3. СТОИКИ

Стоическая школа была создана немногим позднее школы Сада; ее основатель, Зенон из Кития, родился через семь лет после Эпикура; свою школу Зенон учреждает через пять или шесть лет после того, как Эпикур основал Сад (~ 306); умирает он через девять лет после Эпикура. Этот хронологический параллелизм символизирует конфронтацию двух школ, преобладающих на философской сцене эпохи эллинизма. При достаточно упрощенном представлении о них мы легко нарисовали бы, черта за чертой, общую картину их противостояния. Со стороны Эпикура - подчеркнутое презрение к традиционному образованию, к диалектике, к наполнению философского языка искусственными специальными терминами; обновленная материалистическая физика Демокрита - антителеологическая, дисконтинуалистская, механистическая; космология, в которой множественные миры сосуществуют и сменяют друг друга в бесконечной вселенной и никакой бог не причастен ни к их появлению, ни к их функционированию; этика наслаждения; утилитарная политическая философия, ставящая во главу угла безопасность и возбраняющая мудрецу искать почестей и должностей, сопряженных с властью. Со стороны стоиков - неослабный интерес к анализу и практическому применению всех аспектов логоса: речи и разума; физика, по сути также материалистическая, но свою досократическую основу нашедшая у Гераклита, а не у мыслителей-атомистов; континуалистское, динамическое и организмическое видение природы; единственный и целиком заполненный мир, совершенно единообразный и проникнутый промыслительным божественным разумом; ригористическая этика добродетели как необходимого и достаточного условия счастья; политическая философия солидарности, побуждающая каждого к исполнению своих обязанностей.
Прежде чем конкретизировать эту картину, следовало бы, однако, выделить черты, сближающие обе школы, а также особенности, нарушающие "симметрию" их противостояния. Общее у них, по сути, то, что делает их двумя типичными философскими учреждениями своего времени: существование определенной школьной ортодоксии, стремление представить всеохватывающий и как можно более систематизированный корпус доктрин, подчиненность теоретических исследований и преподавания, по крайней мере в принципе, практической цели - нравственному воспитанию и обретению долговечного счастья. Нарушает "симметрию" их противостояния, прежде всего, различенность внутри самой их общности. Так, ортодоксия гораздо строже в эпикуреизме, где Учитель - объект настоящего культа личности и оставленные им тексты должны постоянно перечитываться, заучиваться на память и претворяться в собственные убеждения учеников; у стоиков членам школы явно дается больше свободы и больше возможностей самостоятельного толкования; впрочем, это приводит к внутренним разногласиям, иногда к полемике, по более или менее важным вопросам. Знаменательно, что стоики называли себя не "зеноновцами", по имени отца-основателя школы, а "людьми из Портика" (Stoa), по названию места в Афинах ("Расписной портик", Stoa poikilē), недалеко от агоры, где первые ученики Зенона обычно слушали своего учителя: указывалось не на человека, а на место, где он выступал перед другими со своими речами. Структура систем, сколь бы четкой она ни была с той и с другой стороны, имеет разный характер: дух дискретности, присущий эпикуреизму, предрешает структуру, в которой начала ясно отличаются от следствий и даже, как мы видели, создают рамки, внутри которых следствия остаются неопределенными; дух континуальности, свойственный стоицизму, выражается в органичной доктрине, где все до такой степени взаимосвязано, что в принципе неважно, за какую нитку потянуть, - в конце концов разовьется весь клубок.
Требует конкретизации и общее представление, согласно которому эпикуреизм и стоицизм в культурном и этическом плане - две "симметричные" философские системы. Несмотря на свой прочный успех, свое глубокое влияние на маленькие рассеянные по разным городам сообщества, свою притягательность для личностей, обладающих особым обаянием, а порой и талантом (кроме Лукреция вспомним о латинском поэте Горации или об Аттике, друге Цицерона), эпикуреизм остался учением, в известной степени маргинальным: порвавший с господствующей философской традицией (это единственная школа того времени, совершенно безразличная к Сократу), подозреваемый в атеизме и в отсутствии гражданственности, компрометируемый своим подчеркнутым гедонизмом, он не стал вполне респектабельной философией; против него охотнее пускают в ход оскорбления и клевету, нежели аргументы. Когда афиняне снаряжают в Рим, в ~ 155 г., знаменитое посольство трех философов, которое будет означать вступление греческой философии в римский мир, они отправляют стоика, платоника и приверженца аристотелизма. Никому, похоже, и в голову не пришло послать вместе с ними эпикурейца. О стоицизме же, напротив, было бы, без сомнения, справедливо сказать, что он со временем снискал уважение: испытавший вначале влияние киников и превзошедший их в решительной критике всеми принимаемых общественных установлений и условностей, Зенон в конце концов удостоился публичных почестей от афинян за то, что "призывал к добродетели и здравомыслию тех молодых людей, которые сходились к нему для поучения, обращал их ко всему наилучшему и в собственной жизни являл для всех пример согласия с учением, которое проповедовал"[1]. Гораздо более способный и более расположенный, нежели эпикуреизм, к теоретическим компромиссам, стоицизм сумел примениться к многообразию индивидуумов и обстоятельств; каждый, от героя до рядового гражданина, от императора до раба, мог найти здесь духовную пищу по вкусу. Его влияние, не менее продолжительное, чем влияние эпикуреизма, было заметно более широким: в собственно философском плане стоицизму удалось даже противников своих заставить принять его словарь и характерный для него способ постановки проблем, и в ~ I в. он был включен в эклектический синтез академика Антиоха Аскалонского; в более общем плане побег стоицизма, хорошо привившийся на римской традиции, в дальнейшем принес свои плоды - произведения, которые наложили глубокий отпечаток на западную этику. В силу этих обстоятельств именно стоицизм, а не эпикуреизм является преобладающей философией эллинистической эпохи.
Долгую историю стоической школы часто делят на три периода, традиционно называемые стоицизмом "ранним", "средним" и "поздним", или "римским" (последняя стадия развития стоицизма приходится на эпоху Римской империи, вследствие чего она выпадает из эллинистической эпохи в собственном смысле слова). Возможно, целесообразнее было бы выделять прежде всего афинский период, когда стоическая школа представляет собой постоянное учреждение, действующее в Афинах и последовательно возглавляемое официально избираемыми схолархами; завершается этот период в конце ~ II в. Наиболее выдающиеся и наиболее известные из афинских схолархов - первые три. Зенон 334 -262) становится главой школы лишь после того, как получает прекрасное, разностороннее философское образование, в котором киническая составляющая играет первостепенную роль, но сочетается с влиянием Полемона, третьего преемника Платона во главе Академии, и блестящего диалектика Диодора Крона. Зенон закладывает основы стоического учения и образа жизни, обычно пользуясь лаконичными формулировками, так что его последователи поставят своей задачей их разъяснить. Преемник Зенона, Клеанф из Асса 331 - 232), избранный схолархом за свою непреклонную верность доктрине учителя, человек глубоко религиозный, но не отличающийся гибкостью ума, не смог воспрепятствовать тому, что стоическая доктрина была несколько поколеблена критикой и возражениями, исходящими, в частности, от Аркесилая, придавшего платоновской Академии скептическую направленность. Третий схоларх, Хрисипп из Сол 280 - 206), вновь овладел ситуацией, проявив неистощимую энергию: плодовитый писатель, талантливый логик, страстный полемист, он как бы заново основал Портик и во многих отношениях был его подлинным создателем; во всех областях стоического учения он углубляет анализ, связывает понятия, усиливает аргументы. Существовала пословица, что, не будь Хрисиппа, не было бы и Портика.
Преемники Хрисиппа в Афинах, сменявшие друг друга на протяжении ~ II в., - личности, быть может, не столь яркие и, главное, менее известные; об этом приходится только сожалеть, поскольку все более тщательное изучение оставленных ими слабых следов показывает, что они, возможно, предприняли весьма интересные изыскания (речь идет в особенности о Диогене из Вавилонии и Антипатре из Тарса) и ввели новшества, часть из которых прежде уже приписали позднейшим авторам, отнесенным поэтому, далеко не бесспорно, к "среднему стоицизму".
После афинского периода, когда стоицизм привлекал в средоточие греческого философского мира множество учеников, которые, как и большинство их учителей, были родом из мест зачастую неблизких (Кипр, Малая Азия, Средний Восток), стоицизм, наоборот, начинает распространяться вширь. Один из центров преподавания функционирует некоторое время на Родосе, где родился Панэтий, традиционно рассматриваемый как первый представитель так называемого "среднего" стоицизма; на Родос приезжает работать и его ученик Посидоний из Апамеи. Но Панэтий немало времени проводит в Риме, где его философия оставляет глубокое впечатление в просвещенных кругах общества, а Посидоний совершает длительные научные поездки по Средиземноморью. Как видно уже из латинизированной формы имен, под которыми известны эти два философа, стоицизм проникает вглубь римского мира. На этот мир он оказывает влияние, в то же время сам подвергаясь влиянию его традиций; а главное, он перестает быть философией одних преподавателей или тех, кто всецело занят философствованием; он покоряет самые несхожие души, и блеск его славы сияет в самой разнородной общественной среде. В эпоху империи крупнейшие авторы-стоики - советник императора Сенека (1-65), вольноотпущенник Эпиктет (55-135), проповедующий свое учение в маленьком городке Эпира, и, наконец, властелин мира, сам император Марк Аврелий (121-180). Немногие из философов могут похвалиться тем, что нашли столь же красноречивые свидетельства своей универсальности.
Важно отметить, что физическая судьба бесчисленных трактатов, написанных философами-стоиками, чрезвычайно разнилась; это обстоятельство предопределило представление о стоицизме и то влияние, какое он оказывал в Новое время. От Зенона до Посидония включительно ни одно сочинение не сохранилось целиком, если не считать знаменитого Гимна Зевсу Клеанфа. До нас дошли лишь довольно многочисленные фрагменты или дословные цитаты разной длины, перечни заглавий, часто очень длинные (список сочинений Хрисиппа, сохранившийся, однако, не полностью, содержит 161 название - сколько было бы нам работы и сколько, возможно, мы встретили бы неожиданностей, если бы все это дошло до наших дней в целости и сохранности!), много парафразов и сокращенных или же подробных, более или менее систематических изложений, нередко написанных противниками стоицизма и чаще относимых к стоикам вообще, чем к какому-либо отдельному автору. Наиболее важные источники, в хронологическом порядке, - это, несомненно, философские диалоги Цицерона (106 - 43): Учение академиков, De officiis, De fato, De finibus, De natura deorum; полемические трактаты Плутарха против стоиков (I-II вв.); произведения скептика Секста Эмпирика (II в.); труды его современника, врача-философа Галена; наконец, книга VII сочинения Диогена Лаэртского О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов (II-III вв.), полностью посвященная стоикам. Весь этот материал, обильный, но разрозненный, был объединен современными учеными в собрания Фрагментов ранних стоиков (это название изданного в начале XX в. Хансом фон Арнимом основного труда, в котором тексты даны на языке оригинала; совсем недавно его отчасти вытеснило намного более полное собрание фрагментов, относящихся только к диалектике, опубликованное с немецким переводом Карлхейнцем Хюльзером).
Совсем иной была судьба наследия поздних стоиков. Сохранились сочинения трех крупных представителей римского стоицизма: трактаты и нравоучительные письма Сенеки; безыскусные и грубоватые в своей прямоте беседы Эпиктета, записанные его учеником Аррианом, и его Руководство (или, может быть, точнее "Кинжал")[2], небольшое собрание максим, предназначенное для того, чтобы всегда быть под рукой; великолепные Размышления Марка Аврелия. Эти произведения, в которых гораздо меньше специальной терминологии, чем в сочинениях преподавателей из Портика, и в которых этический интерес значительно преобладает над всяким другим, несколько изменили (независимо от своей внутренней красоты) существующий образ стоицизма. Можно с уверенностью сказать: именно им Портик обязан тем, что прилагательное "стоический" наполнилось новым смыслом.


[1] Диоген Лаэртский VII, 1, 10. Пер. М. Л. Гаспарова.
[2] Греческое enkheiridion («нож», «кинжал») позднее стало обозначать и «руководство», «пособие» (ср. enkheiridios — «несомый в руках»).

СТРУКТУРА И ПОДРАЗДЕЛЕНИЯ СТОИЧЕСКОЙ СИСТЕМЫ

Стоики весьма гордились последовательностью и систематичностью своего учения и яро защищали его от всех упреков в двусмысленности или противоречивости: уберите из него хоть одну букву, говорил восторженный приверженец и выразитель стоической философии у Цицерона, и все сооружение рухнет. Согласно очень давнему и еще далеко не отмершему представлению, правдивая книга - это как бы отображение мира в зеркале и ее композиция воспроизводит структуру отражаемого в ней предмета. Стоицизм, с его развитым самосознанием, являет прекрасный пример такого притязания: мир в его восприятии есть полное, непрерывное, подчиненное во всех своих частях одним и тем же законам, четко организованное единство, в котором все перемешивается и взаимопроникает, не сливаясь одно с другим, в котором здесь и теперь не происходит ничего, что не отозвалось бы позднее и в другом месте; соответственно и сама доктрина усматривает в себе те же черты. Это, как было справедливо замечено, "монолитная философия", притягательная для ума и сердца тем, что она есть мировоззрение, которому можно быть приверженным всецело. Ее притязание на всеохватность ярко проявляется в стоическом определении мудрости (sophia/σοφία) как "знания о божественном и человеческое". В этой формулировке слово "знание" (epistēmē/έπιστήμη) надо понимать в самом сильном смысле - в смысле абсолютно достоверного, бесспорного, не допускающего сомнений когнитивного состояния, гарантирующего полное владение целой областью, к которой оно относится; что же касается выражения "божественное и человеческое", то оно, конечно же, обозначает все сущее (поскольку физический мир есть мир божественный, как мы увидим далее). Отсюда следует, что в отношении мудрости действует принцип "все или ничего": мудростью либо обладают, либо не обладают (как правило, не обладают); ею нельзя обладать в малой степени, и никто не может ссылаться в свое оправдание на то, что занимается еще только первый год.
