III. Проза


A. Историография


Историография эпохи Августа

Переход от республиканской историографии к августовской достаточно плавен. Старшее поколение историков по происхождению и умонастроениям еще принадлежит республике. Поэтому Саллюстия обычно относят к республиканской литературе, хотя его творческий период приходится на годы первых литературных трудов Вергилия и Горация. Не ставя под вопрос традиционную классификацию, укажем на синхронность с раннеавгустовской литературой, что не является исключительно хронологическим фактом: обусловленная ею дистанция - предпосылка взвешенных суждений как о Цезаре, так и о Катоне, и далекий горизонт Историй указывает путь Ливию и Трогу. Как и Саллюстий, Азиний Поллион - тоже сенатор, и он мог говорить об эпохе, которую описывал, со знанием дела практического политика. Поскольку он, в отличие от старшего на десять лет Саллюстия, еще застает Августов мир и сочиняет свой труд - как и Ливий - после битвы при Акциуме, его мы будем рассматривать в рамках литературы августовской эпохи. У Саллюстия, как и у Поллиона, существует творчески плодотворный контраст между сенаторско-республиканским фоном и бурными переменами эпохи, в которую они живут. Их интерес сосредоточен на истории их века, они не пишут общих работ.
Младшие историки Т. Ливий и Помпей Трог, напротив, не принадлежат к сенаторскому сословию; как профессиональные писатели, они далеки от практической политики. Государственный строй между тем утвердился; мировая империя испытывает потребность в общем изложении своей истории с широким охватом, и мирное время предоставляет потребный для этого досуг. Оба автора открывают новому поколению два взаимодополняющих пути, на которых можно обрести себя: Ливий смотрит внутрь - на Рим - и под маской исконных древностей сообщает плодотворный для будущего этос: римскость превращается во всечеловечность. Трог обращает взор вовне: он охватывает мыслью вселенские дали и мировое положение Империи.
Чтобы понять достоверный образ эпохи, нельзя забывать об историке Т. Лабиене, не пожелавшем пережить сенатского решения сжечь его труды (Sen. contr. 10, praef. 4-8)[1].


[1] Лабиен: HRR 2, р. C—CI; речи ORF р. 422—424 Malcovati ⁴1976; H. Peter, Die geschichtliche Literatur iiber die romische Kaiserzeit bis Theodosius I. und ihre Quellen, Bd. 1, Leipzig 1897, 295—296; Bardon, Litt. lat. inc. 2, 96; утрачены также произведения Кв. Деллия (знакомого Горация), Юлия Марафа, Г. Друза, Юлия Сатурнина, Аквилия Нигера (четырех из авторов–источников Светония), Бебия Макра, Л. Аррунция (консула 22 г. до Р. Х., бессильного подражателя Саллюстия), Клодия Лицина (Res Romanae) и др.; вообще ср. L. Duret, Dans l’ombre des plus grands: I. Poetes et prosateurs mal connus de l’epoque augusteenne, ANRW 2, 30, 3, 1983, 1447—1560.

Азиний Поллион

Жизнь, датировка
Г. Азиний Поллион (76 г. до Р. Х. - 5 г. по Р. Х.) - сенатор и политик, он примыкает в 49 г. до Р. Х. к Цезарю и в 45 г. - к Антонию; его консульство (40 г. до Р. Х.) прославляет Вергилий в четвертой эклоге. После триумфа над Parthini[1] (39 г. до Р. Х.) он уходит из политики; в 31 г. до Р. Х. он сохраняет нейтралитет.
Литература ему более по сердцу, чем политика, и для покровительства ей он принимает правильные меры: пролагает путь в будущее учреждение первой римской публичной библиотеки в Atrium Libertatis, едва ли не важнее - устройство открытых чтений современных произведений изящной словесности. В своем доме - хранилище богатого собрания произведений искусства[2], среди которых был и Бык Фарнезе, - он принимает многих поэтов. Катулл, который был его старше примерно на десять лет, хвалит остроумие Поллиона (Catull. 9, 6); Гельвий Цинна посвящает ему пропемптик, Вергилий три эклоги (3, 4 и 8), Гораций - первое стихотворение второй книги Од; когда греческий историк Тимаген впал в немилость при дворе Августа, Поллион оказал покровительство прежде не вызывавшему у него симпатии автору.
Обзор творчества
Наряду с трагедиями, любовными стихотворениями, грамматическими трактатами и речами прежде всего следует упомянуть Historiae, написанные после битвы при Акциуме (Hor. carm. 2, 1); они включали 17 книг и были посвящены современной истории начиная с 60 г. до Р. Х.[3] Относительно длинный сохранившийся связный текст - только оценка Цицерона (Sen. suas. 6, 24). К этому надо прибавить три сохранившихся письма (у Cic. fam. 10, 31-33).
Источники, образцы, жанры
Поллион в основном черпает материал из первых рук; у него есть доступ к окружению Цезаря, чье самоизображение он старается превзойти в достоверности. Славилась его "тщательность", diligentia (Quint, inst. 10, 2, 25); также ему знакомы механизмы республиканской политики. Учитывая все это, остается только сожалеть об утрате его труда. Иногда сохранившиеся тексты продолжателей Поллиона позволяют проверять утверждения Цезаря.
Литературная техника
По единственному более пространному фрагменту (Sen. suas. 6, 24) можно заключить, что Поллион - как многие другие историки - вставлял по поводу смерти отдельных лиц похвальные реплики в духе некрологов. Он руководствовался при разработке образа отдельного лица определенными категориями: ingenium, industria, natura, fortuna. Правда, Сенека предупреждает, чтобы по этому удачному отрывку не судили о литературных достоинствах произведения в целом. В данном месте Поллиона, возможно, вдохновил его предмет - Цицерон.
Склонность под видом объективности внушить истолкование in malam partem, которую можно усмотреть в отрывке, как представляется, предвосхищает Тацита[4].
Для Поллиона засвидетельствован также следующий технический прием: сопровождать события не собственным комментарием, но краткими высказываниями самих действующих лиц (Suet. Iul 30).
Пример сильно сгущенного, разделенного на колоны и перемежаемого репликами в скобках повествования, которое также нельзя упрекнуть в недостатке конкретных деталей и красочности, первая половина письма fam. 10, 32. Разоблачительная жесткость напоминает, с одной стороны, Г. Гракха, с другой - Тацита.
Язык и стиль[5]
Стиль Поллиона, по мнению древних, был "жестким и сухим" (Tac. dial 21, 7), его слог "неровным", его фразы, внезапно обрываясь, оставляли читателя в недоумении (Sen. epist. 100, 7). Некоторые места производят такое впечатление, что автор поколением старше Цицерона (Quint, inst. 10, 1, 113). Причина тому - не в искусной архаизации, от которой Поллион отказывается, но в отсутствии заботы о сочетаемости слов, что соответствует стремлению к прямому смыслу. Его язык глубочайшим образом связан с предметом: "клянусь Геркулесом, пусть плохо придется словам, если они не будут следовать делу", male hercule eveniat verbis, nisi rem sequuntur (у Порфириона к Hor. Ars 311).
Только в своих домашних риторических упражнениях он рассыпает цветы красноречия, которыми пренебрегает в публичных речах (Sen. contr. 4 praef. 2).
Образ мыслей I. Литературные размышления
Поллион - неподкупный, острый на язык критик; Гораций доверяет ему - наряду с весьма немногими - оценку своих стихотворений (sat 1, 10, 85). На самом деле высказывания Поллиона о великих авторах, несмотря на отсутствие пиетета, заслуживают серьезного отношения, поскольку они, несмотря на свою карикатурность, проясняют важные различия в стилистических принципах и литературных жанрах.
У Саллюстия Поллион порицает искусственные архаизмы (Suet, gramm. 10) и недолжное употребление "переходить", transgredi и transgressus, поскольку речь идет о движении не по суше, а по морю (Gell. 10, 26, 1). В этом случае правильным словом было бы совершенно прозаическое "переправляться", transfretare. Становится ясным расхождение в стилистических приоритетах: в отличие от Саллюстия, Поллион стремится не к искусному отчуждению, но к "употреблению слов в собственном смысле", proprietas verborum[6]. Его трезвый и прозаический аттицизм[7] отличается от стилизированного в духе Катона и Фукидида обращения с языком Саллюстия.
Записки Цезаря[8], таким образом, должны были нравиться Поллиону в языковом отношении. Зато здесь есть содержательная претензия: знаменитому полководцу недостает точности и любви к правде; он поддается на обман со стороны своих осведомителей, а там, где опирается на собственные воспоминания, он намеренно или по недосмотру дает ложные сведения; при всем при том Поллион вежливо допускает, что Цезарь, может быть, планировал второе, исправленное издание (Suet. Caes. 56). Лежащие в основе критерии - diligentia и veritas - делают ему честь как историку; они непроизвольно подчеркивают и жанровое различие: интерес к фактам поневоле не является самодовлеющим для автора воспоминаний; он - даже если и нет последовательного намерения исказить истину - подчинен задаче самоизображения, то есть обладает не научным, а адвокатским характером. Как историк Поллион требует правдивости, Цезарю в Записках довольно было и правдоподобия.
Его суждение о Цицероне - морального характера, т. е. относится к следующему разделу. Того же плана, вероятно, и его реплика о патавинскости Ливия (см. ниже разд. Ливий, стр.911, прим. 3).
Образ мыслей II
Несмотря на свое республиканское умонастроение (у Cic. fam. 10, 31,5), Поллион связан узами политического союза с Цезарем и с Антонием, даже дружит с ними. Не будем решать вопрос, была ли его - зачастую выжидательная - позиция во время гражданских войн определена более любовью к миру (ibid. 2), или же осторожным расчетом. Во время заключения мира в Брундизии он действует как полномочный представитель Антония (App. civ. 5, 64). Хотя позднее он и порывает с последним, к Августу он также относится сдержанно. Как показывает его карьера и как он сам иногда дает понять, собственная свобода для него - едва ли не величайшее из благ[9]. Он достаточно мудр, чтобы вовремя уйти из политики и установить равновесие между трудом и досугом (ср. Sen. dial 9, 17,7). Его реплика о Цицероне - что тому не хватало выдержки и сдержанности - косвенно является меткой самохарактеристикой историка, который, будучи аскетом в обращении с языком, в жизни не был свободен от определенного sacro egoismo, и, повсюду нападая на рабское сознание вокруг себя, мог предохранить собственную независимость[10].
Влияние на позднейшие эпохи
Следы исторического труда Поллиона обнаруживаются у Ливия, Сенеки, Валерия Максима, Плиния Старшего, Светония, Аппиана и Плутарха[11]. Как оратора его часто упоминают наряду с Мессалой[12].


[1] Племя, жившее в Иллирии возле Диррахия.
[2] Plin. nat. 36, 23 сл.; 33 сл.
[3] Свидетельства касаются битвы при Фарсале (Suet. Iul. 30), битвы при Тапсе и смерти Катона (Hor. carm. 2, 1, 24), испанской войны (Suet. Iul. 55), смерть Цицерона (Sen. suas. 6, 24), Кассия и Брута (Tac. ann. 4, 34). Чем заканчивалось произведение, неизвестно; об Историях ср. также R. Häussler, Keine griechische Version der Historien Pollios, RhM 109, 1966, 339—355; сегодня более не полагают, что Поллион был автором Bellum Africum.
[4] Ср. также поразительный конец с уничтожающим условным предложением: Поллион: «Я бы даже счел, что он со своей смертью не заслуживает жалости, если бы не его собственный жалкий страх смерти», atque ego пе miserandi quidem exitus eumfuisse iudicarem, nisi ipse tarn miser am mortem putasset. Tac. hist. 1, 49 (o Гальбе): «[он был бы] по общему мнению способен к власти, если бы не властвовал», omnium consensu сарах imperii, nisi imperasset.
[5] E. Wolfflin, Uber die Latinitat des Asinius Pollio, ALL 6, 1889, 85—106; J. H. Schmalz, Uber den Sprachgebrauch des Asinius Pollio, Miinchen 21890.
[6] Его друг Л. Атей Филолог, который был знаком также с Саллюстием, советует Азинию в работе над историческим трудом, «чтобы он пользовался новой, обычной речью граждан и больше всего избегал саллюстиевой темноты и отваги в метафорах», ut novo civilique et proprio sermone utatur vitetque maxime obscuritatem Sallustii et audaciam in translationibus (Suet, gramm. 10).
[7] Tristes ac ieiuni Pollionem imitantur, «серьезные и голодные подражают Поллиону» (Quint, inst. 10, 2, 17); здесь, кажется, аттицисты образуют другую группу; однако Квинтилиан скорее, вероятно, противопоставляет три аскетических (псевдоаттицистских) принципа принципу изобилия (псевдоцицероновскому). То, что Поллион близок к аттицистам, показывает его критика Цицерона (inst. 12, 1, 22).
[8] G. Vrind, Asinii Pollionis iudicium de Caesaris commentariis, Mnemosyne 2,56,1928,207—213.
[9] Deinde qui et me et rem publicam (стоит обратить внимание на последовательность) vindicate in libertatem paratus sim, «затем я тот, кто в состоянии завоевать свободу и для самого себя, и для государства» (Поллион у Cic. Jam. 10, 31, 5).
[10] Utinam moderatius secundas res et fortius adversas ferre potuisset, «лучше бы он относился более сдержанно к своим удачам и более мужественно — к неудачам» (у Sen. suas. 6, 24).
[11] Влияние на Диона Кассия не может быть установлено с полной достоверностью.
[12] Veil. 2, 36, 2; Colum. 1, praef. 30; Tac. dial. 12, 17; Quint, inst. 12, 11, 28.

