, это прежде всего люди честные и хорошие советники, хорошо знающие свое дело, но консул Филипп (104 г. до н. э.) сказал, что в Риме нет и 2 тысяч имущих людей. Это олигархия богачей. И если нужно их охарактеризовать с точки зрения их отношения к законам, о которых идет речь, то это они противились хлебным законам, потому что, по их мнению, эти законы порождали среди народа привычки к праздности; это богачи отклоняли аграрные законы, думая, что отобрание у них их древних владений равносильно лишению республики ее защитников. Правда, чтобы обеспечить Рим защитниками, необходимы были земли, но государству были нужны не эти защитники, выступавшие с трибуны или в сенате. Ведь недостаточно было топнуть ногой по этой захваченной честолюбием земле, чтобы из нее выросли легионы.
Вот что представляли собой люди, называвшие себя почтенными и благонамеренными гражданами. Их противниками были братья Гракхи, а их жертвой — Опимий, убийца Гая; судите же об их преданности благу государства. Впрочем, они действительно радеют о нем, так как они отождествили его благо со своим, и общественные интересы перестали отличаться чем-либо от их собственных. Но пусть они тем не менее остерегаются. Согласие с трудом удерживается на такой почве. Гай, законы которого они хотели отменить, бросил среди них семя раздора: это закон о судах. Это разделение, существовавшее в древнем Риме между патрициями и плебеями, вновь появилось в их аристократической республике, в этом государстве оптиматов («которую ты назвал нацией»). Вновь появилось два сословия: сословие сенаторов и сословие всадников. И они не всегда останутся довольны таким распределением, в силу которого после войны на долю одних выпало управление государством, а на долю других — финансовая эксплуатация провинций. Цицерон, связанный по своему положению и по своему происхождению и с той и с другой партией и искренне радеющий о пользе государства, будет тщетно стараться примирить их даже ценой взаимной снисходительности к наиболее вопиющим злоупотреблениям. Разрыв все же произойдет, и борьба между ними примет куда более грозный характер, чем в древнем Риме: ведь среди их вождей есть всегда честолюбцы, жаждущие власти, а под ними — толпа, готовая оказать поддержку всякой попытке восстания. Эта толпа, некогда бессильная перед лицом богачей, отныне является первенствующей, так как ее голос будет решающим из-за существующей между ними розни.
Эта толпа — продукт рабства. Рабство само по себе не могло бы восторжествовать над Римом, но, прогнав с земли свободного гражданина, оспаривая у него даже в городе право на труд, который мог бы еще сохранить его честным, хотя и потерявшим прежнее уважение, оно создало в недрах римского народа эту толпу — продажную, а потому и раболепствующую. Это сила, стоящая выше рабской массы благодаря предоставленному ей праву вредить правильному ходу государственной жизни и учреждений, но равная ей и отныне почти слившаяся с ней, когда речь идет о ниспровержении государственного строя. Цицерон оправдывается в том, что он не оказал вооруженного сопротивления декрету, осуждавшему его на изгнание, тем, что поражение его сторонников отдало бы республику в руки рабов. Класс бедных, приравненный к рабам благодаря презрению к ним со стороны имущих, ничем не отличался от них и в глазах честолюбцев, строивших на нем свои надежды. Они рассчитывали на него и на рабов в своих заговорах, которые, как и прежде, имели целью ниспровержение государственного строя, а средством, ведущим к этому, считали поджог города. Из его среды, так же как и из среды рабов, будут набираться солдаты гражданских войн. Вот это те войны, которые могли еще интересовать его, так как после победы военная добыча доставалась Риму, а завоеванные земли находились в Италии.

7
Несмотря на то что Цезарь поддерживал заговоры и возбуждал гражданские войны, он предчувствовал свое более высокое назначение и с момента вступления на должность консула решил попытаться перевоспитать эту толпу. Такова была цель его аграрного закона. Он не заимствовал целиком всей системы братьев Гракхов, которые, нанося удар всем большим поместьям, распространяли на всю Италию благодеяния сво их законов; он не восстановил также и более нового проекта Рулла, который путем продажи всех инозем ных владений Рима обещал выкупить для неимущей массы Италию. Это был бы очень удачный обмен, если бы только он мог быть осуществлен и если бы деньги, вырученные за завоеванные земли, пройдя через руки Рулла и других децемвиров, действительно достигли бы намеченной цели. Проект Цезаря, более ограниченный, имел то достоинство, что возбуждал меньше опасений и был более осуществим. Он оставлял неприкосновенными государственные земли, захваченные как до Гракхов, так и после них. Он воспользовался мыслью Рулла в том ограниченном ее виде, как она выражена в одном пункте более позднего предложения Флавия, орудия в руках Помпея. Он удовольствовался пустующими и свободными казенными землями (при этом он первоначально исключил область Капуи) и предлагал на обычные средства государства выкупить у желающих продать, согласно оценке цензоров, некоторые удаленные земли Италии, куда бы Рим мог выселить часть своего праздного и безработного населения. Этот закон, отвергнутый вследствие подозрительности сената, был принят народом, и 20 тысяч семейств были извлечены из этой городской тины и возвращены земле, труду и достойной их жизни. Итак, Цезарь нанес удар тому двойному злу, которое подрывало силы Рима и Италии. Но это было лишь началом реформы, а уже все находившиеся в распоряжении государства земельные фонды были исчерпаны. Пришлось бы затронуть и большие государственные поместья. Когда победа сделала его господином Рима, ему пришлось бы навсегда отказаться от надежды примирить со своей властью аристократию, если бы он к потере ими свободы прибавил бы еще и эту обиду. Он отказался от аграрного закона и должен был принять хлебный закон, так как последний был неизбежным дополнением первого. Рим во что бы то ни стало должен был принять один из двух семпрониевых законов. Он принял его, но несколько видоизменил. Эта нестройная толпа, переполнявшая благодаря предшествующим смутам Рим и претендовавшая на общественные раздачи, была переписана: приблизительно половина (150 тысяч на 320 тысяч) была вычеркнута из списков, и, кроме того, были приняты меры, чтобы более регулярно заполнять в будущем освобождающиеся места. Средства, в которых Цезарь отказывал праздности, он решил предоставить труду. Он раздал земли в провинциях, выселив из Рима в разные заморские колонии 80 тысяч человек. За недостатком земли он предоставлял им работу в Италии, потребовав, чтобы при стадах, которые паслись на государственных пастбищах, третья часть пастухов была из людей свободных. Он заселял сельские местности и разгружал города. Он призывал и удерживал там лиц, которые своим присутствием не только не были в тягость, а, наоборот, могли оказывать ему полезное содействие; он запрещал сыновьям сенаторов какие бы то ни было путешествия и более чем трехлетнее пребывание вне Италии всем гражданам, достаточно богатым, чтобы отправиться путешествовать, и достаточно молодым, чтобы активно участвовать в общественной жизни (от 20 до 40 лет).
Эти начинания, прерванные второй гражданской войной, были продолжены Августом. Его пугала общественная развращенность; это был неиссякаемый источник революций, и его нельзя было уничтожить, закрывая или отменяя комиции. Если бы у этой праздной черни не было бы голоса, который она могла продавать, она, пожалуй, стала бы торговать собой. Причиной же этой праздности он считал те мероприятия, при помощи которых думал и помочь ей. Он решил отменить общественные раздачи. Но этот обычай был не столько причиной, сколько следствием, и чтобы уничтожить его, надо было сперва разрушить самую основу, Несмотря на всякого рода вспомоществования, бедность уже давно превратилась в нищету. Надо было вернуть народу возможность содержать себя трудом. Август попытался ослабить отвращение к труду и устранить те преграды, которые закрывали доступ к нему. Он в одинаковой степени покровительствовал земледелию и торговле, как и занятиям в городе; он предоставлял некоторые льготы ремесленникам; он выдавал семьям пособия для воспитания детей; он создавал колонии и стремился привлечь туда поселенцев, наделяя их более широкими гражданскими правами. Но всего этого было недостаточно, чтобы отменить общественные раздачи. Он несколько преобразовал их, подобно Цезарю исключив из списков всех посторонних, но он сохранил их и снискал себе этим даже право на расположение толпы. После него все императоры придерживались той же политики. Наиболее мудрые старались, следуя его примеру, как мы это увидим в дальнейшем, вернуть граждан к труду как сельскому, так и городскому. Это был единственный способ борьбы против все прогрессирующего падения, так же как и единственный способ обеспечить государство укреплением его двойной основы — военной и финансовой. Но помимо этого, все они стремились щедростью снискать народное расположение. И некоторые из них, отказавшись от мысли перевоспитать народ, еще более развращали его, как бы для того, чтобы в этом падении он окончательно утерял всякое чувство свободы. Раздачи хлеба стали производиться в более широком масштабе, число ежегодно устраиваемых зрелищ значительно увеличилось, и все, что можно было сказать о римском народе времен Империи, заключалось в двух словах: хлеба и зрелищ.
