Исследование боя в древние и новейшие времена

Etudes sur les combat: Combat antique et moderne

Автор: 
дю Пик Шарль Ардан
Источник текста: 

Оружие, армия, война, бой. К-М. Альтернатива-Евролинц. 2003
печатается по изданию Ш. Ардан дю Пик. Иссследование боя в древние и новейшие времена. Варшава. 1902.

Предисловие к 1-му изданию.

«Лучше поздно, чем никогда» — вот что думалось нам, когда мы приступили к предлежащему извлечению из сочинения Ardant du Pieq: «Etudes sur le combat», изданного в Париже отдельною книгою в 1880 году. Автор этого сочинения, полковник, убит под Мецом в войну 1870-1871 гг. и смертью на поле сражения запечатлел свою верность тем высоким нравственным началам и воинским доблестям, значение которых в военном деле он теоретически выяснил с большим талантом и замечательной глубиной. За границей хотя и признают важное значение исследований автора, но они далеко не пользуются тою известностью, которую заслуживают; у нас этот труд почти неизвестен. Все это весьма понятно.
Война 1870-1871 гг. вызвала в военной литературе с одной стороны, разнообразные трактаты по общим вопросам, касающимся общей системы устройства вооруженной силы, мобилизации армии и пр., а с другой стороны, — подробные исследования внешней механики боля, причем, кажется, ни одна мелочь не только не была забыта, но и рассматривалась на всевозможные лады; наш же автор менее всего этим интересуется, или, по крайней мере, отодвигает ее совершенно на второй план. От ищет самую душу боя; его интересует сам человек, с его материальной и духовной природой, с его достоинствами и слабостями, в особенности — слабостями... Он углубляется в тайники человеческой души, анализирует ее беспощадно, ничего не скрывая от читателя, и смело говорит, что часто там, где внешнее, поверхностное наблюдение усмотрело бы пылкий героизм, на самом деле есть лишь «спасение вперед», к стороне неприятеля. Опираясь только на такой анализ, автор говорит о формах строя, боевых порядках и проч. В исследовании такого непосредственно-практического значения есть сторона неизменная, насколько неизменная сама природа человека, составляющая главнейший предмет изысканий автора — мы ее, по возможности, сохраняем неприкосновенной в нашем извлечении, вместе с тем есть и изменяющаяся, определяемая состоянием оружия, принятыми системами боевой подготовки войск, господствующими в данное время тактическими понятиями и пр. — мы ее сохраняем лишь на столько, на сколько она не утратила значения для нашего времени.
Как бы то ни было, но мы твердо убеждены, что предлагаем нашим читателям труд глубокий, по основным его положениям, возбуждающий мысль и увлекательно интересный.
Приглашаем в особенности военных-практиков безбоязненно предоставить себя на некоторое время в распоряжение нашего автора, — у него они не встретят мертвящей скуки исследований боевой механики, а везде будут иметь дело с человеческой природой, как она проявляется в бою, и с тем, что нужно для того, чтобы она проявлялась наивыгоднейшими для нас результатами.
А Пузыревский.

Предисловие ко 2-му изданию

К немалому моему удивлению, первое издание извлечения из труда г. Дю Пика разошлось в продаже и некоторый спрос на него продолжает еще существовать. Не знаю, чему это приписать: тому ли обстоятельству, что, кроме учебников и справочных книг, наше военно-образованное общество начинает ощущать еще кое-какие умственные потребности, недостаточно удовлетворяемые этой казенной литературой, или слишком уже выдающиеся достоинства исследования г. Дю Пика, основанные на глубоком философском понимании военного дела, достаточно разительны, чтобы привлечь на себя даже самое ленивое внимание. Так или иначе, идя на встречу проявлявшейся потребности, я решился выпустить настоящее 2-ое издание. По самому характеру труда г. Дю Пика, я не мог внести в это издание никаких существенных перемен, а ограничился лишь несколькими исправлениями и дополнениями (напр., о пике в кавалерии).
А Пузыревский.

Введение

В настоящее время всякого рода преобразований, военных реорганизаций, быть может, не излишнее изучить человека в бою и сделать самый бой древнего и новейшего времени предметом правдивого и серьезного исследования, для которого недостаточны одни рассказы историков. Последние удовлетворительно изображают, в общем смысле, действие войсковых частей; но эти действия в своих подробностях и индивидуальные действия солдата остаются в их рассказах, также как и в действительности, окутанными пороховым облаком. А их то и следует охватить в совокупности, потому что согласование их служить оправданием и точкой отправления всех методов боя, прошлых, настоящих и будущих. Где их найти? Мы имеем бесконечно ничтожное количество рассказов, изображающих самое действие столь точно, как, например, в описании Опитальского боя, составленном полковником Бюжо. Для исследования современного боя необходимы подобные и, пожалуй, еще более подробные рассказы, ибо малейшая подробность, сообщаемая участником или очевидцем, умеющим видеть и помнить, имеет свою важность. Число убитых, род и место ран, часто более красноречивы, нежели длиннейшие рассказы, если при том они еще и не противоречивы. Надо узнать, каким образом человек дрался вчера; как и в какой мере, под давлением опасности и чувства самосохранения, невольно, неизбежно, он придерживался, пренебрегал или забывал обязательные или -рекомендованные ему боевые приемы, с тою целью, чтобы драться тем или другим способом указанным его инстинктом или военным смыслом. Когда мы это узнаем верно и без иллюзий, то близко подойдем к познанию того, как он будет пользоваться и держать себя завтра, против орудий, ныне более быстро разрушительных, чем вчера. Только одно исследование прошлого может дать нам чувство применимости того или другого предложения и показать, как невольно, неизбежно «завтра» будет драться солдат. Тогда будучи заранее осведомлены и предупреждены, мы не придем в смущение, ибо заблаговременно можем указать такой-то метод боя, такую-то организацию, такие-то первоначальные распоряжения, которые будут соответствовать этому невольному, неизбежному способу боя, которые будут регулировать последний в мере возможного и следовательно отнимать возможно большее у случайности, сохраняя за начальником более продолжительно направление бойца, ускользающее сразу, когда инстинкт последнего в безусловном противоречии с предписанным методом. Это единственное средство к сохранению дисциплины, которая разрушается тактическим ослушанием именно в момент наибольшей ее необходимости. Но будем помнить, что здесь идет речь о первоначальных мерах перед действием и о методе боя, а не о манерах. Манеры суть движения войск на поле действия и диспозиционные передвижения на этой местности как самых крупных, так и мелких частей, с сохранением возможно лучшего порядка и возможной быстроты; они не заключают в себе действия — действие следует за ними. Смешивание маневра с действием возбуждает во многих умах сомнение и недоверие к нашим уставным эволюциям, которые однако очень полезны в общем, так как дают средства для исполнения всяких движений, для принятия всяких практически возможных диспозиций, с наибольшей быстротой и в наилучшем порядке. Изменение и обсуждение их не подвигает вопроса ни на шаг вперед. Остается всегда задача окончательного действия; решение ее состоит в добросовестном наследовании того, что произошло вчера, из чего можно заключить, что произойдет завтра, а за этим последует все остальное. Необходимо сделать такое исследование, разумеется изложить его, ибо оно сделано уже всеми теми начальниками, которым опыт войны придает доблесть и нравственный авторитет, призванные в армии, о которых говорят: он знает солдата и умеет им пользоваться. Он знает солдата и умеет им пользовать. — Что же больше знали римляне, изобретшие легион? — Но за то как хорошо они это знали, они — эти мастера боя! Их непрестанный опыт и глубокое размышление одни могли привести к столь совершенному знанию. Нынешний опыт, — перемежающийся. Поэтому его надо тщательно собирать, и нижеследующее наследование наше должно этому способствовать, а также побудить к размышлению даже знающих, главным образом знающих. И так как крайности имеют много точек соприкосновения, то, кто знает (как в древние времена борьбы на расстоянии копья и меча видели, что одни армии побеждали другие надежные армии при отношении одного против двух), не приведет ли чрезвычайное усовершенствование дально-разрушительного оружия к тем геройским победам, при одинаковом оружии, числительно слабейшего над сильнейшим, посредством какой-нибудь комбинации здравого смысла, или нравственного гения и оружия. Вопреки Наполеону нельзя принять, что победа всегда на стороне многочисленнейших батальонов.

Часть первая. БОЙ В ДРЕВНИЕ ВРЕМЕНА

Необходимость знания в военном деле первейшего орудия войны — человека
Бой составляет конечную цель армий, а человек есть первое орудие боя; без точного знания человека и его нравственного состояния в решающий момент боя — невозможно ничего разумно установить в армии, в ее устройстве, дисциплине, тактике, связанных между собой как пальцы руки. Часто случается, что люди, трактующие о военных делах, принимая оружие за точку отправления, не колеблясь, предполагают, что человек, призванный к употреблению его, сумеет всегда пользоваться им точно так, как это предусмотрено и предписано правилами и наставлениями. Но боец, рассматриваемый как разумное существо, отказывающееся от своей подвижной и изменчивой природы, чтобы преобразиться в неподвижную пешку и служить абстрактной единицей боевых соображений, — есть человек кабинетных спекуляций, но не реальный. Последний состоит из мяса и костей, он тело и душа; и как бы часто ни была сильна душа, она не может покорить тело до такой степени, чтобы не возмутилась плоть и не смутился дух перед грозящим разрушением.
Человеческое сердце, говоря словами маршала Саксонского, есть точка отправления во всех военных делах; чтобы знать их, надо изучить его.
Попытаемся сделать такое наследование. — Однако обратимся сперва не к современному бою, слишком сложному, чтобы сразу охватить его, но к бою древних времен, более простому, более ясному, хотя нигде точно не разъясненному. Века не изменили природы человека; его страсти, инстинкты и — между ними наиболее могущественный — инстинкт самосохранения, могут проявляться различным образом, смотря по времени, месту, характеру и темпераменту рас. Так, в наши дни можно удивляться, как, под давлением одинаковой опасности, одинаковых возбуждений, одинаковых невзгод, проявляются хладнокровие англичан, стремительность французов и стойкость русских. Но в основании всегда найдем одного и того же человека, и из этого-то человека, в сущности всегда одного и того же, выходят люди искусные, повелители, когда они организуют и дисциплинируют, когда они подробно указывают боевые приемы и, когда они принимают общие распоряжения для действия. Наиболее сильные среди них те, которые наилучше знают своего бойца, как современного, так и прежнего. Это с очевидностью вытекает из внимательного анализа внешних порядков и великих событий древних войн.
Последовательность этого труда ведет нас к этому анализу, и исследование человека будет сделано посредством исследования боя. Мы пойдем дальше древнего боя — обратимся к первобытному бою. Восходя от дикаря до нас, мы лучше схватим живую сущность. Но тогда будем ли мы знать столько же, сколько наши великие учителя? Не больше чем выучиваются писать те, кто смотрит, как пишет художник; но мы лучше поймем этих искусных людей и оставленные ими великие примеры. По ним мы выучимся не доверять математике и материальной динамике, прилагаемой к делу боя; остережемся иллюзий стрельбищных и маневренных полей, где опыт производится с солдатом спокойным, хладнокровным, не утомленным, сытым, внимательным, послушным, одним словом, с человеком, как оружием разумным и покорным, а не впечатлительным, расстроенным, рассеянным, подвижным, ускользающим сам от себя, который, начиная от начальника и кончая солдатом, и есть-то боец (исключения составляют сильные, но они редки).
Все это однако иллюзии, настойчивые и упорные, которые постоянно появляются даже тотчас вслед за самыми абсолютными изобличениями действительности.
Начнем же изучение человека в бою, ибо он то и составляет действительность.

Глава I. Человек в первобытном и древнем бою

Человек не идет в бой для борьбы, но для победы. Он делает все зависящее от него, чтобы упразднить первую и обеспечить вторую.
Война между дикими народами, часть и в наше время, есть война засад небольшими группами людей, из коих каждый, в момент неожиданного нападения, выбирает себе не противника, но жертву, и убивает ее.
Это потому, что оружие с обеих сторон одинаковое, и единственный способ приобрести шанс для себя заключается в нечаянном нападении. Человек, застигнутый врасплох, должен иметь минуту, чтобы оглядеться и принять оборонительное положение; в течение этого мгновения он гибнет, если не спасается бегством.
Застигнутый врасплох противник не защищается — он старается бежать; и бой лицом к лицу, один-на-один, при помощи первобытного оружия, топора или ножа, столь страшного для неприкрытых врагов (т.е. неимеющих предохранительного оружия), крайне редко встречается: он может происходить только между врагами, внезапно напавшими друг на друга, причем для обоих победа есть единственное спасение. И то... в случае подобного нечаянного нападения, спасение возможно еще при отступлении, бегстве того или другого; и к этому прибегают не редко. Приведем пример, который, хотя и не относится к диким, но к современным солдатам, все же не менее значителен он был наблюдаем человеком военного склада, который рассказал виденное им собственными глазами, будучи невольным зрителем, когда полученная рана удерживала его на земле.
В Крымскую войну, во времена большого дела, на повороте одной из многочисленных земляных насыпей, несколько солдат из войск А и Б, встретившись неожиданно лицом к лицу, в 10 шагах, остановились пораженные... затем как бы забыв о своих ружьях, стали бросать друг в друга камнями, и наконец отошли назад. Ни у одной из обеих групп не было смелого начальника; который повел бы их вперед, и ни одна из обеих не решилась стрелять первой, из опасения, как бы противная не взяла одновременно на изготовку они находились слишком близко друг от друга, чтобы надеяться ускользнуть, по крайней мере так это казалось, потому что в действительности обоюдное прицеливание на столь близком расстоянии почти всегда бывает слишком высоким; — но... человек, который выстрелит, уже представляет себя убитым немедленным ответным выстрелом; он бросает камни и не особенно сильно, чтобы отвлечься от своего собственного ружья, заставить противника забыть о нем, занять время, до тех пор, пока отступление даст ему несколько шансов избежать выстрела в упор. Это неприятное положение длилось не долго может быть одну минуту; появление отряда В., на одном из флангов, решило бегство А., и тогда противостоявшая группа начала стрелять.
Надо признаться, что положение было комическое и смешное.
Однако взглянем еще на следующее; в роще, на просторе, лев и тигр, на повороте одной тропинки, встречаются лицом к лицу; они останавливаются как вкопанные, осаживают на задние лапы, готовясь сделать прыжок: они смеривают друг друга глазами, рыча и вытянув когти, ощетинившись и ударяя хвостом о землю; с вытянутой шеей, с прижатыми ушами, они оскаливают огромные зубы, придающие страшное выражение угрозы и... страха, характеризующих кошачью природу. Будучи невидимым зрителем, я трепещу. Как для льва, так и для тигра положение не веселое; одно движение вперед — и смерть грозит одному из зверей; которому? Может быть обоим.
Медленно, очень медленно, согнутая для прыжка нога, еще более пригибается и отставляется немного назад; медленно, медленно тому же следует передняя нога; после непродолжительной приостановки, остальные ноги делают тоже самое, и оба зверя, бессознательно, мало помалу и все время лицом к лицу, удаляются, — удаляются, пока взаимное отступление образует между ними интервал более значительный, нежели нужный для прыжка; тогда лев и тигр медленно поворачиваются спиной, но не переставая друг друга наблюдать, удаляются смелее, без торопливости, переходя к натуральному аллюру с тем царственным достоинством, которое свойственно столь великим владыкам. Я перестаю трепетать, но не смеюсь.
Смеяться и над человеком нельзя, ибо он имеет в руках оружие более страшное, нежели когти и зубы льва и тигра — ружье, которое моментально, не давая возможности защищаться, отнимает жизнь.
Поэтому понятно, что никто не спешит на близком расстоянии, зарядить свое ружье, вместе с тем зарядить и то, которое должно его убить; никто не спешить зажечь фитиль, который должен взорвать врага и вместе с ним и его самого.
Когда общества становятся многочисленные и когда нечаянное нападение целого населения, занимающего обширное пространство, оказывается уже невозможным, то тогда заранее предупреждают друг друга, объявляют друг другу войну. Нечаянное нападение уже не есть самая война; но оно остается всегда одним из средств ее, наилучшим и ныне.
Итак, человек уже не может убивать своего врага без защиты, потому что он предупредил его заранее; он должен ожидать встретить его готовым и многочисленным. Надо сражаться, т.е. победить при наименьшем риске; и идут с окованной палицей против кола, со стрелами против палицы, со щитом против стрел, со щитом и кирасою против одного щита, с длинными копьями против коротких, со стальными мечами против железных, с вооруженными колесницами против пешего человека и т.д. Человек ухищряется убивать, избегая быть убитым. Его храбрость есть сознание его силы, и она не абсолютна — перед сильнейшим он, не стыдясь, бежит. Естественное чувство самосохранения столь могущественно, что он, не стыдясь, подчиняется ему. Однако, благодаря предохранительному оружию, существует близкий бой; как решить иначе? надо же ощупать друг друга, чтобы узнать, кто сильнее.
Индивидуальная сила и доблесть играют преобладающую роль в первобытных боях, и до такой степени, что если доблестнейший ее представитель сражен, то и нация побеждена; что часто, по общему и безмолвному согласию, сражающиеся останавливаются, чтобы сосредоточенным и тревожным взором смотреть на состязание двух доблестных врагов; что часто также когда нравственный уровень человека возвысится до самопожертвования, народы предают свою судьбу в руки доблестных, которые принимают ее и одни сражаются. Понятно, что руководит этим интерес, так как никто не может устоять перед доблестным.
Но ум не повинуется силе; никто не может устоять перед каким-нибудь Ахиллесом, но ни один Ахиллес не устоит перед десятью врагами, которые, соединяя свои усилия, станут действовать согласно. Отсюда порождается тактика, которая заблаговременно указывает средства организации и действия, дающая единство усилиям и дисциплину, обеспечивающую единодушие против слабостей сражающихся.
До настоящего времени мы видели человека, сражающегося против человека, каждый сам за себя, подобно диким зверям, ища кого убить и убегая от могущего его убить. Теперь дисциплина, тактика, ясно формулированные, предписывают солидарность начальника и солдата, солидарность солдат между собою. Кроме умственного прогресса, тут есть нравственный прогресс. Указывать необходимость солидарности в бою, принимать тактические меры для ее практического осуществления, значит принимать в расчет самопожертвование всех, значит возвысить всех бойцов до уровня доблестных воинов первобытных боев. Появляется чувство чести, бегство считается позорным, ибо в бою действует уже не один против сильнейшего, а целый легион, и кто бежит, тот покидает и начальников своих и товарищей. Во всех отношениях боец уже больше стоит.
Таким образом размышление заставило понять значение разумно согласованных усилий; дисциплина сделала их возможными.
Придется ли при этом нам присутствовать при ужасных обоюдоистребительных боях? — Нет. Коллективный человек в дисциплинированном войске, подчиненном тактикой боевому порядку, делается непобедимым для войск недисциплинированных; но против также дисциплинированных войск он делается первобытным человеком, который бежал перед более разрушительной силой, когда он испытал ее или предвидит ее.
В сердце человека ничего не изменилось. Дисциплина удерживает врагов лицом к лицу немного долее; но инстинкт самосохранения сохраняет свое могущество, а вместе с ним и чувство страха!
Есть начальники, есть солдаты, не знакомые с этим чувством; это люди редкого склада. Масса трепещет, — ибо плоть нельзя уничтожить; — и этот трепет, под опасением ошибки, должен входить, как существенная данная, в соображения о всякой организации, дисциплине, распоряжениях, движениях, маневрах, образе действий, во все что имеет конечной целью ослабить это чувство, обмануть, отклонить его от себя и усилить в неприятеле. Если изучить роль этого трепета в древних боях, то увидим, что между народами, наиболее искусными в военном деле, самыми сильными были те, которые не только лучше поняли общее ведение ее, но которые более всего принимали в расчет человеческую слабость и приняли против нее наилучшие меры. Замечается, что самые воинственные народы не всегда те, у которых военные учреждения и способ ведения войны лучшие, а наиболее разумно обдуманы. И действительно, у воинственных народов мало тщеславия. Их тактика принимает в расчет только храбрость; они как будто не хотят предвидеть ослабления.
Галл, будучи бешенным воином, имеет варварскую тактику, которая, после первого нечаянного нападения, всегда приводит его к поражению, и его бьют и греки, и римляне.
Грек — воин, но также и политик, имеет тактику, превосходящую тактику галлов и азиатов.
Римлянин — прежде всего политик, для которого война только средство; он желает средства совершенного; не делает себе иллюзии, принимает в расчет человеческую слабость и изобретает легион.

Глава II. Знание человека создало римскую тактику, успехи Аннибала и Цезаря

Тактика греков заключается в фаланге, римская же в легионе; тактика варваров — в фаланге, построенной в виде каре, клина или ромба. Механизм этих различных боевых порядков объяснен во всех элементарных учебниках; механическое их значение выяснено Полибием при сопоставлении фаланги и легиона.
В смысле интеллектуальной цивилизации греки превосходили римлян; их тактика должна была быть, по-видимому, основательно обдумана. Ничуть не бывало. — Греческая тактика есть главным образом следствие математического суждения, а римская следствие глубокого знания человеческого сердца. Из этого не должно заключать, что греки не принимали в соображение нравственной стороны, и римляне — механической[1]; но главные заботы были у них различны. Каким образом можно было достигнуть наибольшего усиления греческой армии? Какими средствами заставляли действительно сражаться всех солдат римской армии? Первый вопрос еще теперь возбуждает споры. Второй решен к удовольствию возбуждавших его.
Римлянин не храбр по существу; он не представляет ни одного типа воина подобного Александру, и доблестная стремительность варваров, галлов, кимвров и тевтонов — долго заставляла его трепетать. За то блистательной храбрости греков, природной храбрости галлов он противопоставлял долг, а это достоинство не менее прочное, предписываемое начальникам чувством высокого патриотизма и внушаемое массе страшной дисциплиной.
Дисциплина греков опирается на наказания и награды, дисциплина римлян — также, но еще и на смертной казни. Они умирают под палкою; их децимируют.
Один греческий генерал заставляет петь песни Тиртея[2].
Но для превосходной тактики, одной дисциплины недостаточно. Человек в бою есть существо, инстинкт самосохранения которого господствует в известный момент над всеми остальными чувствами.
Дисциплина имеет целью поборот этот инстинкт более сильным страхом; но она абсолютно достигнуть этого не в состоянии; она достигает этого лишь до известного предела, перейти который не может. Конечно, нельзя отрицать тех блестящих примеров, когда дисциплина и преданность возвышали человека выше его самого; но если им удивляются, то это потому, что их считают исключением, а исключение подтверждает правило. Определение того момента, когда человек теряет рассудок и слушается только инстинкта, составляет науку боя, которая, в общем своем приложении, составляет силу римской тактики, а в частном приложении к такому-то моменту, к таким-то войскам, создает превосходство Анибала и Цезаря.
С той точки зрения, к которой мы теперь подошли, бой ведется массами против масс более или менее глубоких, командуемых и наблюдаемых начальниками, роль которых точно формулирована. В каждой из масс происходит ряд индивидуальных, поддерживаемых состязаний, в которых сражается в одиночку человек шеренги, затем, если он падает раненым или утомленным, то замещается человеком второй шеренги, который выжидает сбоку и т.д. до последней шеренги, ибо человек быстро утомляется физически и нравственно в рукопашной схватке, при которой он напрягает всю свою энергию.
Эти бои длились обыкновенно недолго. При одинаковом нравственном настроении, наиболее выносливые в трудах должны были одерживать верх. Во время такого боя первой шеренги, — может быть двух передних шеренг, когда один дрался, а другой вблизи наблюдал, — люди задних шеренг в бездействии, в двух шагах, выжидают своей очереди, которая дойдет до них лишь в том случае, если передние убиты, ранены или изнурены; они колеблются от более или менее сильных перипетий борьбы, борьбы передних шеренг; они слышат звуки наносимых ударов и даже быть может различают, когда они проникают в тело; они видят раненых обессиливших, ползущих в интервалах между ними, чтобы занять место в хвосте. Будучи пассивными и невольными зрителями опасности, они рассчитывают ее приближение, соразмеряют глазом ее шансы, становящиеся с каждой минутой грознее; все эти люди, одним словом, непосредственно испытывают болевое волнение в острой форме и, не будучи поддержаны одушевлением борьбы, оказываются таким образом под нравственным гнетом величайшего, мучительного беспокойства часто они оказываются не в состоянии дождаться своей очереди и — бегут. Лучшей тактикой, лучшими расположениями были те, которые наиболее облегчали последовательность усилий, обеспечивая наилучшим образом связь шеренг в боевых единицах, и делали возможной связь, взаимную поддержку боевых единиц, вводя в бой лишь необходимое число людей и сохраняя остальных в виде поддержки и резерва, вне непосредственного нравственного давления. Все тактическое превосходство римлян заключалось в этом, а также в страшной дисциплине, которая подготовляла и повилевала исполнением. Дольше, чем кто-либо другой, они держались в бою, вследствие привычки к трудным и беспрерывным работам и введения свежих бойцов[3].
Вследствие недостаточной рассудочности, галлы знали только неподвижную шеренгу, и они часто связывали себя по шеренгам; таким образом связь (в глубину) оказывалась невозможной. Они, как и греки, верили в могущество массы и в побуждающую силу глубоких построений; они не хотели понять, что нагроможденные шеренги не в состоянии двигать передних, когда те противятся и упираются перед страхом смерти. Страшное заблуждение полагать, что последние шеренги пойдут вперед, когда первые отступают, — только как отступление столь заразительно, что если останавливается голова, то хвост отступает!
Конечно греки считали резервами и поддержками вторую половину их нагроможденных шеренг, так как только у них господствовала идея массы. Они располагали эти резервы и поддержки слишком близко, забывая при этом человека.
Римляне верили в могущество массы, но с точки зрения нравственной. Они не умножали шеренг для того, чтобы увеличить массу, но чтобы внушить сражающимся уверенность, что их поддержат, сменят; и число их было рассчитано сообразно продолжительность нравственного давления, которое могли выдержать люди последних шеренг. Они не умножали шеренг за пределы, указываемые временем, в течение которого человек, находящийся в бездействии, под гнетом боевых ощущений, мог себя выдержать. Этого соображения и расчета не делали греки, увеличивавшие часто шеренги до тридцати двух. Последние шеренги их, которые они мысленно считали своими резервами, оказывались, кроме того, невольно увлекаемыми при материальном беспорядке первых. При манипулярном построении римского легиона[4], лучшие солдаты, храбрость которых была закалена в боях, стойко выжидали, удерживаемые во второй и третьей линиях, в достаточном отдалении, чтобы не страдать от стрел, чтобы ясно видеть и не быть увлеченными передней линией, отступающей через их интервалы; достаточно близко — чтобы вовремя поддержать ее и довершить дело, выдвинувшись вперед.
Когда три разделенные и построенные последовательно одна за другой манипулы первобытной когорты были соединены для образования одной боевой когорты Мария и Цезаря, то тоже самое соображение заставило ставить в последние шеренги самых стойких солдат, т.е. самых надежных; более молодых же, более пылких — в первые; и мы не находим никого в легионе только для увеличения массы; каждый имеет свое время для действия, каждый человек в своей манипуле, каждая манипула в своей когорте, а когда единица делается когорта, — то каждая когорта в боевом порядке. Мы видим, какая идея указывает римлянам глубину шеренг, расположение и число последовательных боевых линий. Гений, такт начальника изменяли это основное расположение.
Если солдаты обладали боевым опытом, были хорошо обучены, надежны, стойки, проворны в замене головного в ряду, полны доверия к своему генералу и к своим товарищам, то генерал уменьшал глубину шеренг, сокращал число линий, чтобы увеличить число непосредственно сражающихся, увеличением фронта. Его люди были более стойки нравственно, а нередко и физически, превосходя в этом отношении врага, и генерал знал, что задние шеренги последнего не выдержат продолжительного нравственного угнетения в течение времени достаточного, чтобы сменить первые шеренги, или чтобы ослабить поддержку его собственных. Аннибал, имевший часть пехоты африканцев, вооруженной и выученной по-римски, испанцев, пехота, которых обладала постоянством духа нынешних испанцев, гальских солдат, закаленных трудами и тоже способных к продолжительным усилиям, — Аннибал, сильный абсолютным доверием, которое он внушил своим людям, строил свои войска в одну линию, на половину менее глубокую, чем в римской армии. При Каннах он охватил эту армию, вдвое превосходившую его числом, и истребил ее.
Цезарь, при Фарсале, по подобным же причинам, не поколебался уменьшить глубину своего построения и противостал вдвое превосходной армии Помпея, такой же римской, как и его собственная, и раздавил ее. Назвав Канны и Фарсал, мы должны, при изучении этих сражений, ознакомиться с механизмом и нравственной стороной древнего боя — этих двух неразделенных вещей. Трудно выбрать примеры яснее и беспристрастнее изображающие картину сражений: одного — здравомыслящим Полибием, собравшим сведения от людей, спасшихся под Каннами, а также от некоторых из победителей; — другого — Цезарем, бесстрастно явным в изложении военных событий.

[1] У этих последних механизм и нравственная сторона так тесно связаны, что одно всегда удивительно идет на помощь другому и никогда не вредит ему.
[2] Римляне не относились презрительно к Тиртею — никакой силой они не пренебрегали, но понимали цену каждой из них.
[3] Их практический смысл усел также немедленно признавать и усваивать себе оружие лучшее, нежели их собственное.
[4] Пехота римского легиона состояла из 30 манипул-(рот), располагавшихся в три линии, в шахматном порядке. Впоследствии легион состоял в боевом порядке из 10 когорт (батальонов), строившихся также в три линии в шахматном порядке.