Ливий

Жизнь, датировка
Родина Ливия - Патавий (Падуя), по преданию - город древнее, чем Рим (ср. Liv. 1,1,2 сл.); это одна из самых крупных метрополий Империи и - как центр торговли шерстью (Strab. 5, 218) - одна из самых богатых. Несмотря на их благосостояние, падуанцев ценили за строгую приверженность морали (Plin. epist. 1,41, 6). На самом деле Т. Ливий - как позднее его земляк Пет Тразея (Tac. ann. 16, 21) - представляет римские ценности с особой убежденностью и горячностью. Относится ли высказывание Азиния Поллиона о "патавинскости"[1] Т. Ливия к этой этической позиции или же, как предполагает Квинтилиан[2], к языку, остается под вопросом. Конечно, происхождение наложило свой отпечаток на нашего историка. Он смотрит на римскую историю не как "знаток", а как гражданин города, с давних пор связанного с Римом, но получившего права муниципия только во второй половине I в. до Р. Х. Такая пограничная позиция обусловила перспективу, которую по внешним признакам можно сравнить с позицией Полибия; однако у Ливия - в отличие от грека - нет политического опыта. Этот не-сенатор и провинциал среди римских хронистов рассматривает свой предмет на определенном расстоянии.
К сказанному нужно прибавить и временную дистанцию, отделяющую нашего автора от республики. По Иерониму[3] он родился в 59 г. до Р. Х. и является ровесником М. Валерия Мессалы, чья дата рождения приходится, однако, на 64 г. до Р. Х.[4]; если принять как более древнюю традицию о том, что они ровесники, то и Ливий должен родиться в 64 году; если же Иероним утверждал это на основании ложной датировки рождения Мессалы, для историка годом рождения можно признать 59-й, сохраненный в традиции.
В любом случае наш автор относится к поколению Августа и моложе Вергилия. Когда так называемый первый триумвират (60 г. до Р. Х.) окончательно решил судьбу республики и Цезарь завоевывал Галлию (58-51 г. до Р. Х.), Ливий был еще ребенком. Переправу через Рубикон (49 г. до Р. Х.) и смерть Помпея (48 г. до Р. Х.) будущий историк пережил совсем подростком. Внимание, которое он оказывает убийцам Цезаря[5], и его горячая приверженность Помпею (Tac. ann. 4, 34) отражают этот опыт. Он был почти взрослым, когда верные сенату падуанцы не пустили в город посла "врага отечества" Антония (Cic. Phil 12, 4, 10), и в том же самом году погиб про-скрибированный Цицерон[6]. Не замалчивая слабостей последнего, Ливий восхищается оратором и стилистом, подражать которому он впоследствии рекомендует своему сыну[7].
Конец гражданских войн и начало эпохи прочного мира в Италии - Pax Augusta - дают возможность Ливию, достигшему зрелости, принять решение написать историю Рима. Вряд ли возможно согласиться с тем, что он еще во время гражданской войны покинул Патавий и добровольно подвергся опасностям столичной жизни, тем более что и в родном городе, должно быть, имелись выдающиеся грамматики и риторы, у которых он мог учиться. Только после победы Августа мы видим его в Риме: он лично знаком с "первым гражданином", милостиво дразнившим его прозвищем "помпеянца" (Tac. ann. 4, 34). Также Ливий - довольно рано - побуждает к занятиям историей будущего императора Клавдия (Suet. Claud. 41, 1). Еще при жизни он стяжал такую славу, что один из почитателей отправляется в путешествие из Кадикса только для того, чтобы его увидеть (Plin. epist. 2, 3, 8). Все это, однако, не доказывает, что Ливий провел остаток своей жизни в столице[8]. Он умер у себя на родине, по Иерониму (chron. а. Abr. 2034) в 17 г. по Р. Х.[9]
Ливий пережил зарождение римского принципата[10], одновременно он еще мечтал о величии республики. Его жизнь охватывает рубеж эпох: люди, к которым он присматривается в молодости, - еще люди республиканского Рима, их корни уходят глубоко в прошлое, в то время как стареющий историк видит зародыши нового развития, чьи последствия затрагивают позднюю античность, а частично и Новое время.
Обзор творчества
Риторические и философские произведения Ливия[11] не дошли до нас. Главный исторический труд Ab urbe condita libri CXLII[12] посвящен римской истории с самого начала и доведен до смерти Друза в 9 г. до Р. Х. От первоначального числа в 142 свитка сохранились только книги 1-10 и 21-45. Остальное - более чем две трети произведения - дошло только в указателях содержания (periochae), извлечениях (epitomae) и фрагментах.
Первая книга выходит в свет, когда "первый гражданин" уже принял титул Августа (27 г. до Р. Х.), однако до того, как он во второй раз запер храм Януса (25 г. до Р. Х.; Liv. 1, 19, 3). Свое произведение Ливий, по-видимому, писал подряд. Простой подсчет дает число от трех до четырех книг в год; фактический темп работы может, конечно, и отклоняться от приведенного. Некоторые хронологические привязки подтверждают общую картину (9, 18, 6 должно было быть написано до возвращения знамен Красса, т. е. до 20 г. до Р. Х.; 28, 12, 12 после войны с кантабрами в 19 г. до Р. Х.). По данным periocha к 121 книге эта последняя (вместе со всеми последующими) вышла в свет только после смерти Августа. Тогда Ливий должен был бы в последние три-четыре года своей жизни опубликовать 22 книги (если они не были изданы посмертно). В любом случае значительная скорость должна быть принята к рассмотрению при исследовании вопроса об отношении Ливия к источникам[13].
Сохранившиеся части подразделяются[14] на группы по пять книг (ср. предисловия к кн. 6, 21 и 31), которые, в свою очередь, частично группируются двойками (10 книг) или тройками (15).
1-15: Ранняя история до кануна первой Пунической войны (265 г. до Р. Х.); из них 1-5 - до конца нашествия галлов.
16-50: Эпоха двух первых Пунических войн (264-201 гг. до Р. Х.), из них 21-30 - вторая Пуническая война.
51-45: Эпоха восточных войн (201-167 гг. до Р. Х.), представленная в трех пятикнижиях.
Для утраченных частей членение по пятнадцать книг[15] принято по наиболее выдающимся личностям: Сципион Младший (46-60); Марий (61-75); Сулла (76-90); Помпей (91-105)[16]; Цезарь (106-120); борьба Октавиана за Pax Augusta (121-135). Однако представлено и разбиение на декады[17]. В обоих случаях последние книги (136-142 или же соответственно 141-142) предстают как незавершенный цикл, так что из этого делается вывод, что Ливий планировал написать произведение в 150 книгах и довести его до смерти Августа. С другой стороны, есть и мнение[18], что как раз смерть Друза (9 г. до Р. Х.) могла бы послужить вполне осмысленным концом. В остальных частях произведения также нельзя воспринимать членение слишком жестко. Например, о галльской войне Цезаря первое упоминание встречалось не в 106, а в 103 книге, а об Октавиане - не в 121, а в 116-й. Вообще же книги 109-116 цитировались самостоятельно как Belli civilis libri I- VIII. Это противоречит принципу членения на пентады в данной части труда. Также новая часть скорее могла начаться после битвы при Акциуме и триумфа Октавиана (кн. 133), чем после 135 книги, и Юбилейный праздник (кн. 136) - скорее завершение, чем начало.
То, что Ливий сохранившиеся части сознательно оформил как "пентады", видно из предисловия к кн. 31. Особенно убедительно выстроена третья Декада, в которой противопоставлены контрастирующие "оборонительная" первая пятерка и "наступательная" вторая. В четвертой декаде, правда, книги 35 и 36 образуют пару, что говорит скорее за построение по декадам, чем по пентадам[19]. С распространением выводов, сделанных на основании сохранившегося, на утраченные части необходимо быть осторожнее.
Источники, образцы, жанры
Описание источников. Ливий меньше черпает из документов, чем из вторичных источников. Эти последние он называет только иногда, особенно в спорных случаях, а именно на первом месте основной оригинал, на втором - того, кто сообщает вариант[20]. При этом иногда необходимо читать между строк: Ceteri Graeci Latinique auctores, "остальные греческие и латинские авторы" (32, 6, 8), - только Полибий и Клавдий Квадригарий, Graeci Latinique auctores, "греческие и латинские авторы" (29, 27, 13), - вероятно, только Полибий, и veterrimi и antiquissimi auctores ("древнейшие авторы") - исключительно Фабий Пиктор.
Для первой декады положение дел с источниками неясно. Параллельные тексты есть у Дионисия Галикарнасского, современника Ливия; можно с уверенностью говорить об использовании историков I века: Валерия Антиата, популяра Лициния Макра, в меньшей степени - прооптиматски настроенного Элия Туберона[21] и (начиная с 6 книги) Клавдия Квадригария[22]. Сведения из Кальпурния Пизона и Фабия Пиктора могут быть заимствованы из вторых рук.
Основные источники для третьей декады - с одной стороны, Целий Антипатр, с другой - Валерий Антиат. Показания последнего Ливий дополняет опять-таки с помощью Клавдия Квадригария. Поскольку Целий следует тем же источникам, что и Полибий, и мог читать последнего, в третьей декаде можно будет с осторожностью различить лишь традицию "Целия и Полибия" и "Валерия и Клавдия". Вообще же последняя менее достоверна, однако есть и контрпримеры[23]. Полибий, кажется, сначала оказывал только косвенное воздействие[24], - случилось ли так потому, что Ливий понял значение этого историка только по ходу своей работы, или же из-за сознательного предпочтения, оказанного в третьей декаде другим источникам - и среди них Целию, чтобы получить искусное и внутренне завершенное полотно.
В четвертой и пятой декадах - и прежде всего при описании событий на Востоке - Полибий используется прямо. Это значительно обогащает латинскую традицию. Для событий в Риме и на Западе основные свидетельства черпаются опять-таки из Квадригария и Антиата. Этот последний (несмотря на свои известные и признаваемые Ливием ошибки) дает важные подробности по сенатским заседаниям и решениям. Мог Ливий привлечь и Катона, но речь последнего (34, 2-4) содержит идейный багаж некатоновского времени, что, как представляется, указывает на авторство Ливия[25].
Что касается утраченных частей произведения, то для событий после 146 г. до Р. Х. под вопросом в качестве источника остается Посидоний (тот ведь был продолжателем труда Полибия), затем - Семпроний Азеллион, Сулла, Сизенна, Цезарь, Саллюстий, Азиний Поллион. В частях, посвященных современности, Ливий опирался на собственный опыт и сообщения свидетелей. Наш образ историка отличается полной односторонностью из-за утраты современных глав (у древних историографов по большей части и бывших центром тяжести).
Способ и метод использования источников. Ливий строго придерживается традиции[26]. В противоположность анналистам он не идет на поводу у очевидных тенденций актуализации и не выдумывает романтических подробностей. Таким образом - в известных пределах - он заботится об истинности[27]. Естественно, от него не следует ожидать научности в современном смысле слова. Полибиевы (12, 25с) требования (критическое изучение документов, самостоятельное знакомство с местами событий, личный политический опыт) он в сохранившихся частях произведения не исполняет; как он подходил к современной истории, неизвестно.
В каждом случае для определенного отрезка он следует одному главному источнику и привлекает другие для проверки - или же дополнения[28]. Таким образом, ценность его труда как исторического свидетельства всякий раз соответствует таковой его оригинала. Выбор источников в общем и целом разумен; однако часто критическое отношение не сказывается своевременно - Ливий замечает собственные ошибки слишком поздно. Затем он старается затемнить несоответствия пропусками или легким ретушированием[29]. При смене источников иногда возникают дублеты.
Мы в состоянии точно сравнить Ливия с Полибием. Не считая ошибок в переводе и недоразумений, бросается в глаза пропуск компрометирующих Рим фактов и недостаточное внимание к прагматическому контексту. Зато Ливий рассказывает драматичнее и нагляднее и избегает пространных теоретических рассуждений.
Менее всего Ливий разбирается в военном деле. Многие описания сражений, как представляется, выстроены по жесткой литературной схеме. Однако автору и в этой области идут на пользу его дидактические способности: так, в описании битвы при Каннах он представляет сложный маневр римлян яснее, чем Полибий.
Жанровая проблематика. Весьма плодотворно сравнить Ливия с "трагической" историографией какого-нибудь Дурида или Филарха[30], безразлично, до какой степени рассматривать ее как "перипатетическую" (драматическая техника, без сомнения, старше, и Ливий владеет ею без утрирования). Из латинской литературы можно вспомнить Целия Антипатра или рассказы в речах Цицерона. Историографическая теория, словно специально написанная для Ливия, - теория Цицерона, продолжающая традицию Исократа[31]. С цицероновским имеет точки соприкосновения и язык Ливия, его стиль и образ мыслей. Что касается эстетических образцов в изображении исторических событий, о них речь пойдет в связи с литературной техникой. По отношению к саллюстиево-фукидидовской традиции возникает интригующий контраст, который, однако, не мешает Ливию, особенно при описании второй Пунической войны, состязаться с Фукидидом[32].
Ливий, "римский Геродот", с одной стороны, продолжает традицию римской историографии, с другой - доводит до совершенства римскую анналистику. В "мифических" частях иногда в виде намека появляются эпические цвета древнеримской исторической поэзии. К римской специфике относятся и моралистический подход, и последовательно проведенный летописный композиционный принцип.
Литературная техника
Чтобы создать литературное полотно целых войн или эпох, а также целого народа, требовались определенные изобразительные средства, дающие формальные точки привязки для всеохватывающего описания. Тому, как подать события в виде осмысленного процесса, в виде целого, Геродот мог научиться у Гомера; позднее эллинистическая историография с аналогичными целями обратилась к трагедии и трагической теории.
Ливий дает читателю - что касается крупного масштаба - своей структурой пентад и анналистским принципом (он сам говорит об annales: 43, 13, 2) два совершенно различных формальных ориентира. Так, напр., в третьей декаде[33] структура становится средством истолкования.
Отдельные книги уже в силу господства летописного принципа и чередования различных мест действия теряют внутреннюю замкнутость. Однако цельность и единство сохраняют книги 1 (эпоха царей) и 5 (завоевание Вей римлянами и Рима галлами). Впечатление разнообразия, varietas, возникает благодаря относительно частой смене тем, поворотам от внешней к внутренней политике и наоборот. Переходы даются Ливию без затруднений, - например, передвижения войск или путешествия посольств меняют место действия. Таким образом, анналистский подход не обязательно должен вести к раздроблению.
В начале каждого года указываются приступившие к исполнению обязанностей должностные лица, назначенные наместники провинций, сообщаются распределение войск и перечень предзнаменований и упоминается о посольствах. Такого рода черты в регулярном повторении образуют композиционные вехи. Затем следуют походы и подробности политических выборов. Сообщения о религиозных церемониях подчеркивают важность определенных исторических моментов. Так, Ливий цитирует молитву Сципиона перед высадкой в Африке (29, 27, 1-4) и обет Мания Ацилия после объявления войны Антиоху (36, 2, 3-5).
Важное средство придать изображению внутреннее единство - темы, играющие роль лейтмотивов в больших частях произведения. Так, во второй книге[34] главы 1-21 написаны под знаком свободы, libertas, а заключительная часть книги говорит об угрозе libertas изнутри[35], от раздора, discordia. Это же справедливо соответственно для moderatio - "умеренности" - в третьей и четвертой, pietas в пятой книге[36].
Начало, середина и конец книги - подходящее место для значимых событий: речей, объявлений войны, битв, триумфов[37]. Так форма и содержание поддерживают друг друга. Если такие технические приемы делают ход событий обозримым в целом, то для читателя наглядностью частного повествования[38] история проясняется в деталях.
Более крупные по масштабам цепочки событий, которые невозможно уплотнить до одного эпизода, подразделяются на сцены, которые развиваются как "широкие полотна" вплоть до кульминационной точки. Между отдельными явлениями стоят контрастные фрагменты. Тонкие переходы мешают повествованию распасться на отдельные сменяющие друг друга сцены. Так, конфликт между патрициями и плебеями, приводящий к созданию должности народного трибуна, образует целое действие в трех актах[39].
Стремление Ливия к драматическому изображению заставляет думать о так называемой "трагической историографии". Важная цель этого творческого метода - поразить читателя (ἔϰπληξις) и вызвать его сострадание (συμπάθεια). Правда, наш автор использует драматическую технику с чувством меры; напр., он не выдумывает никаких новых ситуаций.
Эпизоды, на которые подразделяется повествование, имеют "начало", "середину" и "конец", причем особенно любовно отделана центральная часть. Прелюдия и концовка сжаты, чтобы уступить авансцену для самого важного. В поворотных пунктах Ливий не сокращает: опять-таки пример формы на службе содержания.
Переломные пункты даются непосредственно (31, 38, 6 Ливий вводит словом "вдруг", repente, ср. Polyb. 16, 34, 9). Иногда кажется, что на сцене появляется deus ex machina (22, 29, 3: repente velut caelo demissa, "вдруг словно спустившись с небес"). Внезапность перипетии отражается в обращении синтаксиса: "Враг победил бы, если бы не...". Главная мысль выражена в придаточном предложении[40].
Лишь изредка патетическое описание переходит в отвратительное и страшное (22, 51, 5-9); вопиющий натурализм плохо совмещается со стилистическими принципами эпохи Августа. Зато Ливий охотно останавливается на духовном воздействии событий и убедительно разрабатывает аффекты. Часто он сочувствует побежденным (в том числе и не римлянам)[41]. Риторические общие места, которые всегда остаются под рукой для описания завоеванных городов (Quint, inst. 8, 3, 68), используются достаточно скупо, иногда писатель сознательно устраняет их[42].
Однако Ливий сводит переговоры царя Филиппа с римскими уполномоченными в 184 г. до Р. Х. в один эпизод ("синтетическая концентрация"), - художественный прием, который можно найти и у греческих авторов[43].
Массовые сцены он создает с участием групп и отдельных людей, так что возникают весьма живые образы ("один - другой; часть - часть", alius - alius; partim - partim). Также он любит описывать, как группы людей наблюдают за событиями, обдумывают и оценивают их, - технический прием, предвосхитивший Тацита; фигуры, освещенные с различных точек зрения, превращаются в "круглую скульптуру", а "иллюстрация" - в "сцену".
Одна из главных целей - наглядность (ἐνάργεια, evidentia). Поэтому Ливий часто выделяет разговоры (напр. Liv. 31, 18) и отдельные действия и даже явно вступает в состязание со сценическим искусством: борьба одиночки проходит перед глазами зрителя в своей отдельности (напр., Liv. 7, 9, 6-7, 10, 14). Читатель как бы присутствует при этих событиях. Сюда же относится "описание представляемой картины" как форма литературной изобразительности[44].
Внутренняя сторона события также становится доступной[45]. Читатель переживает назревание событий (Liv. 33, 7, 8-11). Временные наречия могут увеличивать напряжение (32, 40, 11 "вот, вот, наконец", nunc, nunc, postremo). Ливий с готовностью воспринимает требование Семпрония Азеллиона (fig. 1 P.) и Цицерона (de oral. 2, 62-64): историография должна не только сообщать о событиях, но прояснять планы и настроения, которые привели к тем или иным действиям. Он с полной серьезностью занимается психологическими основаниями события. При этом ведущие тему слова задают единую тональность целым отрывкам ("радость", gaudium 33, 32-33)[46].
Важно и стремление к ясности (σαφήνεια). Ливий таким образом - частично солидаризируясь с требованиями Цицерона - придерживается строгих правил в описании битв: хронологическая последовательность, прояснение топографии, изложение стратегических замыслов, психологических предпосылок и мотивов. К этому прибавляется подразделение на временные фазы и по месту действия (правое, левое крыло, центр). Массовые сцены искусно представлены с высоты птичьего полета (33, 32, 6-9). Иногда Ливию удается, хотя он и принадлежит к "штатским" писателям, даже яснее описать маневр, чем в том же случае Полибию, причем не теряя сути[47].