Настоящий римский народ, это свободное племя плебеев, положившее основу величию Рима, уже давно перестал существовать, в этом следует признаться. И институт рабства не только численно' уменьшил его и развратил, он его в некотором роде и видоизменил. Когда Сципион Эмилиан, оставаясь непреклонным среди ропота толпы, говорил ей: «Вы не заставите меня бояться вас раскованных, которых я привел в Рим в цепях», — он мог у многих вызвать чувство злобы, но не мог быть уличен во лжи. Итак, уже в эпоху Гракхов речь шла не столько о сохранении, сколько о перерождении свободного населения. Зло завершилось в Риме, захватило Италию и начало распространяться в провинциях: «латифундии погубили Италию и скоро погубят провинции». Обширные государственные имения! Именно в эту форму облеклось разрушительное действие, но основой зла было рабство. Это оно, захватив поля, гнало свободное население в города, это оно оспаривало у него и там право на труд. Таким образом, лишенное возможности честного существования, свободное население погибало в разврате и оставляло свободными те места в городе, которые опять-таки заняли рабы, отпущенные на свободу.
Но этот рабский режим, принесший столько зла Риму, не заключал ли он в себе и исцеления благодаря обычаю отпускать рабов на волю?
Среди всех фактов, вытекающих из рабства, без сомнения, нет ни одного более полезного, более заслуживающего одобрения, чем этот обычай отпускать рабов на волю. Но последствия вольноотпущенниче-ства, носят ли они такой характер, чтобы для их сохранения следовало параллельно сохранять и институт рабства? Это равносильно вопросу, является ли рабство в этом новом порядке явлений для народов источником гибели или жизни, и является ли отпуск на волю благом в силу того, что он здесь черпает, или в силу того, что он здесь разрушает. Итак, сделаем эту последнюю проверку. Рассмотрим вопрос об вольно-отпущенничестве в Риме, расследуем, чем оно было по своему принципу, по своей форме, по своим последствиям, и мы тогда увидим, каково действительное, фактическое участие рабства в этом деле свободы.
 

Глава десятая. ОТПУСК НА ВОЛЮ

Глава десятая. ОТПУСК НА ВОЛЮ
1
Власть главы семейства, столь ярко проявлявшаяся по отношению к рабам, выступала, может быть, еще сильнее при их освобождении. Своей властью он мог перевести раба из членов семьи в члены государства, не только освободить его, но и сделать его гражданином, распоряжаясь от своего собственного имени, как простой член государства, наделением такой привилегией, которая, казалось бы, должна была являться исключительной прерогативой народного суверенитета.
Состояние рабства, завися всецело от власти господина, могло прекратиться по одному простому его желанию. Но для того, чтобы этот акт его воли получил силу и вне пределов его семьи, было необходимо, чтобы он был облечен в ту или иную форму; отсюда два вида освобождения: освобождение законное и освобождение внезаконное. Мы опишем эти формы и их следствия, и здесь же для лучшего ознакомления с древним правом, не смешивая его, однако, с правом более поздним, мы приведем заимствованные из судебной практики времен Империи тексты, которые, очевидно, только еще более утверждают это право дальнейшим развитием, и оставим для следующего периода такие тексты, которые своим толкованием начинают изменять самый дух законов.
Законное освобождение ограничивалось выполнением некоторых торжественных формальностей. Оно происходило путем усыновления, по завещанию или принимало две более специальные формы, где воля господина требовала санкции магистрата: это отпущение на волю под видом процесса о свободе и занесения в список граждан.
Нельзя сомневаться в том, что усыновление должно относиться к законным формам освобождения, так как оно требовало санкции закона и вместе со званием сына давало все семейные права. Эта форма, правда, весьма редкая, упоминается с самых первых времен Республики. Освобождение по завещанию, освященное законами XII таблиц, было более обычной формой. Этим актом последней воли, формы которого закон точно устанавливал и вперед утверждал вытекавшие отсюда следствия, господин по своему усмотрению определял положение рабов и или непосредственно дарил им свободу, или завещал своему наследнику отпустить их на волю. В первом случае требовалось только одно условие, а именно чтобы раб был его собственностью в те два момента, которые имели решающее значение для признания законности завещания: в день, когда оно было составлено, и в тот день, когда оно получало окончательную санкцию в силу смерти его составителя; в третий момент, т. е. в тот день, когда наследник вступал во владение наследством, раб становился свободным; или если свобода давалась ему через определенный срок и на определенных условиях, то он считался на положении свободного в ожидании того, что он станет им как фактически, так и юридически с наступлением назначенного срока или в силу выполнения поставленных условий.
Ко второму способу, не столь непосредственному, прибегали преимущественно в тех случаях, когда раб не принадлежал завещателю. Это было делом наследника — освободить его, если он был его собственностью, или позаботиться о его освобождении согласно высказанной воле покойного.
Наследник, отпускавший раба на волю в силу завещания, должен был избрать один из двух вышеуказанных торжественных способов отпущения на волю: при помощи занесения в список граждан или процесса о свободе («при помощи удара жезлом»).
Освобождение посредством занесения в список граждан имело место только в эпохи переписей; оно было явлением исключительным и продержалось только до времен Веспасиана. Господин приводил своего раба к цензору, заявляя, что желает отпустить его на волю, и цензор зачислял его в римские трибы. Освобождение при помощи удара жезлом было формой наиболее древней, наиболее обычной и также наиболее долговременной. Господин приводил своего раба к претору или любому другому магистрату, имевшему «право юрисдикции и авторитет». Перед его лицом он произносил слова, дающие свободу: «да будет он свободен», — слова торжественные, исполненные священного значения. Глухонемые, лишенные возможности произносить их, были в течение долгого времени лишены права отпускать на волю этим способом. В то же самое время он поворачивал его как бы для того, чтобы выпустить его из рук, а магистрат (или от его имени ликтор), ударяя его жезлом, эмблемой власти, закреплял этот акт господина. Эта формальность не требовала никакой торжественной обстановки ни в смысле времени, ни места. Можно было в любой момент и в любом месте — на улице, в банях, в деревне — представить раба магистрату и отпустить его на волю. Необходимо было только, чтобы магистрат занимал по своему положению более высокое место, чем господин, чтобы сообщить этому акту действительно высшую санкцию. Так, императоры, по примеру Августа, освобождали одним произнесением установленной формулы, желая, без сомнения, сохранить за своим словом характер высшей власти. Но отпущение на волю под видом процесса о свободе тем не менее оставалось главным видом публичного права для отпуска на волю. Таким же образом некогда даровали свободу рабу Виндицию, открывшему заговор сторонников Тарквиния и давшему, согласно традиции или, вернее, неправильному словопроизводству, свое имя этому способу дарования свободы. Таким же способом продолжали отпускать на волю за известные заслуги перед императором или государством.
Не считая исключительных случаев, вольноотпущенник должен был казне двадцатую часть своей стоимости как раба.
Отпущение на волю «помимо закона» не требовало никаких особых формальностей. Раб становился свободным по воле своего господина, выраженной или в письме, или на словах в присутствии друзей, или во время пира, иногда в театре посредством передачи шапочки как эмблемы свободы или каким-либо другим способом, перешедшим затем в обычай. Воля господина, выраженная в данном случае явно, иногда подразумевалась с теми же последствиями для раба: так, раб, назначенный опекуном детей господина, становился свободным. В силу такого же подразумеваемого акта своей воли раб мог отпустить на волю раба второго разряда, составляющего часть его пекулия. То же самое имело место в том случае, если он был продан с известными условиями, с которыми покупатель не желал считаться; так, например, женщина, изнасилованная этим последним, несмотря на оговорку, отказывавшую ему в этом праве, становилась свободной и в силу, так сказать, скрытой воли первого господина считалась его вольноотпущенницей,
Эти два способа могли дать повод к подобным же проявлениям со стороны рабов: они могли обрезать волосы, как моряки, спасшиеся от кораблекрушения; или, как бы призывая в свидетели божество, отправиться в храм богини Феронии, чтобы надеть там шапочку вольноотпущенника. Но этот способ отпущения на волю отличался как по своей форме, так и по своим последствиям. Все эти разновидности «внезаконно-го» отпущения на волю носили неполный и ненадежный характер; вольноотпущенный был скорее избавлен от тягостных условий рабства, чем действительно свободен. Продолжая зависеть от произвола господина, за исключением редких случаев заступничества претора, он в течение всей своей жизни работал на господина и после своей смерти оставлял ему все свое имущество. Он был свободен, но не мог пользоваться плодами этой свободы; в сущности, он оставался и умирал рабом, все его имущество было все тем же пекулием, которым он мог временно пользоваться, но не располагать им. Закон Юния Норбана (19 г. до н. э.) внес некоторую определенность в положение этих вольноотпущенников, приравняв их к членам латинских колоний: отсюда их название «Юниевы латиняне». Но предоставляя им несколько больше гарантий при жизни, этот закон не внес никаких изменений в то положение, в котором они умирали, и Траян даже повелел, чтобы тот, кто милостью императора был из рабского состояния возведен в звание гражданина, считался после смерти рабом. Лишь законное отпущение на волю влекло за собой полные и прочные права. Оно ставило свободу под защиту гражданских прав, и она могла быть отменена лишь в случаях тяжелых проступков, суждение о которых подлежало магистрату, а не господину. Мы считаем лишним указывать на то, что господин всегда мог добавить к этим «внезаконным» отпущениям на волю то, чего там не хватало, путем второго отпущения, согласного с требованиями закона.
Впрочем, положение получившего полное отпущение на волю во многом отличалось от положения человека, пользовавшегося полной свободой, и вольноотпущенник, навсегда избавляясь от рабства, мог занять весьма различное положение как по отношению к той семье, из которой он вышел, так и по отношению к государству, членом которого он становился. Сначала мы рассмотрим его частно-правовое положение.

