Глава III. Фрасимах, Андокид

§ 1
Новый период начинается с Фрасимаха из Халкедона, который принял Афины как свой дом. Аристотель помещает его между Тисием, одним из основателей риторики и Феодором из Византия [1], который был современником Лисия. Согласно хронологии платоновского «Федра» он был уже в расцвете своих сил когда Исократ был ещё только многообещавшим юношей [2]. Если датой написания диалога является 410 г. до н. э, мы можем предположить, что он родился между 460 и 450 гг, хотя и нет никаких ясных указаний.
Он, как кажется, следовал по путям своих предшественников. Он сочинил τεχνη или учебник риторики и сочинил или скомпилировал сборник отрывков, служивший образцом для его учеников и названный Свидой αφορμαι ρητορικαι (oratorical resources). Он возможно включал в себя exordia и epilogues, упомянутые Афинеем [3]. Аристотель упоминает его сочинение под названием Ελεοι («О возбуждении сострадания») [4] и книгу с таинственным заглавием θπερβαλλοντες , завершавшую курс его обучения [5]. Он сочинил так же несколько эпидиктических речей которые, судя по тому, что Свида называет их παιγνια , были возможно мифологического типа, примерами которого являются «Елена» и «Паламед» Горгия. Дионисий говорит, что он не оставил по себе ни совещательных речей, ни судебных и это согласуется с тем известным фактом, что он был чужестранцем и потому не мог появляться ни в судах, ни в собрании [6]. С другой стороны, Свида упоминает публичные речи и сам Дионисий сохранил фрагмент того, что, как кажется, было совещательной речью [7]. Возможно, что она была составлена только в качестве образца для его учеников и пригодна почти что для любых обстоятельств.
Он был превосходен в «патетическом» стиле: «Но в жалобно–стонущих речах о старости и нужде всех одолели, по–моему, искусство и мощь халкедонца. Он умеет и вызвать гнев толпы, и снова своими чарами укротить разгневанных — так он уверяет. Потому–то он так силен, когда требуется оклеветать или опровергнуть клевету», — говорит Сократ [8]. Этот дар, как кажется, был естественным выражением его порывистого и страстного характера, как он представлен в «Государстве» [9].
Об утрате его сочинений стоит пожалеть, так как он был изобретателем стиля — «умеренного», как его именует Дионисий — который, стоя между строгостью Антифонта и Фукидида и тщательно продуманной простотой, усовершенствованной Лисием, сочетал лучшие качества обоих. Он был, таким образом, предвестником Исократа. В сохранившемся фрагменте мы не находим следов редких или поэтических слов, или смелых сочетаний, какими пользовался Горгий; нет в нём ни сложных предложений Фукидида, ни натянутых антитез; стиль плавный и манера выражения ясная. Он, как кажется, был первым автором, тщательно исследовавшим метрический эффект и он упоминается Аристотелем за частое употребление пеона и тот очевидно рассматривал его в числе тех авторов, для которых стиль важнее мыслей [10].
Уже упомянутый фрагмент вероятно был exordium политической речи: «Я, афиняне, хотел бы жить в то древнее время, когда молодые люди могли молчать, так как им не было надобности выступать на собраниях, поскольку старшие правильно управляли государством».
Это традиционное вступление; сходным пожеланием (εβουλομην) начинается речь Антифонта об убийстве Герода [11] и Эсхин разрабатывает ту же самую тему превосходства над нынешней политической жизни во времена Солона так, что приводит нас к мысли, что он держал в уме prooemium Фрасимаха [12].
От трудов Феодора Византийского не сохранилось ни одной фразы. Современник Лисия, он обучал риторике и написал несколько сочинений на эту тему [13]. Он создал собственное деление речей, добавив к обычному изложению (рассказу) поповествование и предповествование и к доказательству — подоказательство (επιπιστωσις) [14]. Из–за этой то сверхтонкости различий Платон высмеивает «премудрого в речах» Фрасимаха из Византия [15].
§ 2
Андокид родился ок. 440 г. до н. э в семье известной уже в течение трёх поколений. Прадед его, как он сообщает нам, боролся с писистратидами; дед был одним из послов для заключения мира со Спартой в 445 г. и дважды впоследствии был стратегом; отец упоминается Аристофаном как любитель разведения фазанов [16]. Сам оратор был членом εταιρεα — вероятно скорее общественного, чем политического клуба, так как судя по упоминаниям члены его собирались только для пирушек.
В 415 г. , в самый канун Сицилийской экспедиции, Афины были поражены и напуганы страшным актом святотатства. Изображения Гермеса, стоявшие повсюду в городе, за одну ночь были изуродованы и обезображены. Суеверные граждане, думая что вся община должна нести ответственность за преступления своих членов, сочли это дурным предзнаменованием для удачи сиракузской экспедиции и менее резонно, восприняли это как знак предстоящего переворота и попытки свергнуть демократию. Их тревога возросла из–за слухов, что в некоторых частных домах совершалась для непосвящённых пародия на элевсинские мистерии. Подобные безбожные действия должны были навлечь на Афины гнев богов, до сего времени покровительствовавших им.