Краткость (συντομία) служит (прежде всего - в чередовании с подробным описанием) для того, чтобы выделить масштабную точку зрения. Ливий тратит на изображение римской реакции на каннский разгром вдвое больше места, чем на самое битву, и в результате преобладающей становится мысль о решимости и мужестве в критическом положении. Как Цезарь[48], наш автор иногда отказывается предварительно раскрывать военные замыслы и изображает только их исполение: такое "перспективное информирование" возбуждает нетерпеливое ожидание в читателе. Ливий сокращает отвлеченные рассуждения Полибия, но он тоже не хочет только "доставлять наслаждение и пробуждать чувства"[49], но также и поучать. Цепочка битв второй Пунической войны уже в самой неумолимой последовательности повторяющихся литературных приемов описания обнажает механизмы римской катастрофы[50].
Персонажей наш автор характеризует[51] как прямо, так и косвенно. Как Фукидид (2, 65) великому Периклу, Ливий воздает должное выдающимся людям, упоминая об их смерти (Sen. sms. 6, 21), смешивая при этом похвалу и порицание (Марцелл 27, 27,11; Цицерон у Sen. suas. 6, 17). При введении новых действующих лиц (как Sail. Catil. 1,5) также даются краткие характеристики (Ганнибал 21, 4, 3-9; Катон 39, 40, 4-12). Об истории этого технического приема мы писали в связи с Саллюстием.
Переход к косвенной характеристике может быть создан сравнением (напр., между Папирием Курсором и Александром Великим 9, 16, 19-19, 17). Часто в действии противопоставлены два контрастирующих характера, как - напоминая Никия и Клеона у Фукидида (4, 27 сл.) - осторожный Фабий Кунктатор и легкомысленный Минуций (22, 27-29).
Типизация простирается вплоть до коллективных суждений о целых народах (вероломные карфагеняне, упадочные греки и т. д.). У римлян (в соответствии с традицией анналистики) свой отпечаток на личность накладывает родовое имя: Деции самоотверженны, Валерии - друзья народа, Фабии бескорыстны, Клавдии властолюбивы, Квинкции скромны, Фурии склонны к риску. Удивительно, но Ливий разделяет свойственное римлянам пренебрежение к италикам (разумеется, кроме падуанцев).
Описывая такие фигуры, как Фламинин, освободитель Греции, Ливий приглушает отрицательные черты, Сципион для него - едва ли не воплощение римской virtus, включая неисторические чистоту и мягкость, однако он отказывает в доверии легенде о рождении этого героя и его благочестивой вере в Юпитера (в последнем пункте он более критичен, чем некоторые современные историки). С другой стороны, он выражает восхищение и неримлянами, как, напр., Филиппом V Македонским и Ганнибалом; при этом он, правда, весьма скуп на признание в тех видах доблестей, которые он приберегает для римлян - напр., умеренности, постоянства, достоинства, величия души - moderatio, constantia, gravitas, magnitudo animi[52].
Ливий проявляет интерес и к женской душе[53]. Наряду с известными героинями раннеримской эпохи - вместе с адресованным мужчинам призывом к благородству, призывом, который невозможно не услышать, - обращает на себя его внимание и такая честолюбивая женщина, как Танаквиль (Liv. 1, 34-41). Подчас могут подвергаться осмеянию легкие грехи, которые считались типично женскими (6, 34).
Косвенная и прямая характеристики могут вступать в противоречие. Ганнибал, представленный как безбожный и бесчестный пуниец, по ходу действия оказывается благочестивым и справедливым. С другой стороны, не замалчивается и шарлатанство Сципиона. Таким образом Ливию удалось если и не избежать худших опасностей, связанных с черно-белым письмом, то по крайней мере поставить им должные пределы. Как Саллюстий и Тацит, Ливий, должно быть, рассчитывал на то, что читатель, постепенно получая противоречивую информацию, сформирует со временем более живой образ соответствующей личности.
К средствам косвенной характеристики относятся также речи и диалоги. Общая задача - дать образ личности или исторической ситуации - воспринимается Полибием рационально, Ливием скорее эмоционально. Смена перспективы, возможность которой обеспечивает прямая речь, позволяет облечь в слово различные точки зрения - в том числе и противника. Воздействие речи может быть усилено[54] упоминанием о всеобщем молчании[55].
Для Ливия, представителя "исократовского" стиля, историография - задача для оратора[56]. Соответственно прямая речь играет у него большую роль, нежели у Полибия. Еще у римлян речи из исторического труда Ливия пользовались большим почетом и читались в том числе и отдельно. Иногда выступления приводятся в тех обстоятельствах, в которых их невозможно было бы ожидать. Однако Ливий в своих речах лаконичнее, чем Дионисий Галикарнасский, Саллюстий и Фукидид.
Риторически образованный автор наделяет людей разного происхождения и из разных народов равным красноречием.
Лишь изредка - что касается материала - в книгах 31-45 Ливий отступает от Полибия; однако формальной замкнутостью и римскими exempla он придает своим речам большую яркость. Между тем есть и выступления, которые заставляют предполагать литературный вымысел: так, слова речи Валерия Корва (Liv. 7, 32, 5-17) напоминают знаменитую речь Мария у Саллюстия[57].
Автор выделяет определенных персонажей с помощью речей. Так, в книгах 43 и 44 (судя по тому, что сохранилось) приведены все наиболее значимые выступления Эмилия Павла. Ливий следит за тем, чтобы охарактеризовать оратора как человека, полного морального достоинства, и приспособить его слова к ситуации. В аргументации соображения пользы уступают законам нравственности.
В речах и ответах Ливий разрабатывает темы политических дебатов и контроверз (см., напр., спор между Фабием Кунктатором и Сципионом Африканским 28, 40-44), частично, вероятно, описывая их в духе источников. Можно указать на сочинение парных речей в 33, 39-40[58]. Ливий сокращает выступления Антиоха (при переговорах в Лисимахии 196 г. до Р. Х.) и пространно излагает речи представителя римлян, чтобы сделать их примерно одинаковой длины и взаимно оттенить содержательно.
Диалоги знакомы историографии со времен Геродота (Крез и Солон 1, 30; Ксеркс и Демарат 7, 101-104) и Фукидида (переговоры с мелосцами 5, 85-111). В таких случаях проблема для Ливия заключается в перипетии: контраст между первоначальной самоуверенностью и позднейшим замешательством Филиппа делается более острым и физиогномически наглядным (39, 34, 3 сл.; Polyb. 22, 13).
Ливий хочет найти подход к событию в его внутренних предпосылках; он не только пересказал, но и прочувствовал римскую историю. Его повествовательное мастерство проявляется в чередовании степеней подробности, в подчеркивании переднего и заднего плана, в перспективном взаимодействии этих составных частей, в масштабных образах и сценах. Своим искусством рассказчика он во многом обязан и эпосу[59].
Вообще же риторика служит у Ливия целям вчувствования, наглядности (ἐναργεια) и сочетания обеих этих задач. Она теряет свою сущностную односторонность и соответственно ограничивается драматическим контекстом и становится ценным инструментом психологического анализа или внушительного воспроизведения.
Язык и стиль[60]
В то время как личные черты писательской манеры Тацита выделяются все ярче от произведения к произведению и лишь относительно поздно - к середине Анналов - достигают кульминационного пункта своей самобытности, стиль Ливия, напротив, уже в самом начале полностью проявляет все свои особенности и, как представляется, с течением времени приобретает ненавязчиво-"классический" характер. Постепенно перфекты на -ere уступают место формам на -erunt[61]. Сотня архаических или изысканных слов (напр., на -men) вытесняются более распространенными[62]. Синтаксис обретает большее единство[63]. Изменение стиля можно усмотреть в языковых деталях, вроде соединительных частиц[64].
Каковы причины этого движения? Является ли Ливий первых книг неуверенным новичком[65], двигающимся на ощупь, или он сознательно представляет "модернистическую" поэтичную прозу, уже отмеченную чертами латинского Серебряного века? Удаляется ли он постепенно от этой стилистической парадигмы, чтобы вновь обрести классичность Цице-ронова чекана? Или же он в начале только придерживается указаний Цицерона, позволяющего историографу (который ведь - exomator) поэтический язык, подобающий также эпидейктическому красноречию[66]? От модернизма в эллинистическом вкусе к классицизму: разве это не тот путь, который прошли многие латинские авторы и который становится едва ли не обязательным для литературы этого народа в определенные эпохи? Только ли дело в материале или же в источниках? Не подобает ли для легендарной ранней эпохи сказочная тональность, которая могла бы только помешать позднее при описании сенатских дебатов?
На самом деле начальные книги, которые называют "эпосом в прозе"[67], обязаны своим легким поэтическим колоритом не столько современным поэтам (Вергилию, Горацию), сколько раннеримской поэзии, прежде всего эпосу, но также и древним ритуальным и юридическим формулам, - вероятно, через посредство анналистики. Не стоит те или иные конкретные слова снабжать этикетками вроде "поэтическое" или "непоэтическое". Античная теория различает "слова в прямом значении", verba propria, а в качестве противоположности - "метафоры, слова необычные, самостоятельно сочиненные", verba translata, inusitata, ficta, но не "поэтические", verbapoetica. "Поэтическим" или "прозаическим" может быть не столько отдельное слово, сколько сочетание, в котором оно появляется. У Ливия мы не сталкиваемся - в отличие от Саллюстия - с архаизированием как принципом; мы имеем дело с намеками на атмосферу архаики, подходящую для легендарной тональности ранней эпохи, а также для значимости предмета, его способности быть примером[68].
Вкус к уместному (aptum), который Ливий доказывает своей способностью к чередованию стилистических регистров, объединяет его с Цицероном. Кроме того, историк открыто свидетельствует, что он считает великого оратора достойным подражания[69]. Конечно, он не превозносит мертвое цицеронианство, но пишет так, как Цицерон (по собственному признанию) писал бы историю. При этом наш автор обходится языком своей эпохи - он следует своему языковому чувству, сформировавшемуся в эпоху Августа[70]. Стилистическую значимость отдельных элементов "повседневного" языка[71] не следует преувеличивать, поскольку их употребление, должно быть, отражает только общее языковое развитие в то время.
Как стилист Ливий владеет совершенно разными регистрами. Есть скупые пассажи в духе анналистики: начало года, списки предзнаменований в обычных сложносочиненных предложениях, правда, с вариантами во вводных формулах. - Совершенно иначе звучит сколько-нибудь пространное повествование: как в отдельных периодах опорные понятия стоят на самых важных местах[72], так и в рамках рассказа Ливий разнообразит длину фраз соответственно ходу действия[73]. Для строгого введения характерен плюсквамперфект, в определенной мере делающий очевидным спешный переход к главному событию. В центре господствует обстоятельность, длина предложений увеличивается; однако драматические моменты могут подчеркиваться асиндетическими нагромождениями глаголов. Концовкам опять-таки присуща краткость. Такого рода тенденции отделки можно показать сравнением с Дионисием Галикарнасским (напр., Liv. 1, 53, 4-54, 9; Dionys. 4, 53-58); но, конечно, при сравнении с автором его времени есть опасность злоупотребления: вместо Ливия рассматривать те вещи, которые относятся уже к предшествующей ему традиции. Здесь вопрос заключался в том, чтобы назвать языковые и стилистические средства, которые относятся к необычной, прямо-таки сценической густоте и силе внушения в арсенале изобразительных приемов Ливия. Техника клаузул у Ливия вообще не имеет цицероновско-риторического характера[74], она гораздо больше похожа на Саллюстия.
Свои сравнения историк заимствует из хорошо знакомых областей: море, болезни, животные и огонь. Метафоры во многих случаях черпаются из военной терминологии ("цитадель", "подкрепление", "стрела", arces, munimentum, telum), однако иногда они отважнее, чем у Цицерона; при этом могло сыграть свою роль естественное развитие латинского языка: Clandestina concocta sunt consilia, "заварили тайный замысел" (40, 11,2), libertatis desiderium remordet animos, "тоска по свободе уязвляет души" (8, 4, 3), discordia ordinum est venenum urbis huius, "раздор сословий - отрава этого города" (3, 67, 6).
Как изменчивость, так и постоянство в языке нашего автора объясняются, таким образом, многими причинами: влиянием анналистов (а через них - Энния), стилистическим чутьем августовской эпохи (о чем нам неплохо было бы знать побольше), но прежде всего - приспособлением к конкретному предмету. Особый вес, подобающий в этом случае эстетической мотивации, подтверждает желательность дальнейших языковых и стилистических исследований творчества Ливия.
Образ мыслей I. Литературные размышления
Ливий пишет римскую историю не как действующее лицо, а как наблюдающий с некоторого расстояния. Его писательство предстает в первом предисловии прямо-таки бегством от действительности (1 praef. 5). Как награду за свои труды (чей размах ему становится ясен только по ходу дела)[75] он рассматривает возможность отвести взор от современных несчастий и обрести душевный покой. Последнее для историка вовсе не частное дело, ведь он уже в силу своего задания должен стремиться к беспартийности.
В другом, возможно, самом интригующем из своих признаний[76] (43, 13, 2) Ливий извиняется за то внимание, которое он в своем труде уделяет божественным знакам (предзнаменованиям): "Когда я пишу о древних событиях, у меня необъяснимым образом и душа становится "древнее", и меня охватывает священный трепет". Здесь мы видим, как автор врастает в свой труд и как труд оказывает обратное воздействие на автора.
Однако это место не следует понимать как позицию стремящегося вернуть прошлое. То, с чем он сталкивается в своем путешествии в древность, он как раз и перерабатывает для нужд современности (ср. 1 praef. 10: omnis te exempli documenta, "ты [созерцаешь] назидательные свидетельства примеров всякого рода"): читатель вместе с автором вовлечен в событие. Ливий думает о возможности передать свое историческое понимание.
В то время как в первом предисловии мысль о собственной славе звучит лишь очень слабо, позднее историк полностью растворяется в своем труде; ведь он пишет (у Plin. nat. praef. 16), что получил довольно славы - выпад против Саллюстия![77] - и мог бы и прекратить, если бы его неспокойная душа не находила себе пищи в труде. Ливий таким образом дает положительный ответ на вопрос своего первого предисловия ("Удастся ли мне сделать нечто такое, что было бы достойно труда..."). С другой стороны, он в последующем отказывается от привлекательных на слух мотивов "работы ради работы" или даже "работы ради славы римского народа" (каковые с удовольствием бы выслушал Плиний) и дает чисто субъективное обоснование своего усердия. Оно напоминает Эпикура, который рекомендует работу (и в том числе политическую деятельность) лишь тем, кого влечет к этому собственная предприимчивая природа (ср. "беспокойный дух", animus inquiesl): работа как средство против депрессии (у Plut. mor. 465 C - 466 A)! Работа совершенно не лишает его душевных сил, как можно было бы предположить: она даже доставляет им пищу (pasceretur). Так в остроумном самоуничижении наш автор говорит даже больше, чем Плиний от него ожидает.
В предложении и первого предисловия Ливий, впрочем, говорит и об amor negotii suscepti, "любви к взятому на себя труду". Он допускает, что, возможно, любовь к своему заданию могла его ослепить. Он и здесь тоньше Плиния: "любовь к труду" была бы доблестью, которой гордится автор, "любовь к заданию и предмету" отдает совершенно другой страстью, для которой скорее приходится просить о снисхождении.
Образ мыслей II
Морализм. Нельзя понять Ливия, не обращая внимания на этические аспекты его труда; на самом деле ведущие силы, которые он разыскивает в римской истории, относятся к нравственной сфере. Соответственно моральные понятия у него проявляются отчетливее, чем, напр., у Полибия[78]. Однако было бы опрометчиво сводить перспективу историка к педагогической тенденции. "Моральный элемент" включен в более широкий антропологический контекст: речь идет о типах поведения, которые способствовали величию и упадку Рима.
Основное понятие его подхода к истории - exemplum (1 praef. 10). Как для юного римлянина, который на похоронах видит своих предков "во плоти" и в платье, соответствующем высшей из занимаемых ими должностей, так и для Ливия римская история - возвышенный, отрешенный от повседневности мир, в который он погружается с благоговейным трепетом. Сущность exemplum заключается в том, что он побуждает к подражанию (либо воспрещает таковое): "историография в духе exempla" вовсе не обязательно предрасположена к приукрашиванию действительности. Как внутри государства пример старших должен увлечь молодежь, так и во внешней политике - полагает Ливий - доблести, свойственные одной нации, привлекательны для соседей (1, 21, 2). Камилл не рассуждает о поведении римлянина, он демонстрирует его столь убедительно, что жители Фалер добровольно переходят на сторону Рима (5, 27). Exemplum может оказаться эффективным и в общении сословий: в тот момент, когда грозит поражение, аристократия дает пример великодушия, и плебеи подражают ей pietas (5, 7), чтобы не уступить знати в благородстве.
Предпосылки такого поведения - особенности, о которых мы достаточно редко говорим, рассуждая о римлянах: consilium, sapientia, "рассудительность и мудрость", свобода от волнений, в особенности concordia и pax, "согласие" и "мир". Скорее можно подумать о Гесиоде, о софистике с ее идеей "согласия", ὁμόνοια и стоическо-киническом мировом гражданстве. Варрон занимался темой мира в Pius, одном из Logistorici Идея мира[79] в эпоху Августа противоречит экспансивному древнеримскому представлению о virtus: чтобы не разочаровывать сенаторов, Август должен хотя бы на словах - вопреки своей мирной политике - принять программу войны с парфянами, выдвинутую еще Цезарем.
Ливий продолжает традицию dementia Цезаря и менандровской гуманности. Корректность и великодушие по отношению к врагу он подчеркивает уже в своем представлении легенды об Энее: законы гостеприимства[80] соблюдаются и врагами; Антенор показан как герой мира; Латин препятствует битве (1, 1 сл.).
После того как империя стала мировой державой, римляне должны научиться смотреть на себя как на людей в зеркале собственной истории, отождествить настоящую римскость и настоящую человечность: без сомнения, таков положительный вклад Ливия в самопонимание своей нации. Национальное величие, по его мнению, может быть достигнуто лишь тогда, когда главные действующие лица будут обладать нравственностью и мудростью. В своем понимании того типа поведения, благодаря которому Рим стал великим, Ливий - консерватор только по видимости; на самом деле он думает об особенностях, могущих именно в его время придать государству стабильность. Как подтверждает сравнение с предшественниками[81], Ливий самостоятельно устанавливает ценностную иерархию для своей эпохи; ведь вопрос для него заключается в том, чтобы выстроить духовную родословную для моральной позиции, необходимой здесь и теперь. Человечность облекается двойным достоинством древности и римскости. Или наоборот: римская история возникает вновь под знаком человечности. Она избавляется таким образом от случайного и как непрерывная "поэма"[82] - или как светский контраст греческому мифу - обретает вечную жизнь.
Можно различить и противоположный возвышению мотив - мотив упадка Рима, который, со своей стороны, также сводится к нравственным причинам. Хотя мы не располагаем позднейшими книгами, уже из предисловия нетрудно усмотреть, что закат с точки зрения Ливия начинался постепенно, чтобы затем перейти в острую стадию. В предисловии писатель скорее сомневается в излечимости болезни. Нельзя, однако, совершенно исключить, что все произведение, если бы мы им располагали, показалось бы еще менее оптимистичным.
Каковы религиозные и философские предпосылки этих убеждений?
Религия. В то время как часть исследователей подчеркивает "скептический рационализм" Ливия[83], другие говорят о "непоколебимой вере в древних богов"[84]. Обе точки зрения по-своему справедливы.