Глава III. Разбор сражения при Канна

Рассказ Полибия:
«Варрон располагает кавалерию на правом крыле и упирает ее в самую реку; пехота развертывается подле нее на одной и той же линии, манипулы сближаются более, или интервалы между ними теснее, нежели обыкновенно, причем манипулы имеют большие размеры в глубину, нежели по фронту».
«Кавалерия союзников, на левом крыле, замыкала линию, впереди которой были поставлены легковооруженные солдаты. В этой армии, считая союзников, имелось 80 т. пехоты и немного более 6 тыс. кавалерии».
«Аннибал, в то же время, приказал пращникам и легким войскам перейти Ауфид и расположил из впереди армии. Остальных, перешедших реку в двух местах, он поставил на берегу, на левом крыле, у самой реки: испанскую и гальскую кавалерию — против римской кавалерии, затем, в той же линии — половину тяжело вооруженной африканской пехоты, испанскую и гальскую пехоту, другую половину африканской пехоты и наконец нумидийскую кавалерию, образовавшую правое крыло».
Расположив таким образом все свои войска в одной линии, он двинулся навстречу противнику с испанской и гальскою пехотою, которая выдвинулась из центра боевого порядка; к ней он примкнул остальные войска, так что, выдвигаясь, она образовала как бы выпуклый полумесяц, к концам постепенно утончавшийся. Намерение полководца заключалось в том, чтобы начать бой испанцами и галлами и поддержать их африканцами.
Эта последняя пехота была вооружена по-римски, так как Аннибал снабдил ее оружием, отнятым у римлян в предшествующих боях. Испанцы и галлы имели щиты, сходные между собой, но мечи их были весьма различного вида. У первых они могли колоть и рубить, тогда как галлы могли только рубить и притом на некотором расстоянии. Испанцы и галлы были построены в перемежку, — испанцы в двух отрядах подле африканцев, на крыльях, галлы в центре; галлы были голые, испанцы в льняных рубахах, отделанных пурпуром. Это необыкновенное зрелище устрашило римлян.
Армия карфагенян состояла из 10 тыс. кавалерии и немного больше 40 тыс. пехоты. Правым крылом римлян командовал Эмилий, левым — Варрон. Сервилий и Атилий, консулы предшествующего года, находились в центре. Со стороны карфагенян Аздрубал командовал левым крылом, Аннон — правым, а Аннибал, имея при себе брата своего Магона, оставил за собою командование центром. Так как римское войско обращено было к югу, а карфагенское к северу, как выше сказано, то восходящее солнце не мешало ни одному из них.
Действия открылись легкими войсками, которые с той и другой стороны находились перед фронтом обеих армий. Эта первая завязка велась с равным успехом для обеих сторон. Но как только подошла испанская и гальская кавалерия левого крыла — бой разгорелся, и римляне дрались с ожесточением, более по варварскому, а не по своему способу, потому что они не придерживались своей тактики, согласно которой отступление сменяется новым нападением; едва сойдясь они соскочили с коней, и каждый схватился со своим противником. Наконец легкие отряды карфагенян взяли верх. Большая часть римлян осталась на месте, защищаясь до последней крайности; остальные были преследуемы вдоль реки и истреблены беспощадно.
Затем тяжело вооруженная пехота сменила легкие войска и противники ударили друг на друга. Некоторое время испанцы и галлы твердо держались и храбро сражались с римлянами, но вскоре они уступили напору тяжелых легионов и начали отступать, разорвав линии полумесяца. Римские манипулы стремительно преследовали врага и без труда прорвали неприятельскую линию, потому что строй галлов имел незначительную глубину, между тем как римляне столпились с флангов к центру, где шел бой. Дело в том, что у карфагенян не вся линия вступила в бой одновременно, а дело началось в центре потому что галлы, построенные в виде полумесяца, выступили далеко вперед от флангов и выставили римлянам выпуклую сторону полумесяца. В погоне за галлами римляне теснились к центру, туда, где неприятель подавался, и умчались так далеко вперед, что с обеих сторон очутились между тяжеловооруженными африкацами, находившимися на флангах.
Африканцы правой стороны, зайдя справа налево, выстроились против неприятеля с фланга; африканцы левой стороны зашли слева направо — обстоятельства сами указали им, что следовало делать. Вышло, как предвидел Аннибал, что римляне, преследуя стремительно галлов, будут окружены африканцами. Тогда римляне, будучи не в состоянии сохранить свой строй[1], были принуждены защищаться в одиночку и небольшими частями против атаковавших их с фронта и фланга[2].
Хотя Эмилий с самого начала находился на правом фланге и участвовал в кавалерийском бою, но пока еще он не был убит. Желая, вследствие данного в речи к воинам слова, находится всюду, и сознавая, что легионная пехота решит судьбу боя, он на коне протискивается в самую свалку, избивает все попадающееся ему и старается в то же время возбудить пыл римских солдат. Аннибал, остававшийся все время в бою, со своей стороны делал тоже. Нумидийская конница правого фланга, не причинила противнику большого урона и сама не понесла такового, благодаря своему обычному способу боя; однако, обрушившись со всех сторон на неприятеля, она наделала ему достаточно хлопот, чтобы не дать времени ни задуматься, ни подать своим помощи. Но когда левое крыло, где командовал Аздрубаль, обратило в бегство почти всю кавалерию правого крыла римлян, стоявшую у реки, и когда он вошел в связь с нумидийцами, то союзная римская конница не стала ожидать нападения и начала отступать. Говорят, что Аздрубаль тогда придумал меру, доказывающую его благоразумие и искусство, и способствовавшую успеху сражения. Так как нумидийцы были в большом числе и войска эти приносят более всего пользы, когда бегут перед ними, то он предоставил им преследовать беглецов, а испанскую и гальскую кавалерию повел к месту сражения для поддержки африканской пехоты. Он бросился на римлян с тыла и, приказав своей кавалерии атаковать по частям в нескольких пунктах, он придал новые силы африканцам, а на римлян навел ужас и смущение. В этой схватке пал тяжело раненый Л.Эмилий, человек до последней минуты честно служивший отечеству, как подобает каждому. Римляне продолжали драться, повернув фронт к окружавшим их, сопротивлялись до последней возможности; но так как стоявшие по окружности воины падали один за другим, то их наконец, сжали в более узкий круг и истребили. Атилий и Сервилий, два достойных гражданина, отличившиеся в бою, как истые римляне, были тоже при этом убиты.
Во время резни, происходившей в центре, нумидийцы преследовали беглецов левого крыла. Большая часть была истреблена; другие были сброшены с коней; некоторые спаслись, убежав в Венузию, и в числе их был Варрон, римский консул, тот омерзительный человек, время исправления должности которого так дорого обошлось его родине. Так окончилась битва при Каннах, битва, в которой обе стороны проявили чудеса доблести, как явно свидетельствуют об этом сами последствия. Из шести тысяч человек римской кавалерии, спаслись в Венузию только 70 римлян вместе с Варроном, а из союзной кавалерии — только около 300 человек, бросившихся в различные города; 10 тысяч пехотинцев были взяты в плен, но они не участвовали в бою[3].
Из участвовавших в битве только три тысячи человек убежали в соседние города, все остальное, в числе 70 тысяч, пало на поле чести»[4].
Аннибал потерял в этом деле около 4 тысяч галлов, 1.500 испанцев и африканцев и 200 лошадей.
Перейдем к разбору описанного сражения.
Легкая пехота, рассыпанная перед фронтом армии, ведет бесплодные схватки. Настоящий бой начинается атакою легионной кавалерии римского левого крыла, конницей Аннибала.
Там, говорит Полибий, бой разгорелся, римляне дрались с ожесточением и более как варвары, нежели как римляне, так как, противно принципам их тактики, они не действовали то отходя, то опять переходя к атаке; едва столкнувшись, они соскочили с коней и схватились каждый со своим противником и т.д., и т.д.
Это означает, что по обыкновению римская кавалерия не дралась в рукопашную, как пехота. Она пускалась галопом против неприятельской кавалерии; затем, с расстояния дальнего полета стрелы, если неприятельская кавалерия не поворачивала назад, при виде приближающейся римской кавалерии, последняя благоразумно уменьшала аллюр, выпускала несколько дротиков и, заехав назад повзводно, вновь занимала место, чтобы опять начать то же самое. Также поступала кавалерия другой стороны и подобная или аналогичная ей игра могла возобновляться по несколько раз до той минуты, когда одной из кавалерии удавалось убедить противную, что она одолеет ее своей стремительностью и тогда эта последняя поворачивала перед такой стремительностью и была преследуема до изнеможения.
В этот день, когда наконец бой разгорелся, дошло до рукопашной, то есть обе кавалерии действительно схватились одна с другой, человек с человеком. К этому однако были вынуждены. Приходилось отступать тем и другим или столкнуться; не хватало пространства для стычки. Стесненная между Ауфидом и легионами, римская кавалерия не могла маневрировать (Тит Ливии); испанская и галльская кавалерия, также стесненная и вдвое превосходнее числом римской кавалерии, вынужденной оставаться в двух линиях, еще менее могла это сделать. Этот тесный фронт более благоприятствовал римлянам, бывшим в меньшем числе, которые таким образом могли быть атакованы только с фронта, то есть ровным числом, и вследствие этого, как уже сказано нами, схватка была неизбежна. Эти обе кавалерии, ставшие грудь с грудью, должны были сражаться вблизи один на один, а для людей, сидящих верхом на попонах, без стремян, обремененных щитом, копьем, саблей или мечем, схватиться человек с человеком — значило обоюдно сцепиться, одновременно свалиться с коня и драться пешком. Это-то и произошло, по объяснению Тита Ливия, дополняющему рассказ Полибия, и это случалось всякий раз, когда две древние кавалерии действительно желали драться, как это показывает битва при Тичино. Этот способ действия был выгоден для римлян, которые были хорошо вооружены и обучены ему; доказательством чему опять таки служить битва при Тичино, в которой римская легкая пехота истреблена, но в которой отборная римская кавалерия, несмотря даже на то, что она была окружена, оправившись после нечаянного на нее нападения, дралась спешенной, причинила более вреда кавалерии Аннибала, нежели ей было нанесено, и доставила в лагерь своего раненого генерала. Римляне, кроме того, были твердо управляемы человеком силовой и с сердцем, консулом Эмилием, который, после поражения, понесенного его кавалерией, вместо того чтобы бежать, пошел искать смерти в рядах пехоты.
Однако мы видим, что от 3.000 до 3.400 римских кавалеристов почти истреблены шестью или семью тысячами галлов и испанцев, не потерявшими притом и 200 человек, ибо вся кавалерия Аннибала лишилась в этот день только 200 человек.
Как это объяснить?
Тем, что большая часть погибла и не помышляя о том, чтобы заставить дорого заплатить за свою жизнь, тем, что она бежала во время схватки первой шеренги и получала безнаказанно удары сзади. Слова Полибия «большая часть осталась на месте, защищаясь доблестно до последней крайности», освящены задолго до Полибия; побежденные утешаются мыслью о своей храбрости, а победители никогда не оспаривают их. К несчастью цифры на лицо. Как бы ни смотреть на этот бой, приходится считать его весьма кратким, каким он, по рассказу, на самом деле был, что и исключает возможность ожесточения. Галльские и римские всадники, каждые отдельно, выказали достаточно храбрости, сталкиваясь с фронта. За этим усилием следует ужасное, гнетущее чувство близкого боя; римские кавалеристы, которые, за спиной сражавшихся пешком, могли видеть вторую линию галлов на конях, — не выдерживают более. Страх очень скоро заставляет их сесть на коней и повернуть назад к бездействующим шеренгам, которые передают своих товарищей и самих себя, как бегущее стадо баранов, в руки победителей.
Однако кавалеристы эти тем не менее были люди храбрые, отборная часть армии, рыцари, экстраординары, или союзническая консульская гвардия, волонтеры из благородных семейств. После поражения римской кавалерии, Аздрубал ведет своих галльских и испанских кавалеристов, проходя позади армии Аннибала, для атаки союзной кавалерии, каковая атака поддерживалась до тех пор нумидийцами[5].
Союзная кавалерия не стала ждать неприятеля. Она тотчас повернула спину, преследуемая до крайности нумидийцами, числом до 3.000 человек, отличившимися в умении преследовать; она была истреблена, за исключением 300 человек, без боя.
После стычки и отхода легкой пехоты, столкнулась линейная пехота. Полибий объяснил нам, каким образом римская пехота дала себя сжать между двумя крыльями карфагенской армии и была, как говорят, взята с тылу кавалерией Аздрубала. Вероятно также, что галлы и испанцы, отброшенные в первый период боя и вынужденные повернуть назад, двинулись опять, будучи поддержаны частью легкой пехоты, в атаку против клина, образованного римлянами, и довершили их окружение.
Но нам известно, и это будет видно немного далее из примеров, взятых у Цезаря, что древний кавалерист был бессилен против не расстроенной пехоты, даже против отдельного пехотинца, обладавшего малейшим хладнокровием. Испанская и галльская кавалерия должна была встретить позади римской армии сомкнутых триариев[6], вооруженных пиками и бывших отличными солдатами; конница должна была задержать часть их, заставить их повернуть фронт, но не могла нанести им вреда вовсе или хотя бы в малой степени, пока сохранен был порядок в шеренгах.
Нам известно, что пехота Аннибала, вооруженная римским оружием, состояла не более как из 12.000 человек — нам известно, что его галльская и испанская пехота, защищенная обыкновенно щитом, должна была отступить, повернуть спину и вероятно уже потеряла около 4.000, именно тех, которых галлы лишились в этом сражении.
Вычтем 11.000 человек, отправленных для атаки лагеря Аннибала, и 5.000, которых последний должен был там оставить.
Останется: Масса в 70.000 человек, окруженная и перерезанная 28.000 пехотинцев, а считая кавалерию Аздрубала 36.000 человек — численностью в половину меньше.
Можно задать себе вопрос: каким образом 70.000 человек дозволили Перерезать себя, почти не защищаясь, 36.000 человек гораздо хуже вооруженных, тогда как каждый сражавшийся имел против себя только одного, ибо в рукопашном бою, и в особенности при обширном развертывании, непосредственно сражающиеся суть в равном числе, как у окружающего, так и у окруженного. Там не было ни пушек, ни ружей, которые могли бы разворачивать массу концентрическим огнем и уничтожить ее превосходством такого огня над рассредоточенным; стрелы истощились в первом периоде действия. Казалось бы, что римляне одной только массой своей должны были противопоставить непреодолимое сопротивление неприятелю, заставить его истощиться против нее, и затем этой массе оставалось только раздаться, чтобы отбросить, как соломинку, нападающих, — но она была истреблена.
Когда вслед за галлами и испанцами, которые не могли с равной моральной стойкостью бороться против превосходного оружия легионеров, центр энергически наступал; когда крылья, чтобы поддержать его и не потерять интервалов, двинулись вперед облически за ним и образовали задние стороны выдавшегося клина, вся римская армия, образуя угол, двигалась к победе; и вдруг крылья охвачены африканскими[7] батальонами; галлы, испанцы отступив, возвращаются снова в голову; кавалеристы Аздрубала с тыла атакуют резервы[8]; повсюду идет бой; не ожидая ничего, не будучи предупрежденными, в ту минуту, когда они считали себя победителями повсюду, — спереди, справа, слева, сзади, — римские солдаты слышат бешеные крики сражающихся[9].
Физическое давление было ничтожно; атакуемые ими шеренги были на половину менее глубоки, нежели их собственные. Нравственный же гнет был страшный.
Беспокойство, затем ужас охватил их; первые шеренги, утомленные или раненые, хотят отступить; но последние шеренги, растерявшись, пятятся назад и бегут, кружась внутри треугольника; деморализованные, не чувствуя никакой поддержки, дерущиеся шеренги следуют за ними, и беспорядочная масса дает себя перерезать. Оружие выпало из их рук..., говорит Полибий.
Разбор сражения при Каннах окончен. Прежде, чем перейдем к изложению сражения при Фарсале, мы не можем устоять перед искушением, хотя это и посторонний предмет, сказать несколько слов о сражениях Аннибала. Эти битвы носят особый характер ожесточения, объясняющийся необходимостью господствовать над римской стойкостью. Победы для Аннибала как бы недостаточно; он желает разрушения, и все меры направляются им к достижению этого, путем отрезания отступления неприятелю; он отлично знает, что покончить с Римом можно единственно посредством истребления; он не верит в отчаянную храбрость масс; он верить в чувство ужаса и для внушения такового он знает все средства.
Потери римлян в его сражениях не столь удивительны, как потери самого Аннибала. Тот, кто, сражаясь против римлян, до и после него, столько же терял, никогда не бывал победителем. Удерживать в бою до наступления победы войска, понесшие такие потери, может только могучая рука.
Он внушал людям своим полное к себе доверие. Его центр, в котором он почти всегда располагал своих галлов, свое пушечное мясо, прорывался, но это ни его самого, ни его солдат не беспокоит, не смущает.
Можно возразить, что этот центр был прорван людьми, спасавшимися от натиска римской армии между двух карфагенских крыльев; что эти люди были в беспорядке, ибо они сражались и подталкивали галлов, которых Аннибал заставлял драться с изумительной стойкостью; что они как бы освободились из тисков, и так этим счастливы, что помышляли лишь о том, как бы удалиться из битвы, а отнюдь не вновь появиться на фланге
или в тылу неприятеля; что, впрочем, несомненно АнниГ>;ш, хотя ничего об этом не говорится, принял меры предосторожности против всякой мысли к возобновлению борьбы.
Все это верно или вероятно; смелость войск, таким образом прорванных, тем не менее удивительна.
Аннибал, желая внушить своим людям такую самоуверенность, должен был указать им перед боем свои способы действия, в той мере, в какой измена не могла бы повредить ему: он должен был предупредить, что их шеренги будут прорваны, но чтобы это их не заботило, так как это предусмотрено; и войска его действительно об этом не заботятся. Не касаясь планов его кампаний, давших ему наибольшую славу, по мнению всех, Аннибал бесспорно величайший полководец древних времен, благодаря замечательному пониманию нравственной стороны боя, нравственного духа солдата как своего, так и неприятельского, и умению пользоваться им в различных перипетиях войны, кампании, боя. Его солдаты не лучше римских, они хуже вооружены, вдвое меньше числом, однако он всегда остается победителем, потому что его средства прежде всего моральные и потому что всегда, не говоря об абсолютном доверии к нему его людей, он умеет, командуя армией, склонить какой-нибудь комбинацией нравственный элемент на свою сторону.
Говорят, что в Италии его кавалерия была превосходнее римской. Но пехота римлян была значительно превосходнее. Перемените роли и конечно он найдет средство разбить римлян еще лучше. Способы действия имеют цену лишь в зависимости от умения употребить их, и Помпей, как мы увидим, дал себя разбить под Фарсалом именно потому, что его кавалерия была превосходнее Цезаревой.
Если Аннибал побежден под Замой, то это потому, что гений всегда ограничен невозможностью. Зама доказывает нам также, что Аннибал знал человека в совершенстве и могущественно влиял на свои войска. Его третья линия — единственная, в которой находились настоящие солдаты, и она одна дерется; и прежде нежели она побеждена, охваченная со всех сторон, она избивает 2.000 римлян.
Дальше мы поймем, какого рода нравственный элемент и какое ожесточение можно предположить здесь.

[1] Это пустое извинение. Манипула была отлично подвижна и могла без малейшего затруднения повернуть фронт в любую сторону.
[2] Атака с фронта и с фланга всей армии, а не нескольких человек или групп. Армия образовала клин и была атакована с конца и боков клина: тут даже нет никакой фланговой атаки. В тот же день манипулы имели протяжение более по флангу чем по фронту.
[3] Они были посланы атаковать лагерь Аннибала, были отбиты и захвачены в своем лагере после сражения.
[4] Эта цитата проверена нами по переводу г. Мищенко: «Полибий. Всеобщая история в сорока книгах».
Тит Ливий не определяет точно числа сражавшихся римлян. Он говорит, что было сделано все возможное для усиления римской армии и что, по словам некоторых, она достигала 87.200 человек, что согласно с определением Полибия. По рассказу Т. Ливия убитых было 45.000, пленных и бежавших после дела 19.000, всего 64.000. Что же сталось с остальными 23.000?
[5] Нумидийские всадники были иррегулярной легкой кавалерией, отличной при стачках, для тревожений, страшной даже своим беспорядочным криком и необузданной скачкой; не будучи в состоянии держаться против регулярной дисциплинированной кавалерии на уздечках и хорошо вооруженной, они, подобно рою мух, раздражали и убивали при малейшей оплошности противника; они были неуловимы и превосходны при продолжительном преследовании и при истреблении побежденных, которым они не давали ни отдыха, ни пощады.
[6] Они образовали третью римскую линию при боевом построении легиона. Построение первой линии при боевом построении легиона. Построение первой линии естественно должно было оттеснить их назад, к тыльной стороне клина.
[7] Привлеченными назад Аннибалом, оставившим за собою командование центром.
[8] Триариев — третью римскую линию.
[9] Известно, что в битве при Алезие, солдаты Цезаря, предупрежденные им, были тем не менее встревожены боевыми криками, раздавшимися позади них. Шум боя за спиной всегда деморализовал войска.

Глава IV. Разбор сражения при Фарсале и несколько характеристичных цитат

Ниже следует рассказ, со слов Цезаря.
«Когда Цезарь подошел к лагерю Помпея, он заметил, что армия его стояла в следующем порядке: на левом крыле находились два легиона, называвшиеся первым и третьим, которые Цезарь послал Помпею в начале смут, в силу указа Сената; там был и сам Помпей. Сципион занимал центр с Сирийскими легионами. Киликийский легион, присоединенный к испанским когортам, приведенным Афранием, стоял на правом крыле. Помпей считал вышеупомянутые войска наиболее стойкими во всей его армии. Между ними, то есть между центром и крыльями, он распределил остальные войска и считал в линии 110 когорт (комплектных), что составляло 45.000 человек. 2.000 ветеранов, награжденных раньше за их заслуги, также присоединились к нему; он рассеял их по всей боевой линии. Прочие когорты, в числе семи, оставлены были для охранения лагеря и соседних фортов. Его правое крыло опиралось в ручей, берега которого были неприступны; и в виду этого он поместил всю кавалерию (7.000 человек)[1], своих лучников и пращников (4.200 человек) на левом крыле.
Цезарь, сохраняя свой прежний боевой порядок[2], поставил 10-й легион на правом крыле, а на левом 9-й, хотя он был значительно ослаблен битвами при Диррахиуме. К последнему легиону он присоединил 8-й, что бы из двух составить приблизительно один, и приказал им поддерживать друг друга. У него было построенных в линию 80 сборных когорт (весьма некомплектных), до 22.000 человек. Две когорты были оставлены для охранения лагеря.
Цезарь поручил командование левым крылом Антонию, правым П. Силле, центром С. Домицию. Сам же он стал против Помпея. Но обрекогносцировав расположение неприятельской армии, он, опасаясь как бы правое крыло его не было окружено многочисленной кавалерией Помпея, отделил из 3-й своей линии по одной когорте из каждого легиона (6 когорт), образовал из них 4-ю линию, расположил ее для встречи этой кавалерии и указал ей что делать; затем он предупредил эти когорты, что успех дня зависит от их доблести. В то же время он приказал всей армии, ив особенности 3-й линии, не двигаться без его приказания, предоставляя себе, когда признает что нужным, дать сигнал, подняв штандарт.
Затем Цезарь объезжает свои линии, увещевая людей вести себя хорошо, и, видя их полными жара, приказывает подать сигнал.
Между двумя армиями оставалось ровно настолько пространства, чтобы каждая имела достаточно места для атаки. Но Помпей приказал своим людям ожидать атаки на месте и предоставить армии Цезаря прорвать его шеренги. Он это делал, как говорят, но совету С. Тирария, чтобы уничтожить силу первого порыва в солдатах Цезаря, расстроить таким образом их боевой порядок, и чтобы солдаты Помпея, сохраняя строй, обнажили бы свои мечи против расстроенных людей. Он думал также, что если войска его останутся на месте вместо того, чтобы бежать навстречу пускаемых в них копий, то это ослабит силу удара пилумов. В то же время он надеялся, что солдаты Цезаря, вследствие атаки на двойном расстоянии, запыхаются и утомятся. Это приказание не двигаться нам кажется ошибкой Помпея, потому что мы знаем, что одушевление, естественный пыл возгораются в бою порывом; полководцы не должны подавлять, а усиливать это возбуждение, и недаром установлено было в древние времена, чтобы во время боя войска испускали громкие крики, чтобы трубы трубили, для устрашения неприятеля и возбуждения своих!
Однако наши солдаты, по данному сигналу, бросаются с пи-лумом в руке, но, заметив, что войска Помпея не бегут к ним, они наученные опытом и предшествующими боями, замедляют сами собой шаг и останавливаются на половине пробега, чтобы не запыхаться и не лишиться сил. Спустя несколько минут они снова устремляются вперед, пускают свои пилумы и затем тотчас же, по приказанию Цезаря, берутся за мечи. Помпейцы ведут себя отлично; они храбро принимают удары копий, стоят, не двигаясь перед стремительностью легионов, сохраняют свои шеренги и, пустив свои пилумы, вооружаются мечами.
В то же время вся кавалерия Помпея, согласно полученному приказанию, бросается с левого крыла и толпа лучников рассыпается во все стороны. Наша кавалерия не выжидает атаки и несколько отступает. Кавалерия Помпея, вследствие этого, сильнее наседает, начинает развертывать свои эскадроны и охватывает нас с открытого нашего фланга. Лишь только Цезарь замечает это намерение, он дает сигнал своей 4-й линии, составленной из шести когорт. Последние тотчас же приходят в движение и атакуют с такой силой и так решительно помпейских кавалеристов, что ни один не выдерживает и все, дав тыл, не только отходят, но, ускоряя бегство, быстро скрываются на самые высокие горы. По уходе их, лучники и пращники, покинутые без защиты, все перебиты. Тем же шагом когорты устремляются на левое крыло Помпея, армия которого дерется и все еще держится охватывают ее с тыла.
В то же время Цезарь выдвигает свою третью линию, которая до тех пор спокойно стояла на своем месте. Когда эти свежие войска заменили усталых, то солдаты Помпея, с другой стороны охваченные в тыле, не могут долее держаться и обращаются в бегство.
Цезарь не ошибся, побуждая когорты, помещенные им в 4-й линии против кавалерии достойно себя вести, так как ими начнется победа. Ими, действительно, кавалерия была отброшена, ими пращники и лучники истреблены и ими левое крыло Помпея было обойдено, и это решило поражение.
Лишь только Помпей увидел, что его кавалерия отброшена и что эта часть армии, на которую он более всего полагался, охвачена ужасом, не надеясь на остальных, он оставил сражение и поскакал к своему лагерю, где, обращаясь к центурионам, охранявшим преторианские ворота, он громко сказал так, чтобы его слышали солдаты: охраняйте лагерь, и, в случае несчастья, защищайте его энергически, я же отправлюсь к другим воротам и устрою оборону постов.
Сказав это, он удаляется в преторию, отчаиваясь в успехе, но тем не менее выжидая событий. Цезарь, заставив разбитого неприятеля броситься в свои ретраншаменты, убежденный в том, что не следует давать им ни минуты, чтобы опомниться от ужаса, он побуждает своих солдат воспользоваться успехом и атаковать лагерь; последние, несмотря на утомление от жары, ибо бой продлился до полудня, не отказались ни от каких трудов и повиновались. Лагерь сначала хорошо оборонялся охранявшими его когортами и в особенности фракийцами и варварами, ибо что касается солдат, бежавших с поля сражения, то они, полные страха и утомленные, побросали свое оружие и свои знамена и думали больше о своем спасении, чем о защите лагеря. Вскоре и державшиеся еще хорошо в окопах не могли устоять под градом дротиков; покрытые ранами, они покинули укрепления и, предводимы своими центурионами и трибунами, быстро бежали в высокие горы, соседние лагерю.
Цезарь потерял в этом сражении всего 200 солдат; но около 30 храбрейших центурионов были убиты. Из армии Помпея погибло около 15.000 человек, а слишков 24.000, бежавших в горы, которых Цезарь велел окружить окопами, сдались на следующий день».
Таков рассказ Цезаря. Дело на столько ясно изображено, что едва ли есть надобность в комментариях.
Цезарь построился в боевой порядок в три линии, по освященному в римских армиях обычаю, хотя и не безусловно неизменному, так как мы видим, что Марий сражается только в двух линиях. Мы уже сказали, что, смотря по обстоятельствам, гений начальника изменял его. Нет причин предполагать, чтобы армия Помпея была в другом боевом порядке.
Если бы Цезарь, с целью стать лицом с этой армией, вдвое его сильнейшей, сохранил построение когорты в 10 шеренг, он мог бы образовать только первую линию, а затем вторую, в половину слабейшую числительностью, в виде резерва; но он знал достоинства своих войск и оценил, как уже сказано нами, кажущуюся силу глубоких шеренг. Поэтому он, не колеблясь, уменьшает свою глубину, чтобы сохранить общий порядок и нравственный дух трех пятых своих войск до вступления их в дело и чтобы быть более уверенным в своей третьей линии, в своем резерве. Для того, чтобы он не поддался стремлению действием отвлечься от мучительного беспокойства, делает ему особые наставления и, может быть (так как текст подает повод к толкованию), удерживает его позади сражающихся в двойном против обыкновения расстоянии. Затем, с целью отразить обходное движение 7.000 кавалеристов,
4.200 пращников и лучников Помпея (движение, на которое последний возлагает успех дня), — он располагает шестью когортами, числительностью едва в 2.000 человек; он твердо уверен, что эти 2.000 человек отобьют кавалерию и что его 1.000 всадников сумеют тогда так энергично потеснить ее, что она и не подумает собраться.
Так и случилось, и 4.200 лучников и пращников перерезаны как бараны этими когортами при помощи, несомненно, 400 пехотинцев[3] молодых и ловких, которых Цезарь перемешал со своими 1.000 кавалеристами и которые, оставшись там для этого дела, предоставили кавалеристам преследовать попятам перепуганных беглецов. Итак 7.000 всадников истреблены и 4.200 пехотинцев перерезаны без боя, будучи все только деморализованы энергичной демонстрацией.
Приказание выжидать атаку, отданное Помпеем его пехоте, слишком строго осуждено Цезарем.
Конечно, в общем смысле он прав; не следует охлаждать пыл войск и инициатива атаки дает действительно наступающему известное нравственное превосходство. Но со стойкими и заранее подготовленными солдатами можно попытаться устроить ловушку. Солдаты Помпея доказали свою стойкость, выжидая на месте и не дрогнув перед стройным и полным бодрости неприятелем, тогда как они рассчитывали принять его расстроенного и запыхавшегося. Совет Тирария, хотя и не удавшийся, был тем не менее не дурным; .само поведение солдат Цезаря достаточно это доказывает и этот совет и это поведение показывают, в какой мере материальный элемент имел важное значение в древнем бою, обеспечивая поддержку, взаимную помощь, вызывая доверие солдата. Несмотря, следовательно, на то, что солдатам Цезаря принадлежала инициатива атаки, первое столкновение ничего не решило. Происходит бой, длящийся несколько часов, и 45.000 человек, отличных войск, после борьбы, в которой они теряют едва 200 человек, — ибо, при равной храбрости, равном оружии и умении владеть им, пехота Помпея не должна была потерять на фронте более цезаревой — 45.000 человек бегут и на пространстве между полем сражения и их лагерем перерезаны в числе 12.000 человек. Строй помпе-евых войск был вдвое глубже нежели у Цезаря; неприятель своею стремительностью не позволил им отойти хотя бы на один шаг; с другой стороны их масса не в состоянии отбросить его, и бой происходит на месте. Помпей объявил им, говорит Цезарь, что неприятельская армия будет обойдена его кавалерией, и вдруг, в то время как они храбро борются, они слышат позади себя клики атаки шести когорт Цезаря (2.000 человек).
Казалось бы, что для подобной массы легко было парировать эту опасность. Однако нет. Крыло, взятое в тыл, бежит, от одного к другому заразительный страх охватывает остальных, и ужас так велик, что они и не думают как бы перестроиться в своем лагере, обороняемом одно время охраняющими его когортами.
Как и при Каннах — оружие выпадает из их рук. Если бы охранявшие лагерь не дали возможности беглецам достигнуть горы, то 24.000 человек, сдавшихся на следующий день в плен, были бы мертвыми в этот же день.
Канны и Фарсаль могли бы, строго говоря, дать достаточное понятие о древнем бое. Тем не менее мы прибавим еще несколько характеристичных кратких цитат в хронологическом порядке — тогда получим более полные сведения[4].
Тит Ливии рассказывает, что в одном сражении против народов, окрестных Риму, римляне не смели преследовать из опасения разорвать свои шеренги.
В одном бою против герников, он указывает на римских кавалеристов, которые, находясь на конях, не могли поколебать неприятеля и просили у консула разрешения спешиться, чтобы драться как пехота. — Сказанное не относится исключительно к римлянам; позднее мы видим, что лучшие кавалеристы — галлы, германцы и даже парфяне, спешиваются, чтобы драться на самом деле.
Вольски, латины, герники и т.д. собираются толпою, чтобы сражаться с римлянами; дело приходит к концу и Тит Ливии рассказывает: «Наконец, когда первые шеренги пали, каждый, видя, что резня доходит уже до него самого, обратился в бегство».
Затем, теснимые, они бросают свое оружие и рассыпаются для бегства; тогда то набрасывается кавалерия, получившая приказание не убивать отдельных людей, но тревожить толпу своими стрелами, непрестанно беспокоит ее, одним словом, задержать и помешать ей рассеяться, чтобы пехота, по прибытии, могла ее истребить. В бою Амилькара против возмутившихся наемников, до тех пор всегда бивших карфагенян, наемники предполагали окружить его. Амилькар напал на них врасплох, посредством нового для них маневра, и разбил. Он двинулся в трех линиях: слоны, кавалерия и легкая пехота, затем фаланги тяжело вооруженных. Наемники, подойдя к нему, бодро двинулись вперед; тогда обе линии, образованные слонами, всадниками и легкой пехотой, поворачиваются назад и быстро отходят, чтобы стать на крыльях 3-й линии. Открытая таким образом 3 -я линия встречает врага, который рассчитывал, что ему придется только преследовать, настигает его, следовательно, врасплох, обращает в бегство и отдает на расправу слонам, лошадям и легким войскам, которые истребляют беглецов.
Амилькар избивает 6.000 человек, берет в плен 2.000 и теряет столь незначительное число людей, что о них не говорится; вероятно даже, что он никого не теряет, так как не было боя.
При Тразимене, в ожесточенном трехчасовом бою, карфагеняне теряют 1.500 человек, почти все галлов, римляне 15.000 и 15.000 пленными. При Заме у Аннибала убитых 20.000, взятых в плен 20.000; у римлян 2.000 убитых. Серьезный бой с 3-й линией Аннибала, которая дралась одна и уступила только перед атакой с тыла и с фланга кавалерии Массиниссы.
В Кинокефальском сражении, между Филиппом и Фламинием, Филипп теснит Фламиния фалангой в 32 шеренги глубиною. Двадцать манипул берут фалангу в тыл. Сражение проиграно Филиппом. Римляне насчитывают убитыми 700 человек, македоняне 80.000 убитыми и 5000 взятыми в плен. При Пидне — Павел-Эмилий против Персея, — фаланга двигается безостановочно; но, естественно, она разрывается по мере большого или меньшего, встречаемого ею, сопротивления. Центурии проникают в расщелины толпы и убивают солдат, стесненных длинными пиками и сильных только в совокупности с фронта, на расстоянии копья. Ужасающий беспорядок и избиение: 20.000 убитых, пленных 5.000 — из 44.000! Историк, считает не стоящим говорить о потерях римлян.
Сражение при Эксе против тевтонов, Марий нападает на них неожиданно с тыла. Страшная резня: 100.000. тевтонов, 300 римлян убиты[5].
Херонейское сражение Силлы против Архелая, полководца Митридата.
У Силлы 30.000 человек, у Архелая 110.000. Архелай разбит неожиданным нападением с тыла. Римляне теряют 14 человек и убивают до тех пор, пока не утомляются преследованием.
Орхоменское сражение против него же; повторение Херонейского.
Цезарь рассказывает, что его кавалерия не могла сражаться с бриттами, не подвергаясь опасности, так как последние показывали вид, что бегут, чтобы отвлечь ее от пехоты и затем, соскочив со своих боевых колесниц, сражались с ней успешно пешком.
Не много менее 200 ветеранов, севших на судно, садятся ночью на мель, чтобы не быть взятыми превосходными морскими силами. Они достигают выгодного места и проводят там ночь. На рассвете, Отоцилий высылает против них около 400 кавалеристов и часть пехоты гарнизона Алезии. Они мужественно защищались и, перебив часть неприятеля, присоединяются к войскам Цезаря, не потеряв ни одного человека.
Арьергард Цезаря настигнут кавалерией Помпея при переправе через реку Генуз, в Македонии, имевшую очень крутые берега. Цезарь выставляет против кавалерии Помпея, силою от 5.000 до 7.000 человек, свою кавалерию, от 600 до 1.000 человек, которых перемешивает с 400 отборными пехотинцами; они так хорошо исполнили дело, что, в последовавшем бою, отбросив противника, перебили часть его и отошли на главные силы армии, не потеряв ни одного человека.
В битве при Тапсе, в Африке, против Сципиона, Цезарь убивает 10.000 человек, потеряв 50 убитыми и нескольких ранеными. В битве под стенами Мунды (Испания), против одного из сыновей Помпея, Цезарь имеет 80 когорт и 8.000 коней, приблизительно около 48.000 человек. У Помпея 13 легионов, 60.000 человек линейных войск, 6.000 кавалерии, 6.000 человек легкой пехоты, 6.000 союзников, всего около 80.000 человек. Битва, говорит рассказчик, мужественно поддерживалась шаг за шагом[6], меч с мечем. В этом исключительном по ожесточению сражении, в котором шансы, долго колебавшиеся, едва было не повернулись против Цезаря, последний лишился убитыми 1.000 человек и 500 человек ранеными; Помпей потерял 33.000 убитыми, и если бы Мунда не была в столь близком расстоянии (едва в двух милях), то потери его были бы вдвое больше. Контрвалационные линии Мунды были построены из трупов и оружия. Изучая древние бои, видно, что почти всегда фланговая атака или атака с тыла, некоторого рода нечаянное нападение, решают успех боя, в особенности против римлян; таким образом расстраивалась иногда их прекрасная тактика, столь превосходная, что один римский полководец, на половину менее достойный своего противника, был уверен в том, что побьет его. Мне неизвестны случаи, где они побеждены были бы иным способом.
Ксенофонт где-то говорит: «Чтобы то ни было, приятное или неприятное, чем оно менее предвидено, тем причиняет более удовольствия или ужаса». Это лучше всего доказывается на войне, где всякое неожиданное нападение поражает ужасом тех, кто гораздо сильнее. Сражающиеся, снабженные кирасами и щитами, теряли незначительное число людей в бою лицом к лицу. В своих победах Аннибал теряет, так сказать, только галлов, свое пушечное мясо, сражавшихся с плохими щитами и без предохранительного вооружения.
Почти всегда опрокинутые, они однако борются со стойкостью, которая у них не встречается ни до, ни после него.
Фукидид характеризует бой легких войск, говоря: «По обыкновению, легкие войска взаимно обратили одни других в бегство»[7].
Цезарь против нервов, видя, что люди его в средине дела инстинктивно сжались, чтобы устоять перед массой варваров (сжались однако под напором), приказывает разомкнуть свои шеренги и ряды, с тем, чтобы легионеры, которые были сжаты в массу, парализованы и принуждены уступить, более сильному напору, — могли убивать, и следовательно, деморализовать противника. И действительно, лишь только в первой шеренге нервов люди стали падать под ударами легионеров, последовала остановка, отступление, затем, вследствие атаки с тыла, поражение заметавшейся массы.