2
Если раб был освобожден в силу закона, он пользовался покровительством этого самого закона, у него не оставалось никаких обязательств ни по отношению к своему прежнему господину, ни по отношению к его представителям. Если же в противоположность этому раб отпускался на волю по инициативе своего господина, то этот последний сохранял за ним право патро-натства. Государство, города, храмы, коллегии, так же как и частные лица, сохраняли это право по отношению к своим вольноотпущенникам, и граждане передавали это право своим детям. Впрочем, при наиболее употребительном частными лицами способе отпущения на волю по завещанию один и тот же принцип мог в зависимости от обстоятельств в каждом отдельном случае иметь различные последствия. Если сам господин отпускал на волю раба, то он становился его патроном, и так как это звание, так же как и завещанная свобода вступали в силу только с момента выполнения завещания, т. е. с момента смерти завещателя, то он уносил его с собой в могилу, и вольноотпущенник считался «вольноотпущенником мертвеца». Если он завещал своему наследнику отпустить раба на волю, то он передавал ему вместе с правом господина и свое право на патронат. Но наследник не мог передать его другому вместе со своим новым завещанием. Ведь в завещании был указан именно он, и рабу не всегда было безразлично иметь другого господина, например, молодого человека, права которого могли легко продлиться до самой смерти его нового клиента, вместо старика, близкая кончина которого должна была в самом непродолжительном времени разорвать эти последние узы зависимости, так как самым счастливым вольноотпущенником считался тот, чей патрон находился в царстве мертвых.
Эти признания юристов лучше всего свидетельствуют об истинной природе этого нового положения и о том, каким образом распределялись между патроном и вольноотпущенником права и обязанности.
Патрон был естественным защитником своих вольноотпущенников: он давал им свое родовое имя, чтобы оно было в том свободном обществе, в которое они вступали, знаком его могущества. Он должен был защищать их перед судом как своих клиентов; он должен был даже защищать их и помимо судов, против всякого злоупотребления властей, а злоупотребления были очень многочисленны, особенно в провинциях, где единственной их защитой была их собственная свобода или покровительство богов. В случае их несовершеннолетия он становился их опекуном, и это опекунство по отношению к женщинам прекращалось только с их замужеством. В случае нужды он должен был доставлять им пропитание, после их смерти он давал им место в своей фамильной гробнице. Этот последний обычай был сильно распространен, несмотря на то, что патрон имел полную возможность нарушить его. Что касается других обычаев, то некоторые из них были обязательны, грозя в случае невыполнения потерей прав, связанных с его званием. Но эти права были настолько значительны, что стоили некоторых жертв. Некоторые из обязательств патрона, как, например, опека, были только законным следствием тех выгод, которые были с ней связаны.
Что касается обязанностей вольноотпущенников, то некоторые из них были обязательны для всех, будучи связаны с самым актом отпущения на волю, другие — специально выговорены в условиях: при отпуске на волю господином в личных интересах.
Всякий вольноотпущенник должен был относиться к своему патрону с уважением и оказывать ему всевозможные услуги. Уважение, которое предписывалось рабу по отношению к своему патрону, не позволяло ему учинять против него позорящего его иска, — он должен был стерпеть оскорбление, он даже должен был насколько возможно воздерживаться от подачи иска об удовлетворении фактических убытков. И если все же приходилось обращаться к законным властям, то делать это с крайней осторожностью. Добровольные услуги, оказываемые ему вольноотпущенниками, едва ли чем отличались от услуг клиентов. Они должны были сопровождать патрона, помогать ему деньгами, если он выдавал замуж свою дочь и если приходилось выкупать его самого, если на него был наложен какой-нибудь штраф или если он разорялся вследствие постигшего его несчастья. Эти услуги носили не добровольный характер, а являлись обязательными. Тот, кто уклонялся от них, подвергался наказанию, сперва легкому. Оно усиливалось, если он от простого нерадения переходил к более серьезным проступкам: оскорбление или бесчестие каралось временным изгнанием; акты насилия — ссылкой на рудники, так же как и клевета, непослушание и пр. По постановлению Клавдия вольноотпущенник был снова возвращен в состояние рабства за то, что он поднял против своего господина обвинение в государственном преступлении; и более позднее законодательство, после некоторых колебаний, вернулось к системе самых суровых репрессий, к лишению свободы в наиболее серьезных случаях.
К этим обязанностям, вытекавшим из самого факта отпущения на волю, господин мог добавить и некоторые специальные условия. Одни из них должны были предшествовать, другие следовать за освобождением. Так, рабу давали иногда свободу за уплату определенной суммы денег. Этот способ получения свободы («да заплатят деньги за свою голову») был древним и очень распространенным. Раб или сам давал, или поручал кому-нибудь передать господину назначенную сумму. Таким образом раб или сохранял с ним связь как вольноотпущенник, или же одновременно освобождался и от патронатства господина. В первом случае он мог, если не было (со стороны хозяина) противоположного распоряжения, заплатить своим пекулием, во втором — он мог сделать это только с ведома и разрешения своего господина. Вместо денег можно было требовать выполнения определенных работ: от архитектора — постройки здания, от скульптора — изваяния статуи, от живописца — росписи стен и пр. Если эти оговорки содержались в завещании, то они, как и всякое другое поставленное условие, делали раба свободным по положению с момента ввода в наследство, но откладывали его фактическую свободу до тех пор, пока не будет закончена работа. Таким образом, они устанавливали состояние, являющееся как бы переходом к тому, которое было связано со свободой.
Эти условия, видоизменявшие положение вольноотпущенников, в течение долгого времени зависели только от произвола господина. Отпуская раба на волю, он оставлял за собой право разорвать или так или иначе сохранить те узы, которые держали раба в зависимости от него. Иногда господин давал рабу не только свободу: он оставлял ему весь его пекулий, он освобождал его от всех повинностей и отказывался от своих прав на патронатство. Иногда он давал ему право жить даже не работая, на попечении наследника. Но обычное право значительно чаще изменялось в противоположном направлении. Если господин должен был предоставить вольноотпущеннику свободу и все то, что необходимо из нее вытекало, т. е. свободу личности и все связанные с ней права, то он мог оставить за собой все остальное: его время, его труд, произведения его труда как слуги и как ремесленника. Иногда раба отпускали на волю только для того, чтобы он с большим достоинством мог служить у домашних алтарей или с большей важностью исполнял свои обычные обязанности при своем господине: положение, которого при известных условиях могли добиваться как милости. Плавт показывает нам это в одной из сцен «Близнецов», и в истории встречается немало замечательных примеров. Кто не знает Тирона и тех уз, которые связывали его с Цицероном, с его прежним господином, уз, возникших на основе рабства, но смягченных истинной дружбой? Также во многих надписях времен Империи вольноотпущенники сохраняют имена, указывающие на их обязанности во времена рабства, которые они, без сомнения, продолжали выполнять и в своем новом положении. Колумбарий императрицы Ливии показывает нам, что вольноотпущенники смешивались с рабами как на службе во дворце, так и в вечном покое этого убежища смерти.
В иных случаях, не оставляя за вольноотпущенником никаких обязанностей, но и не предоставляя ему возможности пользоваться преимуществами, связанными с постоянным пребыванием в доме, от него требовали службы своими талантами и своим искусством. Так, пантомимы или врачи должны были служить своим искусством не только патрону, но и друзьям патрона. В этом отношении шли еще дальше: человек небогатый, патрон пантомима, врач, обучивший рабов своему искусству, мог рациональным образом использовать свои права, лишь эксплуатируя их труд вне дома. Трималхион, этот бывший раб, на примере которого Петроний хотел показать происхождение, природу и приложение самых больших капиталов времен Клавдия и Нерона, этот самый Трималхион продолжал пускать деньги в оборот через посредство своих вольноотпущенников даже после того, как сам удалился от дел. Наконец, бывало и так, что при отпущении на волю господин выговаривал себе определенный денежный оброк или определенное число трудовых дней (таков был настоящий смысл слова «орега»). К этому могли принудить всякого вольноотпущенника, и клятву, которой он связывал себя после отпущения, должны были давать как взрослые, так и несовершеннолетние, так как были и такие службы, которые соответствовали их возрасту. Впрочем, род этих работ не был точно обозначен: это были те работы, которыми занимался вольноотпущенник до того дня, когда их могли от него потребовать, и, по букве закона, он должен был выполнять их на свой собственный счет.
Итак, мы видим, что некогда абсолютная власть господина, превратившись в право патронатства, тяжело давила на свободу вольноотпущенника. И злоупотребления приняли такие большие размеры, что уже в эпоху Республики потребовалось вмешательство закона. Один претор, известный своей честностью, тот самый Рутилий, который своей прямотой возбудил против себя всех всадников и был наказан за это ссылкой, опубликовал эдикт, имевший целью удержать в разумных границах эти противозаконные требования, поддерживавшие и после отпущения на волю жестокий режим рабства под предлогом взимания платы за чрезмерные благодеяния дарованной свободы. Но многое еще всецело зависело от произвола; дальше мы увидим, что законодательство времен Империи своими разъяснениями сделало значительные добавления к часто совершенно бессильным постановлениям пре-торского эдикта.