Как историк Ливий не может исключить религиозные элементы римского прошлого из своего труда, а также и сам - избавиться от них без остатка. С другой стороны, он знаком и с философскими возражениями против положительной религии. Уже в ранних книгах вполне различима тенденция рационального объяснения, которая продолжается и в последующем под влиянием Полибия. Правда, Ливий сообщает истории о чудесах, но дистанцируется от них (dicitur; ferunt, " говорится;, рассказывают"). Даже в легенде о Ромуле[85] он оставляет вопрос открытым в важнейших пунктах: отцовство Марса, вскармливание волчицей, апофеоз. Однако он при этом отмечает, что реальный рост государства задним числом дает римлянам право требовать от побежденных веры в божественное происхождение основателя (1 praef. 7).
В первых книгах Ливий наблюдает осуществляющееся едва ли не по естественным законам развитие города-государства, пробуждает по ходу дела впечатление закономерного прогресса и рассматривает восточные походы в перспективе создания мировой державы[86]. Правда, он говорит и о божественном руководстве (43, 13, 1-2) и, кажется, предполагает религиозную санкцию римской гегемонии, но речь о непосредственном божественном водительстве - вещь достаточно редкая; на первом плане - человеческие поступки и человеческая ответственность.
Как Полибий[87] и Цицерон (Polyb. 6, 56, 6-15; Cic. rep. 2, 26 сл.), Ливий признает социальную ценность религии как основы общественной морали. Совещания царя Нумы с нимфой Эгерией он воспринимает как благочестивый обман (1, 19, 4-5), сципионову веру в Юпитера - как политическую тактику. Однако скепсис распространяется, по-видимому, только на низшие проявления[88] религиозности (superstitio, "суеверие") - хотя подчас он может хорошо относиться и к ним, - а не вообще на благочестие. Образованный автор стремится обнаружить в религиозных представлениях патриотическую истину.
Философия. Занимаясь философией (Sen. epist. 100, 9), Ливий, вероятно, сталкивался с размышлениями стоика Посидония. Он сам, правда, не мог строго придерживаться стоических взглядов, поскольку придавал мало значения всевластию безличного рока; для него историю творят человеческие качества[89]. Как доказательство стоических взглядов Ливия приводился тот факт, что он представлял рост римской державы как предопределенный и неизбежный[90]; при этом он употребляет такие понятия, fatum[91], fortuna[92]. Доблестный достигает успеха, порочный несостоятелен - уже у Цицерона можно прочесть (nat. deor. 2, 7 сл.) о неудачах римских полководцев как наказании за их пренебрежение богами. Это архаическое представление, скорее религиозного, нежели философского характера, конечно, и не нуждалось в каких бы то ни было философских основаниях. Стоическое представление, в соответствии с которым добродетельный человек, уважающий права людей и богов, живет в соответствии с fatum[93], конечно же, тоньше. История представляется историку поприщем испытания военных и гражданских доблестей. Пройдя его, римский народ должен обрести способность управлять миром. Таким образом историческая ответственность тесно связана с нравственностью отдельного лица[94]. "Морализм" образа истории влечет за собой то, что индивидууму[95] и его решениям отводится значительное место; в кризисные эпохи главная опасность[96] - не "дурные", mali, но boni, "порядочные люди", предающиеся резиньяции.
Поскольку mores, "нравы" проявляются только в поступках[97], нет никакой застывшей системы римских ценностей, их содержание проявляется в каждом конкретном явлении с новыми акцентами. Древность - как дает понять читателю Ливий в своем предисловии - при всей своей бедности была богаче хорошими примерами, чем внешне столь благополучное настоящее. Из Флора, Лукана и Петрония мы знаем, как Ливий объяснял гражданские войны: внешние успехи ведут к внутренним кризисам. На эту мысль есть намек уже в предисловии: государство страдает от своих собственных размеров. Внутреннее или внешнее богатство? Позиция Ливия однозначна. На фоне августовской эпохи с ее интронизацией золота это суждение обретает свою специфику.
Развивает Ливий свою собственную философию или же, скорее, он присоединяется к римской историософской традиции? Созвучия со стоической мыслью мы обнаруживаем повсюду от Катона до Тацита, и, без сомнения, римскость и стоицизм сближаются друг с другом. Ливий - вовсе не философ. Стоическое мировоззрение дает ему отдельные элементы, чтобы оправдать свой патриотизм и выразить в словах свое жизнеощущение. Для римлянина греческая образованность - не самоцель, а зеркало самопознания. Ничего удивительного, что в высказываниях Ливия о себе мы порой слышим и эпикурейские мотивы (см. разд. Образ мыслей I.).
Перспектива историка: национально-римская точка зрения. Ливий собирается писать не всеобщую, а римскую историю (ср. 1 praef. 1: res populi Romani), исключая те события, в которых римляне не принимали участия[98]. Эта перспектива создает постоянный конфликт между моральными убеждениями и патриотизмом. И вот Ливий, как "благомыслящее частное лицо"[99], придает действующим лицам благородные побуждения, чему помогает его "простодушие в дипломатических вопросах"[100]. Особое значение он придает тому, что римляне не только постоянно рассуждают о своей верности договорам (fides) - θρυλοῦντες τὸ τῆς πίστεως ὄνομα (Diodor. 23, 1, 4), но и стремятся действовать в соответствии с ней[101]. Римские поражения он пытается оправдать обстоятельствами, не зависящими от влияния его народа.
Конечно, во многих случаях Ливий мог бы быть предметнее и справедливее в своих суждениях, не предавая своей национальной гордости[102]; однако ему - в отличие, скажем, от Фабия Пиктора - не нужно защищать свою страну от иноземцев. Таким образом он может говорить своим землякам горькие истины, прежде всего в критической полемике с анналистами[103]. Историк осуждает жестокость и жадность римлян в Греции (43, 4); он не скрывает и личного честолюбия Фламинина[104]. В изображении неудач и ошибок римских полководцев он иногда совершенно откровенен[105]. Попытки оправдать римские поражения в пятой декаде встречаются реже, чем раньше[106]. Описал ли наш автор в позднейших - утраченных - книгах отрицательные черты еще отчетливее, чтобы ярче оттенить упадок после 146 г. до Р. Х.? Ливий дает стереоскопический образ римской истории; систематическое искажение не входит в его задачу[107].
Портрет конкретного лица, - скажем, Персея[108] - не свободен от противоречий. В оценке персонажей Ливий "ведет" своего читателя. Прежде всего он охотно дает положительный образ; критика появляется часто после истечения срока должности (подобно тому как процесс против должностного лица был невозможен); уходящий руководитель хвалится своими успехами, но преемник оценивает положение на театре войны скорее скептически; достаточно прочесть суждение Эмилия Павла о его предшественниках (45, 41, 5). Ганнибала, несмотря на критический пролог (ср. 21, 4, 9), автор изображает со все большим восхищением и участием[109].
Литературные приемы обретают в рамках этого процесса содержательную функцию: косвенное изображение позволяет автору осветить предмет с различных точек зрения - Ливий избегает прямых похвал, когда дает возможность грекам самим выразить свою радость по поводу римского освобождения (33, 33, 5; иначе у Полибия 18, 46, 14). Это справедливо и для критики: в письме к Прусию Антиох осуждает римский империализм (37, 25, 4-7; ср. Polyb. 21, 11,1 сл.). Послание Сципиона, напротив, защищает римскую политику (Liv. 37, 25, 8-12; ср. Polyb. 21, 11, 3-11). Так Ливий выстраивает "сцену", использующую не только театральные эффекты. Она позволяет создать "трехмерное изображение", способное при всем патриотизме вызвать ощущение известной объективности.
Ливий как сторонник сената. В то время как, напр., Дионисий Галикарнасский усматривает в сенате представительство интересов римской аристократии, Ливий идеализирует эту корпорацию и последовательно оставляет ее социальную, хозяйственную и властную основу в тени. Слово plebs постоянно получает отрицательные определения[110], однако Ливий прославляет "скромность", modestia (4, 6, 12) народа под знаком concordia. Он предубежден против консулов-популяров - Фламиния, Минуция, Теренция Варрона[111]. Правда, Ливий с третьей по пятую декаду дает неоценимый материал о сенатских прениях[112], но он недостаточно внимания уделяет различным семейным кланам: напр., консервативному Фабиев и либерально-прогрессистскому Эмилиев и Корнелиев. Так, часто при описании предвыборной борьбы он упускает настоящие мотивы, хотя в традиции Цицерона и греков он и пытается понять происшествия прагматически, по схеме consilia- acta - eventus, "замысел - действие - последствия".
Особая перспектива Ливия, Конечно, падуанец - традиционный приверженец римского сената, однако как посторонний Ливий хуже понимает механизмы сенатского господства и роль знатных семейств. Его близость к Августу иногда преувеличивается[113]. Остается под вопросом, насколько Ливий способствует монархии или предостерегает от нее[114]. Конечному его Камилла[115] есть черты, напоминающие Августа; однако из этого нельзя извлечь далеко идущие выводы. И уж тем более критика Августа в позднейших книгах[116] должна остаться чисто гипотетической. Социально-политические разъяснения дает речь Валерия Корва с ее совершенно непатрицианскими мотивами, напоминающими позицию homo novus (7, 32, 10-17) в духе знаменитой речи Мария у Саллюстия (Iug, 85). Ливий - муниципал, как и Август. "Первый гражданин" поднял значение всаднического сословия, в том числе и муниципальной аристократии; историк обращается к высшим слоям нового общества[117].
Значительные исторические, как и эпические, полотна могут возникать после эпох тяжелых смут, но тогда, когда еще хотя бы до некоторой степени возможно оглянуться назад. Республика - предмет его желаний - предстает более просветленной. Ливий больше не понимает некоторых мотивов предшествующих эпох, но он спрашивает, что прошлое может сказать настоящему[118]. Он читает в книге истории не как политик или военный, а как тонко чувствующий человек.
Антропологический интерес. На основании царской эпохи историк разрабатывает типы поведения, которые привели к росту Рима. В этом смысле для Ливия, как и для греков, ἀρχαιολογία - наука[119], а вовсе не простой пересказ легенд и догадок. Внимания заслуживает социологический и антропологический интерес историка[120]. Ранняя эпоха Рима как историческая конструкция обладает интеллектуальным единством: Ромул и Нума противопоставлены друг другу как различные представители "царской" функции; третий царь, вспыльчивый Тулл Гостилий, воплощает "воинскую", четвертый, Анк Марций, основатель порта Остия и друг плебеев, "хозяйственную" функцию[121]. Независимо от того, являются ли мифы начального периода отражением древнеримской теологии (Юпитер-Марс-Квирин) или же они возникли в голове платоновски настроенного грека, они имеют для Ливия большое значение. Они показывают, каковы составные части римского общества. Похищение сабинянок с последующим синойкизмом двух народов, предание о Тарпее, Горации Коклесе и битве трех Горациев и Куриациев напрашиваются в каждом случае на такие истолкования, на которые проливает свет также и сравнительная мифология. Мифический характер ранней римской истории проявляет с помощью "функционального" анализа свое положительное ядро. Несмотря на недавние открытия исторической субстанции отдельных элементов ранней римской истории, в т. ч. с помощью археологии[122], об историчности ранних владык не может идти речи. История царей показывает, как в Риме исторической эпохи - с помощью греков - представляли себе создание res publica.
При Тарквинии Древнем Рим осуществляет шаг от архаизма к модернизму: в лице Танаквиль женщина находит путь в политику, сам Тарквиний обладает греческой образованностью, он оратор и обязан своим успехом этому искусству. Так в изображении этого первого демагога среди царей мы можем распознать позднейшее развитие как источник вдохновения для псевдоисторического вымысла - прием, который будет часто повторяться по ходу римской истории. Тот же самый принцип руководит писателем, когда он ищет и находит в ранней римской истории особенности, в которых нуждается его время. Социально-психологический интерес Ливия может быть понят с помощью моральных категорий (в современном смысле) лишь частично.
К этому прибавляется еще недостаточно оцененный подлинно исторический подход: Ливий не набрасывает статический очерк римского национального характера; он показывает, что не только ценности претерпевали определенное развитие[123]; историк вполне осознал, что есть различие между современным и древнеримским менталитетом.
Традиция[124]
Первая декада[125] дошла в виде эмендированного текста из круга Симмаха в Codex Mediceus Laurentianus, plut. LXIII, 19 (M; до 968 г.) с тремя подписями позднеантичной эпохи. При этом речь идет не о критике текста в современном смысле слова[126], но об установлении текста, может быть, в одном экземпляре, основополагающем для нашей традиции и намного лучшем, чем независимые от него, но восходящие к общим с ним источникам листы Веронского палимпсеста XL (V; начало V в.) с фрагментами книг 3-6. Оксиринхский папирус 1379, который содержит единственный сохранившийся фрагмент свитка Ливия, несуществен с точки зрения критики текста. Средневековые рукописи восходят по большей части к X и XI, Floriacensis (Paris, lat. 5724) - еще к IX веку.
Для третьей декады важнейшее свидетельство - Puteaneus Paris, lat. 5730 (Р; V в.). Его лакуны покрываются полностью сохранившимися списками: Vaticanus Reginensis 762 (R; IX в.) и Parisinus Colbertinus (C; ок. XI в.). Еще две рукописи сегодня утрачены - Spirensis[127] и Туринский палимпсест (Taurin. A II 2) из Боббио, от которого были известны восемь листов. Из них один был утрачен до исследования, которое предпринял в 1869 г. W. Studemund, и семь сгорели в 1904 г.
Четвертая декада дошла в трех рукописях, созданных до средневековой эпохи: от античной рукописи из Пьяченцы (которую приобрел Оттон III) в Бамберге сохранились только фрагменты (F; Bamb. Class. 35a; V в.); правда, к счастью, мы располагаем весьма достоверным списком (B; Bambergensis M IV 9, XI в.), который содержит четвертую декаду до 38, 46. - Независимо от этого свидетельской ценностью обладают фрагменты из латеранской Капеллы "Sancta sanctorum" (R; Vat. Lat. 10 696, IV/V в.). Третья (также самостоятельная) античная рукопись - утраченный оригинал для Codex Moguntinus (Mg), который, со своей стороны, дошел до нас только в перепечатках (Майнц 1519 и Базель 1535). Над собиранием сохранившихся частей первых четырех декад много потрудился Петрарка.
Для пятой декады (кн. 41-45) мы располагаем только одной рукописью (V = Vindob. Lat. 15, начала V в.). Она была открыта только в 1527 г. Симоном Гринеем в монастыре Лорш. Книги 41-45 впервые увидели свет в 1531 г. в его базельском издании Ливия.
Наконец, в Vaticanus Palatinus lat. 24 есть двойной лист палимпсеста из 91 книги Ливия; он также происходит из монастыря Лорш.
Влияние на позднейшие эпохи[128]
Несмотря на критические замечания Азиния Поллиона (у Quint, inst. 8, 1, 3; 1, 5, 56) и цезаря Калигулы (Suet. Cal. 34, 4), Ливий пользуется практически всеобщей любовью. Его искусство характеристики хвалит Сенека Старший (suas. 6, 21), Квинтилиан[129] ставит его рядом с Геродотом (10, 1, 101 сл.), Тацит отдает должное его достоверности и красноречию (ann. 4, 34, 3; Agr. 10, 3), его читает Плиний (epist. 6, 20, 5). Вообще он служит источником материала для риторических занятий (напр., Ганнибал: Iuv. 10, 147). Валерий Максим обязан ему примерами, Фронтин черпает у него военные хитрости (strat. 2", 5," 31, 34), Курций подражает ему в литературном отношении[130]. Силий использует его как главный источник для своей поэмы Punica. Эпитомы[131] начинают составлять, по-видимому, уже в I/II вв. по Р. Х.[132]; в эпоху Адриана Флор и Граний Лициниан пишут на основе Ливия исторические труды нового рода. К этой традиции позднее относятся Аврелий Виктор, Евтропий, Фест, Орозий, Кассиодор и Юлий Обсеквент[133]. Поэт Алфий Авит (II в.) перекладывает стихами отрывки из Ливия, напр., о школьном учителе из города Фалерии[134]. Сохранившиеся содержания (periochae) к Ливию датируются IV в. Мы располагаем также эпитомой из Оксиринха для книг 37-40, 48- 55, 87-88[135]. Благочестивый Евгиппий (VI в.) в изображении перехода через Альпы примыкает к Ливию[136].
Значение Ливия для каролингского ренессанса еще не прояснено[137]. В каталогах библиотек XII века часто встречаются рукописи Ливия. История Вергинии используется в Романе о Розе Жана де Менга (ок. 1275 г.). Николас Тревет (Оксфорд) по поручению церкви пишет комментарий к нашему автору (ок. 1318 г.). Данте говорит о "никогда не ошибающемся" Ливии (Inf. 28, 7-12 к Liv. 23, 12, 1). В основном в Средние века, как представляется, знакомились с первыми четырьмя книгами. Список Ливия, принадлежащий Петрарке, которому едва исполнилось двадцать лет, включает книги 1-10 и 21-39 (теперь в Британском Музее). Поэт пишет письмо нашему историку[138], герои Ливия появляются в его сонетах, а Сципион становится героем его латинского эпоса Africa. Бокаччо († 1375 г.) пришлось переводить Ливия на итальянский язык и участвовать в похищении рукописи из Монтекассино и отправлении ее во Флоренцию. Между 1352 и 1359 гг. бенедиктинец Пьер Берсюир[139], авиньонский друг Петрарки, по поручению короля Иоанна Доброго частично переводит Ливия на французский язык; плодов его труда хватило на два столетия. Из Берсюира черпают испанские (Лопес де Айала 1407 г.), каталонские и шотландские переводчики (Белленден).
Если сначала Ливия читали как сборник примеров военной тактики, политической прозорливости и доблести, то для гуманистов высокого Возрождения он со своим культом героев был величайшим римским историком. Лоренцо Валла († 1457 г.) отмечает глоссы в экземпляре Петрарки. В 1469 г. в Риме печатается оригинальный текст. Затем следуют переводы на немецкий (1505 г.) и итальянский язык (1535 г.), а также частичное переложение на английский (1544 г.). Влиятельны Supplementa Liviana Иоганна Фрейнсгейма; вплоть до XIX в. их чаще печатали вместе с текстом самого Ливия.
Ливий (30, 12-15) служит образцом для одной из самых ранних (и оказавших наибольшее воздействие) ренессансных трагедий (Г. Г. Триссино, Софонисба 1514/15 г.). Макиавелли († 1527 г.) сочиняет свои знаменитые Discorsi sopra laprima deca di Tito Livio (вышли в свет postum в 1531 г.)[140] и цитирует его при этом 58 раз, однако столетием позже коллегия венецианских сенаторов приходит к выводу, что "предосудительные политические воззрения Макиавелли надо отнести скорее к Тациту, чем к Ливию"[141]. Эразм Роттердамский († 1536 г.) не включает падуанца в свой педагогический канон для чтения - теперь, по-видимому, меньше почитают героев? Однако его родной город Падуя воздвигает ему в 1548 г. мавзолей, Монтень († 1592 г.) - тоже один из читателей нашего автора. Ливий и Овидий - источники для The Rape of Lucrece Шекспира[142] (1594 г.). Корнель († 1684 г.) пишет по Ливию трагедию Гораций. Столь запоминающиеся ливиевы сцены, образцовые герои и представления о гражданской нравственности плодотворно повлияли на литературу и изобразительное искусство с эпохи Возрождения и вплоть до французской революции[143].
Ливий становится образцом историографии для современных наций; историка в особенности воодушевляет гражданственность в его изображении. Его первые книги (в переводе Дю Рье, издание 1734 г.) вдохновляют Монтескье[144] на написание труда против тирании князей (1734 г.). Гуго Гроций преимущественно на его примерах развивает свои идеи о международном праве[145]. Патриоты побуждают молодежь читать Ливия (и Плутарха). Речи Ливия, отобранные и переведенные Руссо, служат образцом для ораторов французской революции[146].
В XIX в. Б. Г. Нибур признает, что первые книги историка не имеют ценности[147]. Без сомнения, как историк Ливий уступает по масштабу, скажем, Полибию; однако он сообщает, хотя и некритически, много информации о римской республике. В последние десятилетия археология и сравнительная мифология открыли в его труде новые аспекты и с точки зрения материала.
Как писатель и рассказчик он обладает выдающимися достоинствами. Августов мир создал дистанцию между современностью и прошлым, давшую возможность оглянуться назад. Пристрастие к прошлому означает одновременно и его переделку для нужд собственной эпохи. Вместо техники и военного дела на первый план выходит человек. Только этос, зрелое искусство рассказчика и тонкое владение языком, свойственные Ливию, сделали для Европы римскую историю сокровищницей типических примеров и судеб, сопоставимую по своему влиянию с греческой мифологией.