Зачем же тогда открывать стоическую школу, зачем записываться туда, и что же там делают, если не учатся мудрости? Правильный ответ состоит не в том, что там учатся философии, понимаемой, по традиции, как "любовь" или "стремление" к мудрости; правильный ответ в том, что там упражняются - усваивая теоретические учения, проводя всякого рода интеллектуальные изыскания и претворяя в жизнь определенные нравственные принципы - с целью самосовершенствования, обретения всего доступного человеку превосходства (aretē/άρετή, - это слово обычно переводят как "добродетель", но такой перевод хорош, только если в нем звучит мужественная струна итальянской virtù). Если философия подлежит делению по крайней мере на одном основании, то лишь потому, что совершенство имеет разные сферы применения, из которых самые широкие - познание мира, наше поведение в повседневной жизни и употребление нашего разума. Таким образом, физика, этика и логика - прежде всего "добродетели", а затем уже философские дисциплины, и именно потому, что они "добродетели", их надо изучать тем, кто их не знает, и преподавать - тем, кто знает.
Трехчастное деление философии, как мы видели, не было совершенно новым во времена Зенона; но благодаря стоицизму оно окончательно утвердилось. Однако нельзя просто сказать, что философия, согласно стоикам, делится на три части - логику, физику и этику; это положение приписывается только Зенону из Тарса, первому преемнику Хрисиппа. До него первые учителя говорят лишь о частях философского логоса, т. е. речи, в которой философия излагает себя: на этом уровне она вынуждена нарушить свою прекрасную целостность, поскольку нельзя, конечно же, сказать все сразу. Стоики колебались и в том, чтобы говорить здесь о "частях"; слово это, по их мнению, непосредственно связывается в уме с действительной разделенностью и хотя бы относительной независимостью частей, о которых идет речь; они предпочитали пользоваться не столь "физическим", более отвлеченным словарем и охотнее говорили об "областях", "видах" и "родах" философии.
Это осторожное трехчастное деление, принимающее в соображение целостность делимого предмета, ставило определенное число теоретических и практических проблем, которые к тому же накладывались одни на другие. Понятно, что логика, физика, этика не являются дисциплинами, полностью независимыми друг от друга, - какова же их зависимость: круговая и взаимная или однонаправленная, линейная? Во втором случае между ними могли бы существовать отношения теоретического преобладания (одна дисциплина устанавливает начала, а какая-то другая выводит из них следствия) или практической подчиненности (одна дисциплина служит средством для какой-то другой). В первом случае дело обстояло бы иначе, и взаимопроникновение этих трех дисциплин не предполагало бы, что одна из них обладает особым статусом. Дидактические нужды, по-видимому, заставили многих учителей-стоиков отказаться от крайней формы преподавания, возможно, заключенной в самой логике их системы: от того, чтобы давать ученикам "смесь" - сразу всего понемножку. Большинство приняли определенный порядок обучения, вероятно, не запрещая себе при случае ссылаться на другие, еще не изученные части программы. Этот порядок преподавания, как нам известно, у разных учителей был не всегда одинаков. Он находится в сложном отношении с порядком важности, или ценности, сообщаемого знания: в некотором смысле то, что преподают в первую очередь, есть самое важное (ибо, если его не усвоят, дальше ничего не поймут), в другом же смысле самое важное - то, что преподают в последнюю очередь (ибо, чтобы его понять, надо понимать все остальное).
Те, кто в наши дни стремится к дидактически приемлемому изложению стоической философии, сталкиваются с той же проблемой, что и преподаватели из Портика; они испытывают затруднение, которое угадывается за разнообразием решений, принимаемых учителями-стоиками. Наиболее распространенный порядок преподавания был, несомненно, таков: ι) логика, 2) физика, 3) этика; но мы располагаем дословной цитатой из Хрисиппа, где рекомендуется следующий порядок: ι) логика, 2) этика, 3) физика, последний и самый важный раздел которой - теология, завершающая собой посвящение, сравнимое с посвящением в таинства. Встречается и другой порядок, засвидетельствованный разными авторами: иногда первой идет этика, иногда - физика.
Размышление относительно "областей философской речи", в котором соединяются дидактические соображения и соображения ценности, или важности, разного рода знаний, вполне естественно сопровождается функциональным различением трех крупных философских дисциплин: если их можно разделить и преподавать порознь, по крайней мере отчасти, то, конечно, потому, что у них разные предметы; но если их должны преподавать именно так, то это связано и с тем, что они выполняют разную функцию в образовательном процессе и в совершенствовании личности учащихся. Секст Эмпирик, например, передает нам такое обоснование стоической методики преподавания, соответствующей порядку, рекомендованному Хрисиппом:
"Стоики говорят, что первой у них идет логика, второй - этика, в конце же помещается физика. Ибо сначала ум должен окрепнуть в неуклонном следовании преподаваемому, а чтобы придать мышлению силу, нужна как раз диалектика. Затем надо излагать этическое учение для улучшения нравов; усвоение его будет достаточно твердым, если ученик уже приобрел способность правильно строить рассуждения. А в последнюю очередь надлежит преподавать физическое учение, ибо оно более божественно и требует более глубокого рассмотрения" (Adv. math. VII, 22-23).
Благодаря Диогену Лаэртскому и Сексту сохранилось множество образных сравнений, которыми пользовались учителя-стоики, чтобы проиллюстрировать единство доктрины и функциональные соотношения между тремя ее частями. Сравнения эти, сопровождаемые разъяснениями, иногда не совпадали в деталях. Некоторые сравнивали философию с яйцом; все они уподобляли логику скорлупе, оберегающей целое, но одни говорили, что этика - белок, а физика - желток, другие же утверждали, что белок, пища зародыша, - это физика, а желток - этика. Соперничество между этикой и физикой, претендующими на то, чтобы занимать центральное место, без сомнения, выражает определенные расхождения между теми из стоиков, кто отдавал приоритет практике, и теми, кому был свойствен более созерцательный настрой; но эти две тенденции можно примирить, если признать, что этика является главенствующей в плане целеполагания (она есть то, ради чего выстраивается все остальное), а физика главенствует в плане познания (она устанавливает основные, наиболее общие начала, в соответствии с которыми объясняется все прочее). Так можно было бы объяснить, почему Хрисипп, считая вершиной своего учения теологический раздел физики, в то же время утверждал, что "физическое исследование должно предприниматься единственно ради различения блага и зла" (Плутарх. О противоречиях у стоиков, 9; Moralia, 1035 d).
Другой образ, в толковании которого, очевидно, не было подобных расхождений, - образ поля или фруктового сада: логика представлена здесь (опять-таки в виде защитного элемента) изгородью, окружающей поле; физика соответствует земле с произрастающими на ней растениями и деревьями; этика же соответствует жатве и плодам - полезному продукту целого. Сам этот образ, однако, был подвергнут критике Посидонием, который полагал, что изгородь, деревья и плоды слишком отличаются друг от друга, чтобы удачно символизировать неразделимые "части" философии; он, со своей стороны, уподоблял философию живому существу, т. е. существу, чье органическое единство служит образцом; физика соответствовала у него крови и плоти такого существа, логика - костям и сухожилиям, а этика - душе (другая трактовка того же образа представляет функции физики и этики наоборот, как в примере с яйцом; но эта трактовка не приписывается конкретно ни Посидонию, ни какому-либо другому учителю). Такая ревизия любопытна в нескольких отношениях, тем более что она исходит от Посидония, кто гораздо более активно и увлеченно, нежели другие стоики, занимался собственно научными исследованиями в самых различных областях (математика, астрономия, метеорология, география, климатология, океанология, сейсмология, геология, минералогия, ботаника, зоология, история, этнология). Неутолимая жажда знаний о физическом и человеческом мире, как видим, не мешала ему считать этику "душой" стоической системы, т. е. жизненным началом, одухотворяющим и объединяющим в одно целое совокупность учений. Следует отметить также значительное изменение статуса логики. В образах, отвергаемых Посидонием, логика играет защитную роль: по-видимому, она призвана в основном отражать нападения и вторжения извне, что вполне соответствует охранительной функции, для которой ее предназначал Зе-нон, - отбивать атаки на положительные учения, опровергая выдвигаемые против них возражения и разоблачая софизмы, лежащие в основе этих возражений. Напротив, в образном сравнении Посидония логика, уподобляемая костям и сухожилиям живого существа, утрачивает свое периферическое положение и свою защитную функцию; кости находятся внутри животного; скелет и сухожилия - это прочные части, которые поддерживают тело и обеспечивают его сочлененность, позволяя принимать различные положения. Логика исполняет теперь структурирующую роль, что легко понять после решительных шагов Хрисиппа как в области логики в собственном смысле слова, так и в области рационального сочленения всей стоической доктрины.
Отметим, что, несмотря на изменение статуса, придаваемого логике, стоики, даже когда они отводили ей вспомогательную роль, всегда без колебаний признавали логику полноправной "частью" (или, если угодно, "областью") философии, наравне с физикой и этикой. В этом они расходились с перипатетической традицией, в которой логика рассматривается не как наука и не как часть философии, а как инструмент, или орудие, философии и науки, - таково значение названия Органон, данного совокупности логических сочинений Аристотеля. С точки зрения аристотеликов, изучая логику, не приобретают никакого знания объектов (т. е. никакого знания вообще), а лишь получают формальные орудия, которые послужат для приобретения знаний тогда и только тогда, когда их применят к чему-то объективному. По мнению стоиков, когда изучают логику, то изучают нечто объективное; но это не значит, что стоики мыслят логику не столь формальным образом: наоборот, они мыслят ее еще более формально. Формы, элементы, структуры языка и умозаключений сами становятся особого рода объектами, тем более важными, что они образуют внутренний строй не только человеческого, но и субстанциально не отличающегося от него божественного разума, управляющего вселенной.
Есть, однако, дисциплины, по мысли некоторых стоиков вспомогательные по отношению к философии, но не являющиеся ее частями и, таким образом, разделяющие статус логики у перипатетиков: это частные науки, такие как математика, астрономия, медицина, филология, о которых уже было сказано, что в эпоху эллинизма началась их основательная эмансипация от философии. Стоики оказались в довольно щекотливом положении относительно этих наук. С одной стороны, в духе древней досократической традиции они провозглашают, что "мудрец знает все", поскольку он обладает мудростью, "знанием божественного и человеческого". Всеобъемлющее знание, по крайней мере в принципе, возможно для человеческого ума, и потому стоики не могут согласиться с тем, что частные науки полностью независимы от философии. Но они достаточно реалистичны, чтобы не требовать от мудреца энциклопедической осведомленности во всех областях частных наук. Поэтому они пытаются определить для этих наук статус "частичной деколонизации". В физике, например, они различают наиболее общие, кардинальные вопросы, которые относятся только к физике философов, и вопросы, объединяющие физику философов и физику ученых; но эти последние вопросы решаются у философов и ученых разными методами и с разной конечной целью: философы предоставляют ученым наблюдение и сбор фактов, а перед собой ставят задачу объяснять факты через их причины, или, по крайней мере, через их ближайшие причины.
За исключением Посидония, философы-стоики, в отличие от большинства своих предшественников, не были учеными-исследователями; они просто держались в курсе научных исследований своего времени. Однако они позволяли себе время от времени вторгаться в область этих исследований и при таких вторжениях не всегда показывали себя с выгодной стороны. Клеанф едва не обесславил стоицизм, требуя привлечь к суду за нечестие Аристарха Самосского, самобытного астронома Античности, который поместил в центре мироздания Солнце, а не Землю. К счастью, Клеанфа не послушались. Хрисиппу лучше было бы молчать, когда, оспаривая нескольких крупных врачей своего времени и выдвигая доводы, которые могут показаться смешными, он утверждал, что ведущая часть души пребывает не в мозге, а в сердце. Любопытно, что при этих явно неудачных вторжениях в научную сферу оба философа не прилагают никаких усилий к тому, чтобы противопоставить соображениям ученых обратные соображения такого же типа: они выставляют аргументы несомненно иного порядка. Порицая Аристарха, Клеанф не пытается доказать, что традиционный геоцентризм позволяет объяснить астрономические явления лучше, чем гелиоцентризм; он расценивает как "нечестивое" деяние смещение "очага вселенной". В споре с первыми исследователями нервной системы Хри-сипп не приводит анатомических доводов, но делает жест, повторяющий движение подбородка вниз, когда мы говорим egō ("я"), переписывает строки из поэтов и выражения простых людей. Это, быть может, наивный, но в конечном счете вполне допустимый способ напомнить исследователям, вводящим технические термины, о правах непосредственного внешнего опыта, о котором можно было бы сказать, что поверхностное знание (знание ученых) отдаляет от него, а глубокое знание (знание философов) смыкается с ним.


ЛОГИКА И ТЕОРИЯ ПОЗНАНИЯ СТОИКОВ

Стоики, и в особенности Хрисипп, принадлежат к числу крупнейших. логиков - в современном смысле слова - во всей истории этой дисциплины (хотя констатировано это сравнительно недавно и к тому же они, возможно, больше, чем было принято считать, позаимствовали у предшествовавших им диалектиков). Следует, однако, сказать, что они понимали "логику" гораздо шире, чем ее понимают в наше время. Как дисциплина логоса, т. е. прежде всего языка, или по крайней мере рационального языка, логика есть, в первую очередь, наука хорошо говорить. Главное ее деление состоит в различении, впрочем уже ставшем классическим, двух основных областей применения языка: связного рассуждения, для которого правила хорошей речи - это правила риторики, и рассуждения при помощи вопросов и ответов, для которого эти правила - правила корректного спора и корректной аргументации. Обе дисциплины, и диалектика, и риторика, именуются науками, а не искусствами; их главная задача - сделать человека способным распознавать истину, не только относительно изучаемых ими предметов, но и относительно какого бы то ни было предмета. Видение всех вещей, включая те, которыми ведают физика и этика, достигается через исследование, осуществляемое в процессе рассуждения: стоики меньше всего стремились к тому, чтобы избежать посредничества языка.