[1] Его кавалерия состояла из 7.000 коней, их коих было 500 галлов и германцев, — лучшие кавалеристы того времени, — 900 галатов, 500 фракийцев и фессалийцев и разной численности македонян и итальянцев.
[2] Легионы Цезаря были каждый в своем боевом порядке, в трех линиях: 4 когорты в 1-й линии, 5 — во 2-й, 3 — в 3-й; когорты легиона были всегда в бою поддерживаемы когортами своего же легиона.
[3] Цезарь раньше говорит, что для пополнения его кавалерии, он выбрал 400 молодых людей (подростков), самых ловких из числа антесигнамов (то есть шедших впереди знамен, antesignatis) и ежедневными учениями приучил их драться вперемежку со своими кавалеристами (inter equites proeliari). Этим он достиг того, что его 1.000 кавалеристов в открытом поле смело шли против 7.000 кавалеристов Помпея, не страшась их многочисленности (neque magnopere coram multitudine terrerentur).
[4] Они будут еще полнее для всякого, кто пожелает прочесть in extenso: у Ксенофонта, — бой 10 тысяч против Фарнабаза в Вифинии, § 34, стр. 569, издание Лискена и Сована; — у Полибия, — сражение при Тичино, гл. XIII кн. III; у Цезаря или у его продолжителей — битва против Сципиона, Лабие-на, гетулов и нумидийцев § 61, стр. 282 и § 69,70,71 и 72, стр. 283,285 и 286, в Африканской войне, издание Лискена и Сована.
[5] После древнего боя оставались только мертвые и легко раненые. Во время дела за опасной раной, свалившей человека на землю или парализовавшей его силы, следовал немедленно последний смертельный удар.
[6] Настоящий бой шаг за шагом, меч с мечом, на коротком расстоянии, был, следовательно, довольно редок.
[7] Нынче стрелки одни, или почти одни, совершают дела разрушения.

Глава V. Нравственный механизм древнего боя

Нравственная сторона и механизм древнего боя теперь для нас ясны; выражение свалка, употребляемое, древними, было в тысячу раз сильнее, чем это можно выразить; оно означало скрещивание оружия, перемешивание людей, а не только столкновение.
Но минутное размышление и результаты боев, в смысле взаимных потерь, показывают нам ошибочность представления о свалке. Если при преследовании можно было бы броситься в средину баранов, то в бою каждый слишком нуждался в том, кто за ним, в своем соседе, который охранял его фланги, его тыл, чтобы с легким сердцем не дать себя убить в рядах неприятеля[1].
При существовании действительной свалки[2], где бы однако оказались победители?
Если бы была действительно свалка, то Цезарь при Фарсале, Аннибал при Каннах, были бы побеждены; их шеренги, менее глубокие; при прорыве неприятелем должны бы были драться два против одного, были бы даже взяты с тылу, вследствие проникновения противника насквозь. Разве, не бывали случаи, что войска, одинаково стойкие и ожесточенные, вследствие взаимного утомления, единодушно и как бы с общего согласия, расходились и после передышки снова начинали дело?
Каким образом возможно это при свалке?
И затем, повторяем, при свалке, при смешении дерущихся, было бы взаимное истребление, но не было бы победителей.
Возможно ли распознать две толпы, перемешанные в одиночку или но группам, в которых каждый, занятый с фронта, может быть безнаказанно поражен сбоку или сзади? Это — обоюдное истребление, при котором победа остается за последним пережившим, ибо в этом смешении, в этой свалке, никто не может бежать, не знает куда бежать. Разве взаимные потери не достаточно это показывают?
Слово слишком сильное; свалка существует только в воображении художников и писателей.
Вот как происходили дела:
На расстоянии атаки, двигались к неприятелю с быстротой, соответственной порядку, необходимому для рукопашного боя и для взаимной поддержки сражающихся; часто нравственный импульс, — решимость дойти до цели, проявляющаяся в порядке и смелости движения, — один этот импульс обращал в бегство менее решительного противника.
Обыкновенно между хорошими войсками бывало столкновение, но не слепое столкновение массы; забота о сохранении строя была очень велика[3], как видно из поведения солдат Цезаря под Фарсалом, движение медленное и под такт флейт.
Перед самым столкновением стремительность сама собой ослаблялась, потому что человек первой шеренги, против собственной воли, инстинктивно удостоверялся, хорошо ли стоят его поддержки — соседи той же шеренги, товарищи по второй, — и собирался с духом, с тем чтобы быть господином своих движений, чтобы поражать и отражать удары. Происходило столкновение человека с человеком; каждый выбирал себе противника лицом к лицу и атаковал его с фронта, ибо, проникая в ряды, еще не побивши его, он рисковал быть раненым сбоку, лишившись своих поддержек. Каждый, следовательно, толкал своего противника своим щитом, надеясь заставить его потерять равновесие и стараясь ударить в ту минуту, когда он будет пытаться удержаться. Люди второй шеренги, позади, на дистанции, требуемой для рукопашной борьбы, находились в готовности обеспечить его фланги против всякого, кто бы продвинулся между ними, в готовности сменить усталых; третьи шеренги и остальные — то же самое. Каждый, следовательно, с той и другой стороны укреплялся для столкновения; последнее в редких случаях бывало решительным, и рукопашная схватка, то есть настоящий бой, начинался.
Если люди первой шеренги бывали с одной стороны скоро переранены, то другие шеренги не спешили стать на их места, или сменить их: являлось колебание, затем поражение. — Так было с римлянами при первых встречах их с галлами. Галл своим щитом отражал первый удар копья и, яростно бросаясь с огромной железной саблей на верхний край римского щита, разрубал его и подходил к человеку. Римляне, уже колеблясь перед нравственным импульсом галлов, перед их дикими криками, их наготой, служащей признаком презрения к ударам, падали в этот момент в значительно большем против неприятеля числе, и следствием этого являлась деморализация. Вскоре они привыкли к доблестной, но не стойкой стремительности своих противников, и когда они снабдили верхнюю часть своих щитов железной полосой, от которой галльский меч отскакивал деформированным, они не падали более и роли переменились.
Галлы действительно не могли бороться против лучшего оружия, скрещиваться с римскими мечами, с их индивидуальной превосходной стойкостью почти удесятеряемой возможной сменой восьми шеренг манипулы, да и манипулы сменялись, тогда как у галлов продолжительность боя ограничивалась силой одного человека, вследствие трудности поддержки слишком сомкнутых или беспорядочных шеренг и часто от невозможности желательной смены, когда, например, они привязывались друг к другу.
Если оружие бывало почти равное, то, при сохранении своих шеренг, расшибить, отбросить, расстроить ряды противника, значило победить. Человек, находящийся в расстроенных, прорванных шеренгах, чувствует, что его не только не поддержат, но что он уязвим со всех сторон, и он бежит. Правда н то, что нельзя разбить неприятельских шеренг, не разбив и свои собственные, но тот кто разбивает — наступает вперед; он мог наступать лишь, заставляя отступать под его ударами; убивая даже или раня, он совершает преднамеренное, желаемое дело, возбуждающее храбрость как его, так и его соседей; он знает, он видит, куда идет; тогда как неприятель, охваченный вследствие отступления или падения людей с его флангов, видит себя открытым с боков; он сам отступает с тем, чтобы опять найти поддержку, выровняться в шеренги сзади. Но противник также напирает, и уравняться в шеренги невозможно.
Следующие шеренги уступают понятному движению первых, и если оно довольно продолжительное, если оно сильное, то ужас распространяется от ударов, которые гонят назад, и может быть опрокидывает первую шеренгу. Если для того, чтобы быстрее и легче очистить место для напора, чтобы не поддаться назад и не упасть, последние шеренги повернутся хотя бы для того, чтобы сделать лишь несколько шагов, то мало шансов, чтобы они опять стали лицом к неприятелю. Пространство их искусило. — Они больше не повернутся.
Тогда натуральный инстинкт солдата, заставляющий его заботиться, удостовериться в своих поддержках, приводит к бегству, и заразительность этого чувства передается от последних шеренг к первой, которая, сражаясь на столь близком расстоянии, должна была бы стоять лицом к неприятелю, под страхом немедленной смерти. Что затем происходит — не требует объяснения: это бойня (Coedes).
Вернемся к бою.
Очевидно, что боевой порядок столкнувшихся войск по прямой линии существует едва минутно. Но каждая группа рядов, образовавшаяся при действии, тем не менее не связывается с соседней группой, причем как группы, так и отдельные лица всегда заботятся о своей поддержке. Бой происходит вдоль линии соприкосновения первых шеренг каждой армии, линии прямой, разорванной, изогнутой в различном направлении, смотря по различному успеху дела на том или другом пункте, но всегда с разграничением, совершенным разделением сражающихся обеих сторон.
На этой линии, завязав уже дело охотно или нет, надо было оставаться лицом к лицу, под страхом немедленной смерти, и каждый в этих передних шеренгах, естественно, необходимо прилагал всю свою энергию к защите своей жизни.
Никогда линия не спутывалась, пока шел бой, ибо, от генерала до солдата, всякий прилагал старание продлить возможность поддержки вдоль этой линии и проломить, разрезать неприятельскую, потому что тогда одержана победа.
Мы видим, следовательно, что между людьми, вооруженными мечами, может случиться, бывает, если бой серьезный, проникновение одной массы в другую, но никогда не бывает смешения, свалки[4] шеренг, людей, образующих эти массы.
Бой мечем против меча был самый убийственный, и представлял наибольше перипетий, потому что в нем индивидуальные достоинства сражающихся, как храбрость, ловкость, хладнокровие, искусство фехтовки, наиболее и непосредственнее проявлялись. После него другие бои легко понять.
Возьмем пики и мечи. Напор с копьем людей в сомкнутом строе, лес пик, держащих вас на известном расстоянии (пики были от 15 до 18 ф. длиною), были непреодолимы. Но можно было свободно убивать все (всадников, легких пехотинцев) окружающее фалангу, эту массу, двигающуюся мерным шагом и от которой подвижные войска всегда могли ускользнуть. Благодаря движению, местности, тысячам случайностей борьбы, храбрости людей, раненым, лежащим на земле и могущим резать поджилки первой шеренги, проползая под копьями на высоту груди (и незамеченных последними, ибо копейщики первых двух шеренг едва могли видеть, куда направить удар) — в массе могли образоваться отверстия, и, как только являлся малейший таковой разрыв, то уже эти люди с длинными копьями, бесполезными на близком расстоянии, знавшие бой только на расстоянии древка (Полибий), были безнаказанно побиваемы группами, бросавшимися в интервалы.
И тогда фаланга, во внутрь которой проник неприятель, делалась, вследствие нравственного беспокойства, беспорядочной массой, опрокидывающимися друг на друга баранами, давящими один другого под гнетом страха.
Действительно, в толпе слишком теснимые люди колют своими поясами теснящих их, и заразительное чувство страха изменяет направление человеческой волны, которая, отбрасываясь на самое себя, раздавливается массой для образования пустоты вокруг опасности. Следовательно, если неприятель бежит перед фалангой, свалки не может быть; если он уступает ей только по тактическим причинам и, пользуясь свободным промежутком, проникает в нее группами, опять таки не бывает свалки или перемешивания шеренг. Клин, входящий в кучу, не смешивается с ней.
Между фалангой, вооруженной длинными пиками, и подобной же фалангой еще меньше может произойти свалка; бывает обоюдный натиск, могущий долго длиться, если одной из сторон не удается взять другую во фланге или в тыле какой-нибудь выделенной частью. Мы, впрочем, видим во всех почти древних боях, что победа одерживалась именно такого рода средствами, всегда полезными, потому что человек остается неизменным. Бесполезно было бы вновь объяснять, как, почему во всех битвах деморализация, а за нею бегство начинались с задних шеренг.
Мы попытались разобрать бой линейной пехоты, потому что он один был серьезным в древнем бою, ибо легкие пехотные войска той и другой стороны обращались в бегство, как это констатирует Фукидид. Они возвращались, чтобы преследовать и истреблять побежденных[5].
Что касается кавалерии, то между двумя конницами нравственный импульс, представляемый быстротой массы и ее отличным порядком, имел наибольшее действие, и нам приходится бесконечно редко видеть две конницы, способные противиться этому взаимному действию одной на другую. Это встречается при Тичино, при Каннах, в боях, цитированных выше, которые составляют редкое исключение. И опять таки там не было удара с карьера, но остановка лицом к лицу и бой.
На самом деле ураганы сталкивающихся кавалерии есть поэзия, но отнюдь не действительность.
Если бы происходило столкновение во всю прыть, то люди и лошади расшиблись бы, а этого не желают ни те, ни другие. У кавалеристов есть руки, инстинкт присущий им и коням, чтобы замедлить аллюр, остановиться, если сам неприятель не остановится, и повернуться, если он продолжает стремительно нестись. И если случается столкнуться, то удар настолько ослаблен руками людей, упрямством лошадей, уклонением голов, что это можно назвать остановкой лицом к лицу; наносят друг другу несколько ударов саблей или пикой, но равновесие слишком непостоянно, точка опоры слишком подвижна для рукопашного боя и для взаимной поддержки; человек чувствует себя слишком изолированным, нравственное давление слишком сильно, и бой, хотя не особенно убийственный, длится лишь одно мгновение, именно потому, что он не мог бы продлиться без свалки, а в свалке человек чувствует себя одиноким и окруженным. Поэтому-то передние люди, полагающие что их некому поддержать, не могут далее выносить тревожного состояния, поворачивают назад, а остальные следуют им; неприятель тогда преследует их, — если он также не дал тыла; он преследует до тех пор, пока не столкнется с новой кавалерией, обращающей его, в свою очередь, в бегство.
Между кавалерией и пехотой никогда не бывало удара. Кавалерия беспокоила своими стрелами, пожалуй, ударами своих копий, быстро проносясь, но никогда не сталкиваясь. По правде сказать, рукопашный бой на конях не существовал. И действительно, если конь, прибавляя столько к подвижности человека, дает ему средство угрожать и стремительно наскочить, он дозволяет ему также скрыться с такою же скоростью, когда угроза не колеблет противника, и человек пользуется этим средством сообразно склонностям его природы и здравому смыслу, чтобы
нанести, по возможности, больше вреда, рискуя как можно меньше. Итак, при всадниках, не имевших ни стремян, ни седел, при всадниках, которым трудно было пускать дротик (Ксенофонт), бой был рядом взаимных тревожений, демонстраций, угроз, стычек с расстояния полета стрелы, в котором та и другая сторона ищут момента для нечаянного нападения, устрашения, для того чтобы воспользоваться беспорядком и преследовать кавалерию или пехоту; и тогда — vae victis: меч работает.
Человек во все времена страшно боялся быть раздавленным лошадьми, и несомненно, этот страх опрокидывал во сто тысяч раз более людей, нежели действительный удар (choc), всегда более или менее избегаемый лошадью. Когда две древние кавалерии хотели действительно сразиться, они дрались спешенными. — Тичино, Канны, пример Тита Ливия. — Во всей древности, сколько мне известно, произошел настоящий бой на конях только при переходе Александром Граника. И то? Его кавалерия, переправлявшаяся через реку, имевшую крутые берега, обороняемые неприятелем, теряет 85 человек, персидская кавалерия 1.000; а обе одинаково хорошо вооружены!
Бой средних веков возобновляет (исключая науку), древние бои. Всадники сталкиваются, пожалуй, больше, нежели древняя кавалерия, но той причине, что они неуязвимы; их недостаточно опрокинуть, их надо зарезать, раз как они упали па землю. Они, впрочем, знали, что их битвы на конях не имели серьезных результатов, и когда онц хотели действительно драться, то дрались пешком (бой Тридцати, Баяр и т.д.).
Победители, с ног до головы покрытые броней, никого не теряют (холопы тут не считаются), и если упавший с коня побежденный настигнут, его не убивают[6], потому что рыцарство установило братство оружия между дворянством, конным воином различных наций, и выкуп заменяет смерть.
Если мы, главным образом, говорили о пехотном бое, то это потому, что он наиболее серьезный и что пешком, на коне, на палубе судна, в минуту опасности — всегда встретим одного и того же человека; и кто его хорошо знает, то из того, как он действует там, сделаем вывод о его действиях везде.

[1] Чем становится, перед рассказом Цезаря, математическая теория масс, о которых рассуждают еще теперь? Если эта теория имела бы малейшее основание, каким образом Марий мог бы удержаться против возраставшего прилива армий кимвров и тевтонов. В сражении при Фарсале, совет, данный Тирарием армии Помпея, совет, которому последовали и который исходил от опытного человека, близко видевшего многое, показывает, что удар, физический импульс массы, был. — Знали, что о нем думать.
Вперед, в современном бою, среди слепых снарядов, поражающих без выбора, менее опасно, нежели древнее вперед, так как первое никогда не доводит, разве при штурме, до неприятеля.
Под Фарсалом, доброволец Кростиний бывший центурион, выдвигается вперед с сотней людей, говоря Цезарю: «Я буду действовать так, чтобы живым или мертвым сегодняшний день заслужит вашу похвалу».
Цезарь, любивший эти примеры слепого самопожертвования, ради его личности, и знавший, что войска его, как они это и доказали, были слишком благоразумны и опытны, чтобы следовать такому примеру, ничего не возражает и Кростиний с несколькими товарищами идет на смерть.
Это слепое мужество нескольких отчаянных может, впрочем, подготовить дальнейшие действия массы. Вероятно потому-то Цезарь и допустил его.
Но против стойких войск (пример Кростиния это доказывает) идти вперед таким образом (если дойти до врага) — значит идти на верную смерть.
[2] Под словом «свалка» автор подразумевает такой вид боя, при котором происходит не только столкновение двух сторон, но и взаимное их перемешивание, проникновение одной в другую.
[3] Товарищи по манипуле (римской роте) давали друг другу клятву никогда не оставлять шеренги, разве только если надо будет поднять стрелу, спасти товарища (римского гражданина), убить неприятеля (Тит Ливии).
[4] Это не значит, что маленькая часть, попав в засаду, не представляла бы картины свалки при ее истреблении. Это не значит, чтобы при истреблении нельзя было бы видеть в каком либо месте избиения нескольких храбрых людей, желающих дорого продать свою жизнь. Но это не есть действительная свалка, — тут мы видим окруженных, поглощаемых, но не перемешанных.
[5] Римские велиты первобытного легиона, до Мария, несомненно обязаны были стоять некоторое время в интервалах манипул, в ожидании принципов, —-они сохраняли, хотя бы на один момент, непрерывность поддержки.
[6] Это не совсем верно исторически.

Глава VI. При каких условиях являются действительно дерущиеся и почему для надлежащего ведения современного боя требуются люди более надежные нежели в древнем бою

Мы повторим здесь то, что мы сказали в начале этого исследования: человек сражается не для борьбы, а ради победы: он делает все отчего зависящее, чтобы сократить первую и обеспечить вторую. Постоянное усовершенствование боевых орудий стремится к одной цели: уничтожить противника, соблюдая самого себя. Абсолютная храбрость, не отказывающаяся от боя, даже при неравных шансах, уповающая на Бога или на судьбу, несвойственна по природе человеку; она есть результат нравственной культуры; она бесконечно редка, ибо всегда перед лицом опасности животное чувство самосохранения берет верх; человек высчитывает шансы, и мы видели, как часто он ошибается. Итак человек ужасается смерти. Избранные души одни способны понять и выполнить великий долг, побуждающий их иногда идти вперед, но масса всегда отступает при виде призрака. Дисциплина имеет целью побороть этот ужас, еще сильнейшим ужасом, а именно ужасом наказания или позора. Но бывает всегда минута, когда естественный ужас берет верх над дисциплиной, — и боец бежит.
«Остановись, остановись, держись еще несколько минут и ты победитель; ты даже еще не ранен, — если ты повернешься спиной, ты мертв». Он не слышит, он не может слышать, он весь охвачен страхом. — Сколько армий клялись победить или погибнуть? А сколько сдержали свою клятву? Клятва барана, хвалящегося устоять перед волком.
История заносит в свои летописи не армии, а отдельные твердые души, сумевшие драться до смерти, и самопожертвования при Фермопилах, по справедливости, бессмертно.
Вот мы пришли к элементарным истинам о стольких забытых или неизвестных людях, которые мы изъяснили в первой главе.
Так как настоящий, серьезный бой есть самое тяжелое испытание, какое мы знаем, то для того, чтобы вынудить людскую толпу успешно вести его, недостаточно, чтобы эта толпа была составлена из мужественных людей, как галлы, германцы. Он требует, и мы даем ему начальников, привычных твердо и решительно командовать и сознающих свое неоспоримое право командовать, освященное традицией, законом, общественными установлениями.
Мы прибавляем к этому хорошее оружие, способ боя соответственный этому и неприятельскому оружию, физическим и нравственным силам человека; кроме того, — рациональное разделение, обеспечивающее надлежащее управление, и употребление всех усилий до последнего человека. Мы воодушевляем их страстями (страстное желание независимости, религиозный фанатизм, национальная гордость, любовь славы, страсть к приобретению), и закон страшной дисциплины, запрещая кому бы то ни было уклоняться от дела, повелевает величайшую солидарность сверху донизу между всеми частями, между начальниками, между начальниками и солдатами, между солдатами.
Имеем ли мы тогда надежную армию?
Нет еще. Солидарность, эта первая и высшая сила армии, установлена, правда, строгими законами дисциплины, поддержанными могучими страстями, но одно приказание недостаточно. Наблюдение, от которого никто не может ускользнуть в бою, обеспечивающее исполнение дисциплины, должно гарантировать солидарность против упадка духа, который нам известен; и чтобы сознавать ее, что есть самое важное, чтобы производить сильное нравственное давление и заставить всех идти вперед, это наблюдение, глаз всякого, направленный на каждого, требует в каждой группе людей, хорошо знающих друг друга и понимающих его как право и обязанность всеобщего спасения. Тогда необходимо, чтобы разумно установленная организация (и с этого следует начать) постоянно ставила бы одних и тех же начальников в одни и те же группы бойцов, таким образом, чтобы начальники и товарищи мирного или лагерного времени были бы начальниками и товарищами боевыми, с тем чтобы от привычки к совместной жизни и привычки повиноваться одним и тем же начальникам, командовать одними и теми же людьми, делить труды и отдых, содействовать исполнению движений и воинских эволюции, породили бы сотоварищество, единство, знание ремесла, одним словом осязательное чувство и понятие солидарности, долг подчинения ей, право устанавливать ее, невозможность уклониться от нее.
И вот появляется доверие. Не то восторженное и необдуманное доверие беспорядочных или импровизированных армий, которое, стремится к опасности и быстро исчезает, чтобы дать место противоположному чувству, всюду видящему измену, но внутреннее, твердое, сознательное доверие, которое не забывается во время дела и одно создает действительных бойцов. Теперь мы имеем армию. Нам уже не трудно объяснить, каким образом люди, одушевленные, увлекающими страстями, люди, умеющие даже умирать, не дрогнув, не бледнея, действительно сильные перед смертью, но не дисциплинированные, не имеющие прочной организации, бывают побеждаемы другими, индивидуально менее доблестными, но имеющими прочное и солидное устройство.
Охотно представляют себе вооруженную толпу, опрокидывающую все препятствия, уносимую дуновением страсти.
В этом представлении больше поэзии, нежели истины. Если бы бой был индивидуальным делом, то люди страстные, храбрые, составляющие эту толпу, имели бы более шансов победить; но в войске, каково бы оно ни было, раз как оно перед лицом противника, каждый понимает, что задача не есть дело одного, но дело коллективное и одновременное, и между случайными товарищами, собранными накануне, под начальством неизвестных людей, он инстинктивно чувствует недостаток единства и спрашивает себя, может ли положиться на них. Это мысленное недоверие может зайти далеко и при первых колебаниях нерешительности, при первой серьезной опасности, удержит пылкую стремительность.
Дело в том, что солидарность, доверие не являются внезапно; они могут появиться только при взаимном знакомстве, порождающем вопрос чести, дающем единство, — отсюда, в свою очередь, является чувство силы, внушающее смелость подвергаться опасности, в уверенности преодолеть ее, — смелость, то есть господство воли над инстинктом, большая или меньшая продолжительность которой дает победу или поражение. Итак, только солидарность дает бойцов. Но так как во всем есть степень, то посмотрим, менее ли требователен в этом отношении современный бой против древнего.
В древнем бою опасность являлась лишь на близком расстоянии. Если нравственный дух войск был достаточно силен (а азиатские толпы часто не имели такового), чтобы подойти к неприятелю на расстояние меча, то происходил бой. Всякий, находившийся на таком расстоянии, знал, что если повернется спиной, — он погиб, ибо, как уже сказано нами, победители теряли немного, а побежденные были истребляемы. Это простое рассуждение заставляло людей держаться хотя бы в течение одного момента.
Ныне, за исключением совершенно особых, крайне редких обстоятельств, приводящих войска к встрече носом к носу, бой завязывается и происходит с дальнего расстояния. Опасность начинается издалека, и приходится долгое время двигаться навстречу снарядов, густота которых увеличивается на каждом шагу. Побежденный теряет людей взятыми в плен, но часто убитыми и ранеными теряет не больше, чем победитель.
В древнем бою дрались сомкнутыми группами на небольшом пространстве, на открытой местности, на виду один у другого, при отсутствии оглушительного шума нынешнего оружия. Шли в дело в порядке, и так как оно происходило на месте, то не уносились в беспорядочном движении за тысячу шагов от точки отправления. Наблюдение для начальников было легко; отдельные случаи трусости немедленно поборались. Только общее смятение приводило к бегству. Ныне » бой происходит на огромных пространствах, вдоль длинных тонких линий, ежеминутно прерываемых неровностями и препятствиями, представляемыми местностью. Как только завязывается дело, как только раздадутся ружейные выстрелы, люди, рассыпанные в цепь или растерявшиеся в неизбежном беспорядке быстрого движения[1], ускользают из-под наблюдения начальников; большее или меньшее число скрывающихся[2], избегающих боя, уменьшая столько же материальное, как и нравственное действие и уверенность оставшихся храбрецов, могут довести до поражения. Рассмотрим человека в том и другом бою. Я силен, ловок, крепок, обучен, обладаю полнейшим хладнокровием, присутствием духа; я имею прекрасное наступательное и оборонительное оружие и надежных товарищей, с давних пор одних и тех же, которые поддержат меня в опасности; когда я с ними и они со мной, мы неуязвимы, непоборимы; мы были вместе в 20 боях и ни один из нас не был убит; надо только своевременно поддержать друг друга, а мы не знаем, быстро умеем сменить друг друга, выставить свежего человека против обессилевшего противника; мы принадлежим к легионам Мария, к тем 50.000, которые сумели удержаться против ярого наплыва кимвров, из коих мы убили 140.000, взяли в плен 60.000, потеряв от 200 до 300 неумелых людей.
Ныне, каковы силен, твердь, обучен, храбр я ни был, я никогда не могу сказать: я возвращусь с поля сражения. Я имею дело уже не с людьми, я их не боюсь, но с предопределением железа и свинца. Смерть носится в воздухе, невидимая и слепая, со страшным дыханием, заставляющим пригибать голову. Как бы ни были храбры, надежны мои товарищи, как бы ни готовы они были на самопожертвование, они не могут обеспечить меня. И лишь в той мере, насколько это абстрактно и менее для всех понятно, чем материальная поддержка в древнем бою, — настолько я себе воображаю, что чем больше нас подвергается опасности, тем больше шансов имеет каждый из нас избегнуть ее; и затем я также знаю, что если мы имеем уверенность в том, что никто не будет избегать дела, то мы чувствуем себя сильнее, мы решительнее завязываем и поддерживаем борьбу и скорее кончаем ее.
Кончаем. Но для того чтобы окончить ее, надо идти вперед, надо искать неприятеля, и мы — будь то пехотинец или кавалерист, — мы голы против железа, голы против свинца. Двинемся же во что бы то ни стало смело, решительно; наш противник не устоит перед перспективой выстрела в упор из нашего ружья, ибо взаимной свалки никогда не бывает, мы в этом уверены, — нам это говорили тысячи раз, мы это видели! А если ныне все изменится! Если он тоже станет в нас стрелять в упор? Как сравнительно велика была римская уверенность!
Мы показали, с другой стороны, как в древности опасно и трудно было солдату уйти из дела; ныне искушение гораздо сильнее, затруднение меньше, опасность не столько велика.
Следовательно, бой ныне требует нравственной связи, солидарности более тесной, чем в какие-либо времена. Еще одно последнее замечание, по поводу трудности направлять бой, дополнить приводимые доказательства. Со времени изобретения огнестрельного оружия, мушкета, ружья, пушки, расстояния по отношению взаимного подкрепления и поддержки между различными рядами оружия увеличиваются[3].
Кроме того, легкость всякого рода сообщений дозволяет сбор огромных масс войск на данной местности. По этим-то причинам, как нами уже сказано, поля сражений становятся огромными.
Обнять их всецело становится все труднее и труднее; и управление войсками с дальнего расстояния, делаясь все труднее и труднее, стремится ускользнуть из рук главнокомандующего и низших начальников. Неизбежный беспорядок, в котором войска находятся в бою, возрастает с каждым днем, параллельно с нравственным впечатлением оружия, до такой степени, что среди шума и волнения боевых линий солдаты часто теряют своих начальников, начальник — солдат.
В войсках, непосредственно и жарко ввязавшихся в бой, только небольшие группы могут держаться, начиная с отделения и кончая ротою, если они хорошо составлены и служат поддержками или сборными пунктами для растерявшихся; и силою вещей нынешние сражения больше чем когда-либо склонны делаться солдатскими сражениями.
Этого не должно быть.
Что этого не должно быть, мы не спорим, но это так есть.
И против этого возражают, что не все войска непосредственно и жарко ввязываются в бой; что начальники всегда стараются сохранить, по возможности, дольше в своих руках войска, могущие двигаться, действовать в данный момент в определенном направлении; что ныне, как вчера, решающее действие принадлежит этим войскам, находящимся в руках начальников, появляющимся в таком-то или таком-то порядке, в таком-то или таком-то положении, на таком-то или таком-то пункте, и следовательно такие действия принадлежат начальнику, сумевшему удержать, сохранить и направить упомянутые войска. Это бесспорно.
Но столь же бесспорно и следующее: тем более имеется шансов сохранить в руках последние части войск, чем более завязавшие дело стойкие войска заставляют неприятеля противопоставить им большее число людей. И при этом возражении,
выставляя общий принцип, существующий во все времена, ничего нельзя сказать на следующее: в дерущихся войсках, по приведенным нами причинам и которые основаны на фактах, солдаты и ближайшие их начальники, от капрала до командира батальона, имеют более чем когда-либо независимости в действиях; только энергия этих действий, более независимых чем когда-либо от высших начальников, оставляет в распоряжении последних часть войск, могущих быть направляемыми в решительную минуту, а потому эти действия становятся перевешивающими более чем когда-либо, и можно по справедливости сказать, что сражения, более чем когда-либо, ныне суть солдатские и капитанские сражения.
На самом деле они всегда таковы, потому что в конце концов исполнение принадлежит солдату; но влияние последнего на конечный результат может быть более или менее значительным; отсюда современная истина: солдатские сражения. Правда, что вне всяких уставных, тактических и дисциплинарных правил, здравый смысл требует от всех в армии противодействия этому перевесу, полному случайностей, деятельности солдата над деятельностью начальника, отдаления всеми средствами, до крайних пределов возможности, того момента, приближение которого все более и более ускоряется ежедневно, когда солдат ускользает из рук начальника.
Но этот факт на лицо, и вместе с возбуждаемыми им заботами, он пополняет доказательство вышесказанной истины: современный бой, для доблестного его ведения, требует более тесной чем когда-либо нравственной связи и солидарности[4].