[1] Patavinitas: как мне представляется, лучшее объяснение дал Leeman, Form 99—109, который подчеркивает определенную дистанцию по отношению к Риму; D. G. Morhof, De Patavinitate Liviana, 1685, говорит, что трудно определить, больше ли «patavinitas» у Ливия или «asininitas» у Азиния; наконец: P. Flobert, La Patavinitas de Tite—Live d’apres les moeurs litteraires du temps, REL 59, 1981, 193—206 (недостаток urbanitas).
[2] Quint, inst. 1,5, 56; 8, 1, 3.
[3] Chron. a. Abr. 1958.
[4] За 64 г. до Р. Х.: G. M. Hirst, Collected Classical Papers, Oxford 1938, 12— 14; R. Syme 1959, 27—87, особенно 40—42; нем. в: R. Klein, изд., Prinzipat und Freiheit, WdF 135, Darmstadt 1969, 169—255.
[5] Его критическое высказывание о Цезаре (у Sen. nat. 5, 18, 4) недавно отнесли к Марию (см. Liv.frg. 2oJal). Однако имя Цезаря засвидетельствовано лучше. Об отношении к Цезарю см. также Н. Strasburger, Livius fiber Caesar, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 265—291.
[6] Liv. 120 у Sen. suas. 6, 17 = fig. 59 сл. Jal.
[7] Quint, inst. 10, 1, 39; cp. 2, 5, 20; о некрологе Цицерону сейчас см. A. J. Pomeroy 1991, 146—148, процитировано выше на стр.910.
[8] Ливий, должно быть, провел большую часть своей жизни в Патавии: V. Lundstrom, Kring Livius’ liv och verk, Eranos 27, 1929, 1—37.
[9] 12 г. по P. X. (соответственно 64 г. до P. X. как году рождения) — менее вероятная дата.
[10] J. Deininger, Livius und der Prinzipat, Klio 67, 1985, 265—272.
[11] Sen. epist. 100/9 (диалоги, философские книги), Quint, inst. 10, 1, 39 (дидактическое послание к сыну); в существовании философских произведений сомневается U. Schindel, Livius philosophus, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 411—419.
[12] Название неточное, поскольку автор начинает еще до основания Рима; относительно заглавия ср. Плиния A fine Aufidi Bassi, Тацита Ab excessu Divi Augusti.
[13] E. Mensching, Zur Bestehung und Beurteilung von Ab urbe condita, Latomus 45. 1986> 572—589-
[14] Ph. A. Stadter 1972; G. Wille 1973; A. Hus, La composition des IVe et Ve decades de Tite—Live, RPh 47, 1973, 225—250 (отвергает любое подразделение); P. Jal, Sur la composition de la «Ve decade» de Tite—Live, RPh 49, 1975, 278—285.
[15] G. Wille 1973.
[16] R. M. Ogilvie, TitiLivi lib. XCI, PCPhS 30, 1984, 116—125.
[17] Ph. A. Stadter 1972; T. J. Luce 1977, 13—24.
[18] R. Syme 1959, 70; это мнение отвергает E. Burck, Gnomon 35, 1963, 780.
[19] A. C. Scafuro, Pattern, Theme, and Historicity in Livy, Books 35 and 36, ClAnt 6, 1987, 249—285.
[20] H. Tränkle 1977, 20, присоединяясь к: A. Klotz; T. Leidig 1993 показывает, что близкие к Полибию главы кн. 30 восходят к анналисту, который комбинирует отрывки из Полибия с данными более древнего анналиста, а также служит источником в других местах третьей декады.
[21] R. М. Ogilvie, Commentary 16 сл.
[22] Эти историки привносили в раннюю римскую историю, из–за недостатка в точных сведениях, факты и тенденции собственной эпохи, так что Ливий косвенно может служить историческим источником по началу революционной эпохи: D. Gutberlet, Die erste Dekade des Livius als Quelle zur grac–chischen und sullanischen Zeit, Hildesheim 1985.
[23] Ливиево описание перехода Ганнибала через Альпы содержит неполибиевы черты, которые при непредвзятом подходе кажутся столь же достоверными: J. Seibert, Der Alpenubergang Hannibals. Ein gelostes Problem?, Gymnasium 95, 1988, 21—73, собенно 36—42.
[24] H. Tränkle 1977, 195.
[25] M. Pape, Griechische Kunstwerke aus Kriegsbeute und ihre offentliche Auf–stellung in Rom, диссертация, Hamburg 1975, 83 сл.
[26] Даже тогда, когда он сам в основном другого мнения: Liv. 8, 18, 2—3; 8, 40, 4—5: о любопытных пропусках сейчас см. J. Poucet, Sur certains silences curieux dans le premier livre de Tite—Live, в: R. Altheim—Stiehl, M. Rosenband, изд., Beitrage zur altitalischen Geistesgeschichte. FS G. Radke, Munster 1984, 212—231.
[27] F. Hellmann 1939; W. Wiehemeyer, Proben historischer Kritik aus Livius XXI— XLV, диссертация, Munster 1938.
[28] H. Nissen 1863; в принципе о методе работы Ливия Т. J. Luce 1977, 144 сл.
[29] H. Tränkle 1977,46—54.
[30] E. Burck ²1964; на различии между трагической и исократовской историографией справедливо настаивает N. Zegers, Wesen und Ursprung den tra–gischen Geschichtsschreibung, диссертация, Koln 1959.
[31] P. G. Walsh 1961.
[32] О контрасте T. J. Luce 1977; о традиции Фукидида cp. Liv. 21,1c Thuc. 1, 1; о речах Фабия и Сципиона (Liv. 28, 40—44) и речах накануне сицилийской экспедиции: B. S. Rodgers, Great Expeditions. Livy on Thucydides, TAPhA 116, 1986, 335-352.
[33] Эта структура отлична от полибиевой. Ливий сознательно отдал здесь предпочтение римской традиции.
[34] E. Burck ²1964, 51—61; ср. также К. Heldmann, Livius iiber Monarchic und Freiheit und der romische Lebensaltervergleich, WJANF 13, 1987, 209—230.
[35] R. M. Ogilvie, Commentary 233; дальнейшее см. T. J. Luce 1977, 26 сл.
[36] F. Hellmann 1939, 46—81; на композиционную и смысловую цельность восьмой книги указывает Е. Burck, Gnomon 60, 1988, 323 сл.; о «постоянстве», cohstantia в книгах 3 и 42, « постоянстве и предусмотрительности», constantia и prudentia в книге 22: T. J. Moore 1989, 155 сл.
[37] T. J. Luce 1977,137.
[38] Об отдельных сценах: H. A. Gartner 1975, 7—28.
[39] 2, 23 сл.; 27—30, 7; 31, 7—33, 3; E. Burck ²1964, 61—69.
[40] Примеры: Liv. 29, 6, 17; 23, 30, 11 сл.; 27, 31,5.
[41] 21, 14; 24, 39; 28, 19, 9-15; 31, 17.
[42] 21,57, 14 neque ulla, quae in tali re memorabilis scribentibus videri solet, praetermissa clades est, «неудержались ни от каких жестокостей, которые в таких обстоятельствах кажутся писателям достойными упоминания».
[43] Напр., App. Syr. 12 соединяет два посольства этолийцев в одно; H. Nissen 1863,115.
[44] P. Steinmetz, Eine Darstellungsform des Livius, Gymnasium 79, 1972, 191— 208.
[45] H. Tränkle 1977, 102, прим. 8.
[46] H. Tränkle 1977, 137 сл.
[47] Polyb. 18, 19, 2—5; 20, 2—3; Liv. 38, 6, 4—9.
[48] Напр., Gall. 7, 27, 1—2 et quid fieri vellet ostendit («и показал, что он хотел бы сделать», без указаний на конкретное содержание).
[49] H. Tränkle 1977, 93.
[50] M. Fuhrmann, Narrative Techniken im Dienste der Geschichtsschreibung, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 19—29.
[51] W. Richter, Charakterzeichnung und Regie bei Livius, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 59—80.
[52] T. J. Moore 1989, 157-159.
[53] Об идеале женщины Т. J. Moore 1989, 160.
[54] О теоретических основаниях: Dionysios 6, 83, 2.
[55] 32, 33, 1 без приведенного Полибием предлога.
[56] Ср. Cic. leg. 1,5; de orat. 2, 62; 2, 36.
[57] J. Hellegouarc’h 1974; возможно, что речь — вымысел Антиата, но это менее вероятно.
[58] Иначе Polyb. 18, 50 сл.; ср. также 37, 53 сл. и Polyb. 21, 18—24.
[59] J. P. Chausserie—Lapree, L’expression narrative chez les historiens latins, Paris 1969, особенно 655.
[60] A. H. McDonald 1957; E. Mikkola, Die Konzessivitat bei Livius, mit beson–derer Beriicksichtung der ersten und funften Dekade, Helsinki 1957; T. Vilja–maa, Infinitive of Narration in Livy. A Study in Narrative Technique, Turku 1983; F. V. Hickson, Roman Prayer Language. Livy and the Aeneid of Virgil, Stuttgart 1993.
[61] E. B. Lease, Livy’s Use of -arunt, — erunt, and -ere, AJPh 24, 1903, 408—422.
[62] J. N. Adams, The Vocabulary of the Later Decades of Livy, Antichthon 8, 1974, 54—62; против общего отступления на второй план поэтических форм: J. M. Gleason, Studies in Livy’s Language, диссертация, Harvard 1969, реферат в: HSPh 74, 1970, 336—337; H. Tränkle 1968; разумеется, я не могу поверить в существование сложившегося историографического стиля в Риме (до Саллюстия).
[63] E. Mikkola, Die Konzessivitat bei Livius, Helsinki 1957 (с особым вниманием к первой и пятой декаде).
[64] E. Skard, Sprachstatistisches aus Livius, SO 22, 1942, 107—108; idem, Sallust und seine Vorganger, SO Suppl. Bd. 15, 1956; о новых исследованиях: H. Aili 1982.
[65] E. Wolfflin, Livianische Kritik und livianischer Sprachgebrauch, Programm Winterthur 1864, Berlin 1864, повторно в: Ausgewahlte Schriften, Leipzig 1933, 1—21; S. G. Stacey, Die Entwicklung des livianischen Stiles, ALL 10, 1898, 17—82.
[66] A. H. McDonald 1957, 168.
[67] Cic. de orat. 2, 53 сл., leg. 1, 5; M. Rambaud, Ciceron et l’histoire romaine, Paris 1953, 9-24, 121.
[68] Приближение к ритму саллюстиевых клаузул (H. Aili, The Prose Rhythm of Sallust and Livy, Stockholm 1979) нужно рассматривать отдельно от этой проблемы. Определенную близость к Саллюстию защищает H. Tränkle 1968, особенно 149—152.
[69] Несколько механистично представление о языке, «чья совокупность правил — один из вариантов классической грамматики, которому с помощью определенных, уже практически конвенционализированных элементов придается отличительный знак „древнего"»: J. Untermann, Die klassischen Autoren und das Altlatein, в: G. Binder, изд., Saeculum Augustum, Bd. 2, Darmstadt 1988, 426—445, здесь 445.
[70] K. Gries, Constancy in Livy’s Latinity, New York 1949.
[71] Satin, forsan, oppido.
[72] W. JAkel, Satzbau und Stilmittel bei Livius. Eine Untersuchung an 21, 1, 1— 2, 2, Gymnasium 66, 1959, 302—317; D. K. Smith, The Styles of Sallust and Livy. Defining Terms, CB 61, 1985, 79-83.
[73] Kroll, Studien 366—369.
[74] R. Ullmann, Les clausules dans les discours de Salluste, Tite—Live et Tacite, SO 3, 1925, 65—75; H. Aili, The Prose Rhythm of Sallust and Livy, Stockholm 1979; J. Dangel, Le mot, support de lecture des clausules ciceroniennes et liviennes, REL62, 1984, 386—415.
[75] 31, 1, 1— 5; ср. 10, 31, 10.
[76] K. Kerenyi, Selbstbekenntnisse des Livius, в: K. K., Die Geburt der Helena, Zurich 1945, 105—110.
[77] Дальнейшую полемику против Саллюстия обнаруживает J. Korpanty, Sallust, Livius und ambitio, Philologus 127, 1983, 61—71.
[78] H. Tränkle 1977, 140.
[79] W. Nestle, Der Friedensgedanke in der antiken Welt, Philologus Suppl. 31, 1938, Heft 1; H. Fuchs, Augustinus und der antike Friedensgedanke. Untersu–chungen zum 19. Buch der Civitas Dei, Berlin 1926.
[80] L. J. Bolchazy 1977.
[81] von Albrecht, Prosa 110—126; T. J. Moore 1989, 149—151.
[82] W. Schibel, Sprachbehandlung und Darstellungsweise in romischer Prosa: Claudius Quadrigarius, Livius, Aulus Gellius, Amsterdam 1971,90.
[83] J. Bayet, изд. 1, S. XXXIX; K. Thraede, AuBerwissenschaftliche Faktoren im Liviusbild der neueren Forschung, в: G. Binder, изд., Saeculum Augustum, Bd. 2, Darmstadt 1988, 394—425.
[84] G. Stubler, Die Religiositat des Livius, Stuttgart 1941, 205.
[85] О легенде об обожествлении Ромула ср. К. W. Weeber, Abi, nuntia Romanis… Ein Dokument augusteischer Geschichtsauffassung in Livius 1, 16?, RhM 127, 1984, 326-343.
[86] H. Tränkle 1977, 131.
[87] H. Dorrie, Polybios uber pietas, religio und Jides (zu Buch 6, Кар. 56). Griechische Theorie und romisches Selbstverstandnis, в: Melanges de philosophic, de litterature et d’histoire offerts a P Boyance, Roma 1974, 251—272; цивилизаторское и политическое значение религии: Isocr. Busins 24—27; Xen. mem. 1, 4; Plut. Numa 8, 3.
[88] Об изображении религиозных эксцессов W. Heilmann, Coniuratio impia. Die Unterdruckung der Bakchanalien als ein Beispiel fur romische Religions–politikund Religiositat, AU 28, 2, 1985, 22—41.
[89] J. Bayet, изд. T. 1, p. XL сл.
[90] P. G. Walsh 1961, 51 сл.; о Ливиевом понимании истории G. B. Miles, The Cycle of Roman History in Livy’s First Pentad, AJPh 107, 1986, 1—33.
[91] 1, 42, 2 fati necessitatem, «роковая необходимость»; 8, 7, 8; 25, 6, 6; даже боги подчинены fatum 9, 4, 16.
[92] Fortuna populi Romani, fortuna urbis («судьба римского народа», «судьба города») — нечто более положительное, нежели лишенная консистенции эллинистическая тихт).
[93] J. Kajanto 1957.
[94] Поэтому как раз в начальный момент Эней должен был быть представлен совершенно безупречным: К. Zelzer, Iam primum omnium satis constat. Zum Hintergrund der Erwahnung des Antenor bei Livius 1, 1, WS 100, 1987, 117— 124.
[95] U. Schlag, Regnum in Senatu. Das Wirken romischer Staatsmanner von 200 bis 191 v. Chr., Stuttgart 1968, абсолютизирует индивидуалистическую точку зрения, которая обнаруживается в источниках.
[96] A. Finken, Ein veraltetes politisches Leitbild? Livius 22, 39, 1—40, 3, AU 10, 3, 1967, 72—75, особенно 75.
[97] Virtus in usu sui totaposita est, «доблесть — лишь в том, что поступаешь доблестно» (Cic. rep. 1, 2, 2).
[98] 33, 20, 13; 35, 40, 1; 39, 48, 6; 41, 25, 8.
[99] T. Klingner, Geisteswelt 476.
[100] H. Tränkle 1977, 161.
[101] M. Merten 1965.
[102] J. Kroymann, Romische Kriegfuhrung im Geschichtswerk des Livius, Gymnasium 56, 1949, 121—134.
[103] M. Merten 1965; при изображении внутриримских конфликтов он пользуется аргументацией, которая напоминает знаменитые «речи варваров»: К. Bayer, Romer kritisieren Romer. Zu Livius 38, 44, 9—50, 3, Anregung 30, 1984,15-17-
[104] H. Tränkle 1977, 144—154.
[105] P. Jal, изд. Kh. 43-44, S. LII; H. Tränkle 1977, 132—135.
[106] R Jal, ibid. S. LIII; H. Bruckmann, Die romischen Niederlagen im Geschichtswerk des T. Livius, диссертация, Munster 1936, 121.
[107] H. Tränkle 1977, 131 сл. судит осторожнее, чем Н. Nissen 1863, 29—31; как патриот и пропагандист Ливий предстает в: A. Hus, La version livienne d’un recit polybien, в: Melanges de philosophic, de litterature et d’histoire offerts a P. Boyance, Roma 1974, 419—434.
[108] P. Jal, ibid. S. CII.
[109] О развитии образа Ганнибала: W. Will, Mirabilior adversis quam secundis rebus. Zum Bild Hannibals in der 3. Dekade des Livius, WJAg, 1983, 157—171.
[110] L. Bruno, Libertasplebis in Tito Livio, GIF 19, 1966, 107—130, особенно 121 с прим. 126.
[111] Liv. 22, 30 и 45.
[112] Оттуда черпает материал: E Munzer, Romische Adelsparteien und Adels–familien, Stuttgart 1920.
[113] G. Stubler 1941; правильно R. Syme 1959.
[114] H. Petersen, Livy and Augustus, TAPhA 92, 1961, 440—452.
[115] J. Hellegouarc’h, Le principat de Camille, REL48, 1970, 112—132.
[116] H. — J. Mette, Livius und Augustus, Gymnasium 68, 1961, 269—285; повторно в: E. Burck, изд., Wege zu Livius…, 156—166.
[117] Syme, Revolution 317; 468.
[118] Kroll, Studien 361.
[119] E. J. Bickerman, Origines gentium, CPh 47, 1952, 65—81.
[120] Dumezil, Mythe, t. 1.
[121] Несколько иначе эту последовательность рассматривает R. J. Penella, War, Peace, and the Ius Fetialein Livy 1, CPh 82, 1987, 233—237.
[122] E. Burck, Die Fruhgeschichte Roms bei Livius im Lichte der Denkmaler, Gymnasium 75, 1968, 74—110.
[123] Это главный тезис T. J. Luce 1977, 230—297.
[124] R. M. Ogilvie, The Manuscript Tradition of Livy’s First Decade, CQ NS 7, 1957, 68—81; A. de la Mare, Florentine Manuscripts of Livy in the Fifteenth Century, в: T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971, 177—195; R. Seider, Beitrage zur Geschichte der antiken Liviushandschriften, Bibliothek und Wissenschaft 14, 1980, 128—152; M. D. Reeve, The Transmission of Livy 26—40, RFIC 114, 1986, 129—172; idem, The Third Decade of Livy in Italy. The Family of the Puteaneus, RFIC 115, 1987, 129—164; idem, The Third Decade of Livy in Italy. The Spirensian Tradition, RFIC 115, 1987, 405—440.
[125] О «декадах» в первый раз упоминается в 496 г. по Р. Х.: Gelasius I Adversus Andromachum contra Lupercalia, epist. C, 12, CSEL 35, 457.
[126] J. E. G. Zetzel, The Subscriptions in the Manuscripts of Livy and Fronto and the Meaning of emendatio, CPh 75, 1980, 38—59.
[127] Об этом см. M. D. Reeve 1987 ibid.
[128] M. Grant, The Ancient Historians, London 1970, нем. Munchen 1973, особенно 182—204 (Ливий) и 336—339 (Ливий в позднейшую эпоху).
[129] F. Quadlbauer, Livi lactea ubertas— Bemerkungen zu einer quintilianischen Formel und ihrer Nachwirkung, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 347— 366.
[130] W. Rutz, Seditionum procellae — Livianisches in der Darstellung der Meuterei von Opis bei Curtius Rufus, в: E. Lefevre и E. Olshauen, изд., ibid. 399—409.
[131] С. M. Begbie, The Epitome of Livy, CQNS 17, 1967, 332—338; R L. Schmidt, Julius Obsequens und das Problem des Livius—Epitome. Ein Beitrag zur Geschichte der lateinischen Prodigienliteratur, AAWM 1968, 5; L. Bessone, La tradizione epitomatoria liviana in eta imperiale, ANRW 2, 30, 2, 1982, 1230—1263.
[132] L. Ascher, An Epitome of Livy in Martial’s Day?, CB 45, 1968—69, 53—54.
[133] H. Brandt, Konig Numa in der Spatantike. Zur Bedeutung eines fruhro–mischen exemplum in der spatromischen Literatur, MH 45, 1988, 98—110.
[134] P Steinmetz, Livius bei Alfius Avitus, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., ibid. 435-447.
[135] Комментарий к ней см. E. Kornemann, Die neue Livius—Epitome aus Oxy–rhynchus, Klio Beiheft 2, Leipzig 1904, перепечатка 1963.
[136] W. Berschin, Livius und Eugippius. Ein Vergleich zweier Schilderungen des Alpenubergangs, AU 31,4, 1988, 37—46, особенно 42.
[137] H. Mordek, Livius und Einhard. Gedanken fiber das Verhaltnis der Karolinger zur antiken Literatur, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., ibid. 337— 346.
[138] P. L. Schmidt, Petrarca an Livius (Jam. 24, 8), в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., ibid. 421—443.
[139] D. Messner, Die franzosischen Liviusubersetzungen, в: K. R. Bausch, H. M. Gauger, изд., Interlinguistica. Sprachvergleich und Ubersetzung, FS M. Wandru–szka, Tubingen 1971, 700—712; I. Zacher, Die Livius—Illustration in der Pariser Buchmalerei (1370—1420), диссертация, Berlin 1971; C. J. Wittlin, изд., T. Livi–us, Ab urbe condita 1, 1—9. Ein mittellateinischer Kommentar und sechs romani–sche Ubersetzungen und Kiirzungen aus dem Mittelalter, Tubingen 1970.
[140] E Mehmel, Machiavelli und die Antike, A&A 3, 1948, 152—186;}. H. Whitfield, Machiavelli’s Use of Livy, в: T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971, 73—96; G. Poma, Machiavelli e il decemvirato, RSA 15, 1985, 285—289; R. T. Ridley, Machiavelli’s Edition of Livy, Rinascimento 27, 1987, 327—341.
[141] R. M. Grant, нем. изд. 337.
[142] Ср. также R. Klesczewski, Wandlungen des Lucretia—Bildes im lateinischen Mittelalter und in der italienischen Literatur der Renaissance, в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 313—335; W. Schubert, Herodot, Livius und die Gestalt des Collatinus in der Lucretia—Geschichte, RhM 134, 1991, 80—96, особенно 91 сл.
[143] R. Rieks, Zur Wirkung des Livius vom 16. bis zum 18. Jh., в: E. Lefevre и E. Olshausen, изд., Livius…, 367—397; H. Meusel, Horatier und Curiatier. Ein Livius—Motiv und seine Rezeption, AU 31,5, 1988, 66—90.
[144] S. M. Mason, Livy and Montesquieu, в: T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971, 118—158.
[145] von Albrecht, Rom 58—72.
[146] R. M. Grant, ibid. 337.
[147] Ср. также К. R. Prowse, Livy and Macaulay, T. A. Dorey, изд., Livy, London 1971» 159~176‘