Здесь стоит напомнить как Алкивиад, один из руководителей экспедиции, обвинён был в соучастии в заговоре и как это обвинение привело к его отзыву из Сицилии и его отчуждению от родного города, что в свою очередь привело к полному провалу великого завоевательного предприятия и в конечном счёте, через полную потерю лучшей армии и флота, к падению и гибели самих Афин.
Андокид был обвинён в соучастии как в профанации мистерий, так и в разрушении герм. По первому обвинению ему удалось, вероятно, оправдаться, но он признал, что ему известно было о деле с гермами.
Некий Тевкр обвинил восемнадцать человек как виновных в порче герм. Из них некоторые были казнены, а остальные отправлены в изгнание. Список включает некоторых членов того клуба, к которому принадлежал Андокид. Другой доносчик, Диоклид, выступил с заявлением, что в преступление вовлечено было около 300 человек и он назвал 42 из них, включая Андокида и 12 его близких родственников. Афины были в панике и жаждали немедленной мести. Жертвы доносчиков были тотчас же брошены в тюрьму и их положение было крайне тяжёлым. Андокид описал как, для того чтобы спасти своего отца и других невинных, он наконец решился рассказать что знал. Он дал информацию под гарантию иммунитета от наказания, но согласно принятому постановлению претерпел атимию, включавшую в себя отлучение от агоры и храмов; будучи таким образом лишён права на общественную деятельность и карьеру, он решил удалиться из Афин.
В речи «О своём возвращении», произнесённой в 410 г. , пять лет спустя после всего этого безобразия, Андокид намекает, что сам участвовал в этом деле и просит прощения за свою «юношескую глупость» (§ 7). Фукидид [17] и другие так же намекают, что он обвинил вместе с другими и себя. Содержание речи «О моём возвращении» не даёт, однако, в этом полной уверенности и не противоречит заявлению сделанному двенадцатью годами позже в речи «О мистериях». В этой речи Андокид утверждает, что о заговоре знал и был против его осуществления, но он был осуществлён без его ведома. В доказательство этого он приводит то, что герма, стоявшая напротив его собственного дома единственная не была повреждена (de Myst., §§ 61-64):«(61) Поэтому я заявил Совету, что знаю тех, кто совершил преступление, и представил в истинном виде все, что произошло. Я рассказал, что предложение совершить такое дело внес во время нашей пирушки Эвфилет, я же высказался против, и потому тогда все это не состоялось из–за меня. Позже, в Киносарге, садясь на молоденькую лошадь, которая у меня тогда была, я упал и сломал себе ключицу, разбил голову и на носилках был доставлен домой. (62) Зная, в каком я состоянии, Эвфилет заявил им, что я согласился на это дело и обещал ему участвовать в выполнении и разрушить герму, стоящую у храма Форбанта. Он говорил так, обманывая их. Поэтому–то герма, которую вы все видите — она стоит у нашего отчего дома и была воздвигнута здесь филой Эгеидой — оказалась единственной из афинских герм, которую не разрушили. А ведь Эвфилет уверял их, что я обязательно это сделаю. (63) Теперь, узнав обо всем, они ужаснулись тому, что я знал о предприятии, но не участвовал в нем. Мелет и Эвфилет пришли ко мне на следующий день и заявили: "Андокид! Дело состоялось, и было совершено оно нами. Если ты сочтешь нужным соблюдать спокойствие и молчать, то, конечно, как и прежде, будешь иметь в нас своих друзей. Если же нет, то мы станем для тебя врагами в еще большей степени, чем некоторые другие из–за нас — друзьями". (64) Я сказал им, что считаю Эвфилета негодяем вследствие всего происшедшего и что для них опасность представляю не я — тем, что я знаю, но много более само дело — тем, что оно совершено».
Рассказ этот по крайней мере правдоподобен. Единственная деталь, вызывающая подозрение в этом откровенном признании оратора состоит в том, что все те, кого он обвинил (за исключением четверых) были уже прежде названы Тевкром и наказаны, некоторые смертью, остальные изгнанием, так что его признание не могло нанести им дальнейшего вреда. Четверо других, кого он ещё назвал не были ещё под стражей, хоть о них и было известно, что они были связаны с теми, кто понёс наказание. У них было время отправиться в изгнание (§ 68). Мы можем заподозрить, что Андокид вовремя предупредил их о своих намерениях. Так ценой отправления в изгнание четырёх человек, которые возможно были виновны, Андокид несомненно спас жизнь себе, своему отцу и остальным 42 обвинённым. Доносчик Диоклид отказался от своих слов и заявил, что принуждён был Алкивиадом и Амиантом дать ложные сведения. Он был предан суду и казнён (§ 66). Андокид, претерпев частичное лишение прав, вынужден был на много лет удалиться из Афин. Он занимался торговлей во многих странах и зарабатывал деньги, хоть иногда и недостойным образом. Он имел дела в Сицилии, Италии, на Пелопоннесе, в Фессалии, в Ионии, на Геллеспонте и наконец, на Кипре, где Евагор, царь Саламина, даровал ему ценную собственность [18].