Общее деление логики иногда включало и другие разделы, наличие которых было оправдано значимостью изучаемых ими предметов для открытия и распознания истины. Так обстоит дело с теорией определений, играющих важнейшую роль в стоической философии и ее методологии, пожалуй, можно даже сказать - в схоластике стоиков, больших любителей дистинкций, делений и определений; так обстоит дело и с теорией "правил (kanones) и критериев", соответствующей их теории познания. Маловероятно, чтобы этими группами вопросов попросту пренебрегали те из стоиков, которые не считали их непосредственными частями логики; вероятнее, что они рассматривали их как части диалектики; те же, кто решил дать им равноправие, сделали это, чтобы подчеркнуть их важность, а возможно, и опасаясь, как бы открываемый ими доступ к реальности не был прегражден чрезмерно формальным и "пустым" истолкованием диалектики.
Во всяком случае, принято начинать изложение стоической логики, а тем самым и всей доктрины с теории познания, т. е. с раздела "правил и критериев". Именно в этом разделе стоики возводят восхваляемый ими самими незыблемый фундамент, на котором они строят свою догматику. Представляется естественным, прежде чем преподносить как истинную какую бы то ни было "догму", твердо установить, что мы имеем доступ к истине, т. е. располагаем "критерием истины", в том значении этого выражения, которое стоики придавали ему чаще всего. Первенство этого предварительного вопроса в изложении доктрины, возможно, было признано не сразу, возможно, оно стало следствием ожесточенной полемики вокруг стоического "критерия"; но, по-видимому, оно уже утвердилось к тому времени, когда стоицизм начал распространяться через учебники и школьные сжатые изложения, о чем свидетельствует известный текст, приведенный Диоклом Магнесийским, автором написанного в - I в. Обзора философов. Сам этот текст приводится у Диогена Лаэртского (VII, 49); не вполне понятно, где конец цитаты, но мы, по крайней мере, знаем, где ее начало, а начинается она так:
"Стоики первым полагают учение о впечатлении [phantasia/φαντασία] и чувственном восприятии, поскольку критерий, которым распознается истина вещей, относится к роду впечатления {kata genos phantasia esti} и поскольку минуя впечатление нельзя разработать учения о согласии [synkatathesis/συγκατάθεσης], постижении [katalēpsis/κατάληψις, буквально "схватывании", "улавливании" или "понимании"] и мышлении, - а учения эти предшествуют всему остальному. Ибо сначала бывает впечатление, а затем уже разум, обладающий способностью высказывания, выражает в словах то, что испытывается через впечатление".
В этом тексте еще не называется критерий истины. Здесь только указывается, в каком роде его следует искать: это определенный вид рода phantasia - впечатления. При таком подходе теория познания укореняется в более общей теории наших связей с миром: если у нас имеются истинные впечатления, то прежде всего потому, что у нас есть впечатления вообще, а еще точнее, потому, что мы испытываем впечатления - мы пассивны по отношению к миру, который физически воздействует на нас и на наши органы чувств. Эта пассивность мягкого воска, "чистой доски" (т. е. еще не заполненной дощечки, хорошо выровненной, чтобы наносить на нее знаки письма) гарантирует объективность наших впечатлений, по крайней мере в принципе; ведь если бы мы вносили в них нечто от себя самих, они могли бы отражать, в сложном смешении, то, что было бы в них от мира, и то, чем они были бы обязаны нам. С другой стороны, пассивность впечатлений - чистых явлений - позволяет возложить непосредственно на воспринимающего субъекта ответственность за его реакцию на них: как мы относимся к полученному впечатлению, даем ли ему свое "согласие" или нет, - это, даже когда мы очень склонны дать согласие, всегда остается "зависящим от нас самих и произвольным". Мы не ответственны за наличие у нас тех или иных впечатлений, но ответственны за то, что составляем (или не составляем) те или иные мнения, потому что мнения, которые мы составляем (или не составляем), - это то, чем становятся наши впечатления, когда мы дали или не дали им, сознательно или неосознанно, наше свободное согласие.
Для того чтобы имело смысл оценивать акты согласия, к примеру, говорить, что тот совершил ошибку из торопливости, дав свое согласие в таком-то случае, а тот - из предубеждения, отказавшись дать согласие в другом случае, впечатления должны обладать объективными внутренними признаками, в зависимости от которых акт согласия оправдан или нет. Существует такой вид рода "впечатление" (один-единственный), которому безусловно надлежит давать свое согласие: это впечатление, обозначаемое у стоиков как "познающее" или "постигающее" (phantasia katalēptikē / φαντασία καταληπτική)[1]. У него есть три отличительные черты: как следствие в каузальном процессе, оно исходит от реального объекта; как образ в паре "представляемое - представление", оно воспроизводит все признаки, присущие объекту, от которого оно исходит; наконец, оно таково, что не могло бы исходить ни от какого другого объекта, кроме того, от которого исходит. Последний пункт Зенон, как говорят, прибавил, чтобы ответить на каверзное возражение академика Аркесилая: впечатление могло бы в точности воспроизводить все характеристики своего объекта; но если бы существовал другой объект, имеющий те же самые характеристики (например, брат-близнец), то впечатление объекта А исходило бы действительно от объекта А и воспроизводило бы признаки объекта А, но, однако, его можно было бы ошибочно принять за впечатление объекта В. Чтобы доказать неосновательность этого возражения, вызвавшего долгие отвлеченные споры, потребовалось ни более ни менее, как постулировать онтологический принцип различимости нетождественных: если А и В не одно и то же сущее, тогда не все свойства у них одинаковы и можно, по крайней мере де-юре, различить их по несовпадающим свойствам. В реальности не бывает двух объектов, тождественных во всех отношениях; следовательно, и в представлении не бывает двух адекватных и во всех отношениях тождественных впечатлений от объектов; впечатление, исходящее от одного объекта, таково, что оно не могло бы исходить от другого. По крайней мере де-юре, можно помыслить вид знания, который требуется, чтобы не принимать одно впечатление за другое. Понятие познающего впечатления - это, наверное, скорее способ рассматривать как решенную, нежели способ действительно разрешить, одну старую проблему, а именно: как можно было бы сравнивать следствие в нас с внешней по отношению к нам причиной, представление с его объектом, чтобы увидеть, соответствует ли одно другому; надо было бы иметь доступ к внешней причине независимо от ее следствия в нас, к объекту независимо от всякого представления. Познающее впечатление по видимости разрешает эту "квадратуру круга", в том смысле что оно есть как бы репрезентативное следствие, несущее в себе самом неопровержимое свидетельство своей достоверности и своего подлинно каузального происхождения.
Однако, когда познающее впечатление получило согласие, которого оно заслуживает, еще рано говорить о знании. Результат этого - пока еще только "улавливание" или "схватывание" (katalēpsis), обособленное и ограниченное, безусловно истинное, но не подпадающее под понятие "знания" (epistēmē). Стоики устанавливают очень строгие нормы законного употребления слова "знание": тот, кто обладает знанием, должен не только постичь истинные положения - он должен включить их в некую рациональную структуру, благодаря которой его постижение "непоколебимо никаким доводом разума". Вот почему, хотя обыкновенный человек, конечно, может мыслить и говорить нечто истинное, "знанием" истины обладает только мудрец.
Вместе с тем всякий человек, достигший взрослого возраста, владеет членораздельной речью, языком, в достояние которого входят понятия, естественно проистекающие от накопленного в течение жизни чувственного опыта. Поэтому, даже если впечатления являются типично чувственными впечатлениями, они заслуживают того, чтобы называться "разумными" (или "речевыми", logikai), по той простой причине, что они - впечатления существа, обладающего речью и разумом. Чувственный опыт у такого существа почти сразу же улавливается языком, выражающим его в виде суждений и, таким образом, подчиняющим его понятиям, сначала простейшим ("это - белое", "мягкое"...), затем все более сложным, включающим все больше элементов ("это - человек", "лошадь"...; "смертное существо, обладающее разумом"...). Эти суждения, которым мы вольны дать свое согласие или отказать в нем, сознательно или же неосознанно, могут быть ложными; но понятия, которые они вводят в действие, когда образуются в нас естественным путем через накопление опыта, а не как результат искусственных операций ума, наследуют достоинство критерия от познающих впечатлений, будучи тем, что отложилось от них в душе. Парадоксально ли для философской доктрины быть вместе и сенсуалистической, и рационалистической? Стоики, несомненно, ответили бы, что подобное сочетание для философии не более парадоксально, чем для любого индивидуума: как скажет Декарт, "все мы были детьми, прежде чем стали взрослыми"[2]; всякий человек совершает переход от чувственного к рациональному в процессе созревания, ведущем от детства (in-fantia, без-речия) к "разумному возрасту" (понятие, унаследованное от стоицизма, так же как и понятие "зуб мудрости"). Этот естественный переход от чувственного восприятия к разуму объясняет, каким образом стоицизм может придерживаться сенсуализма в своей теории происхождения мышления и познания и одновременно следовать строгому рационализму в своей практике мышления и познания, в философской деятельности.
Тесная связь интереса к языку с интересом к разуму, характерная для стоиков, без сомнения, позволяет нам понять их широкий, далеко идущий замысел "логики", представляющей собой рациональное и методическое исследование элементов и структур логоса в двух его неразрывно связанных аспектах: как языка (logos prophorikos - выражаемая, или произносимая, речь) и как разума (logos endiathetos - внутренняя речь).
Мы видели, что в логической области стоики различали две дисциплины: диалектику и риторику. Вклад, внесенный ими в риторику, мало известен, но он, конечно, заслуживал лучшего, чем саркастические замечания Цицерона, говорившего, что их трактаты нужно было бы читать тому, кто хотел бы научиться молчать (De ftnibus IV, 7). Стоики, присоединяясь к Зенону, несомненно, советовали избегать ненужных украшений речи и усвоить стиль краткий, четкий и напряженный, словно сжатый кулак, - под стать их нравственной суровости. Но гораздо больше внимания они уделили науке, называемой у них диалектикой (название это уже употреблялось, в нетождественных смыслах, Сократом, Платоном, Аристотелем и профессиональными "диалектиками", чья деятельность была им хорошо известна).
Как бы прослеживая историю этого слова и те значения, которые ему придавались, стоики сперва рассматривают диалектику, в ее изначальном, этимологическом смысле, как технику аргументации посредством вопросов и ответов. Именно она позволяет вывести логически правильные следствия из какого-либо предположения, подвергнуть его испытанию, проверив на совместимость с другими убеждениями собеседника, устранить трудности и разрешить парадоксы, придуманные коварным противником. В этом смысле, как ясно сознавал Аристотель, значения, с которыми сообразуется диалектическая деятельность, - не "истинное" и "ложное", а правильное и неправильное, когерентное и некогерентное: нет необходимости выражать объективную истину, чтобы делать формально корректные умозаключения и отстаивать совокупность когерентных суждений. Однако некогерентность есть достаточное, хотя и не необходимое, условие ложности, а когерентность есть необходимое, хотя и не достаточное, условие истинности. Способная раскрыть такую частную форму ложности, как некогерентность, и отличить ее от такого частного условия истинности, как когерентность, диалектика естественно становится судьей истинного и ложного, следовательно, главным орудием мудрости.
Согласно определению, вероятно, принадлежащему Хрисиппу, диалектика есть знание "истинного, ложного и того, что ни истинно, ни ложно" (Диоген Лаэртский VII, 42). На первый взгляд, это определение попросту отождествляет диалектика с мудрецом, который обладает знанием божественного и человеческого. Однако последний его элемент, "то, что ни истинно, ни ложно", скорее, побуждает понимать диалектику в ином смысле: диалектика есть наука о том, что может быть истинным или ложным, и о том, что не таково, т. е. она есть познание природы и структуры сущностей, с которыми законно связывается свойство быть истинным или свойство быть ложным, и условий, которые должны быть выполнены, чтобы эти сущности могли законно называться истинными или ложными, тогда как другие сущности, того же или какого-то иного типа, не могут удовлетворять этим условиям и, следовательно, не могут обладать этими свойствами. Диалектика может быть судьей истинного и ложного, только если прежде она судья условий, которые должны выполняться, чтобы могло существовать нечто истинное и нечто ложное.
Под этим углом зрения мы и попытаемся рассмотреть, по крайней мере, общую конструкцию того величественного сооружения, каким была стоическая логика, созданная в основном Хрисиппом и долгое время обвиняемая в педантизме и бесплодном формализме. О чем есть смысл говорить, что оно истинно или что оно ложно? Внешние вещи и их различные состояния реальны, скажем так, а не истинны. Истинность и ложность должны иметь какое-то отношение к нашей речи о них, которая не является их простым отражением, поскольку она-то как раз и может быть ложной. Но сами слова и предложения - физические реальности: звуковые вибрации или письменные знаки. Истинность и ложность, если они где-то пребывают, пребывают в их значении, а не в их реальности обозначающих. Необходимость различать онтологический статус обозначающего и обозначаемого подтверждается банальным и, однако, решающим опытом: грек и чужеземец (варвар, не знающий греческого языка) физически получают один и тот же звуковой стимул, когда слышат одну и ту же греческую фразу; но один ее понимает, а другой нет. Обозначаемое - это то самое, что понимает один и чего не понимает другой; и такого опыта, видимо, достаточно, чтобы показать, что обозначаемое - не какое-то тело, а то, что стоики называют бестелесным (asōmaton/άσώματον). Именно относительно обозначаемого определенных последовательностей звуков или письменных знаков есть смысл говорить, что оно либо истинно, либо ложно.