Помпей Трог

Жизнь, датировка
Помпей Трог родом из галлов (воконциев); более, чем происхождение, на широту его исторического горизонта повлияло образование; риторика (Iust, praef. 1) не была его единственным занятием. Наш автор - римский гражданин: один из его предков был на службе у Помпея, отец занимал ответственный пост при Цезаре. Последние факты, которые он упоминает, - возвращение парфянами потерянных при Каррах значков (20 г. до Р. Х., Iust. 42, 5, 11) и окончание испанской войны (19 г. до Р. Х., Iust. 44, 5, 8). Кроме того, он уже знаком с большой частью труда Ливия (Iust. 38, 3, 11). Как terminus ante quem до сих пор принимали 2 г. до Р. Х. с появлением трудов Гигина, в которых, как представляется, Трог был использован[1]. Сегодня предпочитают датировку эпохой Тиберия. Мы рассмотрим Трога здесь, поскольку он дает существенное дополнение к Ливию.
Обзор творчества
De animalibus (цитируется кн. 10).
Historiarum Philippicarum libri XLIV
Первые шесть книг посвящены ассирийцам, мидянам, персам, скифам и грекам. В книгах 7-40 содержится история македонского царства с империями диадохов, пока они не вошли в состав римской державы. С 41 книги Трог обращается к истории парфян и доводит ее до выдачи Августу значков в 20 г. до Р. Х. Обзор римской эпохи царей обрывается на Тарквинии Древнем. Затем следуют Галлия и Испания до победы Августа над испанцами.
Македонское царство образует некий центр, римская держава - конечный пункт труда Трога; все местные описания вливаются в римское. Эту искусную структуру яснее всего можно усмотреть в прологах.
Источники, образцы, жанры
Основной источник естественнонаучного труда - История Животных Аристотеля; однако Трог пользовался и другими авторами (в частности, Феофрастом).
Образцом исторического труда, как предполагают, был Тимаген Александрийский, прибывший в Рим при Помпее. Однако здесь нужно иметь в виду возможность использования большого числа источников (praef. 1, 3 quae historici Graecorum... segregatim occupaverunt, "чем греческие историки занимались по отдельности"). По крайней мере косвенно для него актуальна вся греческая традиция от Геродота до Посидония.
Литературная техника
К историографическим приемам у Трога относятся прологи и экскурсы географического и этнографического характера; техника напоминает Геродота. При любви Трога к риторически приподнятому изображению бросается в глаза его антипатия к прямой речи[2], в употреблении которой он упрекает Саллюстия и Ливия. Трог не довольствуется летописным рассказом, он изображает также и настроения, так что оказывается ясной внутренняя мотивация действия. Ограниченное число действующих лиц тоже сближает Трога с эллинистической историографией. Искусство косвенной характеристики проявляется среди прочего и в отрывках с прямо-таки сатирическим изображением персонажей (напр., 38, 4).
Язык и стиль
О языке нашего автора представление можно получить практически только из речи Митридата (38, 4). Здесь мы имеем дело с длинной речью в косвенной форме. Выражения скупые и тонкие, антитезы и прозаический ритм употребляются искусно, иногда стиль достигаете помощью образов значительной высоты. Общее впечатление классично; нет следов саллюстиевой архаизации. Язык несколько похож на ливиев, однако отдельные предложения короче и резче заострены.
Образ мыслей
Трог намеревается изложить неримскую историю и таким образом создать дополнение к авторам вроде Ливия (Iust, praef. 1). Хотя враждебные Риму высказывания и речи не отсутствуют (28, 2; 38, 4), автор настроен в пользу Рима (Iust. 43, 1, 1) и подчеркивает - как и римские историки - моральные движущие силы событий. Особого внимания заслуживает последовательность мировых держав; серединой этого процесса становится жизнь Македонского царства, а целью - Римская империя при Августе.
Традиция
Мы знаем Трога по извлечениям М. Юниана (Юниания) Юстина. К этому прибавляются прологи с указателями тем, а также вторичные свидетельства, особенно в собраниях примеров. Традиция Юстина очень широка. Главной ветви, распадающейся на три класса, противостоит Codex Casinas sive Laurentianus 66, 21 XI в. Он содержит 16- 26, 1, 8; 30, 2, 8-44, 4, 3 и единственный восполняет лакуну 24, 6, 6.
Влияние на позднейшие эпохи
Естественнонаучное произведение Трога служит источником Плинию Старшему.
Исторический труд поначалу чаще используется, чем цитируется, такими авторами, как Валерий Максим, Веллей Патеркул, Курций, Фронтин, Полиэн и грамматики. До нас дошло извлечение Юстина. Он широко используется авторами Historia Augusta, Августином, Орозием, Кассиодором и средневековыми авторами. Сильное влияние оказала универсальная концепция, особенно учение о мировых державах (translatio imperii).


[1] A. Klotz, Studien zu Valerius Maximus und den Exempla, SBAW 1942, 5, 79 сл.; за 14—30 по P. X.: O. Seel, перевод, введение 15—18; и O. Seel 1982, 1414—1416.
[2] Юстин дважды превращает косвенную речь Трога в прямую (14, 4, 1; 18, 7, 10).

B. Речь. Ораторы эпохи Августа

Сенека Старший дает нам необычно живой и захватывающий образ ораторского искусства августовской эпохи. Прежде всего во введениях к его книгам перед нашим взором оказываются конкретные лица.
Речь - та литературная область, на которой политические перемены отражаются с сейсмографической точностью. В то время как поэзия переживает эпоху классики или поздней классики, в ораторском искусстве с точки зрения содержания осуществляется болезненная перемена, со стилистической - срыв в модернизм. Одни ораторские жанры теряют свое значение, другие его приобретают. Ораторы вроде Кассия Севера, которые не принимают всерьез либо не приемлют того факта, что политическая речь вовсе утратила свою функцию, и пытаются исполнить роль стражей общественного блага - защиту и осуществление традиционных ценностей, невзирая на лица, - должны отправиться в изгнание, где они в островном уединении получают возможность поразмыслить о превратностях эпохи (Tac. ann. 1, 72; 4, 21). В самозванном судье нравов Севере сенаторов могло отталкивать скромное происхождение, и "первый гражданин" сумел ловко сыграть на его невысоком сословном ранге; но для знатного Лабиена дело оборачивается не лучшим образом: будучи как оратор мужественным и отважным до самозабвения, он вынужден принять смерть после того, как сенат постановил предать огню его произведения (см. разд. Историография).
Старшее поколение ораторов эпохи Августа представляют прежде всего Г. Азиний Поллион (см. разд. Историография) и М. Валерий Мессала[1], внутренне независимые от Августа фигуры, стяжавшие доброе имя покровительством поэтам.
К младшему поколению относятся: сыновья Мессалы (Мессалин и Котта) и Павел Фабий Максим. Они входят в число адресатов овидиевых посланий из ссылки. Защита известного поэта или выступление в пользу его возвращения из ссылки были бы заманчивой задачей для оратора республиканской эпохи; теперь это безнадежная отвага, могущая принести больше вреда, чем пользы. Как и судебная, политическая речь продолжает существовать, однако она - несмотря на почетное расширение некоторых полномочий сената - оказывает, как правило, меньшее влияние, чем прежде; важные вопросы решаются по большей части за закрытыми дверями.
От ораторов сената и форума нужно отличать виртуозов декламации. В то время как публичная речь теряет реальное значение, в гостиных и залах для выступлений прозябает это тепличное растение. Здесь и несенаторы могут блистать своими ораторскими способностями и упражнять остроумие на материале, связь которого с действительностью можно легко извинить как досадную случайность.
Из учителей красноречия прежде всего нужно назвать азианийца Ареллия Фуска и М. Порция Латрона, друга Сенеки Старшего; они - наставники Овидия, в чьем творчестве современная риторика оплодотворяет поэзию[2]. Школьная декламация эпохи Августа - жанр, за которым будущее. Модернистская проза достигает своей вершины в философских работах Сенеки Младшего. Афористический стиль - полюс, противоположный цицероновой структуре периодов, - и риторическое искусство нахождения оказывают свое воздействие и на поэзию императорской эпохи: у Овидия и Лукана они пронизывают эпос, у Сенеки - трагедию. Сущность декламации будет описана подробнее в главе, посвященной Сенеке Старшему.
К отдельной группе относится эпиграфически сохранившаяся Laudatio Turiae[3] (последнего десятилетия до Р. Х.). Здесь мы имеем дело с надгробной речью мужа в честь покойной жены. Тот факт, что идентификация личностей не вполне надежна, возможно, только увеличивает символическую ценность ("Похвала неизвестной женщине"), однако речь полностью индивидуальна. Древнеримский жанр laudatio funebris уже давно стал литературным, ср. сатиру Варрона Περὶ ἐγϰωμίων и речь Цезаря на смерть Юлии. Здесь литературная форма и язык просты, свободны от претенциозности и искусственности. С точки зрения содержания общепринятая похвала достоинствам домохозяйки пронизана яркой индивидуальностью, и это дает образ женщины с выдающимся характером. Речь, отражающая судьбу супружеской пары в тяжелое время, трогает читателя жерственностью обоих супругов и "современностью" их чувств.


[1] К этому нужно прибавить имена Фурния, Атратина, Аррунция, Гатерия и др.
[2] Кроме того: римский всадник Бланд, Альбуций Сил, Пассиен, Цестий Пий, Алфий Флав.
[3] CIL VI 1527 с дополнением 31670; Dessau 8393; M. Durry (ТПК), filoge funebre d’une matrone romaine (Ёк^е dit de Turia), Paris 1950 (там остальная лит.); W. Kierdorf, Laudatio funebris. Interpretationen und Untersuchungen zur Entwicklung der romischen Leichenrede, Meisenheim 1980, особенно 33—48; P. Cutolo, Sugli aspetti letterari, poetici e culturali della cosidetta Laudatio Turiae, AFLN 26, 1983—1984, 33—65.

C. Философия

В эпоху Августа у философии в Риме хорошая репутация и хорошая аудитория, но нет ни одного крупного представителя. Вергилий и Гораций свидетельствуют об интересе к эпикуреизму, Вергилий и Овидий - к пифагорейству, все они и в особенности Манилий - к стоицизму. Ценность философии для изучения своего предмета подчеркивает даже архитектор Витрувий (ср. 1,1,7). Выдающиеся любители - Ливий и Август, которые мимоходом пишут о философии, но вряд ли надеются при этом увековечить себя в данной области.
Типично для эпохи - смещение акцентов. В первые годы принципата первую скрипку играют подчеркнуто рациональный вопрос практической этики и несколько более эмоциональный - политический. Под знаком отвращения к политике с течением времени усиливается, с одной стороны, стремление к натурфилософскому познанию, а с другой - растет стремление получить помощь в практической жизни (вплоть до диеты) и обрести утешение с легким мистическим оттенком.
Сколь изысканна публика, столь посредственна специальная литература: по погибшим книжкам "болтливого Фабия" или "Криспина с гноящимися глазами" (Hor. sat. 1, 1, 13 сл.; 120 сл.), как и по 220 томам Стертиния (Ps. - Aero, Hor. epist. 1,12, 20)[1] даже и поклонники Стой вряд ли проронят слезу. Более крупные фигуры - Секстин, которые пишут по-гречески. Они создают в традиции древней Стой и кинизма трезвые жизненные правила[2], которые подходят практичному уму римлян старого закала (Romani roboris secta: Sen. nat. 7, 32, 2). Учение, в соответствии с которым Юпитер не более могуществен, чем хороший человек (Sen. epist. 73, 12), тоже согласуется с римским жизнеощущением. Вкусу эпохи, уже склоняющемуся к мистицизму, еще более отвечает успешный Сотион[3]; он проповедует неопифагорейское вегетарианство и производит этим впечатление на стареющего Овидия и юного Сенеку. Папирий Фабиан, который под влиянием Секстиев обращается от риторики к философии, сочиняет на латинском языке Civilia, Causae naturales и De animalibus. Это источник Плиния Старшего и учитель Сенеки Младшего, который его чрезмерно хвалит (epist. 100, 9). Лучшие в этом скромном ряду[4] более привлекают своей индивидуальностью, нежели писательским талантом. Для философов это даже комплимент.