Кроме этих повинностей, тяжелым бременем лежавших на вольноотпущенниках в течение всей их жизни и связанных с их личностью, было другое обязательство, касавшееся их имущества после смерти и состоявшее в предполагаемом праве патрона наследовать им, причем в данном случае роль, которую играл претор, была совсем иная. Закон XII таблиц, независимо от того, были ли его постановления впоследствии распространены на вольноотпущенников или он сам имел в виду объединить их с клиентами уравнением их прав и обязанностей, является в этом отношении наиболее мягким и справедливым, так как в данном случае строгая логика приводила к справедливости. Он делал патрона наследником вольноотпущенника только в случае отсутствия завещания и его собственных, личных наследников (в зависимости от воли покойного), относясь с уважением как к правам семьи, так и к тому высшему праву последней воли умирающего, которое для граждан считалось священным; а ведь вольноотпущенник был гражданином. Но уже с ранних пор законоведы умели обходить законы. Проявляя больше гуманности в том случае, если закон был суров, они умели видоизменять его постановления, если его простое и непосредственное применение к новым гражданам могло повредить интересам их прежних господ.
Они приняли оба принципа закона XII таблиц, дав одному новое толкование и видоизменив другой. Что касается права наследования детьми вольноотпущенника, то они признали его по отношению к родным детям (законным, не приемным), распространяя его на них даже в том случае, если они уже достигли совершеннолетия или были усыновлены чужой семьей, лишь бы только они не были объявлены лишенными наследства. Они ограничили закон для приемных детей, предоставив патрону половинную часть наследства. Что касается права абсолютной свободы завещания, то они и его изменили. По примеру претора, признавшего право участия патрона в торговых доходах вольноотпущенника, они обеспечили за ним половину его наследства, вводя его во владение вопреки завещанию, если он был в нем обойден или получал только меньшую долю; разве вольноотпущенник в том и другом случае не проявлял неблагодарности, и разве можно было из уважения к его воле санкционировать неблагодарность? Это право патрона распространилось даже на вольноотпущенника, получившего от императора милостивое разрешение носить золотое кольцо, знак принадлежности к сословию всадников. Оно сохранялось за патроном, осужденным на изгнание, если он затем был возвращен, и переходило к его детям даже в том случае, если ссылка не была отменена. Исключен был только сын, лишенный наследства, если его право наследовать вольноотпущеннику не было специально оговорено отцом, и тот патрон, который возвел на покойного ложное обвинение в государственном преступлении. До этого момента права законных детей были по крайней мере обеспечены. Закон Папия сделал дальнейший шаг в ущерб последним и в интересах патрона. Он устанавливал известные предельные нормы для капитала и для числа детей вольноотпущенника. Если его состояние было меньше 100 тысяч сестерций, то в силе оставалось прежнее право, но если оно превышало эту норму и если у него было меньше трех детей, то патрон получал часть, приходившуюся на одного человека, а именно приходившуюся на одного мужчину.
Таково было право во времена Республики и Империи. Эти изменения, или, лучше сказать, это последовательное развитие законодательства в интересах патронатства, были вновь пересмотрены в новом законодательстве Юстиниана, в котором он подвергнул пересмотру все основные элементы и привел их в систему, соответствующую новому духу, который, как мы увидим из следующей книги, одержал верх.
Отпущение на волю, как это видно из предыдущего, даруя свободу, тем не менее могло сильно стеснять независимость человека в его частных отношениях. Оно в той же степени отражалось и на его общественном положении, хотя и давало ему звание гражданина.
Вольноотпущенник, хотя и был уже гражданином, все еще носил на себе печать рабства. Она стиралась только в третьем поколении, в его внуках. До тех пор она выражалась во внешних признаках (запрещение носить претексту, а до достижения совершеннолетия — буллу, служившую украшением ребенка свободного человека) и в фактическом ограничении гражданских и политических прав. Это не должно удивлять, поскольку и плебею стоило много труда завоевать их.
Право вступления в брачные отношения, по закону XII таблиц не допускавшиеся между патрициями и плебеями и разрешенные им в силу закона Канулея лишь с 445 г. до н. э., было несколько ограничено и для вольноотпущенников. Они не могли вступить в брак ни с дочерью своего патрона, ни с дочерью сенатора, если только эти последние не упали так низко, что к их позору нельзя было уже ничего прибавить; точно так же был запрещен брак между сенатором или его сыном и вольноотпущенницей. То же запрещалось или по меньшей мере советовалось патрону. Закон считал более приличным для него, если бы она стала его кон-кубиной (наложницей). Право голоса, казавшееся неотделимым от звания гражданина, на практике было странным образом ограничено для вольноотпущенников. Не имея обычно земельных участков, они, само собой разумеется, были записаны в городские трибы. То, что вначале являлось лишь довольно распространенным фактом, было признано правилом цензорами, может быть, начиная уже с Фабия (304 г. до н. э.), прозванного Великим за восстановление нарушенного революционными мероприятиями Аппия равновесия в распределении граждан, а может быть, только в начале второй Пунической войны. В непосредственно предшествовавшей ей переписи вольноотпущенники были объединены в четырех городских трибах. Поэтому во всех собраниях по трибам они имели только четыре голоса из 35. Такую же незначительную роль, несмотря на их богатство, они играли в собраниях по центуриям, с тех пор как организация по классам была приспособлена к делению на 35 триб. Наконец, им запретили выполнение общественных обязанностей. Приписанные к своим прежним господам на время выполнения ими своих служебных обязанностей в качестве ординарцев и помощников и допущенные к занятию низших должностей, глашатаев, рассыльных, ликторов и гораздо реже счетоводов, они не имели доступа к высшим магистратурам, и закон Визелия (23 г. до н. э.) определял наказания для тех, кто занимал их обманным путем. Они даже не имели права служить в войске, если не были освобождены от всяких обязательств служебного характера по отношению к своему господину. Одни только денежные повинности налагались на них без всякой меры, и во время гражданских войн злоупотребления достигли таких пределов, что вольноотпущенники восстали, распространяя повсюду грабежи и пожары (31 г. до н. э.). Впрочем, этими ограничениями нередко пренебрегали, и преимущества граждан были распространены и на вольноотпущенников при содействии или без него со стороны государства. Они были допущены в войска; опасности, грозившие государству, как и смуты гражданских войн, призывали их туда, как и рабов. На народных собраниях они стали фигурировать вне тех тесных рамок, в которые их заключили. Сульпиций, агент Мария, продавал всем желающим право зачисления в сельские трибы. Они получили доступ и ко всем почетным должностям. Аппий хотел ввести в сенат сыновей вольноотпущенников. Цезарь не раз осуществлял этот проект во время гражданских войн. Впрочем, в третьем поколении печать происхождения этого нового разряда граждан стиралась вплоть до имени: они становились свободнорожденными; они так тесно сливались с остальной массой народа, что в конце концов местный народный элемент исчез в массе бывших рабов. Но в этой массе народа, ставшей столь однородной, под этими старинными именами, возрождавшимися вместе с вольноотпущенниками, они не ускользали от взгляда настоящих римлян, открывших им доступ к гражданству. Мы выше привели жестокие и высокомерные слова, брошенные Сципионом в ответ на ропот толпы.

3
Каким же образом произошло это превращение? Как могло рабство дать такое количество вольноотпущенников, которое оказалось в состоянии заполнить опустевшие кадры древнего Рима?
Увеличение числа актов отпущения на волю не предполагало обязательно такого общественного настроения, которое благоприятствовало бы пропаганде свободы, как это, по-видимому, вытекало из самого факта. Интерес господина, являвшийся, как мы это видели, главным фактором, определяющим условия рабского существования, не ставил этому никаких препятствий. Каковы же на самом деле были результаты этих освобождений, как бы многочисленны они ни были? Обновление штата рабов. Меняли раба, причем часто расходы падали на нового вольноотпущенника, так как нередки бывали случаи, когда господин освобождал раба за плату, сумма которой не только равнялась, но иногда даже превышала его покупную стоимость. Обычно личность раба, проведшего несколько лет в этом состоянии, имела ценность только для него самого. Если господин употреблял полученные деньги для той же цели, то число его рабов не уменьшалось, а число его вольноотпущенников увеличивалось. Что касается раба, то хозяин мог найти себе новичка вместо своего ветерана; как вольноотпущенник, этот старый раб доставлял ему новые доходы. Мы уже видели, что вольноотпущенник в силу общих обязанностей относится к своему патрону с уважением и оказывает ему материальную поддержку, становится для него источником доходов в частной жизни и помощником в общественной жизни. Он должен был отдавать ему свой голос во время выборов и свою долю из общественных раздач (некоторые господа ставили это условием отпущения на волю). Обычные обязанности вольноотпущенника господин умел увеличивать дополнительными требованиями. Он мог, как это видно из предыдущего, выговорить себе определенную часть из получаемых им доходов; также, как правило, ему принадлежала известная доля из его наследства. Вполне понятно, что при таких барышах, получаемых взамен некоторых уступок, обычно окупавшихся в первые же дни, обычай отпущения на волю рабов сильно распространился, причем это проявление гуманности не ставило больших требований к чувству бескорыстия со стороны господина. За отсутствием подобных мотивов им могло руководить также и чувство тщеславия. Многие граждане, умирая, отпускали на волю всю массу своих рабов лишь для того, чтобы на похоронах их катафалк сопровождала более многочисленная толпа новых вольноотпущенников. Число вольноотпущенников сильно возрастало в эпохи войн и завоеваний, когда на рынке легко возобновлялся этот человеческий товар, который изымался из потребления и торговли в результате отпущений на волю. Цицерон утверждал, что хороший раб мог выкупить свою свободу по прошествии шести лет. Не так обстояло дело с одним бедным скороходом, «который бегал с таким усердием, бегал шесть лет и четыре месяца» и получил волю... только в день своей смерти!