Хотя "полезная" часть исследования языка, с диалектической и философской точки зрения, - это теория обозначаемого, фундаментальное различение обозначающего и обозначаемого требовало, при систематичном подходе стоиков, методического изучения области обозначающего. В этой сфере изысканий особенно проявил себя Диоген из Вавилонии, ученик и второй преемник Хрисиппа. Обстоятельно развив некоторые наметки Протагора, Платона и Аристотеля, стоики заложили основы западной грамматики; последующие греческие грамматисты обязаны им очень многим. Определяя сущности, которые могут быть истинными или ложными, стоики аналогичным образом выделяют сущности, которые могут быть обозначающими или не обозначающими: они по-разному определяют звук голоса (phōnē/φωνή), не обязательно являющийся звуком языка, поскольку ртом можно просто производить шум; членораздельный звук (lexis), не обязательно обозначающий, поскольку есть слова, фонетически правильно образованные, но лишенные смысла (пресловутое blityri, что-то вроде "трень-брень"); наконец, речь, одновременно членораздельную и обозначающую (logos). Обладая немалым лингвистическим опытом, возможно, более богатым, чем у большинства афинян, благодаря их зачастую иноземному происхождению, стоики проявляют интерес к разнообразию языков и диалектов. Они пытаются описать фонологическую систему греческого языка. Они в общих чертах намечают синтаксис, в виде теории "частей речи": "имя" (имя собственное), "наименование" (имя нарицательное), глагол, союз, артикль. Они стремятся определить их функции, в частности через отсутствие или наличие характерных вариаций имен (склонение) и глаголов (спряжение). Современная номенклатура различных падежей имен (именительный, винительный, родительный, дательный; падежи прямые и косвенные) и различных времен и наклонений глаголов (аорист, перфект; изъявительное наклонение, повелительное наклонение) - в немалой степени наследие стоиков. В своей философской практике стоики часто обнаруживают исключительную способность пользоваться тончайшими возможностями греческого языка, представляющими наибольшую трудность для перевода: например, когда они различают блага (скажем, рассудительность), каковые являются "избираемыми" (haireta), потому что мы "выбираем" обладание ими, и преимущества, извлекаемые нами из обладания этими благами (быть рассудительными, вести себя разумно), каковые преимущества суть "долженствующие быть избранными" (hairetea), потому что мы выбираем не просто обладание ими - мы хотим, чтобы они были присущи нам самим.
Исследование обозначаемого по необходимости проводится на основе изучения различных элементов и форм обозначающего: обозначаемое есть "то, что сказывается" посредством определенного типа обозначающего, действительно произносимого, и "то, что может быть сказано" посредством определенного типа обозначающего, потенциально находящегося в распоряжении возможного говорящего (поэтому можно сочетать два соперничающих перевода известного lekton/λεκτόν: "сказываемое" и "могущее быть сказанным"). Направленное на поиск специфической области истинного и ложного, это исследование начинается с исключения различных типов языковых актов, которым не могут приписываться названные свойства: подхватывая беглые замечания Аристотеля о "не-апофантических" способах выражения, стоики различают, с одной стороны, общие вопросы, частные вопросы, повеления, клятвы, мольбы, которые ни истинны, ни ложны (они, однако, тоже рассматриваются логикой: сохранились крохи очень интересного логического сочинения о повелениях, принадлежащего Хрисиппу), и, с другой стороны, axiōmata, значения повествовательных предложений, которые являются собственно носителями значений истинности и ложности. Термин axiōmata можно перевести приблизительно как "высказывания", "суждения", "пропозиции" - только лишь приблизительно, так как критерий тождества у них иной, чем у пропозиций в современной логике. Например, слова "Стоит день", произнесенные в понедельник в полдень, обозначают то же самое axiōma/άξιωμα[3], что и слова "Стоит день", произнесенные в понедельник в полночь, но фраза эта обозначает две разных "пропозиции": "Стоит день в понедельник 18 сентября 1995 г. в полдень" и "Стоит день в понедельник 18 сентября 1995 г. в полночь". Важнейшее следствие этого различия состоит в том, что axiōma может менять свое истинностное значение в зависимости от времени, становясь то истинным, то ложным, тогда как пропозиция, детерминированная не только самой фразой (если она относится к неопределенному времени), но и временем ее произнесения, истинна или ложна раз и навсегда.
Высказывание в его обычной форме расчленяется на субъект (имя или местоимение) и предикат (глагол или глагольная группа). Присутствие философских и онтологических интересов в логике стоиков проявляется в дифференцированной интерпретации этих двух функций: не все части речи мыслятся как непременно обладающие бестелесным значением. В частности, обозначаемое имен, будь то собственных или нарицательных, есть некое "качество", индивидуальное или разделяемое многими индивидуумами, которое принадлежит телам и которое само телесно; наименовать какое-то тело ("Сократ") - это не то же, что сказать нечто о субъекте данного тела ("Сократ мудр"), т. е. разделить в языковом выражении то соединение, какое образуют в реальности Сократ и его мудрость. Значение предиката, напротив, есть lekton, которое именуется "неполным" ("мудр" вызывает вопрос: "кто?"), в отличие от значения целого, полученного путем прибавления к этому предикату субъекта: высказывание есть "полное" lekton.
Основная единица стоической логики - "высказывание". Стоики выделяют простые высказывания и их различные типы. Простейший тип - тот, у которого самые простые условия истинности. Это "определенное" высказывание, в котором субъект обозначается указательным местоимением единственного числа ("Вот этот идет"): отношение референции с конкретным реальным индивидуумом непосредственно устанавливается своего рода словесным жестом "указания" (deixis/δεῖξις). Так же просто "неопределенное" высказывание ("Кто-то идет"), которое истинно, только если существует кто-то, о ком можно высказать истинное суждение "Вот этот идет". Единичное высказывание, по аристотелевской классификации ("Сократ идет"), рассматривается стоиками как промежуточное между этими двумя типами, не потому, что может быть несколько индивидуумов, носящих имя Сократ, а потому, что референция, осуществляемая именем собственным, не имеет столь непосредственного и прямого характера, как указательное местоимение (о Сократе можно говорить в его отсутствие или после его смерти). А вот аристотелевское общее высказывание ("Всякий человек смертен") не зачисляется в разряд простых, поскольку стоическая онтология принципиально не признает реального существования универсалий (эти последние даже нельзя обозначить как "нечто", они, самое большее, - "как бы нечто"); общее высказывание стоики воспринимают как сложное ("Если x человек, то x смертен").
Независимо от различий между видами простых высказываний, такие высказывания могут сочетаться друг с другом, составляя высказывания единые, но не простые при помощи различных пропозициональных связок, главные из которых образуют условные ("если р, то q"), соединительные ("р и q") и разделительные ("p или q") высказывания. Сложные высказывания как таковые тоже могут быть истинными или ложными. Стоики иногда старались определить условия их истинности так, чтобы она была функцией, и единственно только функцией, истинностного значения входящих в их состав высказываний, безотносительно к содержанию этих высказываний. Такой подход четко прослеживается в случае конъюнкции, которая истинна, если и только если все ее составляющие истинны. Но в других случаях стоики не стремились придерживаться "истинностно-функциональной" интерпретации. Особенно важный случай, в философском и эпистемологическом плане, представляет условное высказывание, которое уже вызывало изощренные споры у диалектиков. Понятно, что самое главное - выяснить, при каких условиях можно утверждать, что одно высказывание следует из другого (имплицируется другим). Истинностно-функциональная интерпретация была принята диалектиком Филоном: "если р, то q" ложно, если р истинно, a q ложно, и истинно во всех остальных сочетаниях. Такая трактовка импликации приводит к парадоксам: любое истинное высказывание имплицирует любое другое истинное высказывание; ложное высказывание имплицирует какое угодно высказывание. По-видимому, стоики, чтобы избежать парадоксов, в общем предпочитали говорить, что "если р, то q" истинно, если и только если не-q несовместимо с р; введение понятия несовместимости явно требует принимать в соображение не только истинностное значение р и q, но и их содержание.
На этих основаниях стоики построили логику, существенное отличие которой от аристотелевской логики состоит в том, что она трактует высказывание (простое или сложное) как неразложимую единицу и раскрывает специфические законы, управляющие логическими отношениями между такими единицами. Аристотелевская силлогистика была логикой терминов: высказывания, входящие в состав силлогизмов, харастеризуются различиями в определенных элементах их внутренней структуры - учитывается их качество (утвердительные или отрицательные) и количество (общие или частные); схематизация их осуществляется с помощью буквенных символов, обозначающих возможные для терминов места ("Р принадлежит всякому S" и т. д.). Логика стоиков - это логика высказываний: изучаемые ею законы выражают отношения между высказываниями, остающиеся неизменными, каковы бы ни были содержание и внутренняя структура этих высказываний; схематизация их осуществляется с помощью символов-сокращений (стоики говорят "первое", "второе"; мы сказали бы "р", "q"), обозначающих возможные места абсолютно любых высказываний ("Если р, то q; р, следовательно, q"). Логика стоиков, хронологически следующая за аристотелевской логикой, логически предшествует ей; сам Аристотель при построении своей силлогистики не мог обойтись без имплицитного применения законов логики высказываний.
Главная часть логики стоиков - развернутая теория умозаключения (или доказательства: логоса в особом значении), т. е. системы высказываний, различающихся по выполняемой ими функции посылок или вывода. Стоики подвергли тщательному анализу различные свойства, которыми может обладать построенное по логическим канонам рассуждение: заключающий характер, или формальная правильность; истинность, присущая не всякому заключающему доказательству; демонстрируемость, или доказываемость, не являющаяся необходимым свойством всякого истинного умозаключения[4]. Они разработали весьма строгую технику анализа доказательств, которая основана, с одной стороны, на пяти простых схемах аргументации, аксиоматически принимаемых за правильные ("недоказываемые" или, точнее, "не нуждающиеся в доказательстве") и, с другой стороны, на совокупности правил (themata/θέματα), позволяющих свести сложные доказательства к сочетаниям простых.
Было бы жаль в этом слишком беглом обзоре обойти молчанием, как внимательно и тонко стоики изучали и проясняли многочисленные софизмы и парадоксы, оставленные им в наследство изобретательными диалектиками, - порой развлекательные, порой глубоко озадачивающие, а порой и то и другое вместе. Немногие из философских школ так хорошо иллюстрируют стимулирующее действие парадокса, побуждающего к интеллектуальному творчеству. Упомянем, по крайней мере, два парадокса, похоже, грозящие подорвать одну из основ стоической логики, - принцип, согласно которому всякое высказывание истинно либо ложно: "Сорит" и "Лжец". Название "сорит" происходит от "кучи" (sōros). "Одно хлебное зернышко составляет кучу? - Нет. - Два зернышка? - Нет... Двадцать зерен?" Очевидно, да; но трудно допустить, что прибавления одного зернышка достаточно, чтобы из не-кучи сделать кучу; если установить, начиная с какого по счету зернышка некоторое количество зерен составляет кучу, любое число будет произвольным; а если не устанавливать такого числа, тогда между ложными высказываниями в начале и истинными высказываниями в конце будут высказывания с неопределенным истинностным значением. Но принцип сорита легко применим ко всевозможным ситуациям: в обыденном языке у большинства противоположных предикатов (много и мало, большой и маленький и т. д., и т. п.) расплывчатые границы. Еще более известен парадокс "Лжец". Вот одна из его формулировок. "Я лгу" - истинно это или ложно? Если это истинно (если истинно, что я лгу), то это ложно (то, что я говорю, ложно); а если это ложно (если ложно, что я лгу), то это истинно (то, что я говорю, истинно). И, значит, если это должно быть либо истинно, либо ложно, тогда это в любом случае одновременно истинно и ложно. Хрисипп написал множество книг, в которых он бился над решением подобных трудностей; среди имеющихся у нас документов от них есть только заглавия и кое-какие отрывки. Мы много дали бы, чтобы найти этот материал, да и все остальное логическое наследие Хрисиппа. Не будь оно утрачено, история логики и даже история человеческой мысли были бы совсем иными.


[1] В нашей специальной литературе это выражение чаще переводится как «постигающее представление». См. терминологическое разъяснение А. А. Столярова в кн.: Фрагменты ранних стоиков, т. I. М., 1998, с. 25.
[2] Рассуждение о методе, Часть вторая.
[3] Греческие слова axiōma и, далее, lekton — среднего рода.
[4] Истинные умозаключения, в которых и посылки, и вывод очевидны, не требуют доказательства. Но есть и доказываемые истинные умозаключения — те, в которых вывод не очевиден и раскрывается с помощью посылок (см.: Секст Эмпирик. Против ученых VIII, 422-423).

ФИЗИКА СТОИКОВ

Как и понятие логики, понятие физики у стоиков является гораздо более широким, чем современное понятие, обозначаемое этим словом. Физика для них - это, прежде всего, общее видение мира как совершенного и божественного единства, живого, непрерывного, самосозидающего, организованного по законам, доступным познанию, и управляемого промыслительным, всюду присутствующим разумом. Такое миросозерцание основывается на аргументах и наблюдениях, но стоики, как мы отмечали выше, оставляют на долю ученых-специалистов подробное описание явлений и объяснение локальных механизмов, действующих согласно глобальным принципам.
Диоген Лаэртский (VII, 132) сообщает нам о двояком делении области физики у стоиков. Деление, называемое "видовым" (вероятно, потому, что оно относится к физике как одной из частей философии), охватывает такие предметы исследования: тела, начала, элементы, боги, пределы, пространство, пустота. "Родовое" деление (его дальнейшие подразделения ясно показывают, что оно касается вопросов физики, общих, хотя бы частично, для физики философов и физики ученых) различает три предмета исследования: мир, элементы, причины.