[1] Криспин, кажется, был и поэтом, что не означает, будто его философские произведения были написаны в стихах (Porph. Hor. sat. 1,1, 120); Псевдо—Акрон (см. выше) предполагает, как представляется, для Криспина и Стертиния стихотворную форму, однако это следует подвергнуть сомнению; произвольной терминологией (queens, queentia) отпугивает своих читателей некий Сергий Плавт (имя не вполне надежно; см. Quint, inst. 8, 3, 33; ср. 2, 14, 2).
[2] Напр., ежевечерняя проверка своей совести (Sen. dial. 5, 36, 1) и вегетарианство, но из рациональных соображений, а не по причине переселения душ (Sen. epist. 108, 18).
[3] J. Stenzel, Sotion 3, RE 3 А 1, 1927, 1238—1239.
[4] Нужно назвать еще Л. Крассиция и Корнелия Цельса (см. главу о ранней императорской эпохе); вообще ср. также L. Duret, Dans l’ombre des plus grands: I. Poetes et prosateurs mal connus de l’epoque augusteenne, ANRW 2, 30, 3, 1983, 1447-1560.

D. Специальная и образовательная литература


Специальная литература эпохи Августа

Из авторов[1] научных книг эпохи Августа, кроме Витрувия, которому будет посвящена отдельная глава, отдельного упоминания заслуживают двое:
Г. Юлий Гигин
Родом из Александрии или Испании, вольноотпущенник Августа, Г. Юлий Гигин[2] после 28 г. до Р. Х. становится префектом Палатинской библиотеки. Он занимается преподаванием; несмотря на покровительство своего благодетеля, умирает в бедности. Овидий адресует ему trist. 3, 14. От его многочисленных произведений остались только фрагменты; циркулирующие под его именем мифологические и громатические произведения относятся к более поздней эпохе, астрономический трактат частично признается подлинным[3].
Веррий Флакк
Знаменитый грамматик М. Веррий Флакк[4], ученый вольноотпущенник, учитель внука Августа. Он умирает уже в старости при Тиберии.
Из его произведений[5] лучше всего мы знаем, вероятно, позднейшее: De verborum significatu, основополагающий латинский словарь с основательными языковыми и антикварными толкованиями. Уже в силу своего объема - но не только из-за этого - данный труд относится к числу крупнейших синтетических работ, еще возможных в эпоху Августа: только буква А включала первоначально по крайней мере 4 книги. У позднейших поколений не было того долгого дыхания: Веррий дошел до нас в одном простом и в одном двойном сокращении: первое осуществил С. Помпей Фест (вероятно, конец II в.), второе - Павел Диакон (при Карле Великом)[6].
Последовательность лемм в принципе алфавитная. Внутри каждой буквы можно четко различить две части: в первой - более длинной - собраны слова словника по алфавиту с учетом первых двух-трех букв; во второй - более краткой - внимание обращается только на одну первую букву, и слова сгруппированы скорее по содержанию или по источникам; здесь называются имена авторов, которых нет в "первых" частях. Предполагают, что Веррий собирался переработать эти дополнения для готовых первых частей, но не приступил к этому[7]. Для девяти букв есть, кроме того, предпосланные дополнения из ранее не привлекавшихся трудов.
Древнелатинские авторы цитируются в строгой последовательности, в принципе той же самой, которой будет придерживаться Ноний. Веррий, по-видимому, опирается не только на Варрона, он перерабатывает и результаты собственного чтения в большом количестве[8]. Его значение для нашего знакомства с латинским языком, литературой и религией велико.
Веррием больше пользуются, чем его цитируют; он определяет традицию грамматиков и лексикографов. Веррий - источник для Fasti Овидия и для Плиния Старшего. Плутарх опирается на него в своих Quaestiones Romanae.
Карта Агриппы
В силу его научного и практического значения следует назвать еще одно типичное в своих всеобъемлющих притязаниях произведение эпохи Августа; незначительное внимание, уделенное ему в специальной литературе, косвенно проливает весьма яркий свет на силу литературных традиций. Важнейший прогресс в области географии[9] осуществляется вне литературных рамок: создание карты Империи, предпринятое под руководством Агриппы, полководца Августа, требует двадцати лет работы и завершается только через пять лет после смерти Агриппы. До нас дошла изобилующая ошибками копия в виде Tabula Peutingeriana. Карта первоначально простиралась от Британских островов до Китая. К сожалению, вместе с первым сегментом погибли большие части изображения Англии и Испании. Правда, влияние картографических успехов эпохи Августа сказывается на географах Серебряной латыни - в силу инертного характера кабинетной учености - лишь в очень скромном размере.


[1] Нужно назвать еще М. Валерия Мессалу, Синния Капитона (Epistulae; Libri spectaculorum), Скрибония Афродисия, Л. Крассиция.
[2] GRF 1, 525—537; HRR 2, Cl—CVII; 72—77; произведения: комментарий к Pmpempticon Pollionis Гельвия Цинны; толкование различных мест из Вергилия; биографии; Exempla; De familiis Troianis; De origine et situ urbium Italicarum; De proprietatibus deorum; De dis penatibus; De agricultura; De apibus.
[3] Начало II в.: fab. (T: H. J. Rose, Lugduni Batavorum ²1963; R K. Marshall, Stuttgart 1993); astr. (T: B. Bunte, Lipsiae 1875; A. Le Bgeuffle (ТПК, за подлинность: между 11 и 3 г. до P. X., адресовано Павлу Фабию Максиму), Paris 1983: G. Vire, Stuttgart 1992; grom. (T): K. Lachmann, Th. Mommsen, A. Rudorff 1, Berlin 1848, 108—134; 281—284; C. Thulin, Corpus agrimensorum Romanorum 1,1, Lipsiae 1913, 71—98; 131—171; литература к обоим громатикам: Fuhrmann, Lehrbuch 98—104; cp. также разд. Римская научно–популярная литература, зд. т. I, стр.624 сл., 627 и 631.
[4] A. E. Egger (Т), Verrius Flaccus, Fragmenta, Paris 1838; C. O. Muller (Т), Festus, Lipsiae 1839; H. Funaioli (T), GRF 1, Lipsiae 1907, 509—523; W. M. Lindsay (T), Festus, Lipsiae 1913; Charisius, изд. K. Barwick, Lipsiae 1925; лит.: L. Strzelecki, Quaestiones Verrianae, Varsoviae 1932 (важно для источников); A. Dihle, RE 8 А 2, 1958, 1636—1645 (там лит. и 1644 сл. указание на дополнительные фрагменты); F. Bona, Contributo alio studio della composizione del De verborum significatu di Verrio Flacco, Milano 1964.
[5] Fasti Praenestini, вероятно, написал он. Антикварного содержания были Libri rerum memoria dignarum, как и Saturnus (вероятно, также Rerum Etruscarum libri); грамматические вопросы затрагивались в Epistulae; Libri de orthographia (праисточник для следующих авторов: I в. — Плиний, dub. serm.; Квинтилиан; II в. — Велий Лонг; Капр; III в. — Юлий Роман; IV—V вв.: Харизий) представляли умеренно аналогистическую точку зрения, Веррий желал ослабленное в конце слова -m (в случаях вроде laudatum est) выразить полубуквой; произведение De obscuris Catonis, по крайней мере частично, вошло в De verborum significatu.
[6] Фест сохранился в поврежденном Farnesianus XI (Neapolitanus). Он оказал влияние на Порфириона (III в.) и Харизия (IV—V в.); глоссарии черпали свой материал из трудов Феста и Павла.
[7] Оценивались также и другие возможности: неловкое сочетание алфавитного и систематического источников; отказ Веррия задним числом от строго алфавитного порядка; приписывание «вторых» частей позднейшим переработчикам.
[8] Напр., Атея Капитона, Верания, Антистия Лабеона, Мессалу Авгура.
[9] W. H. Stahl 1962, 84—88; издания: К. Miller, Die Peut. Tafel, Ravensburg 1888, перепечатка 1961; K. Miller, Itineraria Romana, Stuttgart ²1916, ²1929 (перепечатка 1963); лит:. W. Kubitschek, Karten (Peutinger), RE 10, 2, 1919, 2126— 2144; F. Gisinger, Peutingeriana, RE 19, 2, 1938, 1405—1412; Schanz—Hosius, LG 2, 331—335; Bardon, Lit. lat. inc., 2, 103—104; R. Hanslik, M. Vipsanius Agrippa, RE 9 A, 1961, 1226—1275; K. G. Sallmann, Die Geographic des alteren Plinius in ihrem Verhaltnis zu Varro, Berlin 1971, особенно 91—95. Закон инерции кабинетной учености оказывает свое влияние вплоть до наших времен: фундаментальное значение работ А. В. Подосинова (напр., Традиции античной географии в Космографии Равеннского анонима, в: Древние государства на территории СССР, Москва, 1989, 248—256) до сих пор игнорируется безо всяких оснований. Западные ученые не должны прибегать к непродуктивному принципу Rossica non leguntur, недостойному нашего столь в иных отношениях просвещенного века.

Витрувий

Жизнь, датировка
Витрувий[1] получает добротное образование как архитектор, т. е. инженер. При Цезаре и позднее при Августе он руководит созданием военных машин; правда, его нельзя отождествлять со строителем моста через Рейн, возведенного при Цезаре[2]. Витрувий воздвигает базилику в Фано и конструирует водопроводы, вероятно, в 33 г. до Р. Х., когда Агриппа был эдилом. По ходатайству Октавии, сестры Августа, он получает от императора пенсию.
Когда он ушел на покой по старости, он написал свой труд De architectura (2 praefi 4); работа начинается, однако, до 33 г.[3] и продолжается вплоть до двадцатых годов.
Обзор творчества
De architectura, единственное сохранившееся античное произведение по строительному искусству, посвящено Августу. Первая книга обсуждает вопросы образования и подготовки архитекторов, основные эстетические понятия, разделы архитектуры и градостроительства, вторая - строительные материалы, книги 3 и 4 посвящены строительству храмов, 5 - общественным зданиям, 6 и 7 - частным домам и внутренней отделке, 8 - водопроводам, 9 - астрономии и часам и 10-машинам.
По сегодняшним понятиям книги 1-7 пишет архитектор, 8-10 - инженер[4]. Сам Витрувий (1,3, 1) подразделяет architectura и aedificatio, "строительство" (кн. 1-8), gnomonice (кн. 9) и machinatio (кн. 10). Aedificatio включает общественные постройки (defensionis, "защитные": кн. 1; religionis, "культовые": кн. 3, 4; opportunitatis, "для общественных нужд": кн. 5) и частные постройки (кн. 6-7)[5].
Из этой схемы выпадает книга 2, где идет речь о строительных материалах[6], и книга 8 - о водопроводах; эти последние относятся скорее к общественным, нежели частным постройкам.
Источники, образцы, жанры
Витрувий черпает свои познания из собственного опыта (напр. 10, 11, 2; 8, 3, 27), но прежде всего из традиции ремесла, в которую его посвятили (неназванные) учителя (напр. 4, 3. 3).
Греческих авторов по предмету он называет в каталогах: Пифей, Аристоксен, Ктесибий, Диад. Его учение об архитектурных стилях и пропорциях опирается на Гермогена из Алабанды (вероятно, II в. до Р. Х.). В отношении натурфилософии на него оказал влияние Лукреций; Посидоний играет определенную роль для гидрологии. Астрономический материал Витрувий черпает у дидактического поэта Арата и его комментаторов, историко-архитектурный - у Варрона.
Витрувий, как представляется, - первый, кто всеохватывающе изложил данный предмет; греки, должно быть, сочиняли только исследования по отдельным вопросам, римляне - в лучшем случае сухие компендиумы. У его работы есть черты научного труда; однако рассмотрение произведения как научно-популярного[7] также плодотворно, в частности, этот подход объясняет расхождения между предписаниями Витрувия и реальной архитектурной практикой эпохи.
Литературная техника
Вступления задуманы независимо от книг, которым они принадлежат. В них проявляется (хотя автор и утверждает обратное, 1, 1, 18) знакомство Витрувия с риторикой. Он далеко выходит за пределы безыскусного стиля учебников (ср. De lingua Latina Варрона) и приближается к стилистически притязательной научно-популярной литературе. Он умеет настраивать читателя на дружеский лад с помощью извинений и анекдотов (напр., 4, 1,9); однако ближе всего он принимает к сердцу планомерное распределение материала (2, 1,8), краткость и ясность (5 praef. 2).
Интересный тип текстов представляют собой точные описания построек, машин и аппаратов.
Вспомогательные знания даются в виде экскурсов: астрономия служит введением в гномонику, театральная акустика опирается на учение о гармонии.
Язык и стиль
В языке Витрувия[8], насмехающемся над всеми попытками навесить удобную этикетку, можно обнаружить и разговорные, и архаические элементы (как генитивы вроде materies 2, 9, 13), однако надо всем господствует ярко выраженная воля автора. Стремление к вариациям проглядывает в употреблении синонимов. Специфические для жанра термины иногда склоняются по греческим моделям. Не полностью отсутствуют и поэтические слова. Иногда стремление к точности приводит кплеоназмам.
Образ мыслей I. Литературные размышления
Приличествующая введению скромная самооценка (1,1, 18) скрывает незаурядные риторические познания, имеющие значение для Витрувия как для писателя, а также и архитектора. С литературной точки зрения все остальное непритязательно, автор постоянно стремится к ясности (4 praef. 1); понимание осложняется утратой рисунков, которые прежде были включены в труд.
Главная цель - дать Августу и всем благоразумным людям (1,1, 18) четкие критерии для их строительной деятельности. Итак, Витрувий пишет как профессионал, но не исследователь строительного искусства, а теоретик. Он описывает, какими должны быть здания, а не какими они были в каждом конкретном случае. Предисловия призваны поднять престиж архитектуры как разновидности искусства. Технологически и эстетически Витрувий придерживается строгих мерок, которые должны были в его время производить впечатление консервативных[9]. Он страстно отвергает тогдашнюю настенную живопись и критикует технические новшества. Если он обосновывает свою критику более с технико-экономической точки зрения, нежели с моральной, то дело прежде всего в том, что он надеется скорее всего переубедить трезвых людей хозяйственными соображениями. Настоящая же причина глубже: для архитектора "экономическое" обращение с материалом - вопрос профессиональной этики и в конце концов эстетический принцип. Стилистическая воля Витрувия перекликается с определенными тенденциями в литературе и искусстве эпохи Августа. Витрувий хочет образовывать вкус, и не в последнюю очередь на строгости в этом пункте основано его влияние.
Учение о пропорциях, оказывавшее сильное воздействие начиная с эпохи Ренессанса, устанавливает связи с другими искусствами. В качестве аннотации к театральной акустике Витрувий в заимствованном у Аристоксена (ок. 300 г. до Р. Х.) отрывке (5, 4) дает читателю основные понятия античного музыковедения[10]; этот заслуживающий внимания пассаж имеет свою функцию, поскольку бронзовые вазы, которые служили в театрах для улучшения акустики, должны учитывать музыкальные интервалы.
Образ мыслей II
Глава об обучении строителя (1,1) показывает, что Витрувий склоняется к цицероновскому идеалу всесторонне образованного человека, который владеет и теорией, и практикой. Все отдельные предметы[11] внутренне связаны между собой (1, 1, 12) своей теорией (ratiocinatio); архитектору не нужно упражняться в каждом из предметов, но он должен знать их теоретические основы, а также те разделы, которые ймеют отношение к строительству. Он должен быть также и философом и постепенно, с течением лет, через познание различных дисциплин подняться в высший храм, архитектуру (1, 1, 11). В традиции Цицерона и Варрона наш автор хочет принести пользу, служа humanitas и культурному прогрессу.
Витрувий устанавливает в конечном счете человеческую мерку, в соответствии с личностью и ее потребностями; основные понятия - ordinatio, dispositio, eurythmia, symmetria, decor, distribution "порядок, расположение, евритмия, соразмерность, украшение, подразделение" (1, 2). Соразмерность всех частей здания выводится математически; но и риторико-этической стороной этого учения нельзя пренебрегать, тем более что у Витрувия особенно много места отведено принципу уместности (πρέπον)[12].
Традиция
В основе текста сегодня лежат следующие рукописи: Harleianus Mus. Brit. 2767 (H; IX в.), Guelferbytanus Gudianus 132 epitomatus (E; X в.), Guelferbytanus Gudianus 69 (G; начала XI в.) и Selestatensis 1153bis, ныне 17 (S; X в.), Vaticanus Reginensis 2079 (W; XII-XIII в.).
Ранее общепринятому подразделению рукописей на пять семейств J. - P. Chausserie-Lapree[13] противопоставляет дихотомическую стемму: от архетипа X (VIII в.) происходят два гипархетипа: 1. гипархетип α ("краткий текст"), представленный HWVS; при этом WVS были списаны с утраченной рукописи γ, чьим оригиналом была α; 2. гипархетип β ("длинный текст"), представленный EG.
К сожалению, приложенные к тексту иллюстрации пропали уже в античности. Восстановление подлинного текста Витрувия и создание новых иллюстраций, соответствующих тексту, стало целью Accademia della Virtu в Риме (основана в 1542 г.).
Влияние на позднейшие эпохи[14]
Надежда Витрувия на посмертную славу (6 praef 5) не обманула его. Из его произведения черпали материал Плиний Старший и Фронтин. В Дугге строят Капитолий и Розу Ветров в соответствии с его учением[15]. М. Цетий Фавентин (вероятно, III в.) делает из Витрувия извлечение, которым воспользуется Палладий (V в.). Сидоний Аполлинарий (V в.) делает из него почти мифическое воплощение архитектуры[16]. Византийцы руководствуются им при возведении христианских базилик (5, 1, 6-10). В VI в. учение о ветрах (1, 6) перекладывают в стихи, позднее то же самое делает Теодерих из С. Тронда (ок. 1100 г.).
Кассиодор, Бенедикт, Исидор Севильский (†| 636 г.), Алкуин († 804 г.), Эйнгарт († 840 г.), Цец († 1180 г.) знакомы с нашим автором. Петр Диакон (XII в.) в Монтекассино делает извлечение из Витрувия. О распространении в Средние века свидетельствуют свыше 70 рукописей[17]; воздействию Витрувия способствовало обнаружение Harleianus 2767 (Поджо в С. Галлене в 1415 г.).
С наступлением эпохи Ренессанса влияние Витрувия на теорию и практику архитектуры невозможно переоценить. Уже флорентийский хронист Филиппо Виллани[18] († ок. 1405 г.) требует общего образования для художника и при этом ссылается на Витрувия. В De architecture, обнаруживают прямо-таки стилистический идеал строительного искусства: при этом главную роль играет учение о пропорциях. Великий архитектор-теоретик Л. Б. Альберти[19] († 1472 г.) использует Витрувия еще в рукописном виде; он даже подразделяет свое произведение на столько же книг. Для Альберти важна параллель между музыкальной и архитектурной гармонией; однако он порицает язык Витрувия, который не является ни латинским, ни греческим.
Первое печатное издание выходит, по-видимому, в 1487 г. Художники различных направлений, такие, как Браманте († 1514 г.), Леонардо († 1519 г.), Микеланджело († 1564 г.), Виньола († 1537 г.), изучают Витрувия. Палладио († 1580 г.), который опирается на измерения античных построек, планирует свое последнее произведение, Teatro olimpico в Виченце, по данным Витрувия. Альбрехт Дюрер († 1528 г.) также относится к числу поклонников римского архитектора.
Важную посредническую функцию для такого автора, как Витрувий, исполняют переводы: в XVI в. его уже часто читают по-итальянски (Чезариано, богато иллюстрированное издание, Milano 1521), по-французски (Ж. Мартен, в сотрудничестве со скульптором Ж. Гужоном, Paris 1547; Ж. Перро 1673) и по-немецки (W. H. Ryf = Gu. H. Rivius, Nurnberg 1548). Не кто иной, как Палладио, делает иллюстрации к переложению Витрувия Д. Барбаро († 1570 г.).
В эпоху Людовика XIV влияние Витрувия достигает своего апогея во Франции; Кольбер († 1683 г.) включает в 1671 г. в состав Academie frangaise еще и витрувиеву архитектурную академию.
Звезда Витрувия меркнет при Винкельмане († 1768 г.), который предъявил "литератору" множество упреков: "Стиль сапожника, беспорядок в плане произведения, детская наивность и плохо переваренное познание гармонии"[20]. Цивилизованная Европа, как представляется, переросла школу Витрувия. Гете в путешествии по Италии читает нашего автора "как молитвенник, больше из благоговения, чем чтобы чему-нибудь научиться[21]. Теперь, кажется, снова появляется готовность выслушать голос архитектора, отличающегося хорошим вкусом и человечностью.