Это либеральное движение, с которым так хорошо уживались частные интересы, не содержало в себе ничего такого, что бы противоречило интересам государства или по крайней мере интересам того класса, который к концу республиканского периода держал в своих руках власть. Раб вытеснил свободного человека из сельского хозяйства, вольноотпущенник занял его место в городах, но римскую знать мало беспокоила эта перемена. Она создала себе свой обособленный мир, высшее общество знатных и богатых лиц; народ находился вне этих пределов. Институт рабства, менявший его облик в результате непрекращающегося притока вольноотпущенников, казалось, шел навстречу ее желаниям, вновь возрождая под ее патронатством древнее, давно угасшее поколение клиентов. Это было почти то самое положение, какое предлагал Аппий, когда народ покинул город: вместо непокорных плебеев — клиенты в Риме, а рабы в войсках. Превращение произошло как бы само собой. После этих народных движений и угроз, раздававшихся со Священной горы, теперь осталась только тень прежнего трибуната. Но институт патронатства, полезный при несовершенном общественном строе, где слабый, не пользуясь защитой закона, нуждался в покровительстве сильного, был совершенно лишним при режиме равенства. Он нарушал равновесие, он становился опасным, когда в дальнейшем он стал укрепляться благодаря этим самым неизбежным узам. Он создавал вокруг немногих знатных фамилий незаконную силу в недрах самого государства, силу раболепную и слепую, над которой они вскоре потеряют всякую власть, так как в третьем поколении клиенты ускользают из-под их власти, становясь свободными. Договор кончается, и клиенты сохраняют только свои рабские привычки. Свободные следовать за кем угодно, они продаются расточительным честолюбцам. Итак, мы встречаем вновь под новой оболочкой это страшное орудие, которое уничтожило как аристократию, так и все те вольности, право защищать которые они оставили за собой.
Когда порядок восстановился и явилась возможность на свободе поразмыслить о падении государства, то причину его увидели в упадке общественного духа и прежде всего в гибели свободного населения и беспорядочном, безудержном росте числа вольноотпущенников. Особенный страх внушало это последнее обстоятельство. Подумывали даже о том, чтобы избавиться от вольноотпущенников таким же способом, как некогда избавились от плебеев, отослав их в колонии. Но независимо от этого стали изыскивать и другие средства.
Чтобы ограничить право отпущения на волю, выдвинули несколько причин неправомочности господина или недостойности раба. Нельзя было отпускать на волю раба в ущерб правам кредитора, города или государственной казны, было запрещено отпускать его, чтобы спасти от пытки, — это значило бы обманывать закон; нельзя было отпускать раба, обвинявшегося в уголовном преступлении, под предлогом недостойности раба в силу предшествовавшего клейма по приговору суда. С другой стороны, раб, являвшийся соучастником господина в преступлении похищения человека, мог получить свободу не раньше чем по прошествии десяти лет. В этой милости навсегда отказывали рабу, присужденному к пожизненному наказанию, и даже тому рабу, который по желанию своего господина был завещан или продан с условием никогда не отпускать его на волю. Но эти редкие исключения из общего правила нисколько не уменьшали злоупотреблений. Отпущения на волю продолжали быть столь же многочисленными и беспорядочными и толпами выбрасывали на улицы этих новых граждан, так плохо подготовленных к использованию своих прав. Многие склонялись к тому, чтобы лишить их решительно всех гражданских прав. «Многие, — пишет Дионисий Галикарнасский, — возмущаются, видя этих недостойных вольноотпущенников, и осуждают обычай, предоставляющий подобным людям права суверенного города, призванного повелевать миром. Что касается меня, то я не считаю, что из-за этого следует отменить обычай из опасения, что это будет причиной еще худшего зла для государства. Я полагал бы более желательным насколько возможно ограничить его, чтобы такое огромное количество бесчестных и грязных людей не наводняло больше республику. Цензоры или по крайней мере консулы (так как тут необходимы магистраты, облеченные большой властью) должны ознакомиться с теми, кого отпускают на волю, с их происхождением, со способом и причинами их освобождения, подобно тому как производят чистку сенаторам и всадникам. Те, которые будут признаны достойными стать гражданами, будут внесены в списки и распределены между трибами с правом жить в городе. Что же касается этой толпы негодяев и развратников, то их следует удалить из города под благовидным предлогом выселения в колонию».
Август не пошел так далеко, как это предлагал Дионисий Галикарнасский; однако, сохранив все предыдущие ограничения, он издал еще новые, более общего характера. Закон Элия Сенция установил новый случай неправомочности как для господина, так и для раба. Господину, не достигшему 20 лет, не разрешалось отпускать на волю, а рабу, не достигшему 30 лет, — выходить на волю без соблюдения самых строгих формальностей: посредничества претора, разрешения комиссии магистратов и серьезного основания. Серьезные основания могли распространяться только на рабов определенных категорий: на отца или мать, на сына или дочь, на побочных братьев и сестер; на учителя, кормилицу или питомца, на раба, которого хотели сделать своим доверенным, или женщину, на которой хотели жениться, при условии, что брак состоится не позднее чем через шесть месяцев. Кроме этих ограничений по возрасту закон Фурия Каниния (8 г. н. э.) урезал право завещательного отпуска на волю. Согласно требованию закона, рабов разрешалось отпускать на волю не целыми толпами, а только персонально, каждого в отдельности. Он устанавливал также число, пропорциональное количеству рабов, каким должна была ограничиваться щедрость завещателя. Господин, имевший меньше чем 10 рабов, мог отпустить половину; имевший от 10 до 30 — треть, от 100 до 500 — пятую часть и ни в коем случае больше 100 рабов. Кроме этих ограничений, касавшихся прав отпущения на волю, были установлены известные иерархические ступени в положении вольноотпущенников. Отпущенные на законном основании получали права гражданства, для вольноотпущенных на «внезаконном» основании было вскоре установлено латинское право, независимо от того, не желал ли господин прибегнуть к выполнению установленных и освященных форм отпуска на волю или фактически не мог, как, например, в том случае, если раб не достиг 30-летнего возраста или если господин, являясь его собственником, все же не имел права полной квиритской собственности. Наконец, независимо от формы отпущения, в положение «подданных» становились все рабы, осужденные за преступления, публично наказанные, заклейменные, заключенные в тюрьму или преданные на съедение диким зверям, если они почему-либо получали впоследствии свободу. Мы уже рассмотрели, каково было положение первых двух групп и каким образом из первой переходили во вторую. Что касается третьей группы, то она, неся одинаковые повинности со второй, никогда не могла возвыситься до разряда граждан.
Такова совокупность мероприятий, направленных во время правления Августа против вольноотпущенников и вполне согласующихся с общей его политикой. Будучи главой государства, он с неудовольствием взирал на то, как господа, на законном основании, руководимые скупостью или тщеславием и нисколько не заботясь об интересах общества, расточали эти гражданские привилегии, которыми, как он старался показать, он сам так дорожил. Вознесенный к власти волной революционных движений, он боялся дальнейшего их развития и видел вечную угрозу этого в быстром росте числа новых граждан, которые только и ждали какого-нибудь неожиданного ниспровержения установленного порядка, чтобы возвыситься в свою очередь. Кроме того, если весь государственный строй покоился еще на основе гражданских прав, то, казалось, нельзя было без большого риска сменить весь материал, из которого слагалось государство, так сказать, камень за камнем. Август, создавая империю, испугался подвижности и непостоянства той почвы, на которой он собирался ее воздвигнуть. Он стремился придать народной массе более постоянный характер и думал достигнуть этой цели, ограничивая право отпущения на волю. При этом он не замечал, что переменчивость римской народной толпы была результатом двойного течения. Один поток увлекал свободного человека, другой ставил на его место вольноотпущенника. Устранить один поток, не уничтожив другой, — это значило подойти не к реформе, а к образованию пустого места.
Но если проведение реформ было делом трудным, то пустота была немыслима. Волна рабства под влиянием завоеваний и роскоши поднялась слишком высоко. Она переливалась через край благодаря отпущениям на волю, и не было никакой силы, которая могла бы остановить ее. Август, всячески стараясь преградить ей дорогу, не решался открыто бороться с этим течением, и если в своей приписке к духовному завещанию он рекомендовал Тиберию эту политику умеренного сопротивления, то сам он был вынужден плыть по течению, которое вскоре увлекло за собой и империю.
Отныне это стало высшим законом в государстве. Суверенная власть перешла в руки императора. Государство, в силу сложившихся обстоятельств, постепенно с неизбежной последовательностью отождествлялось с императорским двором. Но кем же управлялся этот двор? Вольноотпущенниками и рабами.