[1] Непременный результат усовершенствованного оружия.
[2] В войсках, не имеющих спайки, это движение начинается за 150 верст от противника: множество людей идут в госпитали, не имея другой болезни, кроме недостатка нравственного духа, которая вскоре переходит в действительную болезнь. Драконовская дисциплина не существует в наши дни: только спайка может заменить ее.
[3] Следовательно, чем более они представляют себя изолированными, тем более они нуждаются в нравственной поддержке.
[4] Морские сражения не суть ли сражения капитанов кораблей и не приводят ли изо дня в день всех их к чувству солидарности, заставляющему всех сражаться в день боя? Трафальгар. Лисса. В 1588 герцог Медина Сидония, располагаясь для морского сражения, послал на легких суднах трех майоров с палачами в авангард и трех в арьергард, и приказал им вешать всякого капитана корабля, который покинул бы пост, указанный ему для сражения.
В 1702 г. английский адмирал Бенло, герой, во время трехдневного боя был покинут своими капитанами кораблей. После ампутации одной ноги и одной руки, он перед смертью отдает под суд 4 из них; один разжалован, трое повешены, — и с этого дня началась непоколебимая английская строгость по отношению к командирам флотов и судов, строгость необходимая, чтобы заставить их действительно драться.

Часть вторая. СОВРЕМЕННЫЙ БОЙ

Глава I.

Военное искусство подчиняется многочисленным изменениям соответственно научному и промышленному прогрессу и т. д., и т.д. Но одна вещь не меняется: сердце человека; и так как в конечном исследовании бой принадлежит к явлениям нравственного порядка, то во всех изменениях, вводимых в армии, в организации, дисциплине, тактике существенным вопросом является истинное усвоение всех этих изменений человеческим сердцем в данный решительный момент, в момент сражения.
Это, редко принимается в соображение, и отсюда проистекают странные заблуждения. Доказательством этому могут служить дальнобойное и нарезное оружие (винтовки), безусловно не давшие того, чего от них ожидали... потому что из употребления их сделали дело механическое, не принимая в соображение человеческого сердца. «Состояния сердца столь же изменчивы, как счастье. Человек падает духом и боится опасности при всяком усилии, в котором он не предусматривает шансов успеха. Встречаются подчас отдельные характеры твердого закала, способные к сопротивлению; но их увлекает за собой громадное большинство» (Бисмарк). Новейшая история представляет нам много примеров войск, которые, подобно стенам, не могли быть ни прорваны ни поколеблены, которые терпеливо выдержали самый сильный огонь, и поспешно отступали по приказанию начальника (Бисмарк).
Когда рассуждаешь, сидя у себя после обеда, в полной безопасности, при полном физическом и нравственном довольствии, о войне, о бое, то чувствуешь себя одушевленным благороднейшим пылом и отрицаешь действительность. Сколько однако людей, если взять их именно в этот момент, будут готовы немедленно же пожертвовать жизнью? Но если бы этим самым людям пришлось тащиться в течение нескольких дней, нескольких недель до наступления часа боя; если бы в день боя им пришлось выжидать минутами, часами данного момента, то, будучи искренними, они признались бы, насколько физическое утомление и угнетение, предшествующие делу, нравственно утомили их, насколько они, но сравнению с тем что говорили 30 дней тому назад, выйдя из-за стола, мало способны к великодушным движениям.
Сражаться издали естественно для человека; с первого дня его промышленность клонилась к достижению такого результата и это продолжается и теперь. Полагают, что с дальнобойным оружием будут вынуждены возвратиться к бою на близком расстоянии; будут попросту убегать от деморализации. Первобытный человек, дикарь, араб — воплощенное непостоянство. Малейший ветер, безделица, изменяют ежеминутно на войне их мысли. Цивилизованный человек на войне — естественно возвращается к этим первым инстинктам.
Огромное превосходство римской тактики заключается в старании поставить физическое действие в уровень с нравственным. Нравственное действие слабеет (убеждаются в конце концов, что неприятель не столь страшен, как он кажется), физическое — нет. Греки старались внушать страх; римляне же хотят убивать... они убивают... и выбирают лучший путь. Их нравственное действие опирается на крепкие мечи, наносящие смерть.
Наполеон говорит, что «2 мамелюка устоят против 3 французов; но 100 французских кавалеристов не боялись 100 мамелюков; 300 побеждали такое же число, 1.000 били 1.500; так велико влияние тактики, порядка, эволюции»; проще говоря, так велико нравственное влияние солидарности, основанной на дисциплине и ставшей возможной и полезной в бою, благодаря организации и установлению взаимной поддержки. При солидарности, здравых распоряжениях, люди, обладающие меньшей на треть личной доблестью, бьют индивидуально достойнейших нежели они. Все заключается в этом и должно к этому клониться при организации армии. Для умеющего размышлять, приведенные слова Наполеона заключают в себе всю нравственную сторону боя. Уверьте неприятеля, что у него нет поддержки, изолируйте, отрежьте, обойдите, окружите и т.д. (тысячи способов, могущих заставить думать, чти он изолирован) его людей, изолируйте его эскадроны, его батальоны, его бригады, его дивизии и победа будет за вами. И если заранее, вследствие дурной организации, он не верит во взаимную поддержку, то таких маневров и не потребуется — достаточно одной атаки.
Римляне вовсе не храбрые удальцы, а люди дисциплины и твердые. Мы никакого понятия не имеем о римском военном духе, который ни в чем не походил на наш: римский генерал, который не обладал бы большим хладнокровием чем наши, погиб бы. У нас дают кресты, медали за то, за что римский солдат подвергся бы сечению розгами.
Сколько людей при встрече со львом имеют смелость смотреть ему в лицо, решаться защищаться, защищаются? На войне, когда вы охвачены ужасом, вы, как перед львом, бежите в страхе и даете себя зарезать. Как, так мало абсолютных храбрецов среди стольких храбрецов? Увы! Да. Гедеон находит таковых 300 из числа 30.000, и он счастлив. Шеренга составляет гарантию, принятую дисциплиной, против слабости человеческой перед опасностью. Ныне, благодаря тому, что нравственное действие оружия сильнее, ослабление людей больше, материальная шеренга также слабее по недостатку связи тонкого боевого порядка; однако тонкий порядок безусловно необходим, как для уменьшения потерь, так и для того, чтобы воспользоваться оружием. И так ныне, более чем когда-либо, требуется шеренга или дисциплина (не математическая шеренга, геометрическая фигура), и трудность сохранить ее также гораздо больше.
С усовершенствованием оружия, метательных орудий, сила разрушения растет, нравственное действие орудий возрастает, смелость нападения становится труднее, а человек не меняется, не может перемениться. Вместе с могущественной силой оружия должны расти и организационные сила, солидарность бойцов, то есть все средства могущие увеличить эту солидарность, а этим-то менее всего занимаются. Иметь миллион людей хорошо обученных, ловких в маневрах (которые должны упроститься по мере усиления оружия), ничего еще не составляет, если здраво обдуманная организация не обеспечивает их дисциплину, а через нее — их солидарность, то есть их мужество в день боя.
Четыре храбреца, не знающие друг друга, не пойдут смело в атаку на льва. Четыре менее храбрых людей, но хорошо известных друг другу, уверенных в солидарности между собой и взаимной поддержке, пойдут смело. Вся наука организации армии лежит в этом. В данный момент новоизобретенное орудие может обеспечить победу. Хорошо, но ведь не каждый же день изобретаются орудия, и в отношении вооружения нации весьма скоро приходят
к одному и тому же уровню. Конечный вопрос всегда возвращается (оставим в стороне гениальных полководцев — шанс, на который нельзя рассчитывать) к качеству войск, то есть к организации, обеспечивающей наилучшим образом их дух, их твердость, их доверие, одним словом их солидарность. Кто говорить о войсках, тот говорит о солдатах. Как бы ни были хорошо обучены солдаты, вдруг собранные в роты, батальоны и т.д., они не могли бы иметь, никогда не имели, той солидарности, которая, сверху донизу, может родиться только от взаимного знакомства.
Пусть обратятся к тому, что мы говорили о древнем бое, и тотчас же, не изучая даже современного боя, сознают, что нет армий, нет настоящих бойцов, как те, которым обдуманная рациональная организация дает постоянную солидарность в бою. Можно предвидеть, что чем более увеличится могущество разрушения, посредством усовершенствования метательного оружия, тем более бой делается рассыпным, ускользающим из-под управления, из непосредственного глаза высшего начальника и даже офицеров; тем более, следовательно, дисциплина, солидарность должны быть сильными, более обдуманными, а организация, обеспечивающая солидарность между дерущимися, более глубоко обоснована. Ибо, если сила оружия возрастает, то человек, со всеми его слабостями, остается неизменным. К чему армии в 200.000 человек, из коих только 100.000 действительно будут сражаться, тогда как другие 100.000 постараются всеми способами скрыться? Пусть будет только 100.000, но лишь бы на них можно было рассчитывать. Цель дисциплины заключается в том, чтобы заставлять людей драться помимо их желания. Наивно даже и говорить, что нет армии, достойной этого имени, без дисциплины. Нет дисциплины без организации, и плоха всякая организация, которая пренебрегает малейшим средством, служащим в пользу более прочной и действительной солидарности между бойцами. Эти средства не могут быть всюду одинакими; дисциплина есть общественное учреждение, или лучше — она должна взять точкой опоры преобладающей достоинства и недостатки нации.
Мы видели при исследовании древнего боя, насколько он представляется страшным актом, каково действие его на человека, как этот последний действительно сражается только под давлением дисциплины. Дисциплину нельзя ни приказать, ни создать с сегодня на завтра. Это дело учреждения, традиции.
Надо чтобы начальник вполне верил в свое право командования, чтобы он имел привычку командовать, командовал бы с гордостью. Вот что создает сильную дисциплину армий, командуемых аристократией, когда таковая существует в стране.
При нынешнем оружии, употребление которого всем известно, обучение солдата дело простое; оно не создает солдата. Пример: Вандея, где солидарность, а не личное обучение, создала солдат, достоинство которых всеми признано; солидарность, естественно существовавшая между людьми одной и той же деревни, одной общины, ведомыми в бой своими господами, своими священниками и т.д. Нечего опасаться, чтобы такая солидарность, требуемая нами от отделения до роты, развилась в одинаковой степени при помощи тех же средств у иностранцев. Их устройство и их характер менее отвечает этому; тогда как индивидуальность отделений, рот присуща устройству нашей армии и французской общежительности. Товарищество создается войной; но война становится все менее и менее продолжительной и более и более ожесточенной, и надо заранее создать дух товарищества.
Недостаточно хорошо знать друг друга, чтобы явилось хорошее войско. Надо, чтобы существовал общий хороший дух, надо чтобы идеей всех и всего был бы бой, а не спокойная жизнь и учения, применение которых неизвестно. Раз, как человек умеет владеть своим оружием и повиноваться всем командам, учение ему нужно лишь изредка, чтобы вспомнить забытое; марш же и боевые маневры необходимы.
Техническое воспитание солдата не составляет труднейшего пункта. Уметь владеть своим оружием, содержать его в порядке, уметь ходить направо и налево, вперед и назад по команде, с ранцем на спине, все это необходимо, но не создает солдата. Вандейцы плохо знали все это, но были отличными солдатами. Сознание дисциплины, уважение к начальникам, вера в них, вера в товарищей, опасение чтобы они не могли упрекнуть его, что он покинул их в опасности, стремление идти куда идут другие, не менее смело, как и они, одним словом товарищеский дух, вот что создает солдата, борца, способного повиноваться и управляться в деле. Одна организация дает эти качества.
В древнем бою солидарность существовала по крайней мере у греков и у римлян. Солдат известен своим начальникам и своим товарищам. Видя, чти другие дерутся, и он дерется.
Дисциплина и римский характер требовали стойкости; закаленность в трудах люден и их хорошая организация, в смысле взаимной поддержки, удесятеряли эту стойкость, против которой храбрейшие не могли устоять. В современных армиях, ослабляемых одинаково победой как и поражением, солдат гораздо чаще заменяется другим (древний победитель никого не терял). Солдат часто неизвестен своим товарищам; он теряет их в дыму этого рассеянного, колеблющегося во всех смыслах боя, в котором он как бы изолирован; солидарность не ободряется более взаимным наблюдением.
Один человек падает, скрывается; как разглядеть: свалила ли его пуля или он упал от нежелания идти вперед? Древний боец не поражался невидимой стрелой и не мог падать таким образом. Чем, следовательно, это наблюдение труднее, тем более однако надо стараться добиться его, посредством индивидуальности рот, отделений, взводов. Человек в нынешнем бою уподобляется человеку едва умеющему плавать и неожиданно брошенному в воду.
Со времени Гибера замечено, что удар в бою случается бесконечно (слово «бесконечно» взято в математическом смысле редко. Гибер, посредством рассуждения, опирающегося на практические наблюдения, сводит к нулю математическую теорию столкновения одной массы с другой. Физический импульс действительно ничего не значит; чувство нравственного импульса, воодушевляющее атакующего, составляет все.
И надо чтобы этот нравственный импульс был бы очень страшным. Вот войсковая часть, идущая навстречу другой; последняя должна оставаться спокойно, каждый человек должен нацелиться и выстрелить в имеющегося против него. Наступающая часть подходит на близкое, верное расстояние; остановится ли она или нет, чтобы стрелять? Ее всегда предупредит другая часть, ожидающая спокойно, в готовности и уверенная в своем деле. Вся первая шеренга наступающего падает разгромленная, а остальные, очень мало подбодренные такой встречей, рассеиваются сами собой или при малейшем демонстративном движении против них.
Так ли бывает? О, нет! Перед силой нравственного импульса наступающего, атакуемые войска смущаются, стреляют на воздух (даже совсем не стреляют) и немедленно рассеиваются перед наступающим, который, будучи ободрен безвредностью этого огня, удваивает свой порыв, чтобы избежать второго залпа. Говорят, что английские войска (утверждают это даже те, кто дрался с ними в Испании, под Ватерлоо), способны выказать такое хладнокровие. Я впрочем в этом сомневаюсь; англичане после огня продвигались быстро вперед. Если бы они этого не делали, они бы, может быть, бежали. Но только люди спокойные, не обладающее большим воображением, стараются вносить во все рассудительность. Французы, при их нервной раздражительности, их живой натуре, не способны на подобную оборону.
Входя на сферу ружейного огня, шеренга обнаруживает наклонность рассыпаться. Случается слышать от офицеров, бывших под огнем, что когда приближаешься к неприятелю, то люди, помимо вашего желания, рассыпаются в цепь; у русских они склонны под огнем собираться во взводы. Поэтому должны существовать два различные способа для ведения в огонь русских и французов.
Каким образом может случиться, что люди, не боящиеся нисколько смерти, сами себя убивающие, жители востока, китайцы, татары, монголы не могут держаться перед оружием западных народов? Вследствие плохой организации. Инстинкт самосохранения, который овладевает ими в последний момент, не сдерживается дисциплиною.
Таким же образом, не раз и на западе нам случалось видеть, как целые населения, фанатизированные, глубоко верующие, что смерть в бою обещает счастливое и славное воскресенье, превосходные числом, уступали перед дисциплиной. Им следовало бы только смело схватиться и раздавить врага своим числом в рукопашном бою, где вилы полезнее штыка... но инстинкт!
«Ты дрожишь, Кащей!..» — говорил Тюренн. Инстинкт самосохранения может, следовательно, заставить дрожать и сильнейших. Но они в состоянии побороть это чувство страха, идти тем не менее вперед, не теряя головы и хладнокровия. Страх у них никогда не переходит в ужас и забывается в заботах о командовании. Тот, кто не в силах стряхнуть с души это чувство ужаса, тот не должен мечтать о том, чтобы сделаться офицером.
Солдаты испытывают волнение, даже страх; чувство долга, дисциплины, самолюбие, пример начальников, их хладнокровие, главным образом, удерживают их и не дают страху перейти в ужас; от волнения они не могут быть быстро собраны, и следовательно несчастие поражения становится менее поправимым; общая дезорганизация более сильной и более быстрой.
Поэтому не надо ничем пренебрегать, что делает битву сильнее, человека сильнее.
В современном бою никто не схватывается с фронта. С каждым днем близкий бой старается исчезнуть, чтобы дать место действиям издалека, в особенности нравственному влиянию движений. Мы снова рассыпкой приведены к сознанию необходимости качества — этой абсолютной необходимости древнего боя.
Наиболее вероятный результат нынешней артиллерии будет заключаться в увеличении рассыпания.
Действие дальнобойной артиллерии должно ослабить видимую взаимную связь разных родов оружия, — отсюда влияние на нравственную сторону и, опять таки, к выгоде более дисциплинированных войск, которые чем менее стягиваются, тем более надежны, и которые тем более сохранят нравственный дух, чем менее раньше пострадали.
При нахождении неприятеля на более дальних расстояниях, обстреливаемых нынешней артиллерией, явится большая свобода движений разных родов оружия, которым не надо соединяться для взаимной помощи и поддержки. Так как будут держаться в большом удалении, то труднее будет судить о местности. Поэтому тем более необходимо осветить, обозреть местность стрелками (о чем герцог Граммон при Нордлингене забыл и что всегда забывается); следовательно, еще большая необходимость в стрелках.
Фридрих любил говорить, что три человека в тылу неприятеля более стоят нежели пятьдесят перед ним.
Нравственное действие. Поле действия гораздо обширнее ныне, чем оно было при Фридрихе. Сражения происходят на более пересеченных местностях, ибо армии, будучи более подвижными, не избирают предпочтительной местности.
В наших современных войсках, в которых победитель теряет людьми часто более, нежели побежденный (я не говорю о пленных, так как это лишь кратковременная потеря), расход людей становится больше, нежели имеется средств получить людей способных, и это обескураживает усталых, весьма многочисленных, по-видимому, и ловких в умении ускользать от опасности, так что мы опять погружаемся в беспорядок. Герцог де Фезензак, как очевидец-современник, показывает дело таковым же как и ныне; только на массы и полагаются, и при такой игре, несмотря на самые ученые стратегические соображения, мы должны проиграть партию.
Шеренга — это угроза. Это более чем угроза. Часть, завязавшая бой и открывшая огонь, не принадлежит больше своему начальнику, и так как я вижу, что она делает, то знаю, на что она способна. Она производит свое действие, и я могу измерить его. Но люди в шеренге находятся в руках; я это знаю, я это вижу, я это чувствую. Их можно вести во всяком направлении; я инстинктивно чувствую, что они одни способны напасть на меня, взять меня справа, слева, броситься в интервал, обойти меня. Они меня тревожат, они мне угрожают. Куда обрушится эта угроза?.. Шеренга (которая и есть угроза, угроза серьезная, за которой может ежеминутно последовать действие) страшно внушительна.
Когда бой серьезно завязался, она способствует больше победе, нежели сражающимся, независимо того, действительно ли она существует, или существование ее только предполагается неприятелем. В нерешительном бою, тот, кто может показать батальоны, эскадроны в порядке и больше ничего, тот выигрывает. .. Страх неизвестности! Надежная храбрость, храбрость долга не знает паники, и она всегда одинакова. Храбрость крови более нравится французам; это понятно. Она дает повод к тщеславию; это природное качество; но она изменяется по дням, она ослабевает, в особенности, когда при исполнении долга не имеется в виду выигрыша.
Слабые войска требуют, чтобы их вели, чтобы пастухи шли впереди; твердые войска — чтобы их направляли, и пастухи идут сзади или сбоку. С первыми полководец есть головная лошадь; со вторыми — он берейтор.
В современном бою пехотинец ускользает от нас вследствие рассыпания, и мы говорим: солдатская война. Это дурно. Примиримся с необходимой вещью, и, вместо рассеяния, увеличим число сборных пунктов, упрочивая роты, из которых образуются батальоны, полки. Ныне, более чем когда-либо, бегство начинается с хвоста (тыла), который поражает также как голова.
В армии прежде всего дезорганизуется администрация; простая предусмотрительность, малейшие меры порядка исчезают при отступлении.
Одна из странных аномалий французской дисциплины заключается в том, что на поход, в особенности в кампании, репрессивные средства против проступков делаются призрачными, недействительными, неисполнимыми. Солдат сейчас же это замечает; за этим следует упадок дисциплины. Если нашим нравам противна драконовская дисциплина, то заменим это нравственное понуждение другим, стянем узы солидарности посредством продолжительного знакомства между собой людей и начальников; будем опираться на общежительность французов, и не станем искать ее во что бы то ни стало, налегая сверх меры на офицера. Он в особенности несет тяжесть дисциплины — будем относиться к нему с подобающим ему достоинством. Будем избегать возлагать на него исполнение обязанностей унтер-офицера; не станем истощать его силы.
Замечается, что ныне, вследствие склонности, причина которой неизвестна, но существует издавна и к которой присоединяется еще мания командования, присущая французскому характеру, явилось общее стремление к захвату сверху донизу авторитета высшего начальника над младшим; таким образом умаляется этот авторитет в уме солдата; а это очень важно, ибо твердый авторитет, престиж младших начальников, одни создают дисциплину. Постоянным давлением на них, желанием всему положить свою личную оценку, не признавать искренних ошибок и принимать их как ошибки, заставлять всех до последнего солдата чувствовать, что существует только непоколебимый авторитет, например, полковника; показывать первому встречному, что один полковник рассудителен и умен — все это отнимает инициативу; все низшие чины переходят в инертное состояние, происходящее от недоверия к самому себе, от страха получить строгий выговор. Если эта единственная рука, столь твердая, управляющая всем, на минуту ослабеет, то все низшие начальники, которых она держала до тех пор в неестественном для них положении, поступают как лошади, всегда и слишком крепко затянутые поводом: когда повод оборвется — они уносят. Если, в подобный момент, обстоятельства становятся трудными, солдат очень скоро начинает сознавать слабость и нерешительность тех, кто его ведет.
У нас боевая дисциплина не существует, а тут то именно она наиболее необходима; в 1859 году было до 25.000 мародеров в итальянской армии.
У римлян дисциплина была строгая и действительная, в особенности перед лицом неприятеля. Дисциплина поддерживалась солдатами.
Почему в наши дни рота (люди) не может сама наблюдать за этим и карать за это? Одни только товарищи знают проступки и дело настолько в интересах их самих, что следует поощрять их собственные репрессивные меры.

Глава II. Нравственное действие — Материальное действие

Действие армии, части войск на другую часть, есть нравственное и в то же время материальное действие.
Материальное действие части войск есть ее разрушительная сила; ее нравственное действие — страх внушаемый ею.
В бою проявляются скорее два нравственных, нежели материальных акта; сильнейший берет верх. Победитель часто теряет от огня больше людей, нежели побежденный. Это показывает, что нравственное действие является не только вследствие могущества реального разрушения, но главным образом в силу того предполагаемого могущества, которое обнаруживается под видом резерва, угрожающего возобновлением боя, войск, появляющихся справа и слева, в решительной фронтальной атаке.
Материальное действие тем сильнее, чем оружие (оружие, лошади и т.д.) лучше, чем лучше люди умеют владеть им, чем эти люди более многочисленны или сильны, чем долее они могут напрягать последовательные усилия. При одинаковой разрушительной силе, даже более слабой, тот удерживает верх, кто, обладая решительностью, будет идти вперед: кто своими распоряжениями, движениями войск, создает для противника новую угрозу материального действия, одним словом, возьмет верх в нравственном действии (нравственное действие есть страх, который внушают; чтобы одолеть противника, надо превратить этот страх в ужас).
Когда уверенность в бесспорное превосходство материального действия, долженствующего держать неприятеля на далеком расстоянии, обманута решимостью неприятеля близко подойти к вам, не взирая на ваши превосходные разрушительные средства, нравственное влияние неприятеля на вас возрастает по мере потери этой уверенности; это нравственное действие господствует над вашим. Вы бежите. Таким образом сдают окопавшиеся войска.
Чувство нравственного импульса есть одушевляющее вас чувство решимости, замеченное неприятелем. Тот, кто спокойно и с твердым сердцем ждет своего врага, может нацелить верно свой удар в него; но чувство нравственного импульса наступающего деморализирует его; он боится, не может ни верно прицелиться, ни верно направлять удар острия, он опрокинут без защиты.
Если войска хороши, то, при отсутствии подготовки атаки, есть полное основание полагать, что она будет отбита. Атакующие войска испытывают нравственное действие, которому обороняющиеся войска не подвергаются. Последние, следовательно, в лучшем порядке, свежи, тогда как наступающие в беспорядке и испытывают уже нравственное влияние некоторого разрушения. Нравственное превосходство, которое дается движением вперед, может быть более чем возмещено порядком и целостью обороняющегося и понесенными потерями. Малейшая демонстрация обороняющегося деморализует атаку.
В этом заключается тайна английской пехоты против французов в Испании, а не в их пальбе шеренгами, столь же мало действительной у них, как и у нас.
Чем больше существует доверия к своим оборонительным или наступательным средствам, тем сильнее деморализуются, теряются, когда оказывается, что в данную минуту они недостаточны, чтобы остановить неприятеля.
Тоже самое относится к вере в усовершенствованное огнестрельное оружие; действие его ограничивается, при современной организации, и способом ведения боя на дальнем расстоянии и стрельбою в пустую, как и прежде.
Отсюда следует, что атаки в штыки (при которых ударов штыками никогда не бывает), другими словами, движение вперед под огнем, будут с каждым днем оказывать большее и большее нравственное действие и победа будет оставаться за тем, кто сумеет придать этим наступательным движениям больший порядок и большую решительную стремительность — две вещи, которые у нас как бы взаимно исключаются и которые, при желание и разуме (твердом держании в руках непосредственных поддержек), можно надеяться соединить, что даст тогда возможность одолеть и сохранить. Поэтому не следует пренебрегать разрушительным действием прежде чем прибегать к нравственному; поэтому пользуйтесь до последней минуты стрелками; иначе, при скорости нынешней стрельбы (стрельба на авось, но авось умноженное на скорость стрельбы), никакая атака не может дойти по назначение. Начиная от времени Фрибургских укреплений до Аркольского моста, до Сольферино, встречается множество удалых подвигов, позиций взятых с фронта, которые обманывают всех, как полководцев, так и .добрых граждан, и благодаря которым, совершаются все те же ошибки. Пора заставить людей понять, что Фрибургские окопы не были взяты с фронта, что Аркольский мост не был взят с фронта (переписка Наполеона I), точно также как и Сольферинские высоты.
Всегда мания, нетерпение достигнуть результата при отсутствии средств. Впрочем, в том-то и заключается такт полководца, чтобы уметь сообразить момент для атаки и уметь подготовить ее. Мы берем Меленьяно без пушек, без маневров, но какою ценою! Под Ватерлоо Гугумонская ферма задерживает нас в течение целого дня, стоит нам и дезорганизует у нас страшное множество людей, пока наконец Наполеон посылает — и с чего должен был начать генерал, которому поручено было вести атаку — разрушить и сжечь замок 8 гаубицами.
Трудно представить себе невероятную разницу, существующую между практикой и теориями.
Генерал, тысячи раз дававший на маневренном поле своим подчиненным необходимые указания и требовавший того же от них, отдает следующее приказание: «Полковник, идите туда то»; полковник: «Покорнейше прошу, ваше превосходительство, указать точно, куда я должен направиться, от какого и до какого пункта я должен занять местность; имеется ли кто справа, слева от меня», и т.д. Генерал: «Идите на врага, милостивый государь; этого мне кажется достаточно; что означают эти колебания?». Однако в этом случае полковник прав. Надо знать, куда посылают людей, и ему это необходимо знать; ибо пространство обширно и приходится выбирать среди многих направлений. Если вы не умеете выбрать надлежащее, указать его вашему подчиненному, объяснить необходимое, дать ему, в случае надобности, проводников, то какой же вы действительно генерал?
Принц де Лин давно уже расправился с боевыми порядками, в особенности со знаменитым косвенным порядком. Наполеон же разрешил вопрос. Все это лишь педантизм. Однако, по отношению к эшелонному порядку, существуют нравственные причины: уверенность в поддержке, последовательность усилий, угроза, висящая над неприятелем.
Мы говорили и говорим только о пехотинце, потому что для него бой (древний и современный) наиболее страшен. В древности если он бывал побежден, то, вследствие медлительности своей, оставался в руках победителя. В современном бою человек на коне проскакивает через опасность, а пехотинец идет к ней. Ему приходится часто и продолжительно оставаться на месте. Кому знаком дух пехотинца, кто перенес тяжелое испытание, тому известен дух всех сражающихся.