[1] Личное имя неизвестно, прозвище Поллион засвидетельствовано ненадежно.
[2] Ошибочно P. Thielscher 1961.
[3] Витрувий еще упоминает (3, 2, 5) портик Метеллов (замененный после 33 г. портиком Октавии) и храм Цереры (3, 3, 5), сгоревший в 31 году. С другой стороны, он говорит об Августе (5, 1, 7); это место, следовательно, написано после января 27 г. до Р. Х. Предисловие к кн. 10 говорит об устройстве игр преторами и эдилами; с 22 г. такими полномочиями обладают только преторы. Иногда приводимые параллели с Горацием не дословны и не принуждают относить произведение Витрувия к еще более поздней дате.
[4] P. Thielscher 1961, 433.
[5] M. Fuhrmann i960, 78—85.
[6] Распределение материала в кн. 1 и 2 Витрувий защищает в 2, 1, 8.
[7] K. Sallmann в: H. Knell, B. Wesenberg, изд., 1984, 13.
[8] В первый раз у Витрувия засвидетельствовано, напр., inquinamentum, «загрязнение». Известное по Плавту habitatio, «жилище», обнаруживается снова. Употребление таких слов обусловлены предметом. Поэтизмы: amnis, pelagus, «поток», «море». Конструкции обиходной речи: abl. loci 2, 8, 10; частичные конструкции с de 8, 6, 14; maxime со сравн. 2, 3, 2; L. Callebat 1982; E. Wistrand, De Vitruvii sermone «parum ad regulam artis grammaticae explicate», Apophoreta Gotoburgensia 1936, 16—52.
[9] H. Knell 1985, 161.
[10] P. Thielscher, Die Stellung des Vitruvius in der Geschichte der abendlandischen Musik, Altertum 3, 1957, 159—173-
[11] Грамматика, музыка (для театрального строительства), физика (напр., для машин), астрономия (для солнечных часов), живопись, графика, пластика, медицина (гигиена, климатология), математика, философия, стилистика, история, мифология, право.
[12] У οἰϰονομία есть своя эстетически–риторическая сторона: разумное соотношение между издержками и результатом и планомерная уравновешенность целого.
[13] Un nouveau stemma vitruvien, REL47, 1969, 347—377.
[14] H. Koch, Vom Nachleben des Vitruv, Baden—Baden 1951; см. также G. Germann ²1987.
[15] Площадь в Дугге получает свой окончательный вид при Коммоде (180— 192), Роза Ветров гравируется в III в.; см. A. Golfetto, Dougga, Basel 1961, 36; в принципе эта последняя соответствует данным Витрувия, однако остается непонятным, является ли она намеренной «цитатой», см. H. Knell 1985, 41-43.
[16] Tenere… cum Orpheo plectrum, cum Aesculapio baculum, cum Archimede radium, cum Euphrate horoscopum, cum Perdice circinum, cum Vitruvio perpendiculum («Держать… с Орфеем плектр, с Эскулапом посох, с Архимедом чертежную палочку, с Евфратом гороскоп, с Пердикой циркуль, с Витрувием отвес», epist. 4, 3, 5 Mohr).
[17] C. H. Krinsky, Seventy—Eight Vitruvius Manuscripts, JWI 30, 1967, 36—70.
[18] De origine civitatis Florentiae et eiusdem famosis civibus.
[19] De re aedificatoria libri X (1451).
[20] К Фюсли 3.6. 1767 г.
[21] Italienische Reise, Venedig, 12 октября 1786 г.

Юридическая литература эпохи Августа

Начало создания права ранней Империи
Конечно, трудно обнаружить четкую границу между республиканским периодом и эпохой принципата - крупные фигуры, как, напр., Требаций Теста, относятся и к тому, и к другому, - однако уже при Августе и его ближайших преемниках можно различить явные признаки нового как в области создания имперского права, так и в области источников права, а также в положении юристов.
Политика в области гражданских прав должна считаться с увеличением Империи[1]: после того как уже Цезарь распространил римские гражданские права на верхнюю Италию, а латинское право - на Нарбоннскую Галлию, Сицилию и часть испанских провинций, его преемники продолжают этот процесс на других территориях и в других городах. Constitutio Antoniniana (212 г. по Р. Х.) доводит его до логического конца. Римское право становится имперским правом, хотя в восточных провинциях сохраняется прежнее международное право, которое даже оказывает влияние на римское.
Август[2] проводит последовательную правовую политику. Она включает законы о браке и о вольноотпущенниках, регулирует экономические преступления и реформирует гражданский и уголовный процесс. "Первый гражданин" во всем, что касается формы, подчеркнуто придерживается республиканских рамок. Прежде всего - в духе реставрационных тенденций - он пытается оживить законодательную деятельность народных собраний (Mon. Ancyr. 2, 12), однако без особого успеха; практические соображения вынуждают заменить эту деятельность правотворчеством сената, так что senatusconsulta регулируют и гражданское право. Принцепс часто является их инициатором. По существу законы о браке и об оскорблении величества дают - по крайней мере в зародыше - возможность терроризировать высшее Сословие.
В законодательстве все большую роль уже в течение ближайших веков играет непосредственное императорское правотворчество: lex de imperio (Gaius 1, 5) предусматривает эти полномочия. Наряду с сохранившимися источниками права - старыми законами, заключениями юрисконсультов, преторс-кими эдиктами - императорские узаконения все больше накладывают свой отпечаток на развитие правовой сферы.
Юристы и сейчас относятся, как правило, к сенаторскому сословию: Касцеллий и Лабеон открыто заявляют о своих республиканских умонастроениях; Г. Кассий Лонгин приспосабливается к новым временам. И без того специалисты по праву не могут быть опасны "первому гражданину"; но они практически больше и не занимаются государственным правом. Август, однако, ценит юристов, происходящих из всаднических семейств, в иных случаях при Цезаре получавших сенаторский ранг, и покровительствует им: таковы Алфен Вар и Капитон. Всадником остается Офилий, и мы не можем обнаружить, чтобы это причинило его профессиональному влиянию какой-либо ущерб; блестящий ученый Требаций не проявляет интереса к официальной карьере - так начинается новый, плодотворный процесс.
Ученым в области права ius respondendi сообщается, начиная с Августа, ex auctoritateprincipis[3], "властью "первого гражданина"" (Pompon, dig. 1, 2, 2, 49); это приводит к тому, что заключения юристов-профессионалов все более связывают судей (ср. также Dig. 1,1,7 рг.)\ эти заключения в позднейшую эпоху получат силу закона (legis vicem, Gaius 1,7).
Правовые школы
В республиканскую эпоху занятия заключаются в прослушивании лекций знаменитых респондентов и в личной беседе с ними. Только в императорскую эпоху постепенно возникает и ширится сознательная школьная подготовка; позднее становятся знаменитыми школы в Берите (с III в.) и в Константинополе (с 425 г.). Правление Августа открывает переходный период, в который благодаря объединению ученых и развитию отношений между учениками и преподавателями заявляют о себе - уже в I в. по Р. Х.[4] - две правовые школы[5], прокулианцев и сабинианцев[6]. Ретроспективно корни обеих, как полагают, можно обнаружить в творчестве двух крупнейших представителей эпохи Августа.
Предтечей позднейших прокулианцев был наиболее высокий научный авторитет своего времени, Антистий Лабеон, упорный республиканец, которого Август призвал в комиссию по новому устройству сената; он успешно вступается за врага Августа, Лепида. Он проходит курульные магистратуры вплоть до должности претора, однако отклоняет предложенное императором вызывающе поздно консульство[7].
Излюбленная форма Лабеона - юридический комментарий: этот жанр становится для него универсальным. Он кратко объясняет Законы двенадцати таблиц[8]; его комментарий - по 60 или более книг - к обоим преторским эдиктам[9], превосходящий по крайней мере в тридцать раз Сервия, становится в последующую эпоху необходимым справочником. Pithana, убедительнейшие правовые аксиомы, примыкают к греческой традиции; книги понтификов он обсуждает в De iure pontificio. Сюда же относятся правовые заключения и иная казуистика из его наследия (Posteriores libri XL), письма юридического содержания (Libri epistularum, Pompon, dig. 41, 3, 30, 1), может быть, возникшие не без влияния Тиронова издания писем Цицерона, и комментарий к Lexlulia de maritandis ordinibus (18 г. по Р. Х.), весьма вероятно, что и к другим законам о браке[10]. Его сочинения - около 400 книг.
Как ученик образованного юриста Требация Тесты, Лабе-он излагает свои философские и филологические познания (Gell. 13, 10, 1) не как антиквар, но как творец; уделяя внимание толкованиям слов, дефинициям и тонким смысловым различениям, этот юрист со своим острым умом заставляет грамматику, этимологию и диалектику работать на решение правового вопроса в каждом отдельном случае и во многих отношениях продвигает вперед гражданское право. Вряд ли возможно обосновать версию об испытанном им стоическом влиянии. Он - новатор науки о праве, и позднейшие поколения ставят его высоко.
Политический и научный противник Лабеона[11], не менее знаменитый в свое время (Gell. 10, 20, 2), - Атей Капитон[12] (консул 5 г. по Р. Х.), ученик Офилия (Dig. ibid.), которого Тацит (ann. 3, 70 и 75) заклеймил как фаворита Августа и Тиберия, поскольку тот был одним из первых юристов на императорской службе. Его причисляют к никогда его не упоминающим сабинианцам; возможно, это происходит потому, что позднейшие раздоры двух школ проецируются на личную вражду двух крупнейших специалистов эпохи Августа. Он знает право понтификов и сакральное право лучше, чем частное. От его утраченных произведений остались заглавия: по крайней мере 9 книг Coniectanea[13] к частному праву, - вероятно, у каждой книги было собственное заглавие; по крайней мере 6 книг Depontificio iure[14], De iure sacrificiorum (Macr. Sat. 3, 10, 3), а также произведение об авгуральном праве. Капитона меньше читают юристы, чем лексикографы вроде Феста (т. е. Веррия Флакка) и антиквары вроде А. Геллия.


[1] E. Ferenczy, Rechtshistorische Bemerkungen zur Ausdehnung des romischen Burgerrechts und zum iusltalicumunter dem Prinzipat, ANRW 2,14, 1982, 1017— 1058; H. Chantraine, Zur Entstehung der Freilassung mit Biirgerrechtserwerb in Rom, ANRW 1, 2, 1972, 59—67.
[2] Schulz, Geschichte 117—334; F. Wieacker, Augustus und die Juristen seiner Zeit, TRG 37, 1969, 331—349; W. Litewski, Die romische Appellation in Zivilsa–chen, I. Prinzipat, ANRW 2, 14, 1982, 60—96; P. L. Strack, Zur tribunicia potestas des Augustus, Klio 32, 1939, 358—381; S. des Bouvrie, Augustus’ Legislation on Morals —Wich Morals and What Aims?, SO 59, 1984, 93—113.
[3] W. Kunkel, Das Wesen des ius respondendi, ZRG 66, 1948, 423—457; его же, Herkunft 272—289 (смело!); 318—345; умеренно E Wieacker (cm. предыдущее прим.); R. A. Baumann, The leges iudiciorumpublicorum and their Interpretation in the Republic, Principate and Later Empire, ANRW 2, 13, 1980, 103—233; остается под вопросом, высказывались ли эти юристы «именем цезаря» или «с позволения цезаря». Последнее вероятнее; это предполагает, что Август ограничивает право таких высказываний узким привилегированным кругом.
[4] D. Liebs, Diejuristische Literatur, в: Fuhrmann, LG 195 слл. относит I в. до Р. Х., как и I в. по Р. Х., к ранней классике. Он выступает против понимания всей республиканской эпохи как доклассической.
[5] Античные свидетели вполне охотно сочиняют «правовые школы» и взаимоотношения между учениками и преподавателями: J. Kodrebski, Der Rechts–unterricht am Ausgang der Republik und zu Beginn des Prinzipats, ANRW 2,15, 1976, 177—196; D. Liebs, Rechtsschulen und Rechtsunterricht im Prinzipat, ANRW 2, 15, 1976, 197-286.
[6] В I в., как представляется, возникает сознательное различие: сабинианцы, или кассианцы, делают научную мысль (которая в Риме необходимо принимает стоическую окраску) по преимуществу орудием приведения в единое целое общего права и защиты традиции; таким образом, из–под их пера часто выходят общие обзоры. Задачей прокулианцев (для которых можно предположить влияние не только Стой, но и перипатетиков) является точное и логичное (и, таким образом, не пренебрегающее новшествами) рассмотрение отдельного случая; их работы по большей части казуистичны. Различие пропадает ко II веку.
[7] Ср. также A. Wacke, Die potentiores in den Rechtsquellen. Einfluß und Abwehr gesellschaftlicher Ubermacht in der Rechtspflege der Romer, ANRW 2,13, 1980, 562—607.
[8] Gell. 1, 12, 18; 6, 15, 1; 20, 1, 13; в соответствии с ним разве только в трех книгах.
[9] Gell. 13, 10, 3; богатейшая сокровищница — Дигесты.
[10] W. Stroh, Ovids Liebeskunst und die Ehegesetze des Augustus, Gymnasium 86, 1979, 323—352; L. F. Raditsa, Augustus’ Legislation Concerning Marriage, Procreation, Love Affairs and Adultery, ANRW 2, 13, 1980, 278—339; J. H. Jung, Das Eherecht der romischen Soldaten, ANRW 2, 14, 1982, 302—346; Die Rechts–stellung der romischen Soldaten, ibid. 882—1013; R. Villers, Le mariage envisage comme institution de l’Etat dans le droit classique de Rome, ANRW 2, 14, 1982, 285-301.
[11] Tac. ann. 3, 75; Gell. 13, 12, 1; Dig. 1, 2, 2, 47.
[12] Cos. suff. 5 г. по P. X., с 13 г. «попечитель вод», curator aquarum; издания — W. Strzelecki, C. Atei Capitonis fragmenta, Lipsiae 1967; более старые — Bremer, Iurisprud. antehadr. 2, 1, 261—287; Huschke, Iurisprud. anteiust. 16 (изд. Seckel—Kubler), Lipsiae 1908, 62—72; Kruger, Quellen 2, 159; о нем P. Jors, Ateius 8, RE 2, 2, 1896, 1904—1910; Kunkel, Herkunft 114 слл.
[13] Gell. 4, 14, 1; 10, 6, 4; 4, 10, 7; 14, 7, 13; 8, 2.
[14] Gell. 4, 6, 10; Fest. р. 154 M. = 144 L.; Macr. Sat. 7, 13, 11.