Итак, рабы и вольноотпущенники роковым образом забирали в свои руки власть. Август опять-таки сделал попытку отстранить их, прибегнув к хитрости. Произведя переворот в своих интересах, он, однако, не желал ниспровержения классового общественного порядка. Он хотел сохранить прежнюю иерархию, но так как сенаторы вполне справедливо считались со стороны власти, ставшей На их место, элементом неблагонадежным, то Август стал искать себе опору и новых агентов своей власти среди сословия всадников. Всадникам он предоставлял придворные должности, которым предстояло в скором времени стать высшими государственными должностями. Но и его собственный двор был не чем иным, как обычной иерархией организованного персонала рабов и вольноотпущенников с добавлением одной лишней ступени. Но при распределении должностей это различие ступеней не всегда соблюдалось. Вольноотпущенники встречались с рабами как в занятиях ремеслами, так и в личной придворной службе. Они встречались и при исполнении самых высоких функций наблюдения и управления. Вольноотпущенники и даже рабы занимали такие административные должности, которые, казалось бы, должны были быть уделом всадников. После первых двух царствований для них перестали существовать преграды. Они заставляли давать себе всадническое достоинство, невзирая на древний закон, требовавший свободы двух поколений. Клавдий щедро раздавал это звание всем категориям своих прежних слуг. Они заставили открыть себе доступ в сенат, они добивались назначения правителями провинций и целых царств, и даже не покидая службы при дворе, они могли повсюду распространять свое влияние. Будучи прокураторами в императорских провинциях и заведуя доходами императора, они часто захватывали и судебную власть наместников. Занимая должность министра двора и связанные с императором личной службой, заведуя финансами, приемом прошений, рассмотрением жалоб и секретариатом, они забрали в свои руки руководство всякого рода делами. Они управляли от имени Клавдия, они управляли еще и при Гальбе, продавая чины и должности и всюду протягивая свои проворные жадные руки как слуги старого хозяина. Плиний Младший, характеризуя этот период Империи, говорит, что большинство императоров до Траяна было господами граждан и рабами вольноотпущенников.
Кому, на самом деле, неизвестны эти заклейменные историей имена: Каллиста, пользовавшегося огромным влиянием уже в управление Калигулы и фигурировавшего вместе с Паллантом среди управителей Клавдия; Нарцисса и Палланта, о которых по случаю истощения казны говорили, что император был бы богат, если бы эти два человека поделились с ним своим имуществом; Гелия, который во время отсутствия Нерона в качестве доверенного лица выносил приговоры о конфискации имущества и смертной казни всадникам и сенаторам, как будто бы жизнь и имущество высших лиц государства были отданы в его власть; Оцела, человека с грязным прошлым, причисленного в правление Гальбы к всадническому сословию и претендовавшего на должность префекта претория; вольноотпущенника Вителлия Азиатика, бывшего грязной игрушкой его страстей и прихотей, прежде чем сделаться главным действующим лицом его правления; Горма, возведенного в сословие всадников Веспасиа-ном; камерария Домициана Парфения, начальника дворцовой стражи. Кому неизвестны наглость их правления, их бесстыдство, успех их домогательств, смелость их хищений, высокомерная роскошь! Они собирали богатства всякими способами: продажей императорских милостей, продажей просто новостей и нужных сведений. Сестры консулов и союзников императора, дочери царей были удостоены чести разделить с ними ложе. Роскошь их образа жизни не уступала царской. Их чертоги блестели золотом и мрамором, затмевая собой блеск Капитолия: роскошные бани, парки, оранжереи, сады, не уступавшие садам Алкиноя, а после смерти — великолепные мавзолеи, возвышавшиеся рядом с консульскими гробницами вдоль больших общественных дорог. Свидетелем может служить Лициний, прежний раб Цезаря, сделавшийся при Августе прокуратором Галлии, чья гробница своим великолепием оскорбляла общественное чувство нравственности, чем воспользовалась сатира для нападок на богов. Даже Плиний, одобрявший Траяна за то, что он несколько обуздал вольноотпущенников, все же отводит им еще очень большое место. К своим нападкам против вольноотпущенников более раннего периода он примешивает похвалы современным ему вольноотпущенникам, «тем более достойным, — говорит он, — принять оказываемый им почет, что он не является более вынужденным». Чтобы воздавать вольноотпущенникам все эти почести, не требовалось давления со стороны императора. Л. Вителлий, отец императора, поместил золоченые бюсты Нарцисса и Палланта среди изображений домашних богов. Рассказывали, что Адриан, чтобы обеспечить свое усыновление Траяном, не пренебрегал заискивать-перед его вольноотпущенниками. Он сам был менее снисходителен к своим и в этом его примеру следовал Антоний Пий. Но Марк Аврелий, чрезвычайно строгий по отношению к своим собственным отпущенникам, был слишком мягок по отношению к отпущенникам своего соправителя Вера. В правление Коммода вместе с Клеандром повторились, приняв еще более отталкивающую форму, все скандалы времен Клавдия.
Раз вольноотпущенники находились у власти, то само собой разумеется, что представители их класса широко распространялись повсюду. Они заполняли трибы, курии, низшие должности при магистратах и жрецах. Они составляли городские когорты в Риме, они были допущены в легионы, их же мы встречаем в войсках Оттона и в первых рядах офицерства при Вителлин. Раз вольноотпущенники занимали такое большое место в государстве и им подобные диктовали законы, то как могли остаться в силе мероприятия, принятые против отпущения на волю в начальный период Империи? Некогда пришлось издать эдикт, чтобы защитить вольноотпущенника против злоупотреблений господина. После продолжительных сатурналий в правление Клавдия пришлось подумать о средствах защиты самих господ и патронов от наглости отпущенников. При Нероне в сенате было внесено предложение наказывать лишением свободы за проступки, свидетельствующие о проявлении неблагодарности. Но этот проект был отклонен: боялись решиться на общие меры, так как их сословие было слишком могущественно!
Следует ли порицать эти послабления и можно ли разделять негодование римлян несколько более ранней эпохи против этих новых граждан, которые, выйдя из рабского сословия, стали в свою очередь теперь возвышаться над ними? Конечно, нет! Эти законодательные мероприятия в пользу вольноотпущенников были внушены разумной политикой. Мы еще более приветствуем дальнейшее их развитие в юриспруденции под влиянием более возвышенной идеи. Что касается второго пункта, то можно ли опровергать разумную речь, в которой Клавдий, ссылаясь на вождя своего племени, на старого Клавза, пришедшего из Сабинской области и занявшего одно из первых мест в государстве, изображает республику, принимающую в свои недра наиболее выдающихся лиц из покоренных областей, и противопоставляет узкому националистическому духу Греции, подавлявшей и отталкивавшей по-
 

бежденных, широкую либеральную политику основателя Рима, которая из врага делала гражданина, увеличивала общину, омоложала и укрепляла государство этими новыми элементами, вливавшимися в массы. Но было совершенно необходимо, чтобы эти столь определенно выраженные принципы по случаю допущения галлов в сенат были применены к отпущенникам, чтобы их сотрудничество носило правильный характер, а их возвышение было законно. В силу какого права достигали они обычно свободы и почестей?

4
Многие, без сомнения, возвысились благодаря своей профессии и поневоле продолжали заниматься ею и далее; их мы встречаем среди тех элементов, на которые хотела опереться власть при своей попытке реорганизовать рабочие классы: торговцев, продающих подержанные вещи, ремесленников, деловых людей. Один вольноотпущенник — переписчик, своего рода уличный писец, хвастается в своей надгробной надписи тем, что в течение 14 лет писал духовные завещания без всякой помощи со стороны юриста. Значительно большее число получивших свободу благодаря труду стремилось в дальнейшем освободиться от него: труд благодаря доступности его также и рабам считался своего рода* бесчестием, и можно было без особенного ущерба своему достоинству вступить на путь менее честный, но позволяющий жить в большем довольстве. Те же, которые возвысились именно этим путем, были еще менее склонны променять его на другие. Рабы были не только орудием труда, но и орудием разврата, объектом для разгула; история всех времен ясно показывает нам, за счет какой из этих двух подневольных групп, главным образом, увеличивался класс свободных. Лу-ций, превращенный в осла, долго трудился в пекарне, в садоводстве, на мельнице, не видя конца своей работе. Лишь когда он занял более видное место в штате домашней прислуги и доказал свою развращенность и порочность, на него посыпались всевозможные милости; тогда только он снова мог принять человеческий образ. Таким именно путем рабы легче всего могли войти в гражданскую жизнь и получить свободу.
Что приносили они с собой в эту жизнь? Это мы уже видели в Греции: привычку к безделью, презрение к труду, любовь к роскоши, все те низкие профессии, которые мимоходом бросали свой отблеск и на их бедность; они были интриганами, лжесвидетелями, пособниками в разврате и по меньшей мере паразитами. Эта личность, которую Плавт и Теренций заимствовали у греческого театра, раньше других перешла в Рим вместе с нравами этой страны; но она стала особенно часто встречаться в конце республиканского периода и в эпоху Империи, и разве весь римский народ со времени введения хлебных законов не обратился в паразитов, питавшихся за счет казны? Эти привычки значительно раньше вошли в нравы отпущенников, которые приходили за получением своих пайков во время частных раздач, производимых патроном. И если многие из них с успехом пользовались искусством греков жить за счет своего прежнего господина, то некоторые, делая дальнейший шаг вперед, довели его до искусства, более характерного для римлян и состоящего в том, чтобы после смерти патрона обеспечить за собой все его состояние, часть которого они промотали еще при его жизни, — до пресловутого искусства погони за наследствами.