В 411 г. он сделал попытку восстановиться в правах. Он приобрёл вёсла для афинского флота на Самосе и вернулся в Афины, умоляя пересмотреть своё дело. К несчастью, тогда в Афинах захватили власть «четыреста» и они отказали ему в просьбе на том основании, что он помогал их врагам. Позднее, в 410 или 408 г. он сделал вторую попытку и сочинил речь «О моём возвращении», но опять безуспешно. Только после амнистии Фрасибула (403 г.) он восстановил своё полное гражданство и в дальнейшем принимал активное участие в общественной жизни, выступая теперь как рьяный демократ. произнося речи в собрании и исполняя литургии. В 399 г. вспыхнула старая вражда и он был обвинён в нечестии по двум пунктам: как участвовавший в элевсинских мистериях, в то время как ему было это запрещено официально и как возложивший в качестве умоляющего ветвь на алтарь в Элевсине во время мистерий, что было профанацией. Карой за то и за другое была смерть и «О мистериях» — его успешный ответ на эти обвинения. В 391 г. ,в качестве одного из послов направленных для переговоров и мире со Спартой, он произнёс речь «О мире». Но мир не был заключён. Это последнее упоминание об Андокиде, хотя Псевдо–Плутарх заявляет, что он снова отправился в изгнание. Если это верно, то у него были удобные места, куда он мог вернуться — на Кипр или куда–либо ещё.
§ 3
Древние учёные очень суровы к Андокиду. Хотя александрийские критики и включили его в список десяти нормативных ораторов, Дионисий лишь вскользь его упоминает [19]. Квинтилиан третирует его сочинения [20], а Герод Аттик выражает скромную надежду, что он превзошёл по крайней мере Андокида [21]. Гермоген подвёл итог его недостатков как оратора: «Андокид стремится быть политическим оратором, однако не очень–то в этом преуспевает. Ибо он чужд стремления расчленить свою речь посредством риторических фигур и не придерживается строгого порядка. Он часто приплетает несущественные подробности и пускается в беспорядочные рассуждения, ибо он пользуется вставками без должного выбора. Вследствие этого некоторые находили его болтливым и вообще неясным. Ему мало свойственны заботливость и стремление к порядку, как впрочем и истинный пафос, а что касается искусства в отношении метода изложения, то этим он всё же одарён, пусть и в малой, даже в очень малой степени, прочим же искусством и вовсе почти не владеет» [22].
Это означает, что хотя Андокид и пользовался фигурами, такими как антитезы, риторические фигуры и ирония, но не достигал точности и не делал их достаточно отчётливыми. Его фразы подчас искажаются тем, что он пользуется вставками без должного выбора. Его стиль неотшлифован и неубедителен. Единственное, за что он заслуживает похвалы, хоть и малой, это его μεθοδος — система расположения материала; что до этого, то Гермоген имел в виду возможно то, каким способом оратор группирует материал, давая за раз лишь часть рассказа (narrative), вместо того, чтобы совершенно разделять рассказ и доводы. Более поздних и искусных ораторов за такое смешение только одобряли. Под некоторой одарённостью Гермоген, может быть, так же имеет в виду мастерство употребления обычных риторических уловок.
Псевдо–Плутарх в «Жизнеописаниях десяти ораторов» менее суров к оратору: «Его стиль в речах ясен и прост, без малейшего притворства или каких–либо образных украшательств».
Следует сразу признать, что многие пункты критики, направленной против Андокида, попадают в цель. Но можно сомневаться в том могут ли они проникнуть так глубоко, чтобы нанести жизненно важный удар по его репутации. Древние критики были учёными и склонны были упускать из виду практические подробности. Они, как правило, обращали больше внимания на то какое впечатление речь производит на читателя, чем на её воздействие на слушателей; они уделяли большое внимание художественной стороне и при исследовании речи тщательно смотрели на то сколь близко оратор следовал искусственным правилам риторики. Но такая оценка может быть несправедливой, потому что учёный не только должен опираться на искусственную норму установленную правилами, норму, которая возможно не была бы признана современниками оратора; ведь даже при условии, что необходимо следовать определённым правилам риторики мы всё равно можем утверждать, что определённые обстоятельства могут оправдать оратора, если он от них отступит. Ведь риторика — искусство практическое; цель его, как считал Платон — убеждение; и хотя большинство тех, кто им занимается лучше всего движутся по проторенным путям, но есть те, кто может добиваться успеха и не следуя по избитой колее.
Андокид не идёт ни в какое сравнение со своим предшественником Антифонтом в том, что касается главных достоинств последнего — благородства стиля, уравновешенности фраз и глагольных антитез; но с другой стороны, он владеет довольно ясным стилем и даром просто излагать события — два предмета, в которых Антифонт не был видимо успешен. Далее, Андокид обладает одним выдающимся преимуществом. Если мы перечтём тетралогии Антифонта, превосходно демонстрирующие нам технику его труда и от них обратимся к его речам на реальные темы, например к «Героду», мы увидим сколь велика польза от того, чтоб иметь пред собой человеческие интересы. Речь о реальных лицах всегда имеет преимущество над упражнением в декламации. Но и в этих реальных речах мы еще чувствуем, что личностный элемент в них не столь ощутим, как мог бы быть, просто потому что оратор не даёт права голоса своим чувствам в ситуации когда глубоко затронуты личные его интересы, но всего лишь строит фразы, какие мог бы говорить, неловко запинаясь и не вдумываясь в них, тёмный молодой человек из Митилены. Андокид же живой реальный человек, говорящий от собственного имени в собственную свою защиту по тягчайшим обвинениям. Он в великой опасности и должен приложить максимум усилий; он должен возвыситься до величия события или ожидать кары, может быть даже и расстаться с жизнью. Это случай, может быть единственный, когда стиль полностью отходит на задний план, когда предмет важнее способа выражения, когда средства ничего не значат, если не может быть достигнуто конца. Ведь остроумная сентенция не может смягчить чашу с ядом и афинские законы строже, чем правила ораторского искусства.