Другие документы явно подтверждают, что вопросы, относящиеся к видовому делению, принадлежат к своего рода общей онтологии - описанию всех типов сущностей, которые обладают или могут обладать каким-либо видом существования, в нашем ли мире или же в любом из возможных миров. Первенство отдается телам: на вызов, брошенный в Платоновом Софисте "людям, порожденным землей"[1], стоики невозмутимо отвечают, что только тела - сущие в подлинном смысле слова. Если отличительный признак бытия - способность действовать либо испытывать воздействие, как утверждал Платон, доказывая, что помимо тел существует и нечто иное, то этот аргумент можно обратить против самого философа: способность действовать либо испытывать воздействие предполагает возможность соприкосновения и, следовательно, телесность сущего, наделенного этой способностью. Теория эта, заметим, отнюдь не означает, что стоики отказывают в бытии сущностям, иногда признаваемым бестелесными, - таким, как души, добродетели и качества вообще; напротив, подобные сущности рассматриваются как тела именно по той причине, что они действенны и продуктивны. Стоический материализм, если говорить тут о материализме, - материализм не оборонительный, не укрывающийся в неприступных бастионах, а завоевательный, овладевающий новыми территориями.
Наступательная политика стоиков, однако, не простиралась до того, чтобы все сделать телесным. Есть такие сущие, или "как бы сущие", которые не мыслятся как тела и относительно которых тем не менее нельзя отрицать, что они - "нечто"; поэтому стоики, чтобы приобщить их к телам, возводят "нечто" (ti/τι) в высший род, к великому возмущению своих противников. Мы уже знакомы с одним из видов "бестелесного": это lekton, за которым, конечно же, надо признать некое существование, паразитическое по отношению к телесной реальности субъекта, его высказывающего, субъекта, его воспринимающего, и письменного или устного обозначающего того языкового сообщения, которое его передает. Стоическая доктрина признает еще три вида бестелесного: пространство, пустота и время.
Существование пространства или места (topos/τόπος) следует допустить по одной простой причине: тело нельзя отождествлять с местом, которое оно занимает, поскольку оно может менять место, само оставаясь неизменным. Место, занимаемое телом, разделяет с ним его трехмерное протяжение, но не имеет его физической плотности. Место тоже обладает паразитическим видом существования по отношению к занимающему его телу; пределы, которыми оно устанавливается (объем, а при последовательном разложении объема поверхность и линия), - предмет геометрии, науки, чей паразитический характер по отношению к физике воспроизводит паразитический характер места по отношению к телу.
Стоическое понятие пустоты следует воспринимать, так сказать, более буквально, нежели эпикурейское: подобно тому как место не может быть освобождено от всякого тела, не перестав быть тем, что оно есть, а именно местом тела, так и пустота не может быть занята телом, не перестав быть тем, что она есть, а именно пустотой как отсутствием всякого тела (в этом смысле она есть, несомненно, самый непосредственный образец "бестелесного"). Такова по крайней мере одна из причин, по которым, в противоположность эпикурейской догме, стоики утверждают, что внутри мира нет пустоты: если бы она там была, это означало бы, что между телами есть незаполняемые промежутки; эти промежутки препятствовали бы движению тел, их воздействию друг на друга и взаимному тяготению всех частей мира. Тело, по отношению к существованию которого существование пустоты является паразитическим, - не какое-то конкретное тело, как в случае места, а тело всего мира в целом: единственная пустота, признаваемая стоической физикой, - это бесконечная пустота, окружающая конечный мир. Чтобы обосновать ее существование, стоики, в частности, прибегли (помимо космологического аргумента, к которому мы потом вернемся) к старому аргументу о путнике, придуманному Архитом: что произошло бы, если бы путник, достигший предела мира, протянул вперед руку? Если он не может вытянуть ее, значит, этому мешает что-то, оказывающее сопротивление (т. е. телесное), и это говорит о том, что он еще не находится на краю мира, который по определению вмещает в себе все телесное; а если он может вытянуть руку, то, значит, есть "нечто", что не препятствует его движению. Связность мира, обусловленная, в частности, отсутствием в нем самом какой-либо пустоты, объясняет, почему мир не рассеивается во внешней пустоте.
Созданная стоиками теория времени сложна и глубока; невозможно отделить от нее стоический опыт переживаемого времени, о котором Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий высказывают очень тонкие в психологическом и моральном отношении суждения. Известные нам определения времени у стоиков связывают его реальность с реальностью движения: время есть "длительность" (diastēma/διάστημα) движения, т. е. его особая мера: медленное движение и быстрое движение различаются тем, что тело проходит одно и то же пространство за большее или меньшее время (можно было бы также сказать, что тело проходит большее или меньшее пространство за одно и то же время, что делало бы пространство, как и время, одной из мер движения; но, вероятно, стоики, руководствуясь здравым смыслом, считают, что путь из А в В - не "тот же самый путь", что путь из А в С, тогда как быстро проделанный путь из А в В и медленно проделанный путь из А в В - это "один и тот же путь"). Будучи, согласно Зенону, мерой всякого движения, время, по мысли Хрисиппа, есть также, и в особенности, мера вечного движения мироздания, хода великих вселенских часов, которые отсчитывают годы, времена года и дни и с которыми в конечном счете сообразуются все конкретные оценки длительности. Хрисипп не противоречит Зенону, а дополняет его; их разработки показывают, что стоики разглядели в имени "время" то, что сегодня называют "существительным массы" (они сближают его с наименованиями элементов или стихий, - "земля", "море"): это имя обозначает и единое бесконечное время, и любую часть времени, которая тоже есть "время", подобно тому как любой ком земли - тоже "земля".
Структура времени, однако, создает специфические проблемы и парадоксы, обнаруженные и описанные еще Аристотелем. Очевидно, что части времени не являются одновременными; по крайней мере в одном смысле можно сказать, что прошлое уже не существует, а будущее еще не существует. Выходит, существует только настоящее? Но если считать время делимым до бесконечности, то настоящее, всегда заключаемое в опять-таки делимый отрезок, ускользает от нас в бесконечность; если определять время как мгновение, то оно уже не время, а граница без толщины, разделяющая время, которого уже нет, и время, которого еще нет; если же попытаться "утолстить" время, прибавив к нему немного недавнего прошлого и немного ближайшего будущего, то его, похоже, напитают лишь двумя "ничто".
Чтобы избежать парадоксов отвлеченного математического анализа времени, стоики принимали во внимание опыт восприятия времени и пытались обосновать, в соответствующих технических терминах, обыденный язык, в котором мы говорим о том, что мы делаем, о том, что мы сделали, о том, что мы будем делать. В строгом смысле никакое время не является настоящим: "Момент, когда я говорю, уже миновал". Но в расширительном смысле даже меланхолически настроенный поэт мог бы высказаться более оптимистически: "В настоящее время я говорю, даже если моя речь длится час; до этого часа я собирался произнести эту речь; когда этот час минет, я уже произнесу свою речь; в промежутке же она есть то, что я делаю в настоящее время". Настоящее существует постольку, поскольку некоторое тело "как раз теперь" определенным образом действует или испытывает воздействие: один и тот же глагол, hyparkhein/ύπάρχειν, обозначает способ существования настоящего (в противоположность "субсистенции", hyphestanai/ ύφεστάναι, прошлого и будущего) и способ принадлежности субъекту некоторого предиката, по праву ему приписываемого[2]. И так как мир извечно являет зрелище тел, действующих и испытывающих самые разнообразные действия и состояния, то вполне законно говорить не только о настоящем моменте, но также и о настоящей неделе, настоящем годе, настоящем столетии.
После этого краткого ознакомления читателей с видами бестелесного у стоиков вернемся к телам и к характерной для них способности действовать и испытывать воздействие. Онтология описывает все, что есть, и все, что должно обладать некоторой реальностью для того, чтобы было то, что есть; она еще не говорит, каким образом то, что есть, организуется в мир, в конечное и упорядоченное "целое" (holon/ὄλον), не тождественное "всему" (pan/παν), поскольку "всё" включает и беспредельную пустоту, окружающую мир. На самом глубоком уровне своего космологического анализа стоики постулируют два начала, между которыми распределяются в чистом виде две способности - действовать и испытывать воздействие: начало, не имеющее иной способности, как только испытывать воздействие, т. е. начало всецело пассивное, аморфное, неопределенное, лишенное всякой созидательной силы и всякого движения, материя (hylē/υλη); и начало, которое не имеет иной способности, как только действовать, и которое действует на материю, сообщая ей форму, качество, движение. Это начало называется логос; оно - в некотором роде "слово" мироздания, потому что из-за полной неопределенности материи ничто в мире не есть "это" или "то", не может быть описано как "это" или "то", иначе как через действие и присутствие начала, полностью независимого от материи. Логос именуется также богом, так как движущее, формирующее и определяющее действие логоса уподобляет его творцу космоса - "демиургу", чье искусство, однако, совершенно имманентно воплощается во всех созданиях природы.
Отметим мимоходом чрезвычайную тонкость воззрения стоиков, продуманного вплоть до мелочей. Несмотря на некоторые текстуальные и концептуальные трудности, в общем ясно, что оба их начала - тела: ведь одно воздействует на другое, а другое претерпевает воздействие с его стороны. Но только одно из двух называется материей; имена же, даваемые другому, подтверждают, что оно не обладает никакими свойствами материи. Далее, ни одно из двух начал не похоже на тела, с которыми мы имеем дело в повседневном опыте: последние, в отличие от обоих начал, способны действовать и претерпевать действие; они одновременно материальны и наделены формой, а это значит, что мы должны признать в них продукт определенного смешения двух начал. Абсолютизируя неопределенность понятия материи (чего, может быть, не делал Аристотель), стоики выявляют каузальное действие и формирующее присутствие бога на низших уровнях физической определенности (а именно в четырех традиционных элементах - огонь, вода, воздух, земля) и, как следствие, в малейшем природном сущем, образуемом надлежащим сочетанием элементов. Таким образом, стоический "соматизм" имеет два уровня: один может удовлетворить здравый смысл с его естественным "материализмом" (это уровень тел обыденного опыта, способных действовать и претерпевать действие), другой может удовольствовать тонкие и просвещенные умы (это уровень открытых теорией начал, способных действовать или претерпевать действие).
Как возможно, исходя из двух начал, охарактеризованных в их исключительной чистоте, объяснить мир со всем многообразием его вечно возрождающихся качеств, взаимодействий, событий и перемен? Немыслимо, чтобы начала стоиков породили конкретную реальность, просто соединяясь и образуя сочетания, подобно атомам Эпикура; переход от начал природы к самой природе не может быть механическим. Существует путь, ведущий от начал, выделенных путем анализа, к конкретной реальности, для осмысления которой и был предпринят такой анализ. Проследить этот путь, видимо, было задачей вызвавшей много споров и довольно темной онтологической теории, которую со времен Античности часто называют стоической теорией категорий, так как усматривают в ней возражение стоиков на аристотелевскую теорию категорий; в действительности стоики, судя по всему, и не думали вторгаться в область Категорий Аристотеля.
Свидетельства, касающиеся этой теории, сходятся в том, что стоики различали четыре "рода", или "высших рода", сущего (напомним, что сущими в строгом смысле слова являются только тела): "субстраты" (или "субъекты", или "субстанции", собственно "под-лежащие", hypokeimena); "качественно определенные" (poia); "находящиеся в некотором состоянии" (pōs ekhonta); "находящиеся в некотором состоянии по отношению к чему-либо" (pros ti pōs ekhonta). Каков смысл этих сухих выражений?
Прежде всего, заметим, что названные роды, кроме первого, обозначаются местоимением[3] и причастиями, которые требуют опорного существительного; а им может быть только первый род, т. е. субстрат, или субстанция. Так, например, второй род - не качество, а качественно определенная субстанция. Точно так же и следующие роды предполагают предыдущие. То, что "находится в некотором состоянии", есть качественно определенная субстанция, находящаяся в некотором состоянии: например, кулак - не рука (качественно определенная субстанция) и не что-то отличное от руки, но рука в некотором состоянии (Аристотель уже сделал важное открытие, что есть имена, которые обозначают не просто вещи, а определенные вещи, расположенные определенным образом во времени или в пространстве). Так же и то, что находится в некотором состоянии по отношению к чему-либо, как ясно указывает само это выражение, есть качественно определенная субстанция, находящаяся в некотором состоянии, но только относительно чего-то другого. Из сказанного явствует, что названные четыре рода означают не классификацию различных типов сущностей (субстанции, качества, состояния, отношения), но анализ различных уровней, на которых можно по-разному описывать одни и те же сущности: всякое тело обладает субстратом, определено такими-то и такими-то качествами, находится в таких-то и таких-то состояниях, вступает в такие-то и такие-то отношения. Я - определенная масса материи; я - человек, конкретный индивидуум; я учен или невежествен, мудр или глуп; я отец своих детей и друг своих друзей.
В чем смысл этих онтологических наслоений? Контекст некоторых изложений и некоторых критических замечаний показывает, что с помощью своей теории родов сущего стоики пытались разрешить несколько философских трудностей и парадоксов первостепенной важности, в особенности связанных с анализом понятия изменения. Возьмем пример, касающийся различения первых двух родов. Проблема изменения была не нова, она оказывала значительное влияние на греческую физику с самого начала ее существования; и одно из возможных средств ее решения, различение, в той или иной форме, субстанции и качества, было найдено задолго до стоиков. Проблема, однако, ставится отнюдь не одинаково, когда статус субстанции придают определенному единичному сущему (такой-то человек, такая-то лошадь) и когда субстанцией, по крайней мере в строгом смысле слова, считается, как у стоиков, абсолютно неопределенная материя. В первом случае субстанция пребывает, она есть постоянно существующий (subsistant), самотождественный субъект, которого требует глагол "изменяться"; качество есть то, в отношении чего субстанция изменяется, то, что она может приобретать или утрачивать, не переставая быть тем, что она есть. Во втором случае анализ понятия изменения наталкивается на парадокс, выраженный в знаменитом аргументе, известном под названием "Довод о растущем". Этот аргумент можно вкратце сформулировать так: число, к которому прибавляют единицу, уже не то же самое число; масса материи, к которой делают прибавление, уже не та же самая масса материи; следовательно, мы не вправе говорить о теле, что оно увеличивается; надо говорить, что тело, бывшее до прибавления, исчезло и после прибавления появилось другое тело. Если со вчерашнего дня я что-то съел, я уже не тот же человек, что вчера (отсюда забавные выводы - например, мне уже не нужно отдавать вчерашние долги).