Когда с помощью тех или иных средств отпущенник достигал богатства, то его наглости не было границ! У сатиры не хватало красок для изображения этих выскочек, нередко привозившихся в Рим вместе с другими товарами из Азии и затем выставлявших напоказ свою наглую роскошь. Сатира возмущалась, видя, как эти презренные люди, некогда утомлявшие руки палачей, заставляли возделывать тысячу гектаров земли в фалернских виноградниках, мчались по Аппиевой дороге на своих лошадях и занимали первые должности, проявляя высшее презрение к наиболее благородным всадникам; как эти общественные рабы, аппариторы магистратов, публичные глашатаи, столь известные плебеям, устраивали игры и добивались популярности иного рода, щедро жертвуя своими гладиаторами. Под их пурпурными одеждами сатира видела жгучий след хороших испанских плетей, а под сетью повязок и бантов, искусно прилаженных на их ногах, она указывала на следы цепей. Но народ не замечал ничего, кроме великолепия раздач и пышности праздников, которые они так щедро расточали. Если этот выскочка был императорским рабом, то тогда у сената не хватало достаточно формул, чтобы превозносить нового кумира. В правление Клавдия это знаменитое «сословие сенаторов» ревностно добивалось и с благодарностью приняло как великую милость позволение воздать почести Палланту. Вольноотпущенника умоляли принять 15 миллионов сестерций и знаки преторского достоинства (что в эпоху Империи было равносильно самому преторскому достоинству). Он принял оказанные ему почести, но отклонил денежный подарок, и сенат с огорчением должен был примириться с этим отказом. Но потерявший всякую гордость сенат выразил желание увековечить это событие. Он велел выгравировать эту историю на бронзовой доске, которую поместил на самом людном и почетном месте Рима, рядом со статуей Цезаря, что свидетельствует, без сомнения, не столько о бескорыстии вольноотпущенника, сколько о низости сената. При таком императоре и таком сенате становится понятной роль Палланта и ему подобных в империи: чтобы управлять народом рабов, новый владыка Рима имел несомненное право выбирать исполнителей своей воли среди своих вольноотпущенников.
Как бы ни была широко распространена практика отпущения рабов на волю в Риме в начальный период Империи, все же она не служила преддверием к уничтожению этого института, но была лишь одним из естественных и необходимых его последствий, выходом, через который в эту эпоху, слишком богатую рабами, уходил их излишек, средством обновления этой массы, испорченной, прежде чем погибнуть, благодаря тлетворному влиянию этого состояния; подобно тому как вода, задержанная в своем свободном течении, портится в том водохранилище, где она стоит; тогда ее спускают, но, получив свободу, она остается все той же стоячей. Точно так же нельзя ожидать, чтобы извращенные рабством инстинкты, испорченные с самого детства привычки изменились и исправились в душе вольноотпущенника под влиянием запоздалой свободы. Брошенный в середину общества, испорченного уже соприкосновением с рабами, вольноотпущенник давал еще больше воли своим дурным наклонностям и тем становился еще более опасным. Таким образом, отпущение на волю не приостанавливало нравственного падения граждан. Оно даже не способствовало улучшению положения рабов. Раб в своих мечтах о величии желал наряду со всеми благами богатства иметь своих собственных слуг. Став вольноотпущенником и достигнув на самом деле власти, он начинал презирать и угнетать своих прежних товарищей: вольноотпущенник Паллант издавал законы против рабов.

5
Мы уже говорили о роковом влиянии рабства на семью и на государство и о том, как отпущение на волю не только не прекращало его, а, наоборот, нередко поддерживало. Мы должны проследить его еще в другой области, чтобы всесторонне оценить последствия этого института. Я хочу коснуться сферы умственной, этой области цивилизации, созданной работой мысли, и результатов этой работы: литературы, наук и искусства.
Греция закрыла рабам доступ к ним. Чтобы обеспечить себе свободное время для высшей духовной жизни, она возложила на них тяжелый физический труд; мы уже рассмотрели вопрос о том, было ли это необходимо для развития и прогресса духа. Конечно, занятиям литературой, науками и искусством нисколько не грозило соседство с этой другой сферой деятельности, менее высокой и широко открытой большинству свободных людей. Она не потеряла бы в уважении, если бы от звания артиста можно было спуститься до звания ремесленника и, наоборот, с самых низших ступеней труда подняться до самых высших, не теряя при этом свободы; впрочем, решающее значение имеют факты. История не знала промежуточных ступеней между Спартой, категорически воспрещавшей ручной труд, и Афинами, иногда предписывавшими его и всегда разрешавшими его своим гражданам. И мы знаем, где нужно искать самый богатый источник мысли и истинный очаг эллинской цивилизации.
Рим находился в совершенно иных условиях, и эти присущие ему отличительные признаки подтвердят установленный нами принцип.
Римский народ был народом деятельным, и эта его деятельность полностью выражалась в управлении и завоеваниях. Военное искусство и искусство управления — вот чем серьезно занимались в Риме. Прибавьте сюда средства, могущие способствовать достижению той же цели, вырабатывавшиеся во время уединенных размышлений или в прениях на форуме: это было законоведение, воспитывающее государственного человека, красноречие, дающее ему власть над народным собранием, и история, изображающая великие события родины, чтобы на примеpax предков воспитывать новые поколения. Таковы виды наук истинно римских, достойные того, чтобы ими занимались римляне, таковы науки граждан. Начало законоведению и истории положили патриции; это они занимались тайнами юридических формул, это они являлись авторами великих летописей. Наиболее знатные римляне продолжали развивать науку о праве в качестве преторов и законоведов; это люди вроде Аппия Клавдия, «Слепого», Тиберия Корункания, Лициния Красса, двоих Сцеволов — авгура и великого понтифекса; это бывшие консулы, сенаторы, преторы извлекают историю из священных архивов, чтобы сделать ее более доступной для всех; Фабий Пиктор, Катон Цензор, Фульвий Нобилиор, Кальпурний Пизон Фруги (Честный), Семпроний Тудитан. Эта тенденция продолжается и после Гракхов преторами Гаем Клавдием Квадрига-рием и Лутацием Катулом, одним словом, наиболее известными лицами республики и империи. Римская основа продолжает жить под этими формами, которым греческий гений придал внешний блеск. Благодаря этим свободным умственным занятиям Рим в каждой научной области сохраняет свой оригинальный отпечаток. Если в области истории Рим не имеет Геродота, этой поэмы, достойной персидских войн, с изящной прелестью ее отступлений, зато он имеет Цезаря с его стремительным рассказом, который как бы хочет ускорить реальный ход событий, слишком медленный для его гения. И если взять родственные по духу произведения, то наряду с Фукидидом, вдохновленным печальным зрелищем тех войн, в которых исчезло национальное общегреческое чувство, Рим может поставить, правда, несколько ниже, Тацита, в котором вспыхивают с огромной силой, прежде чем окончательно потухнуть, последние лучи гения свободы. В области красноречия Рим стоит на одном уровне с Грецией и противопоставляет, правда, с разных точек зрения, Демосфену Цицерона; в области законоведения он не имеет себе равных.
Во всех остальных областях национальный отпечаток проявлялся с меньшей силой; однако же римлянин, принадлежавший к новому обществу, мог и здесь испытать свои силы. Различные философские школы Греции отразились в Риме в поэмах Лукреция, в изящных диалогах Цицерона, в трактатах и дружеских беседах Сенеки. Что касается поэзии, которая, вероятно, предшествовала прозе, то Невий и Энний уже с давних пор ввели в Риме новые формы драмы и эпоса, две литературные формы, которые, разделившись, нашли каждая своего собственного гения: Плавта, нападающего на современные нравы со всем пылом плебея, и Вергилия, связывавшего традиции своей родины с традициями Гомера, следуя призыву вдохновлявшей его музы. И все разновидности поэзии имели своих подражателей, иногда даже больше чем подражателей, в этой блестящей плеяде века, в центре которого стоял Август, давший ему свое имя.
Но какая доля участия принадлежала во всем этом литературном движении рабам?
Раб был устранен от занятия чисто римскими науками. В качестве кого мог бы он заниматься судебной практикой? Зачем была нужна ему наука красноречия? Что же касается истории, то что мог он искать в семейных мемуарах и в традициях народа Ромула? Лишь в последнем веке Республики один вольноотпущенник — Цецилий — написал книгу о войнах рабов, а другой — Эпикад — собрал и закончил мемуары своего господина Суллы. Третий — Аттей Филолог — собрал материалы для истории Саллюстия; наконец, еще один — Отацилий Пилит — более непосредственно соприкоснулся с этой наукой под руководством Помпея, а также и для того, чтобы написать его биографию. То же сделали несколько позднее Тимаген и Мараф, отпущенники Августа, Элий Мавр и, может быть, некоторые другие. На основании этих работ были потом написаны эти бессодержательные биографии императоров, дошедшие до нас под общим названием «История Августов».