Для Антифонта было естественным уделять внимание деталям стиля и его стиль скорее архаический или же архаизирующий. Андокид, с другой стороны, не был подготовленным оратором, во всяком случае не более, чем любой афинянин в юности обучен был основам красноречия. Он не был ни профессиональным защитником, ни человеком часто выступающим перед народом — в самом деле, из того факта, что он долго жил в изгнании следует, что он имел немного возможностей появляться в судах или же в собрании. Обладая надлежащей беглостью произношения и отлично зная повседневную речь, он находил в ней вполне удовлетворительные средства выражения. В большинстве случаев он, как кажется, обладал от природы тем, что Лисий приобрёл искусством — способность ясно и прямо выражать свои мысли, простоту языка, в котором ничто не напрягало и не поражало неприятно ухо. С другой стороны, есть в его стиле и несообразности; временами, может быть непреднамеренно, он употребляет слова и выражения несколько чуждые повседневной речи. Мы чувствуем, что это делается безо всякой аффектации, что в потоке текучего и бурного высказывания он употребляет только те слова, которые естественно приходят ему в голову как уместные [23]. В этом он отличается от Лисия, который берёт обычную речь и усовершенствует её, придавая ей литературную форму, добиваясь трудом утончённой простоты и чистоты, какие может дать лишь старательная практика.
В целом Андокид более всего впечатляющ, когда более всего прост, когда пользуется обычными словами и не делает попыток прибегать к риторическим уловкам, которые для него не являются естественными. Следующий рассказ подчеркнёт мою точку зрения (de Myst ., §§ 48-50): «(48) Мы все были заключены в одну тюрьму. Наступила ночь, и тюрьма была заперта. Тогда пришли: к одному — мать, к другому — сестра, к третьему — жена и дети. Слышались крики и вопли людей, рыдающих и оплакивающих случившееся несчастье. И вот Хармид, мой двоюродный брат и сверстник, с детских лет воспитывавшийся в нашем доме, говорит мне: (49) "Андокид, ты видишь величину нынешних бедствий. В прежнее время мне не было необходимости говорить и огорчать тебя, теперь же я вынужден это сделать из–за случившегося с нами несчастья. Ведь те, с кем ты общался и с кем поддерживал связь, — все они вследствие обвинений, из–за которых гибнем и мы, либо уже погибли, либо бежали, признав тем самым свою вину… (50) Так вот, если ты слышал что–либо о деле, которое произошло, то скажи и спаси, во–первых, самого себя, во–вторых, отца, которого ты должен любить более всего на свете, затем зятя — мужа твоей сестры, единственной у тебя, наконец, прочих родичей и близких людей, столь многочисленных, а также меня, кто в течение всей своей жизни никогда не доставлял тебе никаких огорчений и всегда был предан тебе и твоим интересам, что бы ни требовалось сделать".
Его разоблачение Диоклида просто и эффектно; он повторяет утверждения доносчика и с каждым новым его комментарием они выглядят всё более смешными (de Myst., §§ 37-39): «(37) И вот, подстрекаемый несчастиями города, выступает в Совете Диоклид с заявлением о совершении преступления против государства. Он утверждает, что знает тех, кто разрушил гермы, и что было их до трехсот. И он рассказал, как он увидел и столкнулся с этим делом. Я прошу вас, граждане, обратить на это свое внимание и вспомнить, правду ли я говорю, и объяснить друг другу. Ведь те речи велись перед вами, и, стало быть, вы — мои свидетели в этом деле. (38) Так вот, Диоклид утверждал, что у него есть раб в Лаврии и что ему было нужно получить с него оброк. Он встал очень рано и, ошибшись во времени, пошел; а было полнолуние. Когда он уже был у пропилеев Диониса, он увидел много людей, спускавшихся из Одеона в орхестру. Испугавшись их, он зашел в тень и присел между колонной и стелой с медным изображением стратега. Он увидел, что людей было до трехсот и что они стояли кругом группами по пятнадцать, а иные и по двадцать человек. Видя их при свете луны, он узнал лица большинства из них. (39) Таким образом, граждане, он прежде всего позаботился о том, — и это самое чудовищное, — чтобы в его власти было о ком угодно из афинян говорить, что он был среди тех людей, и о ком угодно — что не был. Увидя это, продолжал он, он пошел в Лаврий и на следующий день услышал о разрушении герм; и вот он сразу же понял, что это было делом тех людей».