Глава III О массах

Англичане не пугаются массы. Если бы Наполеон вспомнил поражение гигантов Армады, нанесенное английскими суденышками, он не построил бы Эрлоновской колонны. Хотят во что бы то ни стало объяснить впечатление, производимое колоннами, материальным действием, и тогда является действие массы...
И действительно, в наши дни странно читать следующее рассуждение в пользу атак батальонными сомкнутыми колоннами.
«Колонна, не может моментально остановиться без приказания. Предположите, что ваша первая шеренга остановилась в момент столкновения; тогда 12 шеренг батальона, последовательно одна за другой ударяясь об нее, толкают ее вперед... Были произведены опыты и доказано, что за пределами цифры 16 импульс шеренг не действовал на головную, будучи совершенно ослаблен 15-ю шеренгами, столпившимися уже позади первой... Для произведения этого опыта надо только двинуть войска быстрым шагом и приказать головной шеренге остановиться, не предупредив о том остальные.
Тогда шеренги натолкнутся одна на другую, если они не вполне внимательны, или, если, будучи предупреждены, что последует эта команда, они не замедлят мало-помалу шаг на ходу. Но именно при действительной атаке все ваши шеренги весьма внимательны, с беспокойством следят за тем, что происходит в головной, и если последняя останавливается, то происходит отплыв назад, а не вперед; и это произойдет, хотя бы ваш храбрый батальон был бы двинут бегом, вместо того, чтобы он с тем спокойствием и с той уверенностью, которые хотя невозможны у нас, но предполагаются в батальоне, двигался бы на неприятеля со скоростью 120 шагов в минуту.
Так как к последней минуте всегда идут стремительно, то, если голова остановится, она не только будет подталкиваема, но, по теории последовательных импульсов, будет опрокинута; вторая шеренга обрушится на первую и так далее. Опыт еще этот не производился на маневренном поле, но не мешало бы произвести его, чтобы увидать, до какой шеренги дойдет это падение карточных фигур.
Физический импульс однако имеет значение, ибо, если головная шеренга хочет остановиться, то она скорее упадет и даст затоптать себя, нежели уступит давлению, толкающему ее вперед. Для того, кто видел, чувствовал, испытал, понял нынешний пехотный бой — вот что происходит и что показывает, как велико заблуждение относительно физического импульса, заблуждение указывающее и часто указывавшее во время империи (так сильна рутина и предрассудок) ведение атаки в сомкнутых колоннах, то есть в абсолютном беспорядке, без влияния начальников[1]. Итак, вот что случается: ваш батальон, допустим, двинулся в сомкнутой колонне и в порядке; его составные части точно ограничены дистанциями в четыре шага; кадры имеют хорошее влияние на людей; и те и другие свежи, бодры; они выступают из своих казарм налегке, беззаботно, думая только о маневре; однако, лишь только они ускоряют шаг, если местность не гладкая, как ладонь, или, если ведущие колонну не двигаются с математической точностью — не правда ли что ваш батальон в сомкнутой колонне тотчас же принимает вид стада баранов? Впрочем мимо. Ваш батальон в 100 шагах от неприятеля; что произойдет? При нынешнем оружии ничего другого не увидите, как следующее:
Если батальон двигался решительно, если он в порядке, можно держать 10 против одного, что неприятель отступил, или скоро отступить. Но неприятель не плошает. Тогда человек, ничем не защищенный в наши дни от железа и свинца, перестает владеть собою. Инстинкт самосохранения овладевает им всецело. Имеются два средства избежать или умалить опасность, среднего же нет: бежать или наброситься? Бросимся же! И что же! Как ни мало пространство, как ни коротка минута, разделяющая нас от неприятеля, инстинкт еще проявляется. Мы набрасываемся, но... мы, по большей части, набрасываемся благоразумно, с задней мыслью, пропуская вперед наиболее стремящихся, отважнейших и, что странно, но истинно, мы тем меньше сомкнуты, чем ближе подходим, и прощай теория подталкивания!
Если же голова остановилась, то задние скорее свалятся, нежели станут подталкивать — на это нечего возражать, это так и есть. Подталкивание имеет место только для беглецов (сражение при Дюренштейне). Но неприятель никогда не остается на месте; нравственное давление приближающейся опасности слишком сильно, чтобы ждать; иначе тот, кто держался бы с не разряженными ружьями, никогда не увидел бы атакующего подошедшим к нему самому, потому что первая шеренга наступающего считала бы себя погибшей и никому не было бы охоты стать в первую шеренгу. Итак, неприятель никогда не остается на месте, потому что если он держится, то вы бежите, что всегда уничтожает удар (choc). Он испытывает гнет не меньший, нежели ваш, и когда он видит вас на столь близком расстоянии, для него нет средины — бежать или идти вперед. И тогда вопрос лежит между двумя нравственными импульсами.
А вот инстинктивное рассуждение солдата, офицера: если эти люди ожидают меня, или если они подойдут ко мне неожиданно, я погиб. Я убиваю, но и меня наверно убьют. Но если я их напугаю, то тогда они станут спасаться, и они-то получат в спину пули и удары штыков. Попробуем. И пробуют, и всегда одна из двух частей войск, на любом расстоянии, в двух шагах если угодно, делает поворот перед столкновением.
Удар — это лишь слово. Теория маршала Саксонского, теория Бюжо: «Идите в штыки и стреляйте в упор, так убивают, а убивает победитель», — не основана вовсе на наблюдении. Ни один неприятель не станет ждать вас, если вы решительны, и никогда, решительно никогда не бывает одинаковой решительности с обеих сторон.
Англичане в Испании смело двигались навстречу атакам, но французские колонны всегда опрокидывали противника. Блюхер, в данных им войскам инструкциях, напоминает, что французы никогда не могли устоять перед решительным движением пруссаков в атаку в колонне.
Суворов не знал лучшей тактики, и его батальоны в Италии прогнали нас своими штыками и т.д., и т.д.
Все народы Европы говорят: перед атакой в штыки никто не устоит, если она произведена смело, и все правы. Не только французы, но и другие не могут устоять перед решительной атакой. Все убеждены, что их атаки несокрушимы; идите навстречу им; вы настолько удивите их, что очи обратятся в бегство.
С древних времен говорится: молодые войска смущаются, если на них напасть в сумятице и в беспорядке. Старые войска, наоборот, предусматривают в этом победу.
В начале войны все войска молоды, наша стремительность двигает нас вперед как бешенных... неприятель бежит. Если война продолжается, все закаляются, и неприятель не смущается более перед войсками, атакующими беспорядочно, потому что он знает, что их двигает вперед столько же страх, сколько и решительность.
Тогда только порядок внушительно действует при атаке, потому что он указывает на действительную решительность, и вот почему следует выработать к нему привычку и сохранять его до последней минуты, до момента, когда бросаются опрометью; вот почему не следует пускаться бегом со слишком дальнего расстояния, потому что вы тотчас же становитесь стадом баранов и оставляете позади столько людей, что вам не дойти; поэтому сомкнутая колонна, которая заставляет вас двигаться бараньим стадом, в которой начальники и солдаты совершенно перемешиваются и не оказывают взаимного действия один на других — нелепа; а следовательно, надо двигаться в таком порядке, на полных или половинных дистанциях, который допускает влияние кадров, влияние солидарности, когда каждый двигается при свидетелях на виду, между тем как в сомкнутой колонне он идет без свидетелей, и под пустым предлогом ложится или остается назади; поэтому следует всегда держать своих стрелков впереди, на флангах, никогда не отзывая их вблизи от неприятеля, и не создавать, таким образом, противного течения, увлекающего всех ваших людей, но предоставить им свободу действий; это ваши «пропащие ребята»; они сумеют, впрочем, поберечь себя, поэтому и т.д.
Итак, столкновения в пехоте не бывают, не бывает физического импульса, не проявляется сила масс, есть только нравственный импульс и никто не отрицает, чтобы он не был тем сильнее, чем больше уверенности в существовании поддержки, и что тем сильнее действие этого импульса на неприятеля, чем большим числом людей ему угрожают.
Из этого следует, что колонна более годится для атаки, нежели развернутый строй.
Из сказанного нами в этой длинной заметке можно бы заключить, что нравственное давление, которое всегда обращается в бегство, если смело и решительно атакуют, не даст пехоте возможности устоять против кавалерийской атаки. Против решительной атаки — действительно никогда. — Но надо же стойко держаться, если нельзя бежать, и до тех пор, пока не появится полной деморализации, совершенного смятения, всякая пехота чувствует, что бежать перед конем глупо, между тем как ружье стреляет в упор без промаха, и кавалеристу это хорошо известно.
Тем не менее верно, что всякая стремительная и смелая атака должна опрокинуть... Но человек, на коне или пешком, все тот же человек. Будучи пешком, он побуждает только самого себя; верхом — он должен побуждать и себя и животное идти на неприятеля. «А бежать на коне, так легко» (заметил Варнери).
Мы видели, каким образом в массе пехоты хвост не в состоянии двинуть голову, разве если в хвосте имеются орудия более грозные, чем неприятельские. Кавалерия давно освободилась от этого предрассудка. Она атакует скорее в колоннах на двойных, чем на половинных дистанциях[2], чтобы избежать страшного и неподвижного замешательства конной массы. Однако соблазн математического рассуждения таков, что кавалерийские офицеры, в особенности немцы, серьезно предлагали атаковать пехоту глубокими массами, с тем чтобы тыльные дивизионы давали импульс головным, по пословице: клин клином вышибай (дословно). Что отвечать людям, рассуждающим или зарапортовывающимся таким образом? Ничего, или: атакуйте нас всегда так.
Почему не требуют глубокого порядка для кавалерии, если верят в давление последних шеренг на первую. Потому ли, что, наконец, пришли к убеждению, что только первая шеренга может действовать в кавалерийской атаке, и что эта шеренга не может получить от других, стоящих позади ее, никакого импульса, никакого движении ускорения шага?
В Крыму бывали действительные атаки в штыки, а именно под Инкерманом. Они производились слабейшими частями против многочисленнейших, и сила массы не причем в этих примерах, ибо именно большие массы отступали, поворачивались спиной даже раньше столкновения, так что войскам, решительно и смело атаковавшим, приходилось поражать и стрелять в спину.
Но эти примеры показывают людей несомненно находившихся носом к носу, на таком расстоянии, на каком человек может броситься опрометью, не падая по дороге запыхавшимся. Это суть внезапные встречи; — огонь еще не оказал деморализующего действия: надо броситься или отойти...
Но рукопашный бой при этом не существует, происходит древний coedes... Один поражает в спину другого.
Колонны производят безусловно только нравственное действие и составляют лишь предупредительную меру... Вы с давних пор не верите больше в импульс кавалерийской массы; вы не строите ее больше в глубоких шеренгах; а однако кавалерия пользуется такой быстротой, которая может дать более сильный толчок остановившейся голове, нежели дадут задние пехотные шеренги передним. И вы верите в действие пехотной массы!!!
Стрелки и массы — вот средства действий мало обученных французских войск. Когда же войска обучены и стойки, тогда необходимы стрелки с поддержками и колонны, не превышающие батальон.
Пока древние массы двигались вперед, они никого не теряли и никто не ложился, чтобы избегнуть боя; стремительность продолжалась до момента остановки (во всяком случае пробег незначительный). В новейших массах, в особенности во французских, движение может быть продолжительным, но масса несет потери, двигаясь под огнем, и нравственное давление задерживает по пути половину бойцов (ибо приходится идти долго).
Наполеон нашел, в принципе, как оружие армию, обладавшую хорошим боевым методом, и в лучших битвах его сражение велось согласно этим методам; он приказывает, предоставляя начальникам изыскивать средства для исполнения. Когда же он сам предписывал средства (так говорят, ибо он опровергает это на св. Елене) под Ваграмом, Эйлау, при Ватерлоо, для введения в дело пехоты в огромных массах, без материального действия, но, правда, с могущественным нравственным действием, хотя во всяком случае, при страшной потере в людях и беспорядке, который, поле решительного удара, не давал уже возможности собрать и пустить снова в дело в течение дня эти войска, — то это средство было варварское (в римском смысле), младенчество искусства, если позволено так выразиться по отношению к такому человеку, средство не удающееся против войск, обладающих хладнокровием, рассудком (корпус Эрлона при Ватерлоо).
С полною ясностью Наполеон видел цель; и с того дня, когда его нетерпение (всемогущество порождает нетерпение) или недостаток опытности и неумелость начальников или войск, слишком часто возобновляемых[3], не дозволяет ему принимать действительных тактических мер для атаки, он совершенно пожертвовал материальным действием пехоты, даже кавалерии, в пользу нравственного действия масс.
Нравственное влияние масс проявляется всецело в бою Цезаря с нервами, Мария с кимврами. Плутарх, в жизнеописании Мария, следующим образом повествует об этом последнем бое.
Бойорикс, король кимвров, во главе немногочисленного кавалерийского отряда, подойдя к лагерю Мария, просил этого полководца, чтобы он назначил день и место боя, чтобы решить, кто останется господином страны.
Марий ответил ему, что римляне никогда не советуются со своими врагами относительно сражения; что однако он согласен удовлетворить желание кимвров. Итак, они согласились, что сражение произойдет через три дня на Версельской равнине, удобной для развертывания римской кавалерии и для варваров, могших расположить свою многочисленную армию. В назначенный день обе стороны завязали бой. Под командою Катулла находилось 20.300 человек, а Мария — 32.000, которые, будучи расположены на обоих флангах, окаймляли Катулла, войска которого занимали центр. Так пишет об этом Силла, присутствовавший в этом сражении. Говорят, что Марий расположил таким образом оба корпуса своей армии, потому что он рассчитывал наброситься обоими крыльями на неприятельские фаланги и одержать победу только посредством войск, находившихся под его командой, так чтобы Катулл не мог принять в ней участия и даже смешался бы с варварами.
Действительно, когда фронт сражения слишком растянут, то крылья выступают из-за центра, который тогда слишком завален. Прибавляют, что Катулл указал на это расположение, когда ему пришлось защищаться от обвинений, и громко жаловался на вероломство Мария. Пехота кимвров выступила из своих окопов в хорошем порядке и, построившись в боевой порядок, образовала четырехугольную фалангу, имевшую столько же по фронту, как и в глубину, и каждая сторона которой занимала 30 стадий. Их кавалеристы, в числе 15.000, были великолепно разукрашены: их каски оканчивались изображением разинутых морд и пастями диких зверей, над которыми возвышались высокие султаны, подобные крыльям, придававшим им еще больше росту. Они были покрыты железными кирасами и щитами ослепительной белизны. Каждый имел по два дротика для метания издали, а в свалке они употребляли длинные и тяжеловесные мечи.
В этом сражении они не атаковали римлян с фронта но, повернувшись направо, незаметно вытянулись с намерением зажать римлян между собою и пехотою, занимавшей левый фланг. Римские генералы тотчас же заметили эту хитрость, но они не могли удержать своих солдат, из коих один, крикнув, что неприятель бежит, увлек всех в преследование. Однако пехота варваров подвигалась вперед, подобно волнам обширного моря.
Марий, умыв себе руки, поднял их к небу и поклялся принести богам гекатомбу; Катулл, со своей стороны, также подняв руки к небу, поклялся принести в жертву добычу этого дня. Марий принес еще одну жертву, и, когда жрец показал ему внутренности жертвы, он воскликнул «Победа за мной!». Но лишь только обе армии тронулись с места, произошел несчастный случай, который, по мнению Силлы, был для Мария небесной местью. Движение такого множества войск подняло такое облако пыли, что обе армии не могли видеть одна другую.
Марий, двинувшись первым со своими войсками, чтобы напасть на неприятеля, проглядел его в этой темноте и, далеко пройдя за боевую линию противника, долго блуждал по равнине; тогда как счастье вело варваров к Катуллу, которому пришлось одному со своими солдатами, в числе которых был Силла, выдержать все усилия. Дневной жар и горячие солнечные лучи, ударявпнЛ в лицо кимвров, помогли римлянам. Эти варвары, вскормленные в холодных и закрытых странах и привычные к самым сильным морозам, не могли выносить жара; обливаясь потом и задыхаясь, они прикрывали себе лицо щитом, чтобы защититься от горячего солнца, ибо это сражение происходило летом, во время солнцестояния, за три дня до нового августа месяца, называвшегося тогда Секстилем. Облако пыли поддержало мужество римлян, скрывая от них многочисленность неприятеля. Каждая когорта, бросившись в атаку на тех, которые находились против нее, схватилась в рукопашную раньше, нежели вид огромного числа варваров мог бы напугать людей. Кроме того, привычка к труду и к перенесению трудностей так закалила их, что, несмотря на страшную жару и на стремительность, с которой они двинулись на неприятеля, ни один римлянин не был в поту и ни один не запыхался. Это, как говорят, свидетельствует сам Катулл в похвалах, с которыми он отзывается о своих войсках.
Большая часть неприятелей, и главным образом храбрейшие из них, были изрублены, ибо, с целью помешать разорвать свои шеренги, они были связаны длинными цепями, прикрепленными к поясам. Победители гнали беглецов до самых их окопов. Римляне взяли в плен более 60.000 кимвров и убили вдвое большее число. В наши дни, в особенности во Франции, человек противится подобному пользованию его жизнью. Француз желает драться, давать удар за удар; иначе вот что может случиться, и что случалось с массами Наполеона — возьмем Ваграм, где его масса не была отброшена: из 22.000 человек 3.000-1.500 дошли до позиции, одним словом дошли по назначению, и конечно позиция взята была не ими, а материальным и нравственным действием огромной 100-орудийной батареи, кавалерийских атак и т.д.
Недостающие 19.000 выбыли ли из строя? Нет: 7 из 22, одна треть (огромная пропорция), могли быть перебиты; 12.000 действительно недостает: что с ними случилось? Они попадали, легли на пути, притворились мертвыми, чтобы не идти дальше.
В такой беспорядочной массе развернутых батальонов, где надзор, даже в колонне на полной дистанции, затруднителен, невозможен, — нет ничего легче, как такого рода дефилирование по инерции, нет ничего обыкновеннее.
Это случается со всяким войском, наступающим под огнем, в каком бы то ни было порядке, и число людей, добровольно падающих, унывающих при малейшей запинке, тем больше, чем дисциплина менее тверда и чем наблюдение начальников и товарищей труднее. В батальоне, в сомкнутой колонне, этот род временного дезертирства огромен. Половина людей падает по дороге. Первый взвод перемешивается с четвертым, колонна превращается в стадо; никто не действует, так как все перемешаны. Если тем не менее удается дойти, в силу первого импульса, то беспорядок так велик, что взятая позиция, будучи вновь атакована четырьмя человеками, — потеряна. Наша пехота не имеет больше боевой тактики; инициатива солдата командует. — Первая империя (когда старые солдаты были израсходованы, пожалуй, уже с самого начала) верит только в действие масс — нравственное и в то же время пассивное. Это возврат к младенчеству искусства. Нынче инициатива солдата противится, или будет противиться, этой пассивной атаке массами, и сражаются только стрелками, или наступают беспорядочными частями, три четверти которых отстают по пути, если огонь серьезен. Первый способ лучше второго, но и он также дурен, если строгая дисциплина, боевые приемы, усвоенные заблаговременно в ежедневных упражнениях, в прикладном уставе, не удержат в руке начальника сильные резервы, чтобы поддержать разрушительное действие стрелков, парализуя панику и производя нравственное действие на неприятеля, наступлением против него, угрозами флангам и т.д.
С того дня, когда метательное, оружие стало самым убийственным, самым действительным, часть войск, скучивающаяся для боя, представляется частью, нравственный дух, которой слабеет.
Массовое построение не годится для движения даже для батальона и на коротком расстоянии. При жаре сомкнутая колонна невыносима; в ней можно задохнуться, так как нет тока для воздуха.

[1] Нельзя понять эти атаки массами, когда лишь десятый подходил, если он вообще подходил, и не мог сохранить захваченную местность, если был атакован; их можно объяснить только недостатком уверенности генералов в своих войсках. Наполеон осуждает именно их в своих мемуарах, следовательно, он их не приказывал. Но когда хорошие войска истощились, когда генералы не надеялись на производство солидных, в тактическом смысле, атак с молодыми солдатами, то они стали пробовать массы, вернулись к массам, которые надо считать младенчеством искусства и отчаянным средством.
[2] Автор разумеет очевидно уступы.
[3] В древних армиях победа стоила гораздо меньше, нежели в современных армиях, и труды, без сомнения меньшие, дольше удерживали в рядах одних и тех же солдат. Александр потерял 700 человек, убитых копьями в его кампаниях, и в конце имел 60-ти летних солдат.

Глава IV. Поддержки — Резервы. Значение шеренги

Если генерал, или простой капитан, употребит всех своих людей для взятия позиции, он может быть уверен, что она будет взята обратно контратакой четырех человек с капралом, двигающихся вместе. Следовательно нужны поддержки, резервы.
В видах действительного наблюдения и ответственности, от рот до бригад поддерживающие войска должны быть одной роты, одного батальона, одной бригады, смотря по обстоятельствам. Каждая бригада должна иметь две линии, каждый батальон — своих стрелков, и т.д., и т.д.
Система сохранения, по возможности, дольше резерва и введения его в дело, когда неприятель истощил свой, должна прилагаться сверху донизу; всякий батальон должен иметь свой резерв, всякий полк свой; его следует держать твердо и сильно.
Какое расположение, при нынешнем скорострельном оружии, требуется для пехоты, чтобы она могла избежать кавалерийской атаки во фланге (если станут стрелять в четыре раза скорее, если стрельба будет более дальняя, то потребуется в четыре раза меньше людей для обеспечения пункта против кавалерии)? Небольшими группами, выдвинутыми на расстоянии ружейного выстрела, следовательно, фланкирующимися, оставляемыми при движении вперед, — но для этого требуются твердые люди, наблюдающие за тем, что происходить в тылу.
Французские офицеры более самолюбивы, нежели солидны. Перед опасностью они теряются, колеблются, теряют память и голову, и, чтобы выйти из беды, кричат: Вперед, вперед! Вот одни из мотивов, по которым шереножный порядок столь труден, в особенности со времени действий в Африке, где многое предоставляется инициативе солдата.
Шеренга, следовательно, идеал недостижимый в современных войсках, но к которому надо стремиться, а мы от него все удаляемся. Затем, при недостатке привычки, природа берет верх. Где же средство против этого? Оно заключается в организации, устанавливающей солидарность посредством взаимного знакомства всех, от высшего до низшего, и этим делающей возможным тот надзор, который столь сильно влияет на самолюбие француза и т.д. Самолюбие, бесспорно, есть могушественнейший двигатель наших солдат. Они не хотят прослыть трусами в глазах своих товарищей, они или прячутся или идут вперед и тогда желают отличиться. Но так как после всякой атаки шеренга (не учебная шеренга, но соединение с начальником, движение вместе с ним) не существует больше, вследствие беспорядка, присущего у нас всякому наступательному движению под огнем, то брошенные люди, выйдя из-под глаз своих товарищей, своего начальника, лишенные их поддержки, недвижимы более чувством самолюбия, и держаться не могут. Малейшая контратака обращает их в бегство. Действие шеренги чисто нравственного характера. Тот, кто приписывает ей полезное материальное действие против солидных войск — ошибается и бывает побит. Одни стрелки наносят вред, и наносили бы еще больший, если бы умели их употреблять.
Организация легиона маршала Саксонского замечательно доказывает, насколько сильна была забота о столкновении и желание, чтобы оно господствовало над огнем.
Приказ короля, от 1-го июня 1776 года, говорит следующее, стр. 28: «Так как опыт доказал, что в бою три шеренги стреляют стоя, н так как намерение его величества заключается в желании предписывать лишь то, что может быть исполнено перед неприятелем, то он приказывает, чтобы при стрельбе люди первой шеренги не становились на колени и чтобы все три шеренги стреляли одновременно».
Маршал Гувион С. Сир утверждает, без преувеличения можно сказать, что третья шеренга теряет в деле четвертую часть людей ранеными. Это исчисление не особенно велико, когда идет речь о войсках, дравшихся под Люценом и Бауценом. И маршал упоминает об удивлении Наполеона, когда он увидал огромное число раненых людей в руку до локтя, и т.д. Странно это удивление Наполеона и невежество его маршалов, не умевших объяснить этих ран. Главный врач Ларрей, по осмотру этих ран, один оправдал наших солдат, обвинявшихся в добровольном изувечении себя.
Такие раны были, вероятно, не особенно многочисленны, если они не были раньше замечены; и это может объясниться только тем, что молодые солдаты 1813 года инстинктивно жались друг к другу в шеренге, и что прежде солдаты инстинктивно же образовывали промежутки, чтобы стрелять. Или в 1813 году этих молодых людей заставляли, вероятно, стрелять дальше, чтобы рассеять их и удержать в шеренге, и их редко рассыпали в стрелки из опасения лишиться их, тогда как прежде пошереножный огонь был, вероятно, более редким, так как стрельба предоставлялась исключительно стрелкам.
Удивляешься, находя у такого человека, как Гибер, обладающего практическими идеями, по многим предметам, длинное рассуждение, доказывающее, что офицеры его времени ошибочно рекомендовали целить низко, потому что эти приказания смешны для всякого, кто знает траекторию ружейной пули. Эти офицеры были правы: они возобновили предписания Кромвеля, потому что, также как и он, знали, что в бою солдат всегда стреляет слишком высоко, ибо он не прицеливается, а ружье, когда его опирают в плечо, стремится, вследствие своей формы, стволом кверху (так или иначе, но это бывает всегда). Гибер говорит, что видел, как во время учения у пруссаков все пули ложились впереди в 50 шагах. С оружием этого времени и при тогдашнем способе боя, такой результат был бы великолепным, если бы прусские пули ложились в 50 шагах перед неприятелем, вместо того чтобы перелетать через его головы.
Под Мольвицем у австрийцев выбыли из строя более 5.000 человек, а у пруссаков более 4.000.
Изобретение огнестрельного оружия уменьшило потери побежденных в сражениях, усовершенствование его еще уменьшило, и с каждым днем уменьшает их. Это похоже на парадокс; но цифры на лицо, и размышление указывает тому, кто умеет мыслить, что это неизбежно. Действительно, я думаю, что в прежнее время держались под огнем потому, что не умели подвигаться.
Австрийцы в Италии производили шереножный огонь по команде против кавалерии. Производили ли они таковой? Нет: они стреляли, не дожидаясь команды, неправильно, открывали пальбу рядами. Результата был бесплодный. При пальбе двухшереножной, только первая может стрелять горизонтально; иного, впрочем, и требовать нельзя; вторая шеренга может стрелять только на воздух; огонь этот бесполезен при наших набитых ранцах, и когда люди поднимают локоть выше плеча. Нельзя ли сделать ранец более плотным и менее широким? Нельзя ли разомкнуть первую шеренгу и поставить вторую в шахматном порядке? Пальба шеренгами должна производиться только против кавалерии.
Одна шеренга будет лучше двух, потому что она не будет стеснена задней. Поэтому полезной и действительной стрельбой может быть только одношереножная стрельба сомкнутых стрелков.
Войска в сомкнутом строе могут служить только для нравственного действия, для атаки, демонстрации. Если они желают произвести настоящее действие, действовать пальбой, то надо стать в одну шеренгу.