Стоикам тем более необходимо было ответить на вызов, заключенный в "Доводе о растущем", что их физика, как мы отмечали, во многих отношениях близка к гераклитовской: они утверждают, что все частные тела находятся в состоянии беспрерывного изменения и постоянно обмениваются частицами материи с окружающей средой. К тому же ясно, что их этика, как и всякая другая, не допускает, чтобы так бесцеремонно разделывались с долгами. Решение, предложенное Хрисиппом, в кратком виде таково: надо различать два возможных описания одного и того же сущего. Как субстанция, человек есть не что иное, как некая масса материи, ни одно из определений которой не принимается во внимание; эта масса текуча и всегда находится в движении, она не обладает никаким тождеством во времени; к ней в полной мере применим "Довод о растущем": нельзя сказать ни что она увеличивается, ни что она уменьшается, ни что она остается тем, что она есть, так как она не обладает постоянством, которое позволяло бы ей быть субъектом глагола "возрастать" или глагольного словосочетания "идти на убыль". Но человек не сводится к подвижной материи, составляющей его в каждое отдельное мгновение; он может и должен быть охарактеризован и как человек, как вот этот человек, непохожий ни на кого другого, т. е. как субстанция, качественно определенная через общее качество (человечность) и через качество, присущее только ему одному ("сократность"). Своей материи он обязан бытием, своему качеству - тем, что он есть именно то, что он есть и чем не перестает быть от рождения до кончины. Этот субъект, качественно определенный через "индивидуальное качество", и является носителем тождества личности; он растет, он дряхлеет; он платит долги, выполняет обещания и несет моральную ответственность за свои поступки.
Укажем также на одну из проблем, решаемых стоиками с помощью понятия четвертого рода - "то, что находится в некотором состоянии по отношению к чему-либо". Этот род не совпадает с родом "соотнесенного"; некоторые свойства - свойства соотнесенные, в том смысле что они суть то, что они суть, в отношении к чему-то другому (например, сладкое и горькое, чувственные качества для способного ощущать субъекта); но они, однако же, характеризуются внутренними различиями (сахар может показаться горьким больному; но сам горький вкус не может превратиться в сладкий, так чтобы не трансформировалась его внутренняя способность воздействовать специфическим образом на чувства и больного, и здорового). Четвертый род призван объяснить парадоксальный тип изменения, происходящий с обозначенной посредством некоторого описания вещью, когда ничто в ней не меняется. Это парадоксальное изменение происходит просто потому, что вещь в таком описании определяется только по отношению к какой-то другой вещи; следовательно, если эта другая вещь претерпевает изменение, которое затрагивает ее отношение к первой, первая вещь перестает быть тем, что она есть, не претерпев никакого внутреннего изменения: я могу, не двигаясь, перестать быть человеком, находящимся справа от Петра, если Петр перейдет на другое место. Стоики говорили даже (и нас это коробит), что отец, чей сын умер, перестает быть отцом; и, возможно, с их точки зрения он перестает быть отцом, даже если не знает о смерти сына. Происходящее на другом конце вселенной некоторым образом затрагивает и нас.
Значимость четвертого рода для стоического мировоззрения ничуть не надуманна: в сохранившемся пересказе одного рассуждения Хрисиппа ясно говорится, что мир есть совершенное тело, но части мира не совершенны, поскольку они не существуют сами по себе (kath' hayta), а "находятся в некотором состоянии по отношению к целому". Всякое сущее в мире, конечно, часть этого целого. Ничто не составляет "государства в государстве", если воспользоваться вполне стоической по духу формулировкой Спинозы[4]; и человек не исключение. Части мирового целого, естественно, подвергаются прямому воздействию других частей, соприкасающихся с ними; но как части, "находящиеся в некотором состоянии по отношению к целому", они и без каких-либо внутренних изменений в них самих испытывают на себе последствия всего, что происходит в остальном мире. Нет ничего, что оставалось бы в точности тем, что оно есть, если в мире что-либо происходит, - а в мире что-нибудь происходит беспрерывно.
Итак, мы естественно подошли к самой существенной характеристике стоического мировоззрения - представлению о мире как о едином целом. Для удобства нашего беглого изложения мы будем различать два аспекта этого единства: синхронический и диахронический; мы ограничимся тем, что кратко изложим основные физические понятия, которые служат важнейшими инструментами при создании такой картины мира.
Активное начало, называемое у стоиков богом или логосом, имеет также физическое название, постольку, поскольку оно действует в природе: это "огонь". Правомерность этого наименования обосновывается как наблюдениями, так и традицией. Огонь наших очагов потребляет и снедает топливо, но он дает свет и тепло, так же как небесный огонь, в особенности огонь Солнца. Прометеев огонь - действующая сила искусств и ремесел, он закаляет сталь, плавит железо, варит пищу и делает ее пригодной для питания. Огонь тела смешивается с воздухом в дуновении-дыхании (pneyma/πνεύμα, - слово, которое в романских языках часто переводится как "дух"), он поддерживает животное тепло, он обеспечивает движение жизненных влаг, крови и семенной жидкости. Мировой огонь совмещает все эти способности в одной: его по праву можно было бы назвать "энергией", или даже "материей-энергией"; остальные три элемента - "воздух", "вода", "земля", - столь же отличающиеся от своих обычных омонимов, соответствовали бы тогда трем состояниям материи: газообразному, жидкому, твердому. Следуя гераклитовской традиции, стоики представляют элементы и их распределение в мире как результат ряда "преобразований" огня, как продукт своего рода космического эмбриогенеза, управляемого божественным разумом: бог есть "творческий (буквально: производящий, tekhnikon/τεχνικόν) огонь, последовательно осуществляющий порождение мира".
"Порождение мира" (genesis kosmoy): в противоположность Гераклиту (и некоторым другим мыслителям, например Аристотелю), и из соображений, весьма далеких от соображений эпикурейцев, стоики не признавали мир, в его нынешнем состоянии, вечным. И здесь тоже в их обоснованиях соединяются наблюдения и традиция. Наблюдения показывают, по крайней мере, что огонь в конце концов одерживает верх над всем, что он истребляет, и превращает свою добычу в собственное вещество. Что касается традиции, то из поколения в поколение передавались мифы о периодических катастрофах, потопах или мировых пожарах; эти мифы всерьез воспринимали философы такого масштаба, как Платон и Аристотель. Идея о регулярной периодичности всемирных катастроф могла, кроме того, опираться на суждения астрономического порядка (расчеты позволяют установить Великий Год, т. е. промежуток времени, по окончании которого множество небесных тел, включая планеты, оказывается в прежнем положении). Неудивительно, что, отводя огню важнейшую роль в своей космологии, стоики мыслили конец нынешнего мира как "всеобщее воспламенение (ignification)" (ekpyrōsis/έκπύρωσις: чаще всего переводится как "возгорание" (conflagration), но это слово вызывает в воображении внезапную и зримую катастрофу, нечто вроде "Big Crunch"[5], а такие коннотации, очевидно, ошибочны). Материя мира разрешается тогда в его активное, божественное начало; весь космический организм становится душой и, пребывая всецело разумным и мудрым, ожидает возобновления цикла, в котором родится новый kosmos/κόσμος. Такой ритм сжатия и расширения в этом весьма своеобразном космотеологическом воззрении стоиков есть как бы дыхание бога.
Акосмические периоды цикла, когда уничтожается всякая внутренняя различенность, могут быть лишь строго тождественными друг другу: мир возвращается в то самое состояние, из которого он вышел. Отсюда неизбежное при определенных условиях следствие, принимаемое большинством стоиков, правда, с очень интересными вариациями, - учение о Вечном Возвращении: всякая космическая последовательность есть точное повторение всякой другой; действительно, всякая череда изменений в развитии космоса актуализирует возможности, заключенные в предшествующей ей акосмической фазе ("семенные", или "зачаточные", логосы, logoi spermatikoi / λόγοι σπερματικοί), а они - те же самые, что и в сменяющей ее фазе. Как полагали некоторые философы еще до стоиков, множество сущих и ряд событий, составляющие наш мир, в точности воспроизводятся во всех космических фазах (я уже написал эту главу в другом мире, теми же самыми буквами и словами, и еще буду писать и писать до бесконечности). Эта смелая и странная идея порождает большие метафизические трудности: если один мир имеет в точности то же содержание, что и другой, чем тогда первый отличается от второго? Если сказать, что один мир - тот, что предшествует, а другой - тот, что следует за ним, это ничего не даст, так как, если происходящие в них события абсолютно неразличимы, одно и то же событие будет и предшествующим, и последующим по отношению к самому себе. Возможно, некоторые стоики, в частности Хрисипп, принимали даже крайние следствия этой циклической концепции времени, которая влечет за собой нравственные учения, полностью соответствующие стоической мудрости: не будем мечтать о том, что мы могли бы сделать "в другой жизни"; другая жизнь была бы той же самой жизнью; нет ничего нового под солнцем, да и само оно не ново.
Чтобы отразить в терминах доктрины внутреннюю непрерывность и связность нашего мира, обеспечиваемые имманентным присутствием активного начала и его физических проявлений, огня и огненного дыхания - пневмы, стоики разработали тонкий дифференцированный анализ видов смешения, в какой-то мере напоминающий различение физического смешения и химического соединения. Отрицание атомизма позволяет им рассматривать не только такие смеси, свойства которых несводимы к свойствам их компонентов, но и смеси совершенно однородные, которые нельзя разделить, не обнаруживая на каждом этапе разделения все их составляющие с изначально присущими им свойствами, даже если поначалу они находятся в весьма неравной пропорции: одна-единственная капля вина растворяется в море, и каждая капля моря содержит в себе вино. Это понятие "всеобщего полного смешения" (krasis di' holoy) сопровождается другим парадоксом, перед которым стоики также не намерены отступать: два тела могут занимать одно и то же место; поскольку они полностью проницают друг друга, никакая часть одного не должна удаляться, чтобы освободить место для какой-либо части другого.
В первоосновной миропорождающей смеси, пневме, а значит, и во всех частях мира, проникнутых ею и получивших от нее свою форму, теплый компонент, огонь, сохраняет характерное для него движение расширения, а холодный компонент, воздух, - характерное для него движение сжатия. Таким образом, великий ритм расширения и сжатия, определяющий космические периоды, обнаруживается, как бы в миниатюре, в почти одномоментном незаметном колебании, которое оживотворяет все тела и обеспечивает их связность. Движение это называется напряжением, tonos (термин заимствован из музыкально-поэтического словаря и ассоциируется с гармонией и вибрирующими струнами; к нему восходит наш мышечный, психологический или моральный "тонус"). Тоническое, связующее, начало различно в разных областях физической реальности: в неодушевленных телах оно называется hexis/εξις ("устойчивость", "постоянство"), в растениях - physis/φύσις ("рост")[6], в живых существах - psykhē/ψυχή ("душа"); но всегда, на разных уровнях, функция его заключается в том, чтобы обеспечить скрытый динамизм, поддерживающий единство во всех существующих в мире телах, а прежде всего в том великом живом теле, какое представляет собой мир в целом. Мы охотно определили бы стоицизм, особенно принимая во внимание его нравственное учение, как философию тонического или, если угодно, напряженного разума. И можно только восхищаться тем, как искусно стоики ввели это столь оригинальное понятие в самую сердцевину своей концепции природы.
Динамичные единство и связность мира имеют и диахронический аспект, несомненно, более известный. Это знаменитая теория судьбы, которая дала повод для множества ходячих выражений "стоического" фатализма, оправдывающих леность и бездействие: "было определено судьбой", чтобы на голову упала черепица, было суждено умереть молодым. Ранние стоики сравнивали человека с привязанным к повозке псом; волей-неволей пес бежит за повозкой. Сенека облагородил этот стереотипный образ: "Судьбы ведут покорного и влекут строптивого" (Письма к Луцилию, 107, 11). Что же остается для нашей свободы, как не добровольное подчинение необходимости, под страхом мучительного принуждения?
К физике судьбы можно подойти со стороны этой нравственно-этической проблемы. Мысль, что все записано, "как на нотной бумаге", согласно стереотипному выражению, может привести к парадоксу, изложенному в "Ленивом" доводе: "Если тебе суждено выздороветь от этой болезни, то, позовешь ты врача или нет, ты выздоровеешь; если тебе суждено не перенести ее, то, позовешь ты врача или нет, ты не перенесешь ее; а раз так, дешевле и проще не приглашать врача". На это Хрисипп отвечает: если тебе суждено выздороветь, это не значит, что ты выздоровеешь, как бы ты ни поступил, поскольку твое выздоровление будет следствием приема лекарства, данного врачом; а если тебе суждено умереть, это не значит, что ты умрешь, как бы ты ни поступил, поскольку твоя смерть будет следствием болезни, оставленной без лечения. Возможные исходы не являются независимыми от ведущих к ним каузальных путей; они "соопределенны"[7] им. Большинство событий в этом смысле сложны: у них не единственная причина; они - результат соединения совместно действующих причин.
Причины - это то, от действия чего нечто возникает. Чтобы событие произошло без причины, столь же невозможно, как и появление чего-либо ex nihilo, из ничего; так же невозможно, и на том же основании, чтобы одна и та же причина или одно и то же сочетание причин приводили к разным следствиям. Но в "произведении" конкретного события участвуют причины различных типов, которые изобретательные стоики не преминули выделить и описать, рискуя выставить на смех этот "рой причин": причины "совершенные" и "основные", причины "предшествующие" и "вспомогательные" (мы передаем стоическое деление причин достаточно упрощенно); критерии их различения связаны главным образом с их хронологическим отношением к следствию - они или только начинают его "произведение" и далее уже не действуют, или, наоборот, направляют и регулируют развертывание следствия до тех пор, пока оно не выявится полностью. Известный пример с цилиндром у Хрисиппа хорошо иллюстрирует его мысль: от толчка только начинается движение цилиндра, который продолжает катиться без дальнейших толчков; но если он катится все время, покуда пребывает в движении, и всякий раз, когда толчок приводит его в движение, то лишь в силу его собственной природы, самой его формы цилиндра, сопряженной с нею способности катиться определенным образом (его volu-bilitas, на латинском Цицерона, чей трактат О судьбе - важнейший источник в этом вопросе доктрины). Поскольку цилиндр движется не произвольно, а именно так, и никак иначе, его собственная форма есть основная причина вращения, совершаемого им при движении; толчок извне есть лишь предшествующая причина его движения, он не влияет на вращательную природу этого движения.