Начало речи демонстрирует нам разумное пользование общими местами того рода, каких обычай требует в качестве введения к доводам (argument) — злонравие и изощрённость врагов оратора и растерянность, вызванная количеством их обвинений, что затрудняет понимание того, с чего начать (de Myst., 1-3 et 8): «(1) Об интригах, граждане, и стараниях моих врагов, которые стремятся причинить мне зло всяческим образом, справедливо и несправедливо, с тех самых пор, как я приехал в этот город, — об этом все вы, по–видимому, знаете, и нет нужды здесь много говорить. Я, граждане, будут просить у вас только справедливости, которую и вам легко пожаловать, и мне весьма приятно получить от вас. (2) И прежде всего я попрошу вас обратить внимание на то, что нынче я явился на суд, хотя не было ничего, что принуждало бы меня остаться здесь, ибо ни поручителей я не выставлял, ни в оковы не был заключен. Нет, я явился потому, что я верю: более всего правде, а затем и вам, убежденный, что вы вынесете справедливое решение и не допустите, чтобы я несправедливо был погублен моими врагами, но, напротив, спасете, как того требует справедливость, в соответствии с законами вашими и клятвами, которыми вы поклялись и по которым вам предстоит подавать голос. (3) Естественно было бы, граждане, чтобы вы придерживались того же мнения относительно тех, кто добровольно подвергается опасностям, какого придерживаются о себе они сами. Ведь о всех, кто не пожелал отважиться на судебный процесс и тем самым признал собственную виновность, — естественно, конечно, и вам судить о них так, как и сами они о себе судили. Напротив, о всех, кто, веря в свою невиновность, отважился на судебный процесс, — справедливо и вам о них такого придерживаться мнения, какого и сами они о себе придерживаются, и не предрешать заранее их виновность…(8) Итак, я думаю сейчас, граждане, откуда начать защитительную речь: с последних ли событий, чтобы доказать, что меня привлекли к суду противозаконно, или с постановления Исотимида, чтобы доказать, что оно не имеет законной силы, или с законов и клятв, принятых вами ранее, или же просто с самого начала объяснить вам происшедшее. Более всего меня приводит в затруднение то, что не все вы, возможно, одинаково возмущены всеми выдвинутыми против меня обвинениями: вероятно, каждого из вас волнует какой–то один из пунктов обвинения, на который он и хотел бы прежде всего получить от меня разъяснения. Но сразу обо всем сказать невозможно. Поэтому мне кажется, что лучше всего объяснить вам все происшедшее с самого начала, не оставляя в стороне ничего. Ибо если вы правильно будете осведомлены о содеянном, то вы легко поймете, в чем оклеветали меня обвинители».
Заключение же просто и сильно в его прямоте (Ibid., § 150): «Поэтому не лишайте ни себя тех услуг, которые вы можете ожидать от меня, ни меня тех надежд, которые я возлагаю на вас. Со своей стороны, я прошу тех, кто уже представил вам доказательства своей величайшей преданности интересам народа, выступить здесь и изложить вам все, что они думают на мой счет. Сюда, Анит, Кефал и вы, члены моей филы, избранные для того, чтобы защищать меня на суде, вы — Фрасилл и другие!».
Мы уже упоминали об энергичности и живости его речи. В сравнении с его жизненной энергией «строгость» Антифонта становится скучной и напыщенной. Самая поразительная особенность его сочинений — лёгкость и простота, с которой, сообщая о чём–либо или объясняя мотивы, он переходит к прямому цитированию, пересказывая собственными словами или вкладывая слова в уста других, чтобы выразить то, что они говорят или думают. В этом его качестве есть что–то гомеровское. Это сравнимо с эпическим употреблением ωδε δε τις ειπεσκε и και ποτε τις ειπησι .
Следующая выдержка покажет как основная тема предложения может затеряться в путанице таких вводных вопросов (de Myst., 4-5): «(4) Взять к примеру меня. Многие говорят мне, что враги утверждают, будто я не отважусь на судебный процесс и буду искать спасения в бегстве. "Да и чего ради, — заявляют они, — Андокиду отваживаться на такой судебный процесс, если он может, уехав отсюда, иметь все необходимое, если, уплыв на Кипр, откуда он и приехал, он будет располагать большим количеством хорошей земли, предоставленной ему в качестве дара? Разве такой человек пожелает рисковать собственной жизнью? Да и на что рассчитывая? Не видит он что ли, в каком состоянии находится наш город?" Однако я, граждане, придерживаюсь совершенно отличного мнения. (5) Я никогда не согласился бы жить на чужбине и располагать там всеми благами, лишившись за это отечества; и даже если бы город находился в таком состоянии, как утверждают мои враги, я все равно предпочел бы быть гражданином его, а не других городов, хотя бы они и считались в настоящее время благоденствующими. Вот, придерживаясь такого образа мыслей, я и предоставил вам решить мою судьбу».
Отмечалось уже, что Андокид не был склонен пользоваться глагольными антитезами, тогда как ждя Фукидида и Антифонта это было вполне обычным делом. Мы не видим его играющим на контрастах между «словом и делом», «бытием и видимостью» с таким периодическим однообразием.
Впрочем есть род антитез, к которым он имел некоторое пристрастие — антитеза мысли скорей, чем языка. Он любил объяснять трудность выбора представляя его в форме дилеммы.