Глава V. Об огне

Говорят, что история пехотного огня недостаточно выяснена, хотя в нынешнее время, в Европе, почти абсолютно огонь считается единственным разрушительным средством этого рода оружия.
Наполеон сказал: «Единственно полезный огонь на войне — это одиночный». И после столь ясного заявления человека, понимавшего дело, мы, теперь, по-видимому, хотим установить, в виде базиса для боевой тактики пехоты, стрельбу по команде![1] Правы ли, или ошибаются? Только опыт может это показать. Этот опыт сделан, но именно в военном деле ничто так скоро не забывается, как опыт. Можно натворить столько хороших вещей, исполнить такие прекрасные движения, изобрести такие замысловатые способы боя при кропотливом кабинетном труде и на маневренных полях! Попытаемся, однако, заставить говорить факты. Возьмем в каком-нибудь учебнике стрельбы исторический перечень развития огнестрельного оружия; посмотрим, каким огнем пользовались при каждом данном оружии, и попробуем распутать то, что происходит на самом деле, от того что пишут.
Исторический перечень последовательных преобразований огнестрельного оружия, начиная от аркебузы и до нашего ружья
Аркебузы, употреблявшиеся до изобретения пороха, дали идею общего вида огнестрельного оружия. Аркебузы, следовательно, были переходной ступенью от древнего метательного оружия к новейшему.
Сохранили трубку, чтобы направлять снаряд, и заменили дугу и тетиву приспособлением, заключающим порох и допускающим его воспламенение.
Таким образом получилось очень, простое, очень легкое и легко заряжающееся оружие, но пуля малого калибра, выпускаемая из очень короткого ствола, обладала пробивающей силой только на коротких расстояниях.
Удлинили ствол, увеличили калибр, и получилось целесообразное оружие, но зато и более неудобное: нельзя было прицеливаться и устоять против отдачи при выстреле.
Для противодействия отдаче приделали к нижней части ствола крючок или зубец, который при стрельбе опирался в неподвижный предмет. Измененное таким образом оружие приняло название аркебузы с крюком (arquebusea croc). Но употребление крюка было возможно только в исключительных обстоятельствах. Чтобы дать оружию точку опоры в самом корпусе стрелка, удлинили ложе и уклонили его ради возможности прицеливания. Таким образом получился петриналь (petrinal или paitrinal). Солдат имел кроме того вилку, на которую опирался ствол.
В появившемся затем мушкете изменили также ложе и стали упирать его в самое плечо стрелка. Кроме того усовершенствовали способ сообщения огня заряду.
В принципе воспламеняли заряд посредством горящего фитиля: но с мушкетом (оружием, сделавшимся более легким и удобоносимым) изобретен был сперва курковой замок, затем колесный и наконец кремневый.
Применение кремневого замка и штыка дало ружье, которое Наполеон считал могущественнейшим боевым орудием, когда-либо употреблявшимся человеком. Но это ружье, в первоначальном своем виде, имело много недостатков; оно долго заряжалось, не обладало меткостью и, при известных обстоятельствах стрельба из него была невозможна.
Как исправили эти неудобства? Во-первых, для заряжания Густав Адольф, понимая какую уверенность придает солдату более быстрое заряжение и насколько усиливается разрушительное действие от более быстрой стрельбы, изобрел патрон для мушкетов. Придерживаясь этой идеи для преобразовавшегося из мушкета ружья, Фридрих, или кто-то из близких ему — имя поставлено для определения времени — заменил деревянные шомпола железными цилиндрической формы. Для того, чтобы быстрее насыпать порох на полку, сделали коническую воронкообразную затравку, пропускающую порох через ствол. Эти два первые усовершенствования сберегали время: при насыпании пороха на полку и при поворачивании шомпола. Но принятие оружия, заряжающегося с казны, должно было довести быстроту стрельбы до ее практического максимума. Эти последовательные усовершенствования оружия, имея главною целью быстроту заряжания, а следовательно быструю стрельбу, соответствуют наиболее замечательным военным периодам новейших времен.
Патрон: Густав Адольф.
Железные шомпола: Фридрих.
Расширенное отверстие затравки (солдатами, если не по высшему приказанию): республиканские воины и воины Империи.
Заряжание с казны: Садова.
О меткости стрельбы заботились в течение продолжительного времени меньше, нежели о ее быстроте (далее мы увидим почему). Только в наши дни принятие нарезного оружия и употребление продолговатых пуль довели меткость до той степени, какую почти невозможно превзойти. — В наши же дни открытие ударного состава дало возможность стрелять во всякое время. Мы вкратце указали последовательные усовершенствования огнестрельного оружия, начиная с аркебузы и кончая ружьем. Искусство пользованья им делало ли такие же последовательные успехи?
Постепенное введение огнестрельного оружия в вооружение пехотинца
Переворот не в военном искусстве, но в искусстве ведения боя, с изобретением пороха, совершился медленно, мало-помалу, по мере усовершенствования огнестрельного оружия, лишь постепенно введенного в вооружение пехотинца. Так, при Франсуа I пехотинцы, вооруженные огнестрельным оружием, были в пропорции одного на трех или одного на четырех, по отношению к остальной пехоте, вооруженной пиками.
Во время религиозных войн аркебузеры и пикинеры были почти в равном числе. При Людовике XIII, в 1643 году, на одну пику приходилось одно огнестрельное оружие; в войне 1688 уже имелась только одна пика на 4 мушкета; наконец пики исчезли.
В принципе люди, вооруженные огнестрельным оружием, были независимы от остальных сражавшихся, и действовали подобно легким войскам в древности. Позднее пики и мушкеты соединялись в войсковых частях. Иногда располагали всех пикинеров в центр линии, а мушкетеров на крыльях; это было обыкновенным построением.
Другой раз пикинеры оставались в центре своих прежних рот, мушкетеры на флангах рот, и эти последние строились рядом.
Или: половина мушкетеров впереди пикинеров, а половина позади; или, еще, — все мушкетеры позади пикинеров, которые опускались на колено. В этих двух последних случаях огонь открывался по всему фронту батальона. Наконец располагали поочередно одного пикинера и одного мушкетера, и т.д.
Эти различные сочетания пикинеров и мушкетеров встречаются в трактатах по тактике, но нам неизвестно из практических примеров, насколько эти сочетания сохранялись на поле действия, а также все ли употреблялись.
Какой род огня употреблялся в каждом оружии
Когда, сначала, известное число пехотинцев было вооружено длинной и тяжелой первобытной аркебузой, слабость их огня вынудила Монтэня сказать, разумеется со слов тогдашних военных людей: «Огнестрельное оружие столь мало действительно, поражая только одни уши, что от употребления его придется отказаться». Необходимо исследовать существуют ли на это указания в сражениях этой эпохи.
Мы. встречаем ценное сведение у Брантома; посмотрим, что он говорит о сражении при Павии: «Маркиз де-Пескара выиграл битву при Павии своими испанскими аркебузерами, вопреки всякого военного порядки и боевого построения, но благодаря истинному смятению и великому беспорядку.
Дело в том, что 1.500 самых ловких аркебузеров, самых практичных, хитрых и в особенности хороших ходоков и самых бодрых, были рассыпаны, по приказанию маркиза Пескары, и, будучи обучены по новым указаниям маркиза, введенным после долгого опыта, рассеялись небольшими частями без всякого порядка, по всему полю, кружась, делая повороты туда и сюда, с огромной быстротой, усмиряя, таким образом, бешенство своих коней; таким новым способом сражаться, крайне трудным и удивительным, а также жестоким, эти аркебузеры успешно противодействовали французской кавалерии, которая совершенно растерялась, ибо люди, соединенные вместе и составлявшие главные силы, были сброшены на землю столь малым числом доблести их аркебузеров. Этот беспорядочный и новый способ сражаться можно вернее себе представить и вообразить, нежели описать, а кто ясно представит себе его, тот найдет его отличным и полезным но надо, чтобы аркебузеры были хорошо, тщательно выбраны и главным образом хорошо руководимы».
Надо принять во внимание в вышеприведенной выписке большую разницу, всегда существующую между рассказом (передаваемым часто людьми не бывавшими в деле и часто Бог знает откуда взявшими сведения), между рассказом, говорим мы, и действительностью. Но тем не менее можно усмотреть в этих строках Брантома первый пример разрушительного употребления ружья — употребления его в стрелковых цепях. Во время религиозных войн, состоявших из стычек, нападений на посты и их обороны, огонь аркебузеров велся беспорядочно, без того единства, какое, мы видим ранее.
Солдат носил пороховые заряды в небольших жестяных ящичках, подвешенных к бандельеру (перевязи). Более мелкий порох для насыпания его на полку находился в пороховнице; пули были в мешочке. В момент боя солдат набирал их полный рот, и таким-то образом ему приходилось сражаться при фитильной аркебузе. Мы еще далеки от огня по команде.
Появление его однако не замедлилось. Густав Адольф первый старался ввести метод и единство в пехотный огонь. Умы, жаждущие нововведений, последовали за ним по этому пути и ввели последовательно: шереножный огонь, двухшереножный огонь частями, по отделениям, повзводно, подивизионно, побатальонно и т.д., пальбу рядами, при наступлении, при отступлении, огонь с банкета, из-за брустверов, рассыпной, и такое множество других, что можно быть почти уверенным, что все комбинации уже истощены с этого времени. Шереножный огонь был несомненно первым; мы сейчас укажем его — он даст нам ключ ко всем другим.
Пехота строилась только по 6 в глубину. Для исполнения шереножного огня, все шеренги, за исключением последней, опускались на колено. Последняя шеренга выстреливала и вновь заряжала свое оружие. Лишь только она выстреливала, предшествующая немедленно вставала и, в свою очередь, стреляла, и т.д. до первой; затем последняя начинала опять.
Таким образом первая общая пальба производилась последовательно и пошереножно.
Монтекукули говорит: «Мушкетеры строятся по 6 в глубину, потому что они могут устроиться таким образом, что последняя шеренга успеет вторично зарядить, когда первая выстрелит, и начать опять стрельбу, чтобы неприятель постоянно находился под огнем».
Однако при Конде и Тюренне мы видим, что французская армия исключительно употребляет рассыпной одиночный огонь. Правда, что тогда на огонь смотрели как на аксессуар в сражениях. Боевая или линейная пехота, действие которой со временем фламандцев, швейцарцев, испанцев, с каждым днем приобретало более важное значение, главным образом предназначалась для атаки и наступления и потому была вооружена пиками.
В знаменитейших сражениях того времени, при Рокруа, Нордлингене, Ленсе, Ретеле и Дюнахе, мы видим ее действующей именно таким образом. Армии обеих сторон, в двух хорошо выровненных линиях, открывают канонаду, обоюдно атакуют одна другую кавалерийскими крыльями, между тем как пехота двигается в центр. Наиболее храбрая, лучше устроенная, заставляет отступить другую и часто, с помощью одного из победоносных крыльев, разбивает ее. Тщетно стали бы искать в этой эпохе выдающегося и влияния огня. Традиция Пескары улетучилась.
Однако огнестрельное оружие совершенствуется, оно делается более действительным и клонится заменить пику. Пика принуждала солдата оставаться в шеренге, драться лишь в известных случаях и подвергаться ранам, не имея возможности отвечать ударом за удар.
Весьма поучительно, что солдат с той поры получил инстинктивное отвращение к этому оружию, которое часто обрекало его на пассивную роль. Это отвращение ясно объясняет, почему пикинеры получали столь высокую плату и почему они пользовались большими привилегиями. Но, не смотря на высокую плату и на привилегии, при первом случае солдат бросал свою пику и брал мушкет.
Пики исчезают сами собой перед огнестрельным оружием и строй в глубину становится тоньше, чтобы облегчить употребление этого оружия; строятся в четыре шеренги и пробуют огонь в таком порядке, то есть огонь пошереножно, двухшереножный, стоя и на коленях и т.д.
Несмотря на эти опыты, мы видим, что французская армия на полях сражений, а именно при Фонтенуа, прибегает к рассыпному огню, при котором солдат открывает одиночный огонь, выходя из шеренги, чтобы сделать выстрел, и возвращается на свое место для заряжания своего ружья.
Поэтому можно сказать, что, несмотря на многократные опыты и попытки, перед лицом неприятеля до Фридриха не употребляли огня по команде. Уже при Вильгельме прусская пехота отличалась живостью и непрерывностью ее огня.
Фридрих увеличил еще легкость стрельбы своих батальонов, уменьшив глубину их. Этот огонь, ускоренный быстротой заряжания, сделался столь производительным и сильным, что он придавал прусским батальонам превосходство трех против одного.
Пруссаки отличали три рода огня, а именно: на месте, при атаке и при отступлении.
Мы знакомы с механизмом огня на месте, при котором первая шеренга становилась на колени; что же касается стрельбы на ходу, то вот как она описана и оценена Гибером: «То, что я называю стрельбою на ходу и что всякий вместе со мной, размышляя, найдет неприменимым, это огонь, который производился несколькими частями войск, виденными мной: солдаты двух шеренг беспрерывно стреляют, не переставая двигаться, как легко понять, черепашьим шагом: это, так называемый прусскими войсками, наступательный огонь, заключающийся в попеременной и комбинированной пальбе повзводно, по-дивизионно, по-полубатальонно или по-батальонно, причем части линии выстрелившие двигаются удвоенным, а не выстрелившие — медленным шагом».
При этой разнообразной пальбе, как, мы уже сказали, прусский батальон строился в три шеренги (первая становилась на колени), линия стреляла только по команде, залпами. Однако возможность правильно производить огонь залпами тремя шеренгами не пережила старых фридриховских солдат. Мы сейчас увидим, до какой степени они исполняли его на поле сражения.
Как бы то ни было, Европа обрадовалась этому огню и пожелала принять такой же способ. Д'Аржансон отдал ему преимущество во французской армии и ввел огонь по команде. Два приказа делали его обязательным. Но в наступившей войне маршал де-Брольи, который, без сомнения, обладал опытом и практическим смыслом не меньшим чем д'Аржансон, приказал производить одиночный огонь. Вся пехота командуемой им армии обучалась этой стрельбе, во время зимы 1761-1762 года.
Два новые приказа последовали за предшествующим в 1764 и 1777. Согласно последнему предписывался трехшереножный огонь по команде, причем все шеренги оставались стоя[2]. Таким образом дожили до Революционных войн с огнем по команде сомкнутого строя, какой, однако, на поле сражения не употреблялся.
Начиная с Революционных войн, наши армии всегда вели стрелковый бой.
В реляциях о наших кампаниях не говорится о стрельбе по команде. Тоже было и во время Империи, несмотря на многократные опыты в Булонском лагере, и в иных местах. В Булонском лагере стрельба по команде пошереножно была испытана в первый раз по приказанию Наполеона. Эта стрельба, которую следовало главным образом, употреблять против кавалерии, так как теория для этого великолепна, по-видимому, не нашла применения. Сам Наполеон это говорит, и наши приказы 1832 года, в которых должны же были находиться какие-нибудь традиции люден Империи, предписывают для каре двухшереножный или одиночный огонь, исключая всякий другой.
По мнению наших военных авторов, по рассказам наших старых офицеров, стрельба по команде не годилась для нашей пехоты, и тем не менее ее сохраняли в приказах. Генерал Фририон (1822), Гувион-де-С. Сир жестоко порицали эту стрельбу; это ни к чему не привело; она сохранилась в уставе 1832 года, но без указания применения ее для какого бы то ни было определенного случая. По-видимому, ради того только, чтобы войска сохраняли парадный престиж. При сформировании Орлеанских егерей, воскресили пальбу шеренгами. Но ни в наших африканских войнах, ни в двух последних, крымской и итальянской, мы вряд ли найдем хотя бы один пример огня по команде. На практике его считали невозможным, неисполнимым; знали, что он не действителен — и он потерял кредит.
Но ныне, при скорострельном ружье, опять начинают считать его полезным и к нему возвращаются с новой горячностью. Имеет ли он больше raison d'etre чем прежде, мы сейчас увидим.
Применение и действительность огня по команде
По-видимому, бесспорно, что на Потсдамских маневрах прусская пехота употребляла только огонь залпами, и этот огонь был даже производим с удивительной точностью.
Дисциплина, о которой мы теперь не можем даже составить себе понятия, удерживала солдата в ряду и в шеренге. Строжайшие, почти варварские, наказания были введены в военный кодекс, а палка, побои, удары ружейным прикладом сыпались за малейшие проступки; унтер-офицеры и те подвергались ударам сабли плашмя. И всего этого бы недостаточно на поле сражения; требовалась еще целая шеренга унтер-офицеров в замке, чтобы заставлять людей исполнять свой долг.
«Эти замковые ряды, — говорит Карион-Низа, — связывались своими алебардами с крюками, образуя таким образом длинную линию, которую перейти никто не мог». Несмотря на все это, после двух или трех залпов (говорит генерал Ренар, и мы считаем его весьма великодушным) никакие дисциплинарные условия не могли помешать правильному огню перейти в одиночный огонь.
Рассмотрим ближе сражения Фридриха, возьмем, например, сражение, успех которого главным образом приписывается действительности огня по команде: сражение при Мольвице, уже на половину проигранное и затем счастливо выигранное благодаря огню залпами пруссаков.
Историки нам говорят: «Австрийская пехота открыла огонь против прусских линий, кавалерия которых была рассеяна; достаточно было их поколебать, чтобы победа была увенчана. Австрийцы употребляли еще деревянный шомпол; выстрелы их следовали медленно один за другим, тогда как прусские залпы гремели, как гром, по 6 в минуту. Имперцы, застигнутые врасплох, смущенные этим совокупным огнем, заспешили; но в этой поспешности они поломали частью свои хрупкие шомпола. Смятение не замедлило проникнуть в их шеренги и сражение было проиграно». Но если мы внимательно изучим подлинные реляции эпохи, то увидим, что дело происходило не столь правильно.
Стрельба завязалась, говорится в них; она была продолжительна и убийственна. Железные шомпола пруссаков дали им преимущество над теми, которые имели деревянные, легче ломавшиеся. Однако, когда пруссакам дано было приказание наступать, целые батальоны остались неподвижными; невозможно было сдвинуть их; солдаты старались укрыться от огня и скучились один за другим в глубину от 3 до 40 человек.
Итак, старые фридриховские солдаты, несмотря на дисциплину и на обучение, не в силах применить на практике указанный и предписанный способ; они не лучше исполнили огонь по команде, как и наступление в боевом порядке в Потсдамском лагере, — они открывали одиночный огонь. Они стреляли быстро и по инстинкту, побуждающему ответить двумя выстрелами на один, — по инстинкту, который сильнее дисциплины. Их огонь действительно должен был быть подобным грому, но не залпов, а скорого одиночного огня. Кто больше стреляет, тот более поражает, думает солдат и также думал Фридрих, ибо он облегчил стрельбу с этого самого сражения под Мольвицем, затем удвоил число пуль носимых солдатом — 60 вместо 30.
Впрочем, если бы огонь по команде был возможен, известно ли что бы он произвел? Если бы солдаты Фридриха были на это способны, они скосили бы батальоны как косят траву. Допустить подойти на близкое расстояние, всем вместе прицелиться, не мешая друг другу, ясно разглядеть, затем по определенному точному сигналу выстрелить всем вместе, — кто бы мог удержаться перед подобными людьми? После первых же залпов, неприятель был бы разбит и вынужден бежать под страхом быть сваленным до последнего человека.
И тем не менее, если мы примем в соображение это же Моль-вицкое сражение, мы увидим, что число убитых почти одинаковое, как со стороны, производившей огонь по команде, так и с той, где этого не было: у пруссаков 960 убитых, у австрийцев 966.
Но на это нам могут возразить, что если огонь не был более действительным, то потому, что в то время не умели прицеливаться; но это неверно — и в то время обучали стрельбе, хотя и не так тщательно как теперь, и тогда уже умели целиться. Искусство прицеливания — дело давнее, о нем часто напоминали начальники; слова Кромвеля служат тому свидетельством: «Доверьтесь Богу, дети, и цельтесь в завязки башмаков».
Меткость стрельбы увеличится ли ныне? Сомневаемся. Если солдаты Кромвеля, солдаты Фридриха, солдаты времен Республики и Наполеона, превосходившие нас, не могли целиться, то как же нам претендовать на это?
Итак, этот огонь, возможный лишь в редких случаях и при начале дела, был совершенно недействителен.
Смелые умы, видя его малую действительность на дальнем расстоянии, советовали производить его только с близких дистанций, подпустив неприятеля на 20 шагов, и опрокинуть его одним залпом. Большая или меньшая тонкость прицеливания при этом не имеет значения!.. Что же произошло?
«В сражении при Кастильоне, — говорит маршал Саксонский, имперцы дали французам подойти на 20 шагов, надеясь уничтожить их общим залпом. На таком расстоянии они стреляют весьма хладнокровно и со всеми предосторожностями, которые только можно принять; но они были разбиты прежде, нежели рассеялся дым. В Белградском сражении (1717) я видел два батальона, которые с 30 шагов прицелились и открыли огонь по главным турецким силам. Но те изрубили их совершенно; спаслось только два или три солдата». У турок в этом деле ранены только 32 человека. Чтобы ни говорил об этом маршал Саксонский, но мы сомневаемся, чтобы люди эти обладали полным хладнокровием; ибо люди, способные сохранить таковое на столь близком от неприятеля расстоянии, имея самое несовершенное в мире оружие, стреляя в массы, непременно опрокинули бы всю первую шеренгу и на столько расстроили бы остальные, что расшибить их не было бы так легко, как мы это видим.
Итак, вот как делалось до времени, с которого стали употреблять стрелковые цепи. Пробовали огонь залпами: в бою он немедленно превращался в одиночный огонь; производили его против войск, двигавшихся без стрельбы, — и он был недействителен, ибо не задерживал стремительности наступающего, и войска, рассчитывавшие на это, обманутые в расчете, деморализовались и бежали. Но, как только стали употреблять стрелков, то такой огонь стал совершенно невозможным, и армии, сохранившие веру в прежнюю уставную тактику, испытали это на себе. В первые времена Революции, наши войска, не обученные и подчиненные менее строгой дисциплине, не могли сражаться линиями. Когда приходилось двигаться на неприятеля, часть батальона отделялась в виде стрелковой цепи; остальная шла в боевом порядке, затем бросалась бегом, не сохраняя шереножного строя. — Если бой длился, то он поддерживался этими бандами, дравшимися беспорядочно. Искусство заключалось в поддержании стрелковой цепи резервами. Стрелки всегда завязывали дело, и нередко все время поддерживали бой. Открывать против стрелков шереножный огонь было бы игрою глупцов.
Надо выставлять стрелков против стрелков. Раз ступив на этот путь, приходится поддерживать, подкреплять своих стрелков сомкнутыми частями, но в общей стрельбе невозможный огонь по команде заменяется одиночным. Дюмурье, в сражении при Жеммапе, рассыпал целые батальоны в стрелки и, поддерживая их легкой кавалерией, заставил их совершить чудеса; они окружили редуты австрийцев и осыпали их канониров таким сильным градом пуль, что вынудили их бросить свои орудия.
Австрийцы, ошеломленные этим новым способом ведения боя, тщетно подкрепляли свои легкие войска частями линейной пехоты; их стрелки не могли устоять против числа и стремительности наших, и вскоре их линия, осыпанная градом пуль, была принуждена отступить. Восклицания, ружейные выстрелы раздавались с удвоенной силой, и расстроенные войска, не слыша более команды, положили оружие или бежали куда попало. Таким образом огонь линий, как бы ни был он силен, неспособен уравновешивать действий многочисленного роя стрелков. Эта масса пуль, выпускаемых на удачу, бессильна против отдельных людей, пользующихся, для укрытия от огня, малейшими складками местности, тогда как развернутые батальоны представляют их выстрелам широкую, относительно беззащитную цель. Сомкнутая линия, кажущаяся столь сильной, рушится под убийственным действием одиночного огня, кажущегося столь слабым (генерал Ренар).
Пруссаки под Иеной также испытали этот огонь. Их линии пробовали даже огонь по команде против наших стрелков; но это все равно, что стрелять в горсть блох.
Нам укажут на огонь залпами англичан в битве при Сент-Ефимии, в Калабрии, и позднее в Испании. Но этот огонь был возможен для англичан только в этих отдельных случаях, именно по той причине, что наши войска атаковали их в первый раз и что впереди их не были стрелков. С.-Ефимийский бой длился не более получаса; это дело было плохо обдумано и плохо исполнено. «И если бы, — говорит генерал Дюгем, — батальонам при атаке предшествовали рои стрелков, которые начали бы с того, что разжижили бы неприятельские шеренги; если бы, приближаясь, головы колонн пустилась бегом, то английская линия не сохранила бы того хладнокровия, с которым она так метко и точно стреляла. И конечно она не ждала бы так долги, чтобы демаскировать свой огонь, если бы раньше того была сильно тревожима нашими стрелками».
Один английский автор, составляя исторический очерк оружия, говорит о беглом огне, хорошо производимом британскими войсками. Он говорит беглый огонь — ни слона об огне залпами или о чем-либо подходящем. Мы можем, следовательно, заключить, что изобретение принадлежит нам, так как в реляциях мы приняли батальонный огонь, то есть огонь по-батальонно, за батальонный огонь по команде наших уставов. Впрочем, это яснее выказывается в сочинении о пехоте, маркиза де'Шамбрэ, отлично изучившего английскую армию. Он говорит, что англичане в Испании почти всегда употребляли двухшереножный огонь. Они прибегали к батальонному огню только, когда их атаковали наши войска без стрелков и когда они сами посылали таковых на фланги наших колонн. Он именно говорит: «На маневрах, производимых только на учебном поле, стреляют по-батальонно, по-полубатальонно и повзводно; на войне же обыкновенно производится огонь, двухшереножный, потому что это единственный огонь, употребляемый французской пехотой». Далее он прибавляет: «Опыт указал, что двухшереножный огонь единственно употребляемый перед неприятелем». А задолго до него маршал Саксонский восклицал: «Избегайте опасных движений, как например для производства стрельбы повзводно; это часто приводило к постыдным поражениям. И это столь же верно в наши дни, как и во времена написавших это.
Огонь по команде, или повзводно, или по-батальонно, и т.д. предполагает, что неприятель, отбросив стрелков и приблизившись на соответствующее расстояние, идет в атаку, или что он сам открыл убийственный огонь. В последнем случае будут друг друга обстреливать, и это может более или менее длиться до тех пор, пока одна из сторон сдаст или атакует. Если неприятель атакует, что произойдет? Он наступает, предшествуемый многочисленными стрелками, осыпавшими вас градом пуль. Вы хотите начать свою пальбу, но голоса ваших офицеров смешиваются; грохот пушек, ружейного даже огня, возбуждение боя, усиливаемое криками раненых, отвлекают все внимание солдата. Вы еще не успели окончить предварительной команды, как вся ваша линия загорелась огнем; тогда попробуйте остановить ваших солдат! Пока у них останется хоть один патрон, они будут стрелять. Неприятель встречает неровность, которая скрывает его; он перестраивается из развернутого порядка в колонны на больших интервалах; он изменяет распоряжения для атаки, а офицеры находящееся назади своих войск, которые, также как и дым, скрывают от них все происшедшее, не будут в состоянии ничего отразить. Все это уже было говорено, этим прониклись все и огонь по команде был отменен; почему ныне возвращаются к нему? Он пришел к нам, вероятно, опять от пруссаков. Действительно, в рассказе о компании 1866 года, написанным генеральным штабом, говорится, что огонь этот оказывал полезное действие, и приводится множество тому примеров. Но один офицер, сделавший кампанию в рядах войск и, следовательно, близко видевший все, говорит следующее: «При исследовании сражений 1866 года с целью определения их общего характера, поражаешься явлением, представляющимся во всех их: а именно чрезмерное увеличение фронта, в ущербе глубин. Или фронт расплывался в одну длинную и тонкую линию, или же он дробился на изолированные части, дравшиеся каждая за свой счет. Всюду проявляется склонность растягивать фланги, чтобы охватить неприятеля. Нет более и речи о сохранении первоначального боевого порядка; различные части перемешиваются сами по себе вследствие боя, часто даже до начала боя. Отряды и большие части армейских корпусов образуются самым различным образом и согласно самым разнородным принципам. Бой поддерживается почти исключительно ротными колоннами, редко полубатальонами. Тактика этих ротных колонн состоит в том, чтобы выдвигать сильные рои стрелков; мало-помалу сами поддержки увлекаются и рассыпаются; итак, первая линия рассыпается и уподобляется орде иррегулярной кавалерии. Вторая линия, сначала остававшаяся в сомкнутом строе, старается подойти в свою очередь, и, по возможности быстрее, на высоту первой, — прежде всего, чтобы принять участие в бою, а затем потому, что значительное число пуль и гранат, предназначенных для первой линии, перелетают через ее головы и попадают во вторую: она страдает от этого еще сильнее, вследствие ее компактности, и это тем более раздражает ее, что у нее нет той лихорадочной боевой деятельности, которая заставляет забывать опасность. Масса рот второй линии сама, следовательно, вливается в первую, и так как обыкновенно на флангах находится больше свободного места, то туда-то и направляется большее их число. Часто сам резерв присоединяется к этому увлечению; скоро его не остается больше или имеющийся на лицо слишком слаб, чтобы выполнить задачи резерва. На самом деле, весь бой первых двух линий ничто иное, как ряд боев, поддерживаемых известным числом ротных командиров против неприятеля, находящегося перед ним. Старшие офицеры не могут далее верхом следовать за всеми этими частями, проталкивающимися вперед, преодолевая местные препятствия. Они вынуждены слезть с коней и идти пешком за первой попавшейся ротой их полка или батальона, за невозможностью командовать целыми своими частями, и ради того, чтобы сделать что-нибудь, они командуют этой частью; от
этого она направляется не хуже. Часто даже генералам выпадает это на долю!».
Вот что нам более понятно, и вероятно дело именно так и происходило.
Что же касается примеров, о которых упоминается в повествованиях генерального штаба, то надо заметить, что они относятся только к ротам и полубатальонам, и если их приводят так охотно, то это потому, что они редки, а исключение нельзя считать правилом.
Об одиночном огне — Действительность его
Итак, огонь по команде, как прежде был, так и нынче непригоден, и следовательно на войне не практиковался. Единственным употреблявшимся огнем был одиночный и огонь стрелковой цели. Посмотрим, какова действительность этого огня.
Весьма компетентные люди дали статистические труды по этому предмету.
Гибер полагал, что миллионом выпущенных в бою пуль убивали или ранили не более 2.000 человек.
Гассенди уверяет нас, что на 3.000 выстрелов один поражает. Пиобер говорит, что по результату продолжительных войн оказалось, что расходовалось от 3.000 до 10.000 пуль на одного убитого или раненого.
Ныне, при метком и дальнобойном оружии, произошла ли чувствительная перемена? Мы не думаем. Надо бы сравнить цифру выпущенных пуль с цифрой выведенных из строя людей, вычтя действие артиллерии, а это почти невозможно. Один немецкий автор поддерживает мнение, что, при боевой стрельбе из игольчатого прусского ружья, отношение между выпушенными и попавшими выстрелами равняется 100 : 60; но тогда как объяснить разочарование г. Дрейзе, счастливого изобретателя игольчатого ружья, когда он сравнил потери пруссаков и австрийцев? Этот добродушный старик был, говорят, неприятно удивлен, увидев, что его ружье не дало ожидаемых от него результатов.
Одиночный огонь, как мы далее укажем, служит для того, чтобы занять шеренгу и людей, но действительность его невелика. Мы могли бы привести в подтверждение этому тысячу примеров, но мы упомянем об одном весьма доказательном. «Не замечал ли каждый, — говорит генерал Дюгем, — что перед стреляющей линией поднимается дымовая завеса, которая скрывает (от той и другой стороны) войска, и поэтому огонь самых растянутых линий делается нерешительным и почти недействительным. Я испытал это особенно в сражении при Кальдиеро, в одной из последовательных атак, произведенных на левом моем крыле. Я увидал, чти несколько батальонов, которым я приказал собраться, остановились и открыли пальбу рядами, которую они были не в состоянии долго поддерживать. Я отправился туда; мне не было видно неприятельской линии; я мог только различить, сквозь облако дыма, огоньки, концы штыков и верхушки гренадерских шапок. Мы однако находились от противника недалеко, не более 60 шагов; нас разделяла лощина, но видеть его было нельзя; я подъехал к самым шеренгам нашим (которые не были ни сомкнуты, не выровнены) с тем, чтобы поднять рукой солдатские ружья, заставить их прекратить огонь и идти вперед. Я был верхом и в сопровождении 12 ординарцев; ни один из нас не был ранен, и я не видел, чтобы в пехоте кто-либо упал. И что же! Не успели наши люди двинуться, как, не взирая на преграду, отделявшую нас, австрийская линия стала отступать». Если бы австрийцы двинулись первыми, то, по всей вероятности, французы уступили бы, а это однако были старые солдаты Империи, стоили больше современных, дававших примеры недостатка хладнокровия. В шеренге при одиночном огне, единственно возможном для наших людей и офицеров, при волнении, дыме, стеснении, хорошо было бы добиться хотя бы не меткой, а горизонтальной стрельбы. При одиночном огне, не принимая во внимание трескотни, люди стесняют друг друга. Тот кто выстреливает, тот, кто подается от отдачи, мешает направлять выстрел другому.
При полном ранце вторая шеренга не имеет промежутка: она стреляет на воздух. На учебном стрелковом поле, раздвигая людей шире, нежели это полагается по уставу, стреляя крайне медленно, можно добиться от людей, обладающих хладнокровием и не волнующихся от раздающегося в ушах треска выстрелов, чтобы они, дав рассеяться дыму, тотчас же заняли свободный интервал, чтобы они постарались одним словом вовремя выстрелить; и процентные результаты бывают более соответственными, нежели при пальбе по команде.
Но перед неприятелем одиночный огонь в мгновение ока становится трескотней на авось; каждый стреляет насколько возможно больше, то есть возможно плохо; отсюда следующие физические и нравственные выводы:
Даже на близком расстоянии, в деле, пушка может стрелять хорошо. Наводчику, отчасти прикрытому орудием, достаточно минутного хладнокровия, чтобы хорошо навести; как бы ни бился пульс его, при желании он может верно направить линию прицела; глаз мало колеблется, и наведенное орудие остается неподвижным до момента выстрела. Стрелок, также как и артиллерист, сохраняет при желании способность верно прицеливаться, но волнение крови, нервной системы, противится неподвижности оружия в его руках; если бы даже оружие опиралось обо что-нибудь, то часть его всегда воспринимает волнение человека. Кроме того, последний инстинктивно спешит выпустить выстрел, который может задержать пулю, предназначенную ему, И если огонь живой, то это смутное рассуждение, хотя и не формулированное в уме солдата, господствует со всей силой, всем могуществом инстинкта самосохранения, даже над храбрейшими и самыми твердыми солдатами, которые тогда стреляют зря; и большинство стреляет, не упирая ружья в плечо. Осуществится ли на практике, под неприятельским огнем, теория учебных стрельбищ, требующая, чтобы выстрел происходил незаметно при постепенном надавливании пальца на спуск. Однако во Франции в настоящую минуту стремятся только к меткости. К чему она послужит, когда дым, туман, темнота, дальнее расстояние, волнение, отсутствие хладнокровия воспрепятствуют прицеливанию? Мало кому нравится, когда, после мужественной стрельбы под Севастополем, в Италии, говорят, что меткое оружие до сих пор не оказало больше услуг чем простое ружье.
Для того однако, кто это видел на деле, факт истинен. Но... вот как пишут историю: русские будто бы были разбиты под Инкерманом, благодаря дальнобойности и меткости нарезного оружия французских войск. На деле же дрались в роще, при густом тумане, и когда погода прояснилась, наши солдаты, наши егеря, истощив свои патроны, брали таковые из русских ранцев, наполненных круглыми пулями малого калибра. В этих двух случаях не могло быть меткой стрельбы. Дело в том, что русские были разбиты превосходством возбужденного нравственного духа[3] и что только стрельба без прицеливания на удачу там, как и всюду, и пожалуй больше чем где-либо, имела материальное действие.
Когда стреляют и когда возможно стрелять только на удачу, тот, кто стреляет больше, тот чаще попадает, или, если угодно, кто меньше стреляет, тот воображает, что будет более поражен.
Фридрих понимал это отлично, ибо он не верил в Потсдамские маневры. Хитрый Фриц считал огонь средством оглушить и занять плохих солдат; и это служит важным доказательством его ловкости в пользовании тем средством, которое было бы ошибкой у всякого другого генерала. Он отлично знал, чего ожидать от его огня; он знал, сколько тысяч патронов требовалось, чтобы убить или ранить одного человека у неприятеля. Поэтому в принципе его солдаты имели только по 30 патронов; после Мольвица они имели по 60, так как первое число найдено недостаточным.
Ныне, как и при Фридрихе, скорая стрельба, стрельба на удачу, единственно исполнимая, дала пруссакам успех. Эта традиция скорого огня исчезла после Фридриха, но пруссаки опять возвратились к ней, руководствуясь простым практическим, почти наивным, смыслом. Но ныне, как и прежде, несмотря на искусство индивидуальной стрельбы, люди перестают прицеливаться и плохо стреляют, как только их собирают повзводно для стрельбы. Прусские офицеры, будучи практичными людьми, знали, что в пылу боя уставные правила прицеливания неудобоисполнимы и что, помимо этого, при пальбе сомкнутого строя, войска имеют инстинктивную склонность целить прямо в ротные значки; поэтому в войне 1866 года они приказывали людям стрелять очень, низко, почти не прицеливаясь, чтобы воспользоваться, таким образом, рикошетами.
Стрельба шеренгами служит для того, чтобы занять шеренгу и людей
Если одиночный огонь [4] не более действителен, чем залповый, то какая же его цель?
Как уже сказано нами, цель заключается в том, чтобы занять шеренгу и людей. При обыкновенной стрельбе одно дыхание и движение, сообщаемое им груди, мешает стрелкам; можно ли допустить, чтобы на поле сражения, в шеренге, они могли стрелять даже посредственно, когда они стреляют только для того, чтобы оглушить себя и забыть об опасности?
Наполеон говорил: «Инстинкт всякого человека заключается в том, чтобы не дать себя убить беззащитно». И действительно, человек в бою есть существо, в котором инстинкт самосохранения преобладает в известный момент над всеми чувствами. Дисциплина имеет целью владычествовать над этим инстинктом при помощи еще большего страха, стыда или наказания; но она достичь этого абсолютно не может; она достигает этого только до известных пределов, перейти которых не может. Достигнув этой степени, солдат должен стрелять, или он бежит вперед или назад. Огонь, следовательно, так сказать, есть предохранительный клапан волнения.
Поэтому в серьезных делах трудно, если не невозможно, быть господином огня. Вот пример, приводимый маршалом Саксонским: «Карл XII, шведский король, хотел ввести в свою пехоту атаку холодным оружием. Он об этом часто говаривал, и в армии знали, что это было его идеей. Наконец, в сражении против москвитян, в тот момент, когда дело должно было завязаться, он подъехал к своему пехотному полку, сказал прекрасную речь, слез с лошади перед знаменами и сам повел свой полк в атаку; когда он приблизился на 30 шагов к неприятелю, весь полк его стал стрелять, несмотря на его приказания и на его присутствие. — Впрочем полк отличился и разбил неприятеля. Король был этим так ужален, что прошел только по шеренгам, сел на лошадь и отъехал, не вымолвив ни единого слова».
Итак, если не приказать солдату стрелять, он сам это сделает, чтобы рассеяться и забыть опасность. Огонь пруссаков времен Фридриха не имел другой цели. Маршал Саксонский угадал это верно: «Быстрота, с которой пруссаки заряжают свои ружья, — говорить он, — выгодна в том отношении, что она занимает солдата и мешает ему думать перед неприятелем. Ошибочно думать, что пять последних, одержанных ими побед были результатом их стрельбы, так как замечено, что в большинстве этих дел было убито больше пруссаков огнем их противников, нежели этих последних прусским огнем». Грустно думать, что солдат в линии ничто иное как машина для стрельбы; и тем не менее такова была и такова и будет всегда цель линейных войск: выпускать наибольшее число выстрелов в наиболее короткий промежуток времени. — Не всегда тот побеждает, кто убивает большее число людей: шанс на стороне того, кто более повлияет на нравственный дух своего противника.
Не следует рассчитывать на хладнокровие людей, и так как прежде всего надо сохранить нравственный дух, то следует в особенности стараться занять и рассеять их; а это достигается вернее всего частыми выстрелами, мало касаясь их действительности; и было бы крайне нелепо, невозможно впрочем, требовать такого спокойствия людей, чтобы они стреляли, лишь изредко поверяли прицел и особенно внимательно целились
Смертоносный огонь — это огонь стрелковой цепи
При залповом огне, когда стрелки сгруппированы повзводно, или по-батальонно, всякое оружие имеет одинакую ценность, и если ныне признано, что огонь должен решать дело, то следует принять тот род боя, который даст оружию наибольшую действительность, а именно стрелковый бой.
Этот род огня и есть самый убийственный на войне; мы могли бы привести в доказательство этому многочисленные примеры, но удовольствуемся двумя следующими, которые мы находим у генерала Дюгема.
«Один французский офицер, служивший во время предпоследней войны у австрийцев, — говорит генерал Дюгем, — рассказывал мне, что от огня одного французского батальона, пододвинувшегося на 100 шагов к его батальону, его рота потеряла только трех или четырех человек, тогда как в такой же промежуток времени от огня стрелковой группы, находившейся в небольшом леске, на фланге их, в 300 шагах расстояния, она лишилась убитыми и ранеными более 30 человек».
При переправе через Минчио, в 1801 году, 2-й батальон 91-го полка попал под батальонный залповый огонь полка Бюсси и потерял только одного человека; стрелки же этого полка убили более 30 человек в несколько минут, поддерживая Отступление своей части. Из всех родов огня, возможных на войне, самый действительный — огонь стрелковый, потому что небольшое число людей, способных сохранить хладнокровие, чтобы прицелиться, могут делать, это без помехи, рассыпавшись в цепь. Они это исполнят тем вернее, что лучше обучены стрельбе и лучше укрыты.
Усовершенствование стрельбы выказывает свои преимущества только при изолированной стрельбе, поэтому позволительно думать, что меткое оружие должно участить и сделать более решительными стрелковые бои. Ныне всякая часть войск, завязавшая серьезный бой, мгновенно превращается в стрелков, а потому единственным точным огнем, обладающим известной меткостью, будет огонь, производимый людьми из-за закрытия. Однако, полученное нами Boemtoe воспитание, влияние среды, в которой мы живем, внушают нашему уму сомнение относительно этого способа стрелкового боя; мы принимаем его только с сожалением. Наш личный опыт неполный, недостаточный, мы довольствуемся неосновательными предположениями, дающими нам лишь относительное, удовлетворение, и стрелковая война, хотя и испытанная, допускается только по увлечению, только потому, что мы вынуждены силой вещей вводить наши войска в бой мало-помалу, помимо нашего желания, часто без нашего ведома. Но мы должны убедиться, что ныне последовательное введение частей в бой обязательно на войне.
Однако не будем делать себе иллюзий относительно действительности стрелкового огня. Несмотря на принятие нарезного и дальнобойного оружия, несмотря на какое бы то ни было воспитание, которое можно дать солдату, этот огонь всегда будет иметь лишь относительную действительность, которую не следует преувеличивать.
Огонь стрелковой цепи ведется обыкновенно против стрелков. Войсковая часть действительно не предоставит перестрелять себя стрелкам, не поспешив выдвинуть против них своих, и надо отказаться от мысли видеть, чтобы стрелки направили свои выстрелы против сомкнутой части войск, прикрытой стрелками; это значило бы требовать от людей, стреляющих изолированно, предоставленным почти самим себе, невозможного бескорыстия, чтобы они не отвечали на выстрелы, направляемые против них приблизившимися стрелками, с тем чтобы поражать отдаленную часть, для них безвредную.
В стрелковой цепи люди разбросаны; поверка прицелов трудна; люди почти предоставлены самим себе. Обладающие хладнокровием могут пытаться устанавливать прицел; но тут надо следить за пулей, и, если местность дозволяет (весьма впрочем редко), суметь отличить ее от одновременно выпущенных соседями; последние будут тем более смущены и тем поспешнее и тем хуже станут стрелять, чем серьезнее будет бой, чем тверже неприятель, — а смущение заразительнее хладнокровия.
В итоге целью служить линия стрелков; цепь эта представляет такую незначительную поверхность, в особенности в глубину, что стрельба, чтобы быть смертоносной, требует абсолютно точного определения дистанции[5], это вещь невозможная, ибо дистанция изменяется ежеминутно при движении стрелков.
Итак, стрелки против стрелков, плохо обстреливающие друг друга. Наш стрелковый огонь на ходу, на полигоне, при отличном знании дистанции каждым стрелком, имеющим достаточно времени и хладнокровия, чтобы прицелиться, может служить подтверждением этому; двигающиеся стрелки не могут метко стрелять далее, как на 400 метров, хотя меткость ружья, на дальнюю дистанцию, еще очень велика.
В конце концов надо родиться стрелком; приходилось встречать людей, в особенности офицеров, обучающих стрельбе, упражнявшихся долго и сделавшихся из плохих стрелков отличными; солдату же нельзя, без огромной траты патронов и не отвлекая его от всякой другой службы, давать подобное воспитание. Да даже и тогда результат на половину был бы неудачным.
Итак, возвращаясь к вышесказанному, мы утверждаем, что стрельба действительна только в пределах прямого выстрела и, если не считать обстоятельств по ныне крайне редких и исключительных, когда люди находятся в хороших условиях, относительно сохранения хладнокровия, под разумным руководством, можно сказать, что нарезное дальнобойное оружие не достигло с реальной ощутительностью большей дальности, чем дается прямым выстрелом.
В виде доказательства большой действительности нарезного оружия, указываются ужасные и решительные результаты, достигнутые в Индии англичанами, с помощью Энфильдского штуцера. Но эти результаты были достигнуты именно потому, что англичане находились против неприятеля, сравнительно плохо вооруженного, в условиях безопасности, уверенности и, следовательно, хладнокровия, требуемого при употреблении этого меткого оружия, — условия совершенно меняющиеся, когда находишься перед лицом неприятеля, одинаково вооруженного и дисциплинированного, и который, следовательно, за истребление отвечает истреблением.
Абсолютная невозможность огня по команде
Вернемся к огню по команде, который желают применить ныне в линейном бою.
Можно ли, должно ли надеяться добиться правильной и действительной стрельбы от войск, стоящих в шеренгах? Нет, ибо нельзя сделать, чтобы человек перестал быть человеком, чтобы шеренга не была шеренгой.
Что представляет этот огонь даже на учебном стрельбище или маневренном поле?
При огне по команде на стрельбище все люди двух шеренг стреляют одновременно; все стоять совершенно неподвижно. Люди первой шеренги, следовательно, ничем не стеснены соседями; люди второй шеренги тоже, и так как первая шеренга стоит в пол оборота и неподвижно, то они могут стрелять через свободные интервалы, так же беспрепятственно, как люди первой.
Огонь исполняется по команде, одновременно всеми, ни одно ружье не обеспокоивается в момент выстрела движением людей. Все благоприятные условия для прицеливания в шеренге имеются; поэтому, когда этим огнем управляет с тактом и вполне хладнокровно офицер, хорошо обучавший своих людей (вещь редкая даже на полигоне), то получаются результаты высшие по сравнению с процентным попаданием при одиночном огне, производимом с величайшим вниманием, — результаты часто изумительные.
Но этот огонь по команде, требующий от всех, от начальника больше даже конечно нежели от солдата, крайнего хладнокровия, неисполним перед неприятелем, кроме исключительных случаев: особого выбора офицеров, выбора людей, местности, дистанции, безопасности и т.д., и т.д. Даже на маневрах он исполняется ребяческим образом. Пожалуй нет ни одного армейского корпуса, в котором огнем не командуют солдаты, в том смысле, что начальник так боится, как бы люди не предупредили команду, что спешит командовать стрелять как можно скорее, когда едва-едва успевают приложиться, и часто стреляют на воздух. Предписание отдавать команду «пли», приблизительно три секунды после того как приложились, может иметь хорошие результаты против мишеней; но неблагоразумно было бы полагать, что люди будут так терпеливы перед лицом противника.
Бесполезно говорить об употреблении прицела перед неприятелем для огня, производимого теми людьми и теми офицерами, которые так мало самоуверенны даже на маневрах. Мы видели одного стрелкового капитана, человека хладнокровного и опытного, который на полигоне стрелял ежедневно в течение месяца с различных дистанций, и в тоже время ми видели, как он, после целого месяца ежедневных упражнений, выпустил, подряд четыре пули на 600 метров прямым выстрелом; не станем же принимать в расчет тех, кто в военных делах, принимая оружие за точку отправления, предполагает без колебаний, что человек, призванный употреблять таковое, всегда сумеет действовать им по правилам и предписаниям. Сражающийся человек состоит из мяса и костей; у него есть тело и душа, и как ни сильна часто эта душа, она не может подчинить себе тело до такой степени, чтобы плоть не восставала и не смущался бы дух перед разрушением. Не станем доверять материальной математике и динамике, прилагаемым к делу боя, отгоним иллюзии стрельбищ и маневров, где опыт производится с солдатом спокойным, равнодушным, бодрым, сытым, внимательным, послушным, представляющим, одним словом, интеллигентное и покорное орудие, а не с тем нервным существом, впечатлительным, взволнованным, смущенным, рассеянным, возбужденным, подвижным, ускользающим от самого себя, которым, от начальника, до солдата, бывает боец (исключением служат сильные, но они редки).
Иллюзии эти однако настойчивы и упорны, они всегда появляются вновь, даже тотчас же после абсолютного их опровержения реальной действительностью, причем наименьшее неудобство этого заключается в том, что приводят к отдаче неисполнимых приказаний; а приказывать неисполнимое значит формально покушаться против дисциплины. Оно смущает начальников и солдат неожиданностью и контрастом между боем и мирным воспитанием.
Конечно, в сражении всегда случаются неожиданности, но они будут тем реже, чем более смысл и настоящее знание действительности господствовали в воспитании бойца.
Коллективный человек, в дисциплинированной части войск, подчиненный тактикой боевому порядку, делается неодолимым для недисциплинированных войск; но против войск, также дисциплинированных, как и он, он делается опять первобытным человеком, который бежит перед большей разрушительной силой, если он ее испытает или когда он против нее предубежден. Ничего не изменилось в сердце солдата. Оно всегда остается сердцем человеческим. Дисциплина удерживает несколько долее врагов лицом к лицу, но инстинкт самосохранения удерживает свою власть и с ним вместе чувство страха. Страх!
Бывают начальники, бывают солдаты, не знающие его; это люди редкого закала. Масса трепещет, ибо нельзя уничтожить плоть; и этот трепет, под опасением разочарования, должен входить как существенная данная во всякую организацию, дисциплину, распоряжение, движение, маневры, способ действий, — во все, что именно, в конце концов, приводит человека к утомлению, к ошибкам, к уклонениям по отношению к неприятелю.
На поле битвы смерть витает в воздухе невидимая и слепая; страшное дыхание ее заставляет нагибать голову. Перед этим ужасом солдат, если он новичок, скучивается, теснится, ища опоры по инстинктивному, но не формулированному рассуждению. Он воображает себе, что чем большее число бежит к опасности, тем больше для каждого шансов избегнуть ее. Но он вскоре замечает, чти мясо притягивает свинец. Тогда, будучи способен чувствовать страх лишь до известной степени, он, против воли, спасается огнем или «спасается вперед», по живописному и глубокому выражению генерала Бурбаки. Солдат ускользает из рук начальника, говорим мы; да, он ускользает! Но разве не видят, что он ускользает от него потому, что поныне не заботятся о его характере, о его нраве, о человеческой впечатлительной и нервной природе. В преподаваемых ему способах боевых действий, его всегда заключали в точно размеренные рамки, в невозможные условия. Так поступают и ныне; завтра, также как и вчера, он также ускользнет. Бывает, конечно, момент, когда все солдаты ускользают вперед или назад; но организация, боевые методы не имеют иной цели, как отдаление по возможности этого момента, а его ускоряют.
Все наши начальники страшатся, и спасение их совершенно оправдывается опытом, чтобы солдат перед неприятелем не истратил бы слишком скоро своих патронов. Эта забота весьма серьезна и, конечно, достойна внимания. Как остановить эту бесполезную и опасную растрату?
Наши солдаты не обладают большим хладнокровием; попав в опасность, они стреляют, стреляют, чтобы забыться, чтобы занять время; остановить их невозможно.
Есть люди, которых ничто не смущает, и которые самым искренним образом скажут вам: «Как! вы не можете остановить огонь ваших солдат?». Это однако вовсе не трудно. Вы признаете, что эти люди не обладают большим хладнокровием, и что они стреляют против вашей, против собственной воли. Так потребуйте от них, от их офицеров, такой пальбы, которая требует наиболее хладнокровия, спокойствия, наибольшей уверенности, даже на учении. Они неспособны на меньшее — требуйте большего и вы получите большее. И на этом вы оснуете весь, способ боя, способ простой, прекрасный и страшный, какового еще не видывали. Вот прекрасная теория, которая рассмешила бы до слез хитрого Фридриха, единственного человека, не верившего в эти маневры.
Это значит одолеть трудность посредством невозможности, признанной во все времена, и ныне более, чем когда-либо, невозможной.
Боятся, чтобы солдат не ускользал от своих начальников, и не находят лучшего средства удержать его, как требовать от него и от офицера неудобоисполнимого огня, что, будучи приказано и не исполнено солдатами и самими офицерами, подрывает только дисциплину строя. Приказывайте всегда лишь удобоисполнимое, говорит дисциплина, потому, что неисполнимое приводит к неповиновению.
Сколько требуется условий для исполнения огня по команде: условий для солдат, условий для начальников! Усовершенствуйте их, говорят нам. Конечно, усовершенствуем их воспитание, их дисциплину и т.д., и т.д.; но для огня по команде надо усовершенствовать их нервы, их физическую силу, закалить их, уничтожить их волнение, трепет плоти. Возможно ли это?
Люди Фридриха управлялись палочными ударами, страшнейшей дисциплиной, и огонь их был не что иное как одиночный; ибо дисциплины недостаточно для превосходной тактики. Человек в бою, повторяем, есть существо, в котором инстинкт самосохранения господствует в известные моменты над всеми чувствами. Дисциплина, цель которой стремиться к господствованию над этим инстинктом при помощи еще большего страха, не может достигнуть этого в абсолютном смысле; она достигает этого до известной степени, которую невозможно переступить. Конечно, мы не отрицаем тех блестящих примеров, когда дисциплина и самопожертвование возвышали человека над ним самим; но если эти примеры блестящи, то это потому, что они редки; если им удивляются, то потому, что их считают исключениями, а исключение подтверждает правило.
Что касается усовершенствования, то следовало бы вспомнить спартанца. Если когда-либо человек бывал усовершенствуем в виду войны, то это именно был спартанец. Но однако он терпел поражения, он обращался в бегство. Следовательно, несмотря на воспитание, физическая и нравственная сила имеют пределы; спартанцы бегали, тогда как именно они должны бы были оставаться до последнего человека на поле сражения.
Англичане, с их флегматическим хладнокровием и их страшным беглым огнем, русские, с их стойкостью уступали перед импульсом. Немец тоже сдавался, немец, которого, но причине его ковкости и прочности, называли отличным военным материалом.
Возражают еще следующее: может быть, что с людьми необстрелянными это и неприменимо; но с обстрелянными... однако с чем же начинают войну? Методы создаются именно для молодых и неопытных войск. Еще говорят: пруссаки употребляли этот огонь с успехом в последнюю войну, почему же и нам не употреблять его подобно им? Допуская, что пруссаки употребляли его, что далеко не доказано, из этого не следует, чтобы для нас он был удобоисполним[6]. Мания подражать немецкой тактике не новое явление, хотя всегда справедливо ее порицали.
Подчинение предварительно непроверенной на опыте тактики свойственно флегматичной расе немцев больше, нежели нам. Немцы повинуются противоестественной тактике; француз — не может. Будучи более пылким, более нервным, более впечатлительным, менее спокойным, менее послушным, он, в последних войнах наших, формально и сразу нарушал уставные или рекомендованные ему указания. «Немец, — говорит один прусский офицер, — обладает чувством долга, повиновения; он подчиняется строгой дисциплине; он полон самоотвержения, но он ума неживого. Тихий но природе, скорее тяжелый, нежели подвижный, интеллектуально спокойный, рассудительный, лишенный пылкости и священного огня, он желает, но не стремится победить; повинуется спокойно, добросовестно, но механически и без энтузиазма; сражается покорно, доблестно, геройски принося себя в жертву, быть может бесполезно, но дорого продавая свою жизнь. В нем нет чувства воинственности, он ничего не имеет общего с честолюбием, он превосходный военный материал, благодаря его ковкости и прочности. Ему надо бы привить собственную волю, личный импульс, стремление идти вперед». Судя по этому безлестному портрету, который нам даже кажется слишком резким, хотя он написан соотчичем, возможно, что немцы будут подчиняться тактике невозможной для французов.
А однако придерживаются ли они такой тактики? Вспомним настойчивые приказания Блюхера своим бригадным командирам смотреть строго за тем, чтобы атаки в штыки не превращались в ружейную трескотню. Обратим внимание на статью нынешнего прусского наставления для стрельбы, предписывающую перед каждой стрельбой выпускать пробные выстрелы, чтобы рассеять то волнение, которое овладевает солдатом, если обучение его было прервано в течение некоторого времени.
В заключение скажем, что если огонь по команде был невозможным при старинном ружье, то это будет тем более невозможно ныне, по тем простым мотивам, что трепет растет в силу могущества разрушены.
При Тюренне гораздо дольше держались, чем в наши дни, но тогда имели мушкет и за дело принимались медленнее. Ныне, так как у всех имеется ружье, могущее безостановочно стрелять, все это стало труднее. Отношения между вещами остаются одни и те же. Вы даете мне мушкет, я стреляю на 60 шагов, ружье — на 200, Шасспо — на 400; но я не обладаю большим хладнокровием и твердостью, чем тогда, когда стрелял на 60 шагов, пожалуй меньшим, ибо, при быстроте стрельбы, мое оружие более страшно на 400 шагов, для меня как и для противника, нежели мушкет на 60 шагов.
Получится ли по крайней мере большая меткость стрельбы? Нет. Карабины употреблялись до французской революции, и однако это оружие, отлично известное, появляется на войне только в чрезвычайно редких случаях, и испытанная при этом его действительность не дает удовлетворительного результата. Меткая стрельба из него на боевых дистанциях, от 200 до 400 метров, была мечтою и ее бросили, чтобы вернуться к старому ружью. Разве пешим егерям неизвестен огонь по команде? Прибегали ли к нему эти отборные войска, состоявшие из надежных людей? Для употребления их оружия, это средство однако недурное. Ныне мы имеем оружие, стреляющее на 600 и на 700 метров; значит ли, что меткая стрельба может производиться на 700 метров? Нет. Если противник наш имеет такое же меткое оружие, как и мы, то наша стрельба на 700 метров очутится опять в условиях стрельбы на 400. Потеряют столько же людей и условия хладнокровия будут те же, то есть ничтожные.
Если будут стрелять в три раза быстрее, перебьют втрое больше людей, условия хладнокровия будут в три раза труднее, и как в то время нельзя было производить огня по команде, так и ныне это будет невозможно, и даже как тогда не прицеливались, так и теперь этот не станут делать. Но если этот огонь невозможен, то зачем его превозносить? Останемся же всегда в области возможного, если не хотим совершать серьезных ошибок.
«В нашем искусстве, — говорит генерал Дэн, — теоретики изобилуют, но практические люди крайне редки; зато, когда наступает момент действия, случается часто, что принципы оказываются перепутанными, приложение их становится невозможным и что самые ученые офицеры остаются в бездействии, не имея возможности воспользоваться накопленными ими сокровищами науки».
Станем же отыскивать, вместе с практичными людьми, то, что возможно; соберем тщательно уроки опыта, вспомнив слова Бэкона: «Опыт выше науки».