В изложениях теории судьбы, более других учитывающих ее этическое значение, уточняется, что "все происходит согласно судьбе в силу предшествующих причин" и что под ними подразумеваются не совершенные и основные, а "вспомогательные и ближайшие" причины[8]. Продолжая сравнение с цилиндром, можно было бы, конечно, возразить, что форма цилиндра не возникла из ничего: она сама есть следствие предшествующих причин, придавших эту форму материи, из которой он состоит. При такой аналогии судьба сводилась бы к подобию несшитого полотна, сотканного из бесконечной последовательности причин и из их совместного действия, какого бы рода вклад они ни вносили в свои следствия. Но цилиндр есть также нечто несводимое к множеству ударов молота или топора, которые придали ему такую форму; однажды полученная материей, эта форма сохраняется, по крайней мере в течение какого-то времени, и ее собственная действенность не растворяется в море действующих на нее причин. Цилиндр можно толкать, тянуть; но он на все реагирует как цилиндр. Это, в конце концов, и делает его приемлемым образом морального действователя.


[1] См. 246 а-b, 247 с-е.
[2] См. т. I, прим. 1 на с. 423.
[3] В оригинале — «прилагательными» (adjectifs): греческое неопределенное местоимение poia передано французским прилагательным qualifiés.
[4] См.: Этика III, Предисловие.
[5] «Большого Хлопка» (англ.). Согласно одной из современных космологических гипотез, Большой Хлопок (противоположность «Большому Взрыву») — конечный момент цикла развития вселенной, завершение стадии ее катастрофического сжатия (разрушение галактик и звезд, переход атомных ядер в первоначальное состояние).
Заметим, что для передачи особенного смысла слова ekpyrōsis у стоиков автор использует искусственный термин: существительное ignification, как и соответствующий глагол, отсутствует в общих словарях французского языка. В русском языке аналогичного эффекта (максимального отдаления от значения слов «горение», «пожар») можно достичь, употребляя редкое и устаревшее слово «опламенение».
[6] Ср. перевод А. А. Столярова (Фрагменты ранних стоиков, т. II, часть 1. M., 1999, фр. 458 и др.): hexis — «структура», physis — «природа».
[7] Букв.: «со-фатальны» («co-fatales»). Этот термин соответствует греческому syneimarmena и его латинскому аналогу confatalia.
[8] Пер. А. А. Столярова (Фрагменты ранних стоиков, т. II, часть 2. М., 2002, ФР· 974)·

СТОИЧЕСКАЯ ЭТИКА

От Диогена Лаэртского (VII, 84) мы знаем план стоической этики по Хрисиппу. В него входили следующие пункты, которые, может быть, не все помещались на одном уровне деления: побуждение, или влечение (hormē/όρμή); благо и зло; страсти; добродетель; цель (telos/τέλος, сокращенное выражение, обозначающее "цель благ" или "высшее благо", благо, которого желают ради него самого и ради которого желают всех остальных благ); первая ценность (слово "ценность" (valeur) передает греческое axia/άξία, но неточно: axia, как мы убедимся далее, отлична от добродетели, которая была бы "первой ценностью" стоицизма, если употреблять слово "ценность" в современном смысле; она есть свойство того, что "стоит труда", что "имеет определенную ценность") и поступки; то, что надлежит делать, или то, что вам подобает (kathēkonta/ καθήκοντα: если переводить одним словом, то "обязанность", идущая от Цицерона, на наш взгляд, предпочтительнее слишком кантианского "долга"); положительные или отрицательные предписания проповедуемой морали.
В этом плане нас поражает явный пробел: нет пунктов о свободе, о необходимости, о моральной ответственности и об их совместимости с теорией судьбы; между тем стоики хорошо понимали, что, по мнению многих, строгая обусловленность судьбой всех происходящих событий, включая и те, которые мы называем своими поступками, грозит лишить всякого значения моральные и правовые понятия, несущие в себе положительную и отрицательную оценку, - понятия блага и зла, добродетели и вины, воздаяния и кары, похвалы и порицания. Возможно, стоики рассматривали этот вопрос как предваряющий всякую возможную этику, а не как проблему самой этики, и полагали, что трактовка, которую он получил в их физике, полностью устраняет проблему.
Чтобы придать минимальный смысл моральной ответственности, не требуется, чтобы наши поступки не имели причин, даже причин внешних по отношению к нам и независимых от нас (как, например, когда кто-то толкает меня на стоящего рядом человека и я наступаю ему на ногу); требуется, чтобы они были действительно нашими поступками, т. е. чтобы мы сами были их причиной. Несомненно, мы не являемся их полными причинами: так же как и все прочее, наши решения не рождаются из ничего; начало им кладут впечатления, приходящие извне и отличающиеся от чувственных впечатлений обычного типа тем, что они представляют нам вещи не как белые или черные, холодные или теплые, а как "предпочитаемые" или "непредпочитаемые"[1]; поэтому они не только создают убеждения ("это - предпочитаемое"), но и вызывают действия (я это принимаю). Вызывают, однако, не прямо и не автоматически: как и генезис убеждения, генезис действия включает момент согласия, или одобрения, которое "зависит от нас самих" - не в том смысле, что мы можем дать или не дать одобрение по произволу и без какого-либо основания, а в том смысле, что, дадим мы одобрение или нет, зависит от нашей природы, от нашего характера, и особенно нашего нравственного склада, от нашей системы ценностей, от нравственной личности, какую мы являем собой продолжительное время. Именно эта нравственная личность (соответствующая внутренней форме Хрисиппова цилиндра) обусловливает качество наших поступков и делает нас их главными причинами, т. е. морально ответственными действователями. Человек обладает гораздо большей онтологической существенностью, чем цилиндр; и это судьба, в ее провиденциальном аспекте, наделила человека разумом и способностью давать согласие и, значит, способностью в великой космической симфонии исполнять и партию причин, а не только следствий. То, что сама наша нравственная личность есть плод нашего развития, нашего воспитания, усвоенных нами привычек, таким образом, не освобождает нас от ответственности, которая может быть либо полной, либо отсутствующей (стоики наверняка не оценили бы нашего понятия "ответственности при смягчающих обстоятельствах"); ответственность не возлагается только на человека, лишенного разума, т. е. самой своей человеческой сути.
Вернемся теперь к воспроизведенной выше "карте" этической области. Логика ее не очевидна. Пожалуй, тут можно различить двоякое движение: восходящее и нисходящее. Вначале усматривается движение снизу вверх - от психологического анализа "побуждений", составляющих основу поступков, к "ценностям" (в привычном для нас смысле слова), ориентирующим поступки в положительном или отрицательном смысле (благо и зло), к потрясениям, которые могут их затронуть (страсти), к возможному для действующего субъекта совершенству (добродетель) и к конечной цели поступков (telos). Далее мы отмечаем движение сверху вниз - от высших выражений нравственности к их различным конкретизациям (kathēkonta) и к наставлениям (предписания и советы). Для удобства мы будем говорить сначала о стоическом определении конечной цели практического разума; затем мы рассмотрим, как она укоренена в естественных стремлениях; и наконец мы зададимся вопросом о путях перехода от природы к разуму, позволяющего возвести сочетание естественных стремлений в этику, которая считает себя более натуралистической, чем этика Эпикура, и более рационалистической, чем этика Аристотеля.
Как и все современные ему школы, стоицизм принимает за основополагающий принцип, что всякий человеческий поступок направлен в конечном счете к единственной цели, по отношению к которой все остальное - только средство или частичная цель, преследуемая лишь в качестве средства. По общему согласию, естественно сосуществующему с глубочайшими разногласиями относительно самого содержания понятия высшей цели, эта цель называется eydaimonia/εύδαιμονία - "счастье" или, ближе к буквальному значению, "благополучие" того, кто "благополучен", не потому, что ему сопутствует случайная удача, а потому, что он "хорошо живет" (в таком же смысле, в каком мы сказали бы о ком-то, что он "хорошо играет" на музыкальном инструменте), потому, что он полностью и объективно реализует свою человеческую сущность и свою индивидуальность. Чтобы отыскать верный путь к счастью, - а именно способ достигнуть счастья ищут и, разумеется, находят различные философские школы, - нужно точнее узнать, в чем оно состоит; поэтому каждая школа характеризуется и отличается своей формулой конечной цели, телоса.
Что касается стоицизма, то формула телоса здесь не единственная; она претерпела сложную эволюцию, в ходе которой к ней прибавляли разъяснения и обоснования, необходимые, чтобы сделать ее понятной и ответить на возражения оппонентов. Если довольствоваться общераспространенным представлением о строгости и суровости стоической морали и исходить из симметрии, с соблазнительной легкостью устанавливаемой между нею и эпикурейской моралью наслаждения, можно подумать, что она всегда в той или иной форме отождествляет телос с добродетелью. Но это не так. Стоики упорно твердят, что добродетели достаточно для счастья, что она нуждается лишь в дополнительных благах, "сопутствующих" ей, по выражению Аристотеля; однако они не смешивают ее со счастьем, по отношению к которому добродетель одновременно и обязательная составляющая, и порождающее начало.
Зеноновскую формулу телоса источники передают нам в двух вариантах, и это, без сомнения, не случайно. В более кратком виде Зенон определил высшую цель так: "жить согласно" (homologoymenōs zēn / ομολογουμένως ζην). Эта формула кажется усеченной: согласно с чем? Контекст цитаты показывает, однако, что она имеет полный смысл, проясняемый этимологией: жить homo-logoy-menōs - значит жить согласно с единым и гармоничным разумом (logos: разумный закон). Обоснование формулы, тоже присутствующее в контексте, подтверждает, что телос порождает счастье, и показывает, чему оно противоположно: "поскольку живущие в раздоре с разумом (makhomenōs) несчастны"[2].
Внутренний "раздор", однако, не должен мыслиться по платоновскому образцу - как беспорядочная борьба между разумной и внеразумной частями души; соответственно, отсутствие внутреннего разлада есть не просто установившийся иерархический порядок между этими частями, подчиненными власти разума. Из соображений одновременно психологических и моральных Хрисипп и с ним наиболее последовательные стоики принимают "монистическую" концепцию души: само ее ведущее начало, hēgemonikon/ήγεμονικόν ("вожатый", "глава" или "управитель") психологически затрагивается и морально компрометируется страстями, страсти же - это одновременно и ошибочные суждения (неоправданное согласие с неверными впечатлениями о хорошем и дурном), и чрезмерные влечения (побуждения к опрометчивым действиям, вызванные этими ошибочными суждениями). Впечатление конфликта между независимыми способностями создается единственно только от быстрого колебания ведущего начала души, hēgemonikon, между двумя противоположными импульсами. Эта теория страстей, часто характеризуемая как этический "интеллектуализм", однако, вовсе не означает, что достаточно обратить к человеку, которым завладела страсть, подобающие слова, и он исцелится от своей страсти: этого не произойдет, поскольку сам разум отравлен и извращен страстью. Стоики весьма проницательно заметили, что одержимый страстью некоторым образом одобряет собственную страсть, даже когда она мучительна; он согласен испытывать ее; поэтому справедливо считать его ответственным и не позволять ему оправдывать страстью свои преступления и безумства. Вот почему врачевание страстей состоит не в том, чтобы их умерять, направляя заключенную в них силу на пользу разуму, ими незатронутому, а в том, чтобы полностью искоренять их, очищая разум от внутреннего извращения, которое они в нем произвели.
Во второй дошедшей до нас версии Зеноновой формулы телоса при наречии homologoymenōs стоит дополнение, которого в греческом, как и в переводе ("согласно"), ему, на первый взгляд, недоставало: "согласно с природой" (tēi physei). Фактически дело обстоит несколько сложнее. Если верить Стобею, более позднему комментатору, передавшему нам краткую формулу, это преемник Зенона Клеанф по своей инициативе дополнил формулу своего учителя; но по Диогену Лаэртскому (VII, 87) сам Зенон "первый сказал в книге "О природе человека", что конечная цель - жить согласно с природой"[3]. Вполне возможно, что Зенон использовал обе формулы, полагая, что более длинная лишь поясняет смысл более краткой; это тем более вероятно, что, учитывая заглавие трактата, в котором он поместил длинную формулу, он, должно быть, понимал под "природой" собственно природу человека, т. е. его разумность. У Клеанфа же, с его космической религией, интерпретация "природы" была иной: для него "природа", с которой надлежит быть "в согласии", есть природа вообще, природа всего мироздания. Хрисипп подавил бы в зародыше мнимый спор между своими учителями, сказав просто, что природа, в согласии с которой следует жить, есть одновременно и природа целого, и особенная природа человека, поскольку в конечном итоге природа великого разумного существа, "целого", та же, что и природа живой части этого целого, несущей в себе "искру" мирового разума.
Стоическая этика держит пари, и ставка велика. Стоики убеждены, что можно дать натуралистическое обоснование этике, которая, на первый взгляд, совершает крайнее насилие над человеком, подавляя его естественные влечения и свободное действие его страстей и устанавливая своего рода "тиранию логоса". Как возможно отождествить жизнь согласно природе и жизнь согласно разуму, различие между которыми бросается в глаза, хотя бы уже потому, что человек не всегда разумен и не рождается разумным? Чтобы понять, как стоики попытались выиграть пари, надо обратиться к теории "побуждения", составляющей первый пункт плана этики по Хрисип-пу, и к анализу первых стремлений живого существа, начинающему большинство классических изложений стоической этики (книга III De finibus Цицерона, книга VII Диогена Лаэртского). Мы не последовали этому примеру, поскольку нет уверенности, что сам Зенон двигался именно в таком направлении; возможно, что его преемникам потребовалось объяснить, как человек может достичь цели, которую ему определил Зенон. Кроме того, им надо было дать достойный ответ Эпикуру, чей гедонизм искал подтверждений в инстинктивном поведении новорожденных младенцев и детенышей животных, этих живых "зеркал" природы, еще не извращенной деспотичными условностями общества: разве не видно воочию, что они стремятся к удовольствию и избегают страдания?