Что до личного его поведения, он часто должен был вставать перед лицом дилемм. При том участии, которое он принимал в святотатстве и том затруднительном положении, в которое он соответственно себя поставил, для него было равно трудно и опасно и лгать и говорить правду. Потому ничего нет неестественного в том, что мы часто находим у него фразы, подобные следующим (de Myst., § 57): « Что сделал бы каждый из вас на моем месте? Ведь если бы можно было выбрать одно из двух: либо с честью умереть, либо с позором спастись, то тогда всякий мог бы сказать, что происшедшее было делом подлым, хотя, впрочем, многие выбрали бы и это, предпочтя жизнь прекрасной смерти». Это обращение к индивидуальному чувству, а особенно просьба, которой оно предваряется, судить «по меркам человечности» (ανθρωπινως), эффектно по своей смелости. Оратор должен был быть уверен в своей аудитории, прежде чем рискнуть обратиться к низшей природе, которую каждый хотел бы отвергнуть.
В заметном контрасте с достоинством Антифонта, Андокид время от времени впадает в непристойность, вкрапляя в свою речь замечания позорящие своих противников, совершенно не относящиеся к теме и единственная цель которых — рассмешить аудиторию. Так длинный рассказ о домашних делах Каллия (§§ 123-130) не имеет вовсе никакого отношения к процессу. Человек, отец которого трижды несчастливо женился, всё еще мог быть заслуживающим доверия свидетелем. Таким образом, введение в речь не имеющей отношения к делу истории, выглядит совершенно неоправданным, но так как такие примеры дурновкусия были вполне терпимы в Афинах, то стоило острить таким грязным образом, особенно если этим можно было нанести удар так же ловко, как в следующем пассаже (de Myst., § 126): «Тогда, во время Апатурий, родственники этой женщины взяли ребенка и вместе с жертвенным животным пришли к алтарю. Они попросили Каллия начать жертвоприношение. Когда Каллий спросил, чей это ребенок, они ответили: "Каллия, сына Гиппоника". — "Но ведь это я!" — "Так, стало быть, это твой сын". Тогда, положив руку на алтарь, Каллий поклялся, что у него нет и не было другого сына, кроме Гиппоника от дочери Главкона; и что если это не так, то пусть погибнет и он сам, и дом его (что, несомненно, и сбудется!)».
Стоит ещё кое–что сказать в оправдание нападения на Эпихара. Доказать или даже просто голословно заявить, что его обвинитель — враг демократии и человек низкий и гнусный по характеру склоняло мнение судей в пользу обвиняемого. Сам Демосфен не гнушался подобного приёма и бывал не менее неразборчив или неуместен, чем Андокид (de Myst., § 95): «А этот вот Эпихар, который всех подлее и который сам хочет быть таким? Он злопамятен в ущерб самому себе: ведь он был членом Совета при Тридцати. А о чем гласит закон, выбитый на стеле перед булевтерием? "Всякий, кто станет исполнять какую–либо должность в городе после ниспровержения демократии, может быть безнаказанно убит, и убийца останется чист и незапятнан и получит имущество убитого". Не правда ли, Эпихар, выходит, что теперь у всякого, кто убьет тебя, руки будут чисты и незапятнаны, по крайней мере по закону Солона? Зачитай же мне закон, выбитый на стеле».
Андокид в подобных случаях безусловно нарушает законы хорошего вкуса и в делах личной брани, хоть и менее изобильный в выражениях, всё ж является достойным предшественником великих ораторов. Его непристойность и грубость с трудом искупаются изощрённостью эпиграмматической формы (de Myst., § 99): «Так как же, закон — слышишь ты, сикофант и продувная бестия! — имеет теперь силу или не имеет? Я думаю, он стал недействителен именно потому, что законами следует пользоваться, начиная с архонта Эвклида. И вот ты живешь и разгуливаешь по этому городу, ты, кто вовсе не достоин этого, кто при демократии жил за счет доносов, а при олигархии как раб пресмыкался перед Тридцатью, боясь, как бы тебя не принудили отдать все те деньги, которые ты получил, занимаясь ремеслом сикофанта» [24]. И ещё (Ibid., § 93): «Ибо закон гласит, что Совет имеет право заключать в оковы любого, кто, взяв на откуп сбор налогов, не внесет затем деньги. Тем не менее этот человек, поскольку вы вынесли постановление о том, чтобы законами можно было пользоваться, начиная с архонта Эвклида, считает справедливым не отдавать вам денег, которые он взыскал с вас же самих. Он стал теперь из изгнанника гражданином, а из лица, лишенного гражданских прав, сикофантом, и все это потому, что вы пользуетесь теми законами, которые установлены теперь».
Пользование парентезой иногда доводится Андокидом до крайности. Мы уже приводили пример (Ibid., §§ 4-5), в котором грамматическая конструкция ломается, потому что автор вводит посреди неё воображаемый разговор. Стиль его иногда до того сбивчивый и рыхлый, что не только трудно проследить грамматическую конструкцию, но и содержание неясно. Автор страдает от неспособности держаться сути или скорее он пытается объяснить несколько вещей сразу и таким образом всё становится неясным. Крайний пример этого можно обнаружить в §§ 57 слл. речи «О мистериях». Мысли обгоняют язык и его мастерство не таково, чтоб придать им правильный порядок. Такие фразы являются как бы комментарием ко введению к той же самой речи (§ 8), в котором он заявляет, что не знает откуда начать защитительную речь.