[1] Под этим выражением автор понимает стрельбу залпами. По всей вероятности, почти абсолютно отрицательное отношение к этому роду огня встретит мало сочувствия среди русских читателей, но мы сочли полезным привести почти полностью эту главу, так как она заключает в себя любопытные факты и, во всяком случае, выясняет трудности пальбы залпами сомкнутого строя. Кроме того, как увидят читатели в главе VI, автор имеет в виду преимущественно французского солдата, допуская некоторую возможность залпов в других войсках, составленных из элементов более спокойных, менее поддающихся впечатлениям минуты.
[2] Опасность, обнаружившаяся при производстве этого огня, вынудила ставить самых малорослых людей в первую шеренгу, а наиболее высоких — в третью.
[3] Для русских читателей было бы излишним делать историческую поправку к этому суждению автора.
[4] Из сомкнутого строя.
[5] Ничего нет труднее, как определение дистанций, ничто так не обманчиво, как глаз: привычка и инструменты тоже не могут достичь безошибочности. В Севастополе в течение двух месяцев невозможно было штуцером определить дистанции от 1.000 до 1.200 метров, так как падение пуль не было видно. В течение трех месяцев невозможно было определить по выстрелам, хотяпрошли всю школу прицела, дистанцию батареи, находившейся только в 500 метрах и командовавшей отдельной лощиной. После трех месяцев уловили два выпущенных выстрела при прицеле в 500 метров. Эта дистанция определялась всеми в 1.000 слишком метров, тогда как на самом деле она была только в 500; после взятия города, при перемене точки наблюдения, это оказалось очевидным.
[6] Отсюда видно, что автор высказывается безусловно относительно залпового огня только в применении к французскому солдату. Все его суждения однако имеют и для нас ценность, так как выясняют действительную трудность производства этого огня в настоящем бою.

Глава VI. Тактические соображения

Как было несколько лет тому назад, так и нынче стрельба оружия, заряжающегося с казенной части, кружит всем головы.
Теперь мода на небольшие окопы, прикрывающие батальоны. Прекрасная вещь, старая как порох; но тем не менее она хороша при одном, впрочем, условии: чтобы за этим прикрытием можно было открывать полезный огонь.
А для этого достаточно видеть обе шеренги, скученные в этом небольшом рве, присевшие на корточках с целью укрыться от огня. Достаточно проследить направление выстрелов, даже холостых, чтобы убедиться в том, что, менее чем когда-либо, стрельба (не цельная стрельба, но простая, горизонтальная) есть фикция; в одну секунду она становится трескотней, случайною более чем когда-либо, вследствие оглушения, пыли, тесноты, толкотни двух шеренг. Всякий будет стараться, как бы лучше прикрыться, и прощай стрельба!
Хотят сберечь патроны, хотят извлечь из оружия все, что оно может дать в смысле действительности, и вместе с тем, вследствие превознесения шереножного огня, распоряжаются самым лучшим образом, чтобы наивернее, как никогда, придти к трескотне на авось; даже и тех, которые могли бы хорошо стрелять, ставят в невозможность это сделать.
Имея оружие, стреляющее в шесть раз скорее старинного, почему не воспользоваться им, чтобы прикрыть данное пространство стрелками, в 6 раз меньшим числом людей против прежнего; стрелками, которые, будучи шире рассыпаны, менее оглушая друг друга, яснее видя, находясь под более строгим надзором (что может казаться странным), дадут по этим причинам стрельбу лучше прежней, и т.д.; которые, вдобавок, истратят в шесть раз меньше патронов, а это составляет важный вопрос. Сберегать всегда патроны, иметь их, то есть иметь войска, не истратившие их — вот весь вопрос: сохранить во что бы то ни стало запасы.
Наполеон I говорит, что в сражениях роль стрелков самая утомительная и самая смертоносная; это означает, что со времен Империи, разрушительное действие производилось и испытывалось преимущественно стрелками; это означает, что во времена Империи, как и ныне, пехотные войска в горячем сражении быстро превращались в стрелковые части; что дело решалось нравственным действием войск, не сражавшихся, удерживаемых в руках, способных быть направляемыми, могущих исполнить определенное движение и действующих угрозою новых опасностей неприятелю, поколебленному разрушительным действием стрелков. Ныне дело происходит не так и не может не быть иначе; только увеличившаяся сила метательного оружия приводит к тому, что более, чем когда-либо будут употреблять стрелков; более чем когда-либо их роль сделается разрушительной по преимуществу и вынуждающею всякую часть войск серьезно ввязаться в бой, уже вследствие только большого нравственного давления, заставляющего людей рассыпаться.
Роль стрелков делается все больше и больше господствующей; она тем более требует надзора и направления, что проявляется против более смертоносного оружия и что она, следовательно, наиболее склонна ускользать из рук, из-под управления. В таких условиях приходится высылать стрелков на 600 шагов перед батальонами и давать батальонному командиру задачу наблюдать и направлять войска, рассыпанные на пространстве в 300 шагов minimum. Высылать стрелков на 600 шагов от батальона и надеяться, что они там останутся, могут только люди, ничего никогда не наблюдавшие.
Казалось бы, напротив того, так как стрелковый бой клонится к преобладанию над другими, так как он становится труднее с возрастанием опасности, не следует приближать к бою того, кто должен управлять им. Надо достигнуть того, чтобы управление стрелковым боем было постоянною заботою. Случалось, что начальники рассыпали целый батальон перед пехотного дивизиею, чтобы, находясь под одной командой, стрелки лучше подчинялись общему управлению; этот способ, плохо применимый на маневренном поле, служит указанием заботы, о которой мы говорили. Другие вдаются в противоположную крайность; они разделяют надвое непосредственное командование стрелками в каждом батальоне, под управлением командира этого последнего, который обязан заодно управлять и стрелками, и своим батальоном, — это средство более практичное. Но такое управление очень отдаленное; командир батальона должен руководить своим батальоном в линии, в совокупности с другими батальонами бригады или дивизии, и частным действием своих стрелков. Тем бой больше усложняется, делается более трудным, тем роли каждого должны быть проще и яснее. Стрелки требуют, более чем когда-либо, твердой руки, чтобы управлять ими и держать их. Нынешнее оружие очевидно смертоноснее прежнего. Нравственный дух войск, следовательно, более потрясается, — поэтому необходимо, чтобы сражающиеся люди, непосредственно подвергающиеся истреблению, чувствовали сильнее действие начальника.
Пусть командир батальона всецело отдается стрелкам или сомкнутой части; пусть батальоны образуют на половину резерв, на половицу выдвинуты в стрелки, а в последних пусть, половина рот рассыплется в цепь, а половина останется в резерве, тогда стрелковая линия выиграет в смысле твердости.
Я требую 4 роты в батальон. Сила оружия и больший интервал (строй локоть к локтю должен быть раздвинут), требуемый между людьми в шеренге, низводят до 400 человек силу такой части, которой может управлять батальонный командир.
Я предпочитаю батальоны в 600 человек батальонам в 1.000 человек. Я предпочитаю содержать роты в 100 человек, чем выходить в поход с ротами в составе 150 человек, потому что управление важнее числа и толпы. Сами батальонные командиры будут чувствовать себя сильнее, имея под командой 600 человек, чем 1.000, значительная часть которых ускользает из их рук.
Если хотите, и это кажется естественным, чтобы полковники тоже действовали, расположите батальоны полка в две линии: одна — для образования стрелков, другая в сомкнутых колоннах, которые выжидают в готовности поддержать первую линию. Если вы не хотите деятельности полковников, поставьте все батальоны полка в первой линии и от них уже рассыпайте стрелков. Так как это неизбежно, так как это произойдет помимо вашей воли, то сделайте это сразу и т.д.
Я не считаю нужным высылать от батальона в огонь сразу четыре роты. Нет. Всегда, до крайних пределов, командир батальона должен сохранять за собою возможность бросить всех своих людей в огонь.
У нас есть склонность (это замечается на маневрах) предполагать, что фронт позиции только тогда может считаться обороняемым, когда он сплошь прикрыт цепью, без малейшего интервала между стрелками различных батальонов. К каким же результатам это приводить. Во-первых, с самого начала действий люди и патроны тратятся зря; затем, каким образом подкреплять боевую часть? Оставьте очень широкие интервалы между вашими ротами. Мы уже отошли от времени пальбы на 100 метров. Мы не рискуем (так как нам видно все издали) не заметить, что неприятель бросается неожиданно в интервалы. Стрелковые роты на широких интервалах начинают бой, перестрелку.
Если ваши роты идут вперед, — батальонный командир следует, имея роты в руках, по возможности укрывая их от неприятельского огня. Если стрелки держатся на месте, он наблюдает. Если командир хочет подкрепить свою линию, если он хочет противодействовать неприятелю, пытающемуся продвинуться к интервалу, если, одним словом, у него есть какой бы то ни было мотив сделать это, он высылает новых стрелков в этот интервал. Бесспорно, эти выдвинутые роты имеют импульс для движения вперед, имеют более стремительности, нежели сражающиеся уже стрелки; если они обгонят первых стрелков, то в этом нет ничего дурного; все эшелоны и завязавшие дело стрелки, увидя впереди себя поддержку, могут, в свою очередь, быть легче двинуты вперед и т.д., и т.д. Более того — ваши последние роты, высланные в этот интервал, будут сюрпризом для неприятеля. Это надо принять в соображение (пока дерутся на месте, интервалы в линиях стрелков получают свою долю пуль). Наконец, эти роты остаются в руках своих начальников; тогда как нынешний способ подкрепления стрелков (я говорю о практикуемом на поле сражения, а не о теории) ротою, которая, выдвинувшись в тылу стрелков, не имея места для развертывания, не находит ничего лучшего, как перемешаться с той, которая находится впереди нее, где она удваивает число людей, но смешением этим вносит беспорядок, мешает действию начальников, разъединяет цельные группы, — ведет к неизбежному хаосу, ибо смыкание интервалов, для очищения места подходящим подкреплениям, хорошо на маневренном поле, или до, или после сражения, но отнюдь не во время его. Конечно, оставленный интервал (когда ясно понимаешь дело) не сохранится в точности; он удлинится, сомкнётся, смотря по переливам боя; но эта первая минута, в течение которой интервал может сохраниться, не предполагается моментом живого боя; это происходит в момент завязывания дела, следовательно, когда противник ощупывается. Лишь бы оставалось место, куда продвинуться, вот главное.
Вообразите себе на равнине (так же как и в фортификации, на маневрах начинают с плоскости); рассыпаясь, новая рота захватит фланги других; люди естественно будут примыкать к стороне своих товарищей, и интервалы между людьми должны сомкнуться, чтобы дать место этой роте; она всегда будет иметь твердо определенную центральную группу, служащую другим пунктом сбора и направления.
Стрелки производят разрушительное действие; шеренга — нравственное. Когда вы наступаете против войск, занимающих позицию, против ожидающих вас войск, когда вы идете навстречу атакующим вас войскам, почему, в момент сильнейшего нравственного напряжения с той и другой стороны (я говорю о маневренном поле, о лагерной тактике, которая должна бы подготовлять к боевой), почему, говорю я, признаете возможным облегчать гнетущее состояние противника, уменьшая разрушение в его рядах отозванием ваших стрелков? Если неприятель оставит своих и если он смело идет позади их, вы погибли, ибо нравственное действие его на вас усиливается его разрушительным действием, которое вы уничтожили у себя против него. Почему? Потому, что ваши стрелки помешали бы действию наших колонн, атаке в штыки? Кто так говорит, тот, значит, ничего никогда не видел. В этот последний момент, решительный момент, когда 100, 150. 200 метров вас отделяют от неприятеля, нет более шеренги — есть движение опрометью. Если бы стрелки атаковали сами по себе, если бы они были обойдены и теснимы массой — не отзывайте их, не заставляйте их соверщать какую бы то ни было эволюцию; они не способны исполнить таковую, разве чтобы отойти и перейти к обратному течению, которое может увлечь и вас самих. В> такие моменты все держится на одной нитке. Потому ли, спросим еще, вы отозвали бы ваших стрелков, что они помешают вам открыть двухшереножный огонь или огонь по команде? Если вы верите в этот огонь, в особенности в огонь под давлением приближающейся опасности, перед неприятелем, который, если он рассудителен, наступает наверное предшествуемый стрелками, мы друг друга не понимаем. Но допустим. Какой огонь возможен перед стрелками, избирающими людей в ваших шеренгах и полными уверенности, вызываемой в них исчезновением перед нами ваших стрелков? Если эти стрелки залягут, а это они сделают несомненно, перед вашим открывшимся фронтом, то они станут истреблять вас удобнейшим образом, и вы подвергаетесь их разрушительному действию и нравственному действию наступательного против вас движения. Ваши шеренги сбиваются. Вы не можете устоять. Есть только одно средство удержаться: выйти навстречу, и для этого не надо, ни под каким видом, открывать какого бы то ни было огня раньше того, как выйти вперед. Раз как огонь открыт — движение останавливается. Всегда верят в то, что начальник может по желанию открыть и прекратить огонь, как на маневрах. Огонь открытый батальоном, особенно при нынешнем оружии, есть начало беспорядка, тот момент, когда батальон начинает ускользать из рук начальника...
На маневрах даже командиры батальонов после похода, после несколько живого построения, не могут (часто не умеют) командовать огнем.