Итак, этот род умственных занятий являлся привилегией свободных граждан. Но была другая дисциплина, предоставленная исключительно рабам, — это грамматика; нет ничего удивительного в том, что число посвящавших себя этой науке рабов было очень велико и что они были очень сведущи в ней. Греция была пленницей, и римляне, все еще пренебрегая занятием этой наукой, очень дорого оплачивали учителей, приглашенных к их детям, и ученых — для самих себя. Эта наука, зародившаяся на свободе и являвшаяся плодом свободного греческого гения, получила свое дальнейшее развитие в Риме благодаря институту рабства и в его недрах. Если благодаря случайностям войны торговцы не могли достать достаточное количество образованных людей, чтобы продать их как грамматиков и филологов, то они их создавали: их готовили по заказу. Из всех прославившихся грамматиков только про одного достоверно известно, что он родился рабом, — это Реммий Палемон, сохранивший в своих привычках это унизительное клеймо своего положения. Многие родившиеся свободными были обращены в рабов только потому, что родители бросили их на произвол судьбы, как, например, Марк Антоний Гифон, уроженец Галлии, Кай Мелисс из Сполета; другие, почти все греческого происхождения, только временно оказались в положении рабов и затем благодаря отпущению на волю снова вдохнули в себя родной им воздух свободы, как, например, Аттей Филолог и Корнелий Эпикад, вольноотпущенник Суллы, о котором мы упоминали выше; Валерий Катон, Страберий Эрос, бывший учителем Брута и Кассия; Леней, отпущенник Помпея; Тирон, собравший и опубликовавший письма Цицерона, своего господина; К. Юлий Гигин, хранитель библиотеки Августа, Веррий Флакк, назначенный этим императором в наставники своих внуков; Л. Красситий из Тарента; Скрибоний Афродисий, отпущенник первой жены Августа. Но, хотя и свободные, они навсегда утеряли свободный полет литературного гения: слово «litteratus», в том случае если оно не имело значения «грамматика», совершенно недвусмысленно относилось к негодному рабу с заклейменным лбом. Они продолжали читать и комментировать своих поэтов, робко присоединяя кое-какие небольшие поэмы собственного произведения; если же они пользовались прозой как-нибудь иначе, то лишь для того, как было указано выше, чтобы составлять родословные или писать биографию своих патронов; но и это было трудом подневольным.
Кроме видов литературы, доступных исключительно свободным гражданам, и тех, которые предназначались только для рабов, были и такие, в которых, подражая грекам, упражнялись римляне, не отстраняя, однако, от занятий ими рабов. К этим видам относится один, который может назвать несколько знаменитых имен, а именно театр. Комедия, заимствованная из-за границы, могла преподноситься народу под именами людей, чуждых Риму, или людьми низкого происхождения, как Невий и Плавт. Даже больше: для своего представления она требовала в Риме участия рабов. Она превратила раба в своего главного агента, и ее авторами могли быть рабы или по меньшей мере вольноотпущенники. Таковым был, как говорят, Ливии Андроник (отпущенник Ливия Салинатора), впервые поставивший комедию на сцене римского театра; таковым был поэт Цецилий, получивший это имя от своего патрона; оно совсем вытеснило его имя «Стаций», которое он носил, будучи рабом; таковым был и Теренций, если только можно было причислить к рабам этих гениев, которых морской разбой или война лишили свободы. Так же обстояло дело и с мимами, этой новой формой, впервые введенной, как говорят, на римской сцене взятым в плен Публилием Сиром. Это был как бы монолог двух лиц, который произносил сам автор. Это была рабская роль, которую Цезарь заставил исполнять римского всадника Лаберия, чтобы его унизить, и которому он после этого бесчестия не дал даже заслуженной награды. Точно так же и басня с ее непрямо направленными наставлениями и моралью, скрытой под чужими формами, — и она тоже родилась в стране деспотизма и могла развиваться в условиях рабства: Эзоп, как мы видели, был рабом, Федр — вольноотпущенником. Но в других видах поэзии, где господствовали изящество и утонченность чувств или смелость мысли, как в элегии и сатире, и в других видах прозы, требующих созерцательности или активности, вы напрасно будете искать имя раба, достойное быть упомянутым. Назовем тем не менее Эпик-тета; но эту философию, которую он преподавал, будучи вольноотпущенником, и которой он придерживался в жизни, будучи рабом, разве не мог он создать ее, будучи свободным? Это остается для нас скрытым, но ничто не мешает тому, что философ в виде исключения мог развиться среди испорченности рабской среды, как и другой — среди обычной грязи императорского пурпура.
Мы можем отметить аналогичные черты и в развитии наук и искусств.
В этой области римляне ни на что не претендовали; некоторые науки они всецело предоставляли рабам — такова была медицина. Она испытала те же превратности судьбы, как и грамматика. Презираемая вначале грубым невежеством римлянина, она вскоре стала пользоваться уважением всех богатых фамилий. Они пожелали иметь врачей для ухода за телом, как грамматиков или рабов-рапсодов для просвещения или развлечения ума. Греция, поверженная в рабство, должна была продолжать давать то, чем она занималась, будучи свободной, то, что у себя дома она предоставляла только свободнорожденным. Врач-раб, становясь вольноотпущенником, не бросал своего искусства. Некоторые врачи не только посещали больных на дому, но и брали их для лечения к себе, и Плавт не жалеет для них сарказмов, которыми театр вплоть до Мольера не переставал осыпать эту профессию. Заниматься врачеванием — это (правда, по признанию одного наиболее наглого раба) значит пить хорошее вино и давать другим воду. Один врач в надписи протестует, основываясь на своем прозвище, против этой оскорбительной характеристики: он называет себя «врач, дающий вино». Комедии не мешали высмеивать врачей, но продолжали прибегать к их искусству. Многие врачи благодаря доверию к ним со стороны богатых фамилий составили себе большое состояние. Высокая оплата их труда привлекала к этой профессии свободных граждан Греции и Рима, но все же она сохраняла всегда клеймо своего первоначального происхождения вплоть до тех почетных званий, которые империи угодно было им дать.
Что касается других наук, то римляне, не принуждая заниматься ими рабов, лично пренебрегали ими, так что наряду с иностранцами среди этих ученых могли встречаться и рабы. Пленный Манилий Антиох преподавал астрологию; Гигин, отпущенник императора (вероятно, Траяна), писал о приложении геометрии к военному искусству в своей книге «Громатик или искусство разбивки и измерения лагерей». Точно так же обстояло дело и с искусствами. Рим во время своих первых соприкосновений с Грецией был поражен той славой, которой многочисленные блестящие гении окружали ее благодаря свободным произведениям своего труда. Среди некоторых избранных лиц пробудилась жажда соревнования. Член знаменитой фамилии Фабиев смотрел на данное ему прозвище «Художник» как на особую честь для себя и для своего потомства. Некоторые другие патриции после него также оставили доказательства своего искусства в виде живописи в храмах богов. Но после завоевания Греции занятия искусством стали считаться делом рабским, и всякий свободный человек пренебрегал ими. Сильные мира сего решили овладеть искусствами и наукой при помощи людей, являвшихся их собственностью. Поэтому они держали архитекторов для составления и исправления планов их загородных вилл, живописцев, скульпторов, художников по мозаике — для внутреннего украшения их домов. На это намекают законоведы, упоминая о других вольноотпущенниках. В других видах документов мы находим надгробные надписи архитекторов-вольноотпущенников: в числе рабов Августа имеется скульптор, а в гробнице рабов императрицы Ливии — живописец и несколько второклассных художников. Но не ищите среди них известного имени, заслуживающего упоминания среди древних художников. Эти благородные искусства не повиновались рабским рукам. Они требуют вдохновения, которое не допускается волей господина, и если империя все же была свидетельницей возрождения прекрасной эпохи, хотя и уступающей в блеске великому веку, то это потому, что Риму пришлось обратиться к свободному труду и признать, что в этой области можно купить произведение, а не мастера.
Итак, если мы окинем взором весь процесс развития культуры и цивилизации в Италии, то увидим, что класс рабов был всегда исключен из тех сфер научной деятельности, в которых Рим проявил всю силу своего гения и которые позволили ему занять место рядом с Грецией, а иногда и выше ее, в развитии человеческого духа: в правоведении, красноречии и исторической науке. Лишь случайно рабы встречаются среди философов, точно так же как их нет в области поэзии, не считая комедии и басни, по указанным нами причинам и с принятыми нами оговорками. Допущенные после завоевания Греции к преподаванию наук и искусств, они вытеснили оттуда граждан и остановили дальнейшее свободное развитие наук и искусств. Понадобилось, чтобы Юлий Цезарь даровал этим столь долго презираемым профессиям права гражданства в Риме, для того чтобы они вышли из состояния безразличия и застоя, где они погибли бы под гнетом рабства, чтобы они дали нескольких последователей и создали последним усилием все эти многочисленные памятники, являющиеся, без сомнения, лишь слабым и слишком извращенным отражением древней культуры на Западе. Эти неоспоримые факты подтверждают те выводы, к которым мы пришли при изучении рабства в Греции. Подобно тому как институт рабства не столько сохранял племенные особенности, сколько уничтожал их, не столько смягчал, сколько развращал нравы, не столько служил семье и государству, сколько содействовал их гибели, точно так же он больше вредил прогрессу труда и умственному развитию, чем вызывал их. Древняя цивилизация имела свои положительные и отрицательные стороны. Зло, как мы это показали, прямым путем восходит к рабству, все же хорошее — к свободе.