С другой стороны, можно обнаружить места, в которых ряд коротких фраз, свободно сочетаемых и нарушаемых анаколуфом и в самом деле эффектны, так как воспроизводят прерывающуюся речь человека охваченного страстью. Вот, например, такое место (de Myst., § 112): «И вот мы явились туда согласно приказанию. Когда Совет собрался в полном составе, встал Каллий, сын Гиппоника, одетый в полное парадное облачение, и заявил, что на алтаре лежит масличная ветвь, и показал ее членам Совета. Вслед за тем глашатай стал спрашивать, кто положил эту ветвь. Никто не отвечал. А между прочим я стоял рядом, и Кефисий меня видел. Поскольку никто не отвечал, Эвкл, вот этот самый, вновь возвратился в зал заседания. Позови же мне его. Итак, прежде всего, засвидетельствуй, Эвкл, эти мои слова: правду ли я говорю»?
§ 4
До сих пор я касался главным образом речи «О мистериях» (http://simposium.ru/ru/node/1187) — лучшем из творений Андокида. Кратко остановимся теперь на других его речах. Речь «О своём возвращении» (http://simposium.ru/ru/node/1188) (407 г.) заметно отличается от более поздней речи «О мистериях» (399 г.), но отличие главным образом в тоне. Стиль большей частью тот же самый, хотя в большей степени проявляется тенденция к пользованию антитезами. Язык простой, предложения менее отягощены парентезами. Но здесь он выглядит более смиренным, ибо здесь он молодой человек без друзей, выступающий перед критически настроенным и враждебным собранием; он воздержан на язык, тон его — апологетический, он очень осторожен, как бы не обидеть судей каким–нибудь саркастическим или же неосмотрительным высказыванием. В речи «О мистериях» он говорит с сознанием не лучшего дела, но возросшей силы и уверенного положения в государстве. Он уверен в себе, временами почти высокомерен, в нападениях на врагов резок и неистов.
Речь «О мире» (http://simposium.ru/ru/node/1189) в целом сходна по стилю с прочими, кроме некоторых грамматических особенностей. Дионисий считал ее подложной, но большая часть современных учёных считает её подлинной. Главное основание для подозрений — неточности в историческом рассказе (§§ 3-9) и тот любопытный факт, что у Эсхина есть очень сходное место (de F. L., §§ 172-176), где воспроизводятся даже некоторые детали фразеологии [25]. Что до истории, то ораторы часто бывали неточны в том, что касается прошлого их собственной страны. Небрежные утверждения встречаются и в речи «О мистериях». Демосфен — ненадёжный авторитет даже для событий почти современных. Что касается второго вопроса, есть веские основания полагать, что Эсхин позаимствовал пассаж у Андокида, а именно тот факт, что упоминание Андокида, деда оратора, имеющееся в обеих речах, в речи Андокида уместно, в то время как нет никакой особой причины почему Эсхин, если он сочинил это место, должен был его упоминать. В некоторых деталях, как продемонстрировал Джебб, Андокид точнее, чем Эсхин. Таким образом, неприемлемо и предположение, что «О мире» — подложная речь, сочинённая неким позднейшим ритором, который многое заимствовал у Эсхина. Правда остаётся ещё третья возможность, именно что Эсхин и Андокид оба заимствовали из одной и той же полуисторической компиляции, возможно утраченного риторического упражнения.
«О мире» и «О возвращении» не оживляются анекдотами или вкраплениями прямой речи, что характерно для речи «О мистериях». Упомянутый уже исторический рассказ сам по себе скучен, но скука речи «О мире» несколько скрашивается нередким употреблением риторических вопросов, напр. в §§ 24-26 : «(24) Итак, о чем же еще осталось потолковать? О Коринфе и о призывах, с которыми обращаются к нам аргивяне. Во–первых, о Коринфе. Пусть кто–нибудь объяснит мне, какая нам польза от Коринфа, коль скоро беотийцы в войне не участвуют и заключают с лакедемонянами мир? (25) Вспомните, афиняне, о том дне, когда мы вступили в союз с беотийцами: с каким намерением мы это делали? Не с той ли целью, чтобы беотийские войска в союзе с нашими были в состоянии дать отпор любому врагу? А теперь, когда беотийцы заключают мир, мы раздумываем над тем, как мы сможем вести войну с лакедемонянами без беотийцев. (26) Конечно, утверждают некоторые, конечно, сможем, если будем охранять Коринф и вступим в союз с аргивянами. Однако, если лакедемоняне пойдут на Аргос, пойдем мы аргивянам на помощь или нет? Ведь придется выбрать что–то одно. Но тогда, если мы не придем на помощь, нашему проступку не будет никакого оправдания, и аргивяне будут вольны поступить, как им угодно. Если же мы придем на помощь Аргосу, не ясно ли, что это будет означать войну с лакедемонянами? А ради чего? Ради того, чтобы в случае поражения потерять, помимо коринфской, также и собственную страну, а победив, сделать область коринфян собственностью Аргоса? Не ради ли этого мы будем воевать?».