Глава VII. Роль и нравственное действие кавалерии

С новым оружием несомненно менее всего изменилась роль кавалерии, а о ней то больше всего заботятся. Однако кавалерия держится всегда одного credo: атака. При действиях кавалерии против кавалерии, роль остается всегда одной и той же, а это уже немаловажно. Против пехоты то же самое. Кавалерия может действовать с успехом только против расстроенной пехоты (оставим в стороне эпические рассказы, всегда лживые (?), как относительно кавалерии, так и пехоты), ныне также как и вчера, и она понимает, как за это приняться. Пехота против пехоты не может сказать того же. Там полная анархия в идеях: пехота не имеет credo. Говорят: кавалерия погибла; при нынешнем оружии она не может действовать в сражениях (а пехота разве не испытывает также его действия?).
Пример последних двух войн ничего не доказывает: осада, пересеченная страна и кавалерия, которую не решаются компрометировать, и у которой отнимают таким образом смелость — единственное, или почти единственное, ее оружие. Во все времена являлись сомнения в пользе кавалерии, и это потому, что она дорого стоит и что мало пользуются ею, именно потому, что она дорого стоит.
Вопрос экономический, точка отправления которого определяется в мирное время.
Когда люди считаются ценными, они очень скоро приобретают такое же мнение о себе и стараются сберечь себя. Француз имеет больше достоинств кавалериста, нежели пехотинца, а однако его пехотинцы как будто лучше. Почему? Потому что употребление кавалерии на полях сражений требует решительности, редкой своевременности, и если французский кавалерист не может выказать, чего он стоит, вина не его, а его начальников.
Что можно ответить на следующий аргумент: пехотинец, со времени усовершенствования оружия, не должен ли реже ходить в атаку? Разве кавалерист создан иначе, разве у него меньше сердца, чем у пехотинца? То, что делает один (идти под огнем), разве не может сделать того же (проскакать под огнем) другой?
С того дня, когда кавалерист будет не в состоянии проскакивать под огнем, для пехотинца станет невозможным идти под огнем, и сражения будут лишь обменом с дальнего расстояния ружейных выстрелов между людьми, находящимися за закрытиями. Бой прекратится только по истощению патронов.
Почти всегда французская пехота бывала поражаема английской пехотой; почти всегда английская кавалерия против французской (одна на одну) давала тыл. Потому, что наши кавалеристы (люди на войне дольше держатся в кавалерии) были более старыми солдатами, нежели наши пехотинцы и следовательно более солидными? Но это фактически неверно. Причина в том, что на поле сражения роль пехоты, когда она имеет дело с солидным противником, требует хладнокровия, крепких нервов, больше нежели роль кавалеристов; что она требует тактики, соображенной с неприятельской, принимая в расчет и национальный характер и характер противника. И против англичан наша вера «вперед» опрометью потерпела полное фиаско. Роль кавалерии более простая, разумеется, против кавалерии же; французская уверенность и «вперед», «вперед», дают хорошую боевую кавалерию, и более чем кто-либо француз годен для этой роли; наши кавалеристы идут лучше вперед, чем какие-либо другие, а в этом то все и заключается на поле сражения; и так как они быстрее идут вперед нежели пехота, то стремительность, продолжительность которой имеет пределы, лучше сохраняется при движении к неприятелю. Почему так трудно с пользой употреблять кавалерию? Потому, что роль ее вся заключается в движениях, в нравственном духе, столь связанных между собою, что одни движения, часто без атаки, без какого бы то ни было физического действия, заставляют неприятеля отступать, и если его преследуют попятам, то обращают в бегство. Это будет следствием ее быстроты, если сумеют воспользоваться таковою.
Если во времена Империи у нас не было великого кавалерийского генерала, который умел бы управлять и маневрировать массами, который умел бы пользоваться ими не в виде только слепого молотка, и почти всегда с огромными потерями, то это потому, что, подобно галлам, мы слишком абсолютно верим в слова: вперед, вперед; к чему столько церемоний! Церемонии не мешают этому «вперед»; они подготовляют его действие и придают последнему больше верности и оно не так дорого обходится наступающему; мы обладаем всею дикостью и нетерпеливостью галлов, что подтверждается Меленьяно, где мы пренебрегаем «церемониями с пушками» и упускаем случай совершить движение для обхода селения. Да, кавалерийский генерал редкое явление, пехотный точно также... Подобный начальник должен (дело трудное) соединять решительную храбрость и стремительность с осторожностью и хладнокровием; он должен быть совершенен; различие оружия ничего не значит. Человек на коне, человек пеший — все тот же человек. Только от пехотного начальника не требуется отчета за несвоевременное истребление его людей, тогда как от кавалерийского это требуется.
Пехотный генерал имеет в 6 раз больше действительных случаев сражаться, чем кавалерийский. Благодаря этим двум мотивам, с самого начала какой-нибудь войны можно заметить больше смелости у пехотного генерала, чем у кавалерийского. Генерал Бюжо был бы пожалуй лучшим кавалерийским генералом, чем пехотным. Почему? Потому что он обладает быстрым соображением и решительностью. Решительность пехотинца требует большей твердости, чем решительность кавалериста.
Хороший артиллерийский генерал всегда найдется. Почему? Потому что ему приходится меньше заботиться о нравственном духе, потому что в своих суждениях он опирается больше на предметы и действия материальные, чем на нравственные, потому что ему приходится меньше заботиться о нравственном духе, своих людей, но тем мотивам, по которым в артиллерии боевая дисциплина более тверда, чем в других родах оружия.
Кавалерийский бой более пехотного есть дело нравственного духа. Исследуем сперва нравственную сторону боя кавалериста одного против одного.
Два кавалериста бросаются навстречу один другому.
Направят ли они своих лошадей лоб в лоб?
Их лошади расшиблись бы, и для чего? Для того, чтобы обоим спешиться, рискуя быть раздавленными при столкновении или при падении их коней. Каждый в бою рассчитывает на свою силу, свою ловкость, на гибкость своего коня, на личное свое мужество; он, следовательно, не желает слепого столкновения, и он прав. Они останавливаются лицом к лицу, бок о бок, чтобы драться один против одного, или они проскакивают, посылая мимоходом друг другу удары саблями или пиками; или наконец они стараются грудью лошади задеть колено противника и свалить его таким образом. Но каждый всегда, всегда стараясь поразить другого, помышляет и том, как бы защитить себя, не желает сильного столкновения, упраздняющего бой... Древние кавалерийские бои, редкие кавалерийские бои наших дней ничего другого нам не показывают.
Дисциплина, удерживая кавалеристов в шеренге, не могла изменить инстинкта кавалериста. Также как и отдельный человек, кавалерист в шеренге вовсе не хочет расшибиться стена об стену при ударе с неприятелем. Отсюда страшное нравственное действие сомкнутой, приближающейся шеренги. Так как нет средства ускользнуть вправо или влево, то обе стороны, люди и кони, избегая столкновения, останавливаются лицом к лицу. Но могут сказать, на это, если эти войска обладают отличной храбростью, одинакового нравственного склада, одинаково хорошо ведены, одинаково воодушевлены, то что произойдет, если они увидят себя так близко, лицом к лицу. Все эти условия никогда почти в совокупности не встречаются с той и другой стороны; этого никогда не видели; 49 против одного, что одна из кавалерии поколеблется, расклеится, расстроится, даст тыл перед решительностью другой, на три четверти раньше того времени, которое требуется для того; чтобы сойтись глаз к глазу; но всегда, всегда остановка, осаживание, поворот коней, сумятица (которые и обнаруживают страх или колебание) ослабляют, умаляют, упраздняют столкновение, обращают его в моментальное бегство, так что решительное наступление неприятеля вовсе даже не замедляется. Противник не может без собственного расстройства проскочить или обойти препятствие (представляемое еще не бежавшими в этой сумятице лошадьми), посредством поворота, невозможного сразу, но исполненного однако опрокинутой частью; но этот беспорядок победы происходит от «вперед», и хорошая кавалерия не смущается им, ибо она умеет собраться безостановочно, двигаясь вперед, тогда как разбитая несет ужас в своих пятках. Но в итоге потери незначительны, ибо бой, если таковой произошел, дело одной секунды. Доказательством этого служит то, что в этом бою кавалерии против кавалерии только побежденный теряет людей; и то потеря его бывает невелика. Только бой против пехоты бывает действительно смертоносным. Доказательством этому служат и неоднократные случаи, когда, при равном числе, маленькие шассёры разбивали тяжелых кирасир. Каким бы образом это могло случиться, если бы последние не сдались перед их решительностью? Поэтому весь вопрос всегда в решимости.
С древних времен и всегда отдельный пехотинец одерживал верх над отдельным кавалеристом. В древних повествованиях относительно этого нет ни тени сомнения; кавалерист сражается только с кавалеристом, он угрожает, тревожит, беспокоит пехотинца с тылу, но не сражается с ним; он истребляет его, когда последний обращен в бегство пехотою, или но крайней мере опрокидывает его, а велит (легкая пехота в древности) уже прирезывает.
При кавалерийском шуме и быстроте, человек легче ускользает из-под надзора. В наших боях его действие прерывчато и быстро. Кавалерист неохотно сдает, ибо это опасно. — Между одним моментом действия и другим происходит сосредоточение, затем аппель (если этого не делается, то это ошибка). Можно в один день сделать десять, 20 раз аппель. Командир, товарищи, могут ежеминутно потребовать отчета и могут потребовать его на следующий! день.
Пехотинец, в наше время, если попал в дело и если оно трудное, ускользает из-под контроля начальства, вследствие известного беспорядка, вследствие разброски, отсутствия сбора, который может быть сделан только после дела. Остается лишь контроль товарищей. — Пехота между современными родами оружий требует наиболее солидарности.
Поэтому во все времена, начиная с древности (когда кавалерист, принадлежал более высшему сословию, чем пехотинец, должен был быть человеком с более великодушным сердцем), кавалерия дерется очень плохо или очень мало.
Надо заметить, что германская или галльская кавалерия всегда была лучше римской кавалерии, которая не в состоянии была держаться перед ними, несмотря на то, что была лучше вооружена. — Отчего? Оттого, что в кавалерии решимость, стремительность, слепая даже храбрость дает успех вернее, нежели в пехоте. Разбитая кавалерия — это менее храброе оружие. Галлам легче было быть лучшими кавалеристами, чем нам; им не приходилось отвлекаться от огня атакой. Даже при движении вперед вы испытываете нравственное действие противника, но вы пытаетесь побороть его и покорить его влиянию вашего духа. Несомненно, что все, что ослабляет нравственное действие неприятеля на вас, увеличивает вашу решимость наступать. Предохранительное оружие, ослабляя на половину материальное действие, которому приходится подвергаться, ослабляет на половину нравственное действие, которым надо овладеть (страх), и понятно, насколько это в данный момент возвышает нравственное действие кавалерии, так как является уверенность, что, благодаря этому оружию, неприятель дойдет до вас.
Кирасиры времен Империи, храбрые кирасиры, ходили, как говорят, в атаку рысью, курц-галопом; это признак превосходного нравственного духа, который не был бы таковым без кирасы. Кирасирам нужна только половина храбрости драгун, чтобы стремительно атаковать (им приходится побороть нравственное действие вдвое слабейшее); и так как они одинаково храбры — такие же люди — то есть основание рассчитывать на их действие.
Если какая либо часть войск выжидает другой (вещь крайне редкая) с холодным оружием в руках, и когда последняя доведет дело до конца, то первая не защищается. Это coedes (истребление) древних боев, если нет быстрейших коней. Человек в современном бою, держащем сражающихся на столь большом расстоянии, приобретает чувство ужаса к человеку же; он подступает к нему не иначе, как прикрываясь, только вынужденный какой-нибудь необходимостью к случайной встрече, и то! Можно сказать, что он старается настигнуть беглеца только из опасения, как бы этот последний не повернулся.
В преследовании кавалерии кавалерией заключается материальное действие. Преследуемый не может остановиться, не отдаваясь преследующему, который видит, на кого он наседает и, при остановке или повороте бегущего, может поразить его прежде, чем он станет совершенно лицом к нему, ударит его, следовательно, неожиданно. Преследуемый, вдобавок, не знает, сколько его преследуют. Если он остановится один, то двое могут нагрянуть, ибо эти последние видят, что перед ними и естественно направляются против всякого, кто попытался бы повернуться кругом, ибо при повороте рождается для них опасность, и преследование часто и есть лишь опасение неприятельского поворота.
Тот нравственный факт, что невозможно одновременно повернуться кругом при бегстве, не рискуя быть настигнутым, поваленным, делает бегство безостановочным, даже для храбрейших людей, до тех пор, пока удастся выиграть пространство, найти укрытие, поддержку и следовательно получить возможность собраться и опять повернуться вперед, перед чем преследование обращается в свою очередь в бегство.
По этим причинам всякая кавалерия стремится атаковать равным фронтом, ибо если противник сдает перед ней, то охватывающие фланги могли бы сделать заезд, чтобы стать позади ее и из преследующей сделать ее преследуемой. Но нравственное действие, действие решимости таковы, что редко случалось видеть, чтобы кавалерия атакующая и преследующая центр более многочисленной кавалерии, была бы, в свою очередь, преследуема флангами. Но одна мысль, что можно быть взятым в тыл, один факт оставления на флангах людей, могущих это сделать, делают эту решимость весьма редкою. Современная кавалерия, также как и древняя, не производя реального действия, имеет решительное действие, но против расстроенных войск, против пехоты, ввязавшейся в бой с пехотою же, против кавалерии, расстроенной артиллерией или фронтальными демонстрациями; тогда действие ее верное и дает огромные результаты. Вы дрались целый день, у вас легло 10.000 человек, столько же у неприятеля, ваша кавалерия преследует и захватывает 30.000 и т.д. Роль ее менее рыцарская, чем название и внешний вид, и не так велика, как роль пехоты; она всегда теряет меньше людей; надо мириться с действительностью. Она проявляет наибольшее действие при условиях внезапности; при таковых и получаются самые изумительные результаты.
Жомини говорит об атаках рысью против кавалерии, пущенной в галоп, и приводит Лассаля, который часто действовал таким образом и который, видя приближающуюся галопом неприятельскую кавалерию, говорил: «Вот погибшие люди». Жомини делает отсюда вывод о шоке. Рысь допускает единство, компактность, которые карьер нарушает. Все это может быть так, но нравственное действие прежде всего. Часть пущенная в галоп (карьер), видящая идущий рысью навстречу сомкнутый эскадрон, сперва будет удивлена такой самоуверенностью, но высшим материальным импульсом галопа она опрокинет неприятеля! Однако при этом у идущих рысью нет интервалов, нет отверстий, через которые можно бы уйти за линию, избегая столкновения, разбивающего людей и лошадей. Эти люди, следовательно, твердо уверены, что их сомкнутые шеренги не дадут никому возможности ускользнуть, и если они идут твердым аллюром, то это значит, что их решимость столь же тверда и что они не чувствуют потребности возбудить себя необузданной быстротой карьера.
Все эти рассуждения не делаются кавалеристами, пущенными в галоп, но инстинктивно ими сознаются. Они понимают, что имеют перед собой нравственный импульс выше ихнего, и люди смущаются, колеблются, руки инстинктивно поворачивают лошадей. Нет больше смелости в атаке галопом, и если некоторые идут до конца, то три четверти уже пытались избежать столкновения; водворяется полный беспорядок, деморализация, бегство и затем начинается преследование галопом, со стороны тех, которые атаковали рысью.
Атака рысью требует начальников и солдат полных доверия и солидных. Только боевой опыт может придать всем такой закал. Но такая атака, будучи нравственным действием, не всегда удается: это дело внезапности. Уже Ксенофонт рекомендует в своих советах, относительно кавалерийских демонстраций, делать часто противное обыкновенному, переходить в галоп в тот момент, когда по привычке начинали всегда рысь и обратно. Потому что, говорит он, что бы ни было, приятное или страшное, чем менее оно предвидено, тем оно причиняет более удовольствия или ужаса.
Что лучше всего видно на войне, где всякая неожиданность поражает ужасом, даже самых сильнейших. В общем смысле для атаки нужен карьер, увлекающий аллюр, опьяняющий людей и лошадей, причем начинать его с такого расстояния, чтобы доскакать во что бы то ни было, чего бы это ни стоило людям и лошадям. Вот почему уставы требуют, чтобы атака начиналась с такого близкого расстояния, и они правы. Если кавалеристы выждут, пока скомандуют карьер, они всегда доскачут...
Удержание в руках людей до команды (или до сигнала): «Марш-марш!», а также точно схваченный момент этой команды — вещи крайне трудные и мимолетные; они требуют от начальника такого энергического господства над его людьми и такого быстрого взгляда в тот момент, когда три четверти людей ничего не видят, что хорошие кавалерийские начальники, настоящие эскадронные командиры, крайне редки, точно также как и настоящие атаки.
Открытое столкновение никогда не существует. Нравственный импульс одного из противников опрокидывает всегда заранее другого, немного дальше, немного ближе, будь это немножко ближе нос к носу; перед первым сабельным ударом, одна из сторон уже разбита и готовится к бегству. Открытым столкновением все были бы подброшены на воздух.
Почему Фридрих так любил, чтобы центр эскадронов был сомкнут до последней возможности? Потому, что он в этом видел гарантии против человека и против лошади.
Настоящая атака с той и другой стороны была бы взаимным истреблением, а на практике победитель не теряет почти ни одного человека. Говорят, что в Экмюльском бою, на одного сваленного французского кирасира приходилось четырнадцать австрийских кирасир, пораженных в спину. Потому ли только, что они были без лат? Нет; вернее потому, что они повернули спину для принятия ударов.
Люди только и желают рассеяться от опасности, надвигающейся вследствие движения. Кавалеристы, идущие на неприятеля, если бы предоставить им делать по своему, поскакали бы карьером, так что они или совсем не дошли бы, или дошли бы запыхавшимися (материал для резни даже для арабов, как это случилось в 1814 году с кавалерией генерала Мартино). Быстрое движение обманывает тревогу, которую естественно хочется сохранить; но здесь находятся начальники, которым опыт, устав приказывают постепенно ускорить аллюр, таким образом, чтобы подойти с наибольшей быстротой: рысь, галоп, затем карьер. Но требуется верный взгляд, чтобы оценить расстояние, свойства местности, и, если неприятель двинется навстречу, то сообразить место столкновения. Чем ближе подходят, тем сильнее в шеренгах нравственное давление. Вопрос о столкновении в минуту достижения наибольшей быстроты, не есть вопрос только механический, так как, по правде сказать, никогда не сталкиваются. Это вопрос нравственный. Надо уметь чувствовать, в какой момент беспокойство людей требует опьяняющего, сломя голову, карьера. Минутою позже—и слишком сильное беспокойство берет верх и заставляет руки кавалеристов действовать на лошадей, — выдвижение будет несмелое, многие лукавят и остаются сзади.; Минутой раньше — и быстрота перед столкновением замедляется, оживление, опьянение скачки (дело минутное) соответственно ослабеют, тревога опять берет верх, руки действуют инстинктивно, и если выдвижение было смело, то столкновение далеко не таково.
Фридрих, Зейдлиц восхищались, когда им случалось видеть, что центр эскадрона атаковал тремя или четырьмя сомкнутыми шеренгами в глубину. Они понимали, что от такого сплоченного центра передовые шеренги не могли ускользнуть ни вправо, ни влево, и чти они вынуждены были скакать прямо. Для того, чтобы ринуться, подобно баранам, даже против пехоты, люди и лошади должны быть опьяненными (кавалерия Понсомби при Ватерлоо). И если когда-либо одна кавалерия сталкивается с другой, то столкновение настолько ослабляется руками людей, вставанием на дыбы лошадей, уклонением голов, что'это ничто иное, как остановка лицом к лицу.
Если англичане почти всегда бежали перед нашей кавалерией, то это доказывает, что, будучи достаточно сильными, чтобы держаться перед нравственным импульсом пехоты, они тем не менее не могли удержаться перед более сильным импульсом кавалерии.
Мы должны бы быть лучшими кавалеристами, нежели пехотинцами, потому что свойство кавалерии заключается в отважной стремительности. Все это истина по отношению к солдатам. Начальник кавалерии должен пользоваться этой отвагой без колебания и одновременно принимать меры как для поддержки ее, так и в предупреждение ее ослабления. Атака всегда, даже при обороне, бывает признаком решимости и возвышает нравственный дух. Действие ее непосредственнее на кавалерию, потому что движения кавалерии более быстры и потому что быстрота их не дает времени нравственным эффектам боя, атаки, измениться вследствие размышления.
Со времен Империи, европейская армия того мнения, что кавалерия не дала ожидаемых от нее результатов, не представила истинно великих подвигов, потому, что как у нас, так и у других наций не было настоящего кавалерийского генерала. — По-видимому такой феномен не появляется даже каждое тысячелетие. Под Красным, 14-го августа 1812 года, Мюрат, во главе своей кавалерии, не в состоянии расстроить изолированный отряд пехоты русских в 10.000 человек, все время державший его своим огнем в отдалении и спокойно отступивший по равнине. Однако кавалерия для того, кто умеет ею пользоваться, может быть страшным подспорьем. Кто может сказать, победил ли бы Эпа-минонд два раза Спарту, без фессалийской кавалерии?
Вследствие того, что не хотят изучать нравственную сторону и потому, что верят буквально повествованиям историков, каждая эпоха жалуется на то, что невидно больше столкновений двух кавалерии, сражающихся и дерущихся холодным оружием; жалуются, что благоразумно поворачивают спину вместо того, чтобы дойти до столкновения с неприятелем. Эти жалобы раздавались со времен Империи и у союзников, и у нас. Всегда было так.

Глава VIII. Атака — Тактика — Вооружение

Атака. — Так как связь, сомкнутость и единство составляют силу атаки, а равнение невозможно при живом аллюре, когда быстрейшие обгоняют прочих, то понятно, почему следует пускаться вскачь только тогда, когда нравственное действие произведено и когда приходится дополнить его, обрушиваясь на неприятеля, уже расстроенного, готового дать тыл.
Таким то образом, кирасиры шли в атаку рысью. Это спокойствие, эта самоуверенность заставляли неприятеля поворачивать спину, и тогда его атаковали с тыла уже галопом. Конечно, необходимость увлечь, рассеять человека и коня в решительную минуту вынуждают переходить в карьер перед схваткой с неприятелем до обращения его в бегство.
Атака уступами на пехоту оказывает более сильное нравственное действие, нежели атака линиею, развернутым фронтом. Отбросив 1-й, 2-й эскадрон, пехота, видя сквозь дым появление 3-го, спрашивает себя, когда этому будет конец? И махает рукой.
Простое наблюдение достаточно, чтобы показать, что две кавалерийские части никогда не схватываются; одни лишь кавалерийские атаки на пехоту бывают смертоносными.
Без исключения все писатели, трактуя о кавалерии, говорят вам, что полные атаки в карьер до встречи двух кавалерии и столкновения на скаку, никогда не бывают.
Всегда до столкновения одной из них силы изменяют, она поворачивается спиной; если нет, то бывает обоюдная остановка нос к носу[1]. Что же делается с известным МV²? Если это известное МV² пустое слово, то зачем давить ваших лошадей под колоссами (забывая, что в формуле есть, М и V²)? При атаке есть М, есть V², есть то, есть другое, есть — есть решимость, и я, полагаю, больше ничего!
Не следует делать ни офицерам, ни кавалерийским солдатам, математических разъяснений относительно атаки, ибо это только может поколебать уверенность — математическое рассуждение указывает на взаимную расшибку, которая никогда не бывает.
Лассаль, со своей атакой рысью, всегда победоносной, избегал подобных рассуждений, которые указали бы ему, что кирасирская атака рысью должна быть опрокинута гусарскою атакой в галоп.
Он им говорил просто: идите решительно и будьте уверены, что вы никогда не встретите таких сорвиголов, которые решились бы столкнуться с вами. Надо быть сорвиголовою, чтобы идти до конца, француз более, чем кто-либо другой, сорвиголова и он в сражении бывает отличным кавалеристом, когда и начальники его сорвиголовы; да он бывает лучшим в Европе, если начальники имеют кое-что в голове, ибо это никогда ничему не вредит.
Кавалерийская формула есть следующая: Р — решимость и Р и всегда Р (более) всех МV2 на свете.
Ксенофонт говорит: «Что бы то ни было, приятное или ужасное, чем оно меньше предвидено, тем больше причиняет удовольствия или ужаса. Это лучше всего видно на войне, где всякая неожиданность, поражает ужасом даже самых сильнейших. Но когда две армии находятся одна перед другой или отделенные полем, тогда происходят кавалерийские стычки, подъезды, повороты, чтобы задержать и преследовать неприятеля, после чего обычай требует, чтобы все двигались медленно и пускались в карьер только с середины пробега. Если же, начав сперва по обыкновенным правилам, затем тотчас же сделать противное сказанному и немедленно после поворота поскакать для бегства, или для того чтобы настигнуть неприятеля, то таким образом можно будет, с наименьшим риском, нанести вред неприятелю атакой со всей быстротой, находясь вблизи своих и ускакивая тем же манером, чтобы удалиться от неприятельской линии. Если бы даже имелось средство в этих стычках оставлять назади (атака колонной) незамеченными четыре или пять человек из каждой части наиболее храбрых и имеющих наилучших коней, то им было бы весьма удобно броситься на неприятеля в тот момент, когда он делает поворот».
Тактики. — Чтобы французская кавалерия была лучшей кавалерией в Европе и кавалерией настоящей, хорошей, ей надо одно — отдаваться своему национальному темпераменту, дерзать, дерзать, идти вперед! Но кавалерия — драгоценность, которую боятся сломать. А между тем только ломая ее...
Кавалерия маневрирует на поле сражения. Почему? Потому, что она может это делать быстро, и в особенности потому, что она может это делать вдали от пехотного или, по крайней мере, от артиллерийского огня.
Маневр есть угроза, сильное нравственное действие, и кавалерийский генерал, умеющий маневрировать, много способствует успеху. Он задерживает движение неприятеля в нерешительности: что попытает сделать кавалерия? Он заставляет его принять то или другое построение, держащее противника под огнем артиллерии (легкой артиллерии, в особенности если генерал умеет пользоваться ею), более или менее продолжительное время, что содействует деморализации и дает возможность настичь неприятеля и т.д. При разрушительной силе современного оружия, движение вперед, под огнем, весьма трудно, а потому маневрирование приобрело еще большее значение. Более чем когда-либо будут иметь значение маневры на дальнем расстоянии, с целью принудить неприятеля переменить позицию, очистить ее. Кто маневрирует быстрее кавалерии? Вот ее роль. Чрезвычайное усовершенствование оружия допускает только, так сказать, индивидуальное действие в бою, рассыпание. С другой стороны оно придает всю силу общим действиям, дальним маневром отрядов достаточно грозных, чтобы вызвать опасения неприятеля относительно его флангов и тыла.
Кавалерийское дело длится одну минуту. Необходимо немедленно вернуться назад. С аппелями при каждом сборе менее ускользают из-под надзора начальников, чем в пехоте, где, раз завязано дело, — нет отдыха.
Отступление пехоты всегда труднее кавалерийского. Это просто. Отброшенная и приведенная в беспорядок кавалерия — есть случай предвиденный, обыкновенный; она уходит, чтобы собраться вдали, и часто снова появляется в хорошем виде. — Можно почти сказать, судя по тому, что происходит, что такова ее роль. Отброшенная пехота, в особенности, если кавалерия вмешается сюда, часто дезорганизуется, даже всегда, если дело было жаркое, на весь день. Сами авторы, говорящие вам, что два эскадрона никогда не сталкиваются, пишут всласть следующее: сила кавалерии заключается в ударе. В ужасе удара, — да, но не в ударе. Следовательно — в решимости, и больше ни в чем. Дело нравственное, а не механическое.
В конце концов, выстрелы и гром орудий оглушают солдата, усталость одолевает его; он делается инертным, не понимает больше команд. Если кавалерия неожиданно появляется — он погиб. Кавалерия торжествует одним своим видом (Бисмарк или Декер). Нарезные оружия, ружья ни в чем не изменяют тактику кавалерии. Это оружие, так показывает самое слово "a precision, оказывает действие лишь насколько существует точность во всех условиях боя, начиная с прицела, и если дистанция точно не определена, то и действие его неудачно, а точное определение дистанции невозможно для движущихся войск — движение же есть существо кавалерии. Впрочем, нарезное оружие стреляет по всем.
Что произойдет вследствие усовершенствования метательного оружия для кавалерии, равно как и для пехоты (и нет основания предполагать чего-либо иного для кавалерии), это то, что будут бегать перед нею с более дальнего расстояния, и ничего больше.
Кавалерист проскакивает опасность, пехотинец идет к ней, и вот почему (если будут уметь, что весьма вероятно, определять расстояния), роль кавалериста не уменьшится нисколько вследствие усовершенствования дальнего огня. Пехотинец один никогда бы не дошел. Кавалерист угрожает, делает диверсии, тревожит, рассеивает отряды, достигает часто, будучи хорошо поддержан, удобной местности, — пехотинец же займет ее как всегда, но более чем когда-либо в атаке ему понадобится помощь кавалеристов.
Тот, кто сумеет смело пользоваться кавалерией, будет непременно победителем. Наиболее вероятный результат действия нынешней артиллерии будет заключаться в увеличении рассыпания в пехоте и даже в кавалерии.
Единая кавалерия. Какая? Если все наши люди могут носить кирасу и одновременно исполнять трудную службу легкой кавалерии, если все наши лошади могут вдобавок носить кирасу, при такой службе, то я понимаю, чти тогда могли бы быть один лишь кирасиры.
Рыцарь был весь покрыт латами, а конь его отчасти; он мог атаковать только рысью. С появлением огнестрельного оружия кавалерия, как говорит один современный автор (генерал Амбер), покрылась скорее наковальней, чем кирасами. Когда, вследствие успехов оружия, в пехоте и в тактике потребовалось более подвижности, когда постоянные армии были устроены государством, то последнее, меньше заботившееся о шкуре людей, чем об экономии и подвижности, уничтожило кирасир. Кавалерия Фридриха обыкновенно несла лишь незначительные потери. Это происходило вследствие ее решительности: Фридрих любил говорить, что 3 человека позади неприятеля более стоят, чем 50 впереди. Действие нравственное.
Поля сражений ныне гораздо обширнее, чем во времена Фридриха. Сражения происходят на местности, более пересеченной (потому что подвижные армии не выбирают одну местность предпочтительно перед другой). Кавалерийский генерал поневоле видит менее ясно. Обзор имеет свои пределы. Великие кавалерийские генералы более редки и Зейдлиц не мог бы, без сомнения, при усовершенствованных орудиях и ружьях, возобновить свои чудеса.
Но дело всегда есть, и я думаю, что есть много дела и тем более, чем полагают его менее. Для кавалерии более, нежели для пехоты, ибо она способна к более смелому выдвижению, подавать с выгодой фланги. Поэтому же она имеет наибольшую необходимость в резервах, для обеспечения фланга и тыла; резерв требуется для прикрытия, поддержки преследующих, которые почти всегда, в свою очередь, преследуются на обратном пути. Последним нетронутым резервам, больше нежели в пехоте, принадлежит победа. Поэтому надо всегда иметь резервы, а также всегда быть отважным.
При достаточном пространстве кавалерия быстро собирается.
Выписка из Фолара. «Нет ничего такого, чего не мог бы извлечь офицер из доблестной кавалерии, составленной из кавалеристов, уверенных в своих конях, знающих их качества и силу и имеющих, вдобавок, отличное оружие.
Такая кавалерия опрокинет самые сильные батальоны, если офицер достаточно искусен, чтобы знать свою силу, и достаточно мужественен, чтобы воспользоваться ею...».
Опрокинуть недостаточно, и такой подвиг обходится слишком дорого, если не перебьют и не возьмут батальон в плен; разве если непосредственно не следуют другие войска, которым будет это предоставлено.. Не следует искать примеров в победах и завоеваниях, они также в официальных реляциях, они находятся в искреннем свидетельстве людей, лично действовавших, притом таких, которые, действуя, видели; вещь трудная.
Кавалерия всегда теряет значительно меньше людей, чем пехота от огня и от болезней. Этим объясняется, почему длинные войны улучшают ее более, чем пехоту.
Кавалерийские рейды в Американской войне суть войны против денег, против общественной промышленности, против снабжений армий. Это войны, рассчитанные на истребление богатств, но не людей, причем потери небольшие, или их совсем не было; убивали или брали в плен тоже мало. Кавалерия всегда остается аристократическим родом оружия, рискующим всем (или, по крайней мере, это кажется так, и это уже кое-что значит; надо быть смелым, а это не так то обычно) и теряющим мало. Самый ничтожный пехотный бой стоит (при одинаковой числительности) больше, нежели самый превосходный рейд.
Всякая часть войск, кавалерийская или пехотная, наступающая вперед, должна заранее выслать разъезды для обрекогносцирования, по возможности, своевременно, места ее действий. Конде забывает об этом при Неервиндене, 57-й полк забывает об этом при Сольферино, все о том забывают, и за отсутствие нескольких разведчиков испытывают неудачи, поражения. Это необходимо делать; в кавалерии надо сделать аппель после атаки; в пехоте при первом перерыве сражения. Это следовало бы делать на учениях и практических маневрах, не ради нужды, а с тем, чтобы это делалось по рутине и чтобы такой сбор не забывали делать в день сражения, когда мало кто помнит о том...
Вооружение. Один полковник легкой кавалерии требует, чтобы шассёры его были вооружены карабинами. Почему? Если я вышлю людей обрекогносцировать деревню, я могу ощупать ее издали (на 700 или 800 метров) ружейным огнем, не теряя никого. Что ответить на это?
Положительно винтовка отнимает у людей здравый смысл.
Кавалеристу дано ружье, которым он должен пользоваться в виде исключения. Берегитесь, как бы исключение не сделалось правилом, это бывало: примером тому приведем бой при Сике, в котором первый акт разыгрался для нас неудачно, благодаря недостаточной стремительности полка африканских шассёров, которые, пустившие в галоп, остановились для перестрелки. Свидетель этого боя, генерал Бюжо, при втором деле, стал для атаки в голове полка, чтобы показать, как надо атаковать. Некоторые авторы считают возможным рассыпать кавалерию в стрелки, конные или пешие, последние с лошадьми в поводу. Мне это кажется возможным заблуждением. Если кавалерист стреляет, то он уже не атакует. Африка, на которую так часто ссылаются по этому поводу, именно и доказывает это.
Два пистолета или один револьвер годились бы лучше.
Об уколах. Удар острием более страшен, чем всякий сабельный; вы не заботитесь о поднятой руке, угрожающей вам, вы вонзаете; но для этого надо, чтобы всадник верно знал от своих офицеров, от опытных офицеров (если таковые имеются после продолжительного мира), что отразить вертикальный сабельный удар опасно, не говоря уже о том, что это трудно. В этом, как во всем, преимущество остается за храбрейшим. Всякая кавалерийская атака, прежде всего, дело нравственное. Она тождественна, по своим средствам, по своему действию с пехотой. Все указания, относительно производства атаки (шаг, рысь, галоп, карьер и т.д.) имеют нравственную причину, и они уже приведены мною. У сейков кавалеристы г. де Нолона имеют драгунские клинки; они рубят ими, не знают фехтовальных приемов и не обучаются им; достаточно хорошей сабли и охоты воспользоваться ею, говорят они. Это правда. Легко показать, что сабельная фехтовка такая же забава, как и фехтование штыком, с точки зрения боевой пользы.
Для кавалериста есть лишь одно серьезное дело: быть твердым на коне. Надо, чтобы он сидел на лошади по целым часам, каждый день, начиная с поступления в часть.
Во всех военных вещах мы заимствуем последний пример, тот, которого мы были свидетелями, и тогда мы требуем то пик, которые мы никогда не сумели бы употреблять, которых боятся сами кавалеристы (?), мы видим то, мы видим другое, забывая, что последний пример заключает в себе только ограниченное число данных этого вопроса.
Говоря о пике, не принимают в соображение лошадь, малейшее движение которой уклоняет это длинное, оружие. Пика оружие страшное, также и для того, кто употребляет его на коне. Вонзающий его в неприятеля, на галопе будет сам сшиблен с лошади, ему оторвет руку пикой, застрявшей в теле неприятеля.
Если же ожидать противника, стоя на месте, то забывают, что лошадь всегда захочет ускакать, избежать удара, если выдвинутая навстречу лошадь сделает тоже.
Спорят постоянно о пике и сабле. Пика требует проворных, сильных кавалеристов, твердо сидящих на коне, тщательно обученных, очень ловких, ибо фехтование пикой труднее, чем прямой саблей, в особенности, если она не слишком тяжела; эта трудность управления пикой не есть ли ответ на вопрос? Чтобы ни делали, как бы за дело ни принимались, надо всегда помнить, что наши новобранцы, в военное время, всегда поступают в эскадрон или в батальон, не докончив своего обучения, и что если им дать пики, то для большинства, они будут лишь длинными шестами; тогда как в хорошей руке прямая сабля будет простым и грозным оружием.

[1] В деле у Гофа, 25 января (6 февраля) 1807 г., произошел следующий эпизод: «Изюмскому гусарскому полку было приказано атаковать французский гусарский полк, против него двинувшийся. Оба полка устремились друг на друга, как две движущиеся стены и, подскакав на пистолетный выстрел, оба внезапно остановились, и только были слышны возгласы начальствующих: "Вперед", "En avant", но полка эскадронный командир Гундерштруб отчаянно кинулся на французского эскадронного командира и свалил его с лошади, это было сигналом Изюмцам двинуться вперед, и французский полк был опрокинут и преследуем». (Записки Сергея Григорьевича Волконского», С.-Петербург, 1901 г., стр. 25).