Призыв к миру не даёт оратору таких возможностей, как призыв к оружию; тем не менее, более крупный оратор мог бы сделать что–то большее на эту тему.
Речь «Против Алкивиада» (http://simposium.ru/ru/node/1190) несомненно неподлинная и относится ко много более позднему времени. Это мнение основано на совершенно неверном представлении её автора о природе закона об остракизме. Оратор обсуждает вопрос о том кого следует подвергнуть остракизму — его самого, Никия или Алкивиада — постановка вопроса совершенно невозможная. Речь эта — немногим более чем набор заезженных анекдотов об Алкивиаде, вроде тех, что имеются у Плутарха.
Сохранились названия четырёх утраченных речей – Προς εταιρους , Συμβουλευτικος , Περι της ενδειξεως , Απολογια προς Φαιακα. Фрагменты (в каждом случае несколько строк) сохранились от двух неназванных речей. Так как в одном из них говорится о Гиперболе как всё ещё находящемся в Афинах, то он должен относиться не позднее чем к 417 году, году когда Гипербол был подвергнут остракизму. Он сохранился как типичный пример снобизма молодого аристократа, ещё не укрощённого несчастьями: «"В самом деле, Андокид заявляет: "О Гиперболе мне стыдно говорить: его отец, клейменый раб, еще и сейчас работает у нашего государства на монетном дворе, а сам он, чужеземец и варвар, занимается изготовлением ламп"" (Схолии к "Осам" Аристофана, 1007; ср. схолии к "Тимону" Лукиана, 30).


[1] Soph. Elench., 183 b32.
[2] 267c.
[3] X, 416a.
[4] Rhet., III, 1,7.
[5] Слово это, как кажется, означает «могущественный» или «убедительный»; подразумевались ли здесь τοποι (общие места) или λογοι (доводы), мы не можем даже предполагать.
[6] De Isaeo, XX.
[7] De Demosthene, III.
[8] Phaedrus, 267c.
[9] Книга I (336b).
[10] Rhet., III, 1,7.
[11] Ср. Aristoph., Frogs, 866 : ἐβουλόμην μὲν οὐκ ἐρίζειν ἐνθάδε.
[12] Aesch., In Ctes., § 2.
[13] Упоминание Аристотелем (Rhet., II, 23, 28 ἡ πρότερον Θεοδώρου τέχνη) первого трактата Феодора, подразумевает, что существовали и другие.
[14] Ср. Arist., Rhet., III, 13,4 : διήγησις ἕτερον καὶ ἡ ἐπιδιήγησις καὶ προδιήγησις, καὶ ἔλεγχος καὶ ἐπεξέλεγχος.
[15] Phaedrus., 266c, λογοδαιδαλος.
[16] Aristoph., Clouds, 109.
[17] Thuc., VI,60.
[18] De Myst., § 4.
[19] Dion., de Lysia, II.
[20] Quint., XII, 10,21.
[21] Philostratus, Vit. Her. Att., II, 1,14.
[22] Hermogenes, Περι ιδεων , XI, p. 416 (Spengel, Rhetores Graeci).
[23] Вот список некоторых поэтических или необычных слов и выражений, встречающихся в речах. De Myst. : § 29 ταῦτα τὰ δεινὰ καὶ φρικώδη ἀνωρθίαζον ; § 67 πίστιν… ἀπιστοτάτην ; § 68 ὁρῶσι τοῦ ἡλίου τὸ φῶς ; § 99 ἐπίτριπτον κίναδος ; § 130 κληδὼν ; § 146 οἴχεται πᾶν πρόρριζον ; De pace § 7 τὸν δῆμον… ὑψηλὸν ἦρε ; § 8 κατηργάσατο (cp. Eur., Her., 646: πολει σωτηριαν κατεργασασθαι); § 18 κρατιστευειν ; § 31 ἐκείνων τὸν θυμόν, ἀρχὴν πολλῶν κακῶν. Речь «О мире» замечательна повторением двух грамматических форм, которые не встречаются в других речах – τουτο μεν и τουτο δε в манере Геродота вместо простого μεν и δε и повторение δε с обобщающим значением, напр. § 27 ἃ δὲ πρὸς τούτους μόνους ἐκεῖνοι συνέθεντο, ταῦτα δ οὐδεπώποτ᾽ αὐτούς φασι παραβῆναι. Нелогичное употребление множественного числа ουδεις в том же самом смысле, что и в единственном (de Myst., § 23 οὐδένας ; § 147 οὐδένα) возможно разговорное. Есть много примеров употребления этого множественного числа у позднейших ораторов, обстоятельство которого Лидделл и Скотт не заметили или по крайней мере не прояснили. Другая фраза, которая может быть разговорной de Myst., § 144 τῇ γνώμῃ καὶ τοῖν χεροῖν τοῖν ἐμαυτοῦ.
[24] ὦ συκοφάντα καὶ ἐπίτριπτον κίναδος , κ. τ. λ , de Myst., § 99.
[25] Напр. поэтическое υψηλον ηρε . Andoc., § 7 ; Aesch ., § 174. Cp. Euripides, Supp., 555 et Her., 323.