Стоики решительно преследуют эпикурейцев на этой территории и пытаются сразить их, пуская в ход веские аргументы. Удовольствия ли ищет живое существо от рождения? Не стремится ли оно к самосохранению, к саморазвитию и ко всему тому, что их обеспечивает? Наблюдение показывает, что если действия, способствующие достижению этих целей, чаще всего сопровождаются удовольствием как побочным эффектом, то живое существо совершает и такие действия, которые не сопровождаются удовольствием, и даже такие, которые требуют усилия и сопровождаются страданием. Такова же логика естественного промысла: было бы противоречием, если бы природа создала живые существа безразличными к самосохранению; она не могла не сделать их "близкими" самим себе, "своими" для себя самих, способными инстинктивно отличать то, что им соответственно и пригодно, от того, что им чуждо и губительно. Все эти выражения должны раскрыть смысл технического термина oikeiōsis/οἰκείωσις, обозначающего собственно действие природы на свое творение, а именно действие, направленное на то, чтобы сделать его oikeion/οἰκεῖον (т. е. привычным и близким) самому себе; можно передать значение этого понятия более свободно: живому существу по природе свойственна "забота о себе самом", первичная "склонность", или "привязанность", к самому себе. Эта практическая склонность, которая обусловливает инстинктивное поведение, согласно стоикам не могла бы существовать, если бы животное не обладало от рождения как бы "сознанием" своего устроения - своего тела и частей этого тела, а также их возможного употребления в настоящем или в будущем. Ведь ребенка не учат держать вещи, ходить и даже говорить, как позднее учат читать, писать или считать.
В наиболее полных текстах, касающихся этой теории, уточняется, что живое существо проявляет склонность "к самому себе и своему устроению [systasis/σύστασις]". Это уточнение имеет целью, в частности, подготовить распространение понятия oikeiōsis за пределы отношения животного индивидуума к самому себе. "Устроение" живого существа - это совокупность его частей и способ их организации. Но живое существо воспроизводит себя, оно выбрасывает вовне части себя самого, дающие жизнь "от-прыскам". Инстинктивная привязанность, которую питает всякое животное к своему потомству, заботы о нем - это распространение его привязанности к себе самому и заботы о себе самом. По словам Плутарха, Хрисипп, доводя читателя до отвращения, повторял "во всех своих книгах по физике и этике, что мы от рождения близки самим себе, частям нашего тела и собственному потомству". Это постоянная формулировка, впрочем несколько странная (животное привязано к своему потомству от рождения - ?), несомненно, отражает стремление показать, что oikeiōsis расширяет свою сферу - простирается с ego на alter ego и с настоящего на будущее. Такое существо, как человек, запрограммировано на то, чтобы инстинктивно чувствовать себя связанным с другими, сначала в семейном кругу, затем в концентрических общностях, все более широких в пространстве и времени; естественная способность к социальной жизни, основанная на изначальной любви к себе, объединяет его с членами того же общества, с индивидуумами рода человеческого, наконец, со всем множеством разумных существ - людей и богов.
Но oikeiōsis расширяется и другим способом. Одно из ее первых следствий - то, что внешние вещи в окружении живого существа распределяются по их потребительной ценности, соответственно положительному или отрицательному вкладу, который они могут внести в его сохранение: они представляются ему как полезные или вредные, "приемлемые" или "неприемлемые" с той же инстинктивной непосредственностью, с какой оно само представляется себе как "долженствующее быть сохраненным". Жить - значит действовать, а действовать - значить выбирать.
Каким образом стоики предполагали совершить переворот и основать на этих приземленных истинах свою столь возвышенную мораль, взойти от инстинкта младенца к разуму взрослого человека, от биологических ценностей первого к нравственным ценностям второго, от природы к мудрости? Цицерон в своем изложении стоической этики прибегает к метафоре, помогающей осмыслить этот труднопостижимый переход:
"Подобно тому как часто бывает, что человек, кому-то рекомендованный, ценит последнего больше, чем своего рекомендателя, так нисколько не удивительно, что прежде природные начала вверяют нас мудрости, а потом уже сама мудрость становится для нас дороже, чем те начала, благодаря которым мы ее достигаем" (De finibus III, 23).
Чтобы пояснить это сравнение с рекомендательным письмом, надо привести in extenso[4], несмотря на пространность цитаты, всю главу, непосредственно описывающую процесс, который иллюстрирует метафора Цицерона (III, 20-22).
"[Из этих природных первоначал] следует такое разделение: они называют ценным [aestimabile, по-гречески axian ekhōn] (я полагаю, мы так будем называть это) то, что либо само согласно с природой, либо создает нечто такое же, что является достойным выбора потому, что обладает неким весом, имеющим ценность, которое они называют axia/άξία, и наоборот, неценное [inaestimabile] - это то, что противоположно первому. Таким образом, исходя из вышеустановленных принципов, а именно: согласное с природой должно приниматься [sumenda] само по себе, противоположное ему равным образом отвергаться [rejicienda], первой обязанностью (так я перевожу греческое kathēkon/καθήκον) является обязанность сохранять себя в естественном состоянии, а затем - придерживаться того, что согласно с природой, и отвергать противоположное; а когда появляется отбор и отвержение, за этим естественно следует выбор с исполнением обязанности, а далее - постоянный отбор и, наконец, отбор, который остается до конца верным себе и согласным с природой, в котором впервые возникает и начинает осмысливаться то, что поистине может называться благом.
Ведь первой является склонность человека к тому, что согласно с природой; но как только он обретает понимание <этого> или, лучше, понятие, которое стоики называют ennoia/εννοια, видит порядок в том, что должно делать, и, если так можно выразиться, согласие, он оценивает его много выше, чем все то, что он любил сначала, и через познание и размышление приходит к выводу, что именно здесь заключено высшее благо для человека, достохвальное само по себе, желанное [expetendum] само по себе. А так как оно заключено в том, что стоики называют homologia/ομολογία, мы же станем, если угодно, называть согласованностью [convenientia], поскольку именно в этом заключено то благо, с которым должно соотноситься все, то, стало быть, достойные поступки [honesta facta] и само по себе достойное[5] [honestum], которое единственное считается благом, - только это одно, хотя и возникает позднее, благодаря собственной своей силе и достоинству является желанным [expetendum]; а из тех вещей, что составляют природные первоначала, ни одна не является желанной сама по себе.
А поскольку то, что я назвал обязанностью, исходит от природных первоначал, оно неизбежно соотносится с ними, так что можно с полным правом утверждать, что все эти действия направлены на то, чтобы достигнуть природных первоначал, однако не в такой мере, чтобы это стало предельным благом, потому что к первым естественным влечениям не принадлежат достойные деяния, ибо они являются следствием и возникают, как я сказал, позднее. Однако же это достойное деяние согласно с природой и значительно сильнее побуждает нас стремиться к нему, чем все предыдущее. Но прежде всего необходимо заранее исключить одно заблуждение: не надо думать, что отсюда следует, будто существует два высших блага. Действительно, если бы кто-нибудь вознамерился попасть в цель, бросая копье или стреляя из лука, вот что мы назвали бы предельным благом для него: делать все возможное, чтобы попасть в цель. В этом сравнении стрелок или метатель должен делать все, чтобы попасть в цель; именно это <старание> делать все для осуществления намерения оказывается чем-то вроде того предела, который в жизни мы называем высшим благом; само же попадание в цель есть то, что надлежит выбирать [seligendum], а не то, чего надлежит желать [expetendum]"[6].
Пользуясь анахронической гегельянской терминологией, можно было бы сказать, что в этом тексте сделана попытка осуществить Aufhebung[7] и продемонстрировать, как при формировании взрослого человека, сознательного действователя, система жизненных ценностей, установленная природой, превосходится, уничтожается и сохраняется в системе моральных ценностей, санкционированной разумом. У терминологии стоиков даже есть преимущество: как мы уже отмечали, они обычно не пользуются общим родом при обозначении тех "ценностей", которые преобладают в начале, и тех, что преобладают в конце. Вещи, согласные с природой, имеют axia, некоторую степень ценности, допускающую сравнения; истинное благо имеет цену несравненно и неизмеримо более высокую, потому что оно, можно сказать, иного порядка. Различие этих двух порядков четко выражается и в употреблении двух разных глаголов для обозначения позиции, диктуемой ценностями каждого порядка. Вещи, согласные с природой, "надлежит выбирать" (seligenda), т. е. предпочитать отсутствию их или же их противоположности, конечно, с оговоркой, что есть выбор и что варианты равны в других отношениях. Истинного блага "надлежит желать" (expetendum) не из-за предпочтения его чему-то другому и не при каких-то условиях, а ради него самого и безусловно.
Большим новшеством, которое позволяет стоикам осуществить переход от одного порядка к другому, является здесь не превращение количественного прогресса в качественный скачок (оно сыграет свою роль, как мы увидим позже, в других разделах стоической этики), а смещение акцента с материи на форму целенаправленного поведения. На первых этапах своего становления это поведение обусловливается и определяется тем, что способствует или препятствует сохранению и развитию действователя как живого существа: еда, питье, кров. Важно реально получить эти внешние вещи; бесплодные поиски, неэффективная защита означают для действователя полный крах. Но по мере организации и закрепления "отборочной" деятельности форма ее, т. е. ее регулярность, ее логичность и рациональность, постепенно становится главенствующей над ее содержанием. В поведении действователя наружно ничто не меняется: он продолжает, как и прежде, "отбирать", в положительном и отрицательном смысле, согласное и противное его природе; форма его деятельности по отбору все так же нуждается в материи. Но радикально меняется система ценностей, управляющая его поведением: он осознает, что единственное благо, достойное того, чтобы желать его и стремиться к нему, - это благо, стремление к которому не может окончиться крахом из-за внешней неудачи. "Местопребывание" этого блага - способ действования, стиль действия, если можно так выразиться, а не его объект. В конечном счете, стремление обрести дороже обретаемого; вот почему, если оказывается, что мы не обретаем ничего, по какой-либо причине, не зависящей от нашей воли (порыв ветра, отклоняющий направленную прямо в цель стрелу), это не имеет значения: если мы желаем только того, что зависит от нас самих, а именно - делать все, чтобы достичь того, достижение чего от нас не зависит, мы не можем потерпеть крах, не достигнув этого.
Динамика, которую мы попробовали описать, получает статическое выражение в классификации по типу обычного для стоиков трехчастного деления: они различают благо, зло и то, что не является ни благом, ни злом. Зенон, чтобы провести четкое различие между тем, что мы называем собственно моральными ценностями, и тем, что он сам называл axia (внеморальная ценность вещей, согласных с природой), оставил для морального совершенства и его противоположности - для добродетели и порока - законное наименование "благо" и "зло". Все, что не есть ни добродетель, ни порок, должно рассматриваться, в моральном отношении, как "безразличное". Его не следует принимать в расчет, когда хотят дать вещам моральную оценку: вещи, согласные с природой, здоровье, богатство, сила, власть, обычно принимаемые за блага, не являются истинными благами; можно быть счастливым (по крайней мере, "объективно") и без них, а с ними - несчастным; их можно дурно употреблять. Морально безразличное не следует принимать в соображение и тогда, когда человек хочет оценить нравственный характер другого или же свой собственный. В силу специфики морального суждения стоики поразительно скупы на уважение: мы не должны уважать ни богатство, ни могущество, ни силу, ни ум, ни молодость, ни здоровье, ни даже самую жизнь, а тем более - их противоположности, будь то в себе или в других.
Однако вещи морально безразличные безразличны лишь в моральном отношении. Внутри класса естественных ценностей вводится новое трехчастное подразделение. Вещи, согласные с природой, ввиду их ценности в аспекте выбора, сочетающейся с нулевым уровнем их моральной ценности, могут быть названы "предпочитаемыми" (proēgmena); объективно оправданно предпочитать эти вещи их отсутствию, при условии, что мы готовы признать в обстоятельствах, из-за которых мы можем их лишиться, естественное действие причин и про-мыслительный разум судьбы. Соответственно, вещи, противные природе, таковы, что предпочтительно быть от них избавленными (apoproēgmena)[8]. Между названными двумя видами находится еще один, совершенно нейтральный вид: вещи, безразличные и в моральном, и в природном отношении, как, например, иметь четное или нечетное количество волос.
Существование этой тонкой теории, даже внутри стоической школы, оказалось под угрозой из-за непонимания, которое позволяет судить о степени ее оригинальности и новизны. Ученик Зенона Аристон Хиосский так определяет телос: "конечная цель - жить, сохраняя безразличие к лежащему между добродетелью и пороком и не признавая никакого различия в этих вещах; напротив, ко всему следует относиться одинаково"[9]; это значит, что он отождествляет вещи морально безразличные с вещами природно безразличными и упраздняет класс вещей, безразличных в моральном, но не в природном отношении. Другой ученик Зенона, Герилл, прямо различает две цели: главную, которую он оставляет для мудрецов, телос в собственном смысле слова, и подчиненную, второстепенную цель (hypotelis/ύποτελίς), законную и благую для других; это подтверждает если не полную, то хотя бы частичную правоту тех, кто говорили, что стоицизм признает два высших блага. Академик Антиох Аскалонский, доказывавший глубинное согласие между крупнейшими философскими школами, считал чисто словесным ухищрением со стороны стоиков называть "предпочитаемыми" вещами то, что другие называют благами, и предлагал соединить "то, что надлежит принимать" и "то, чего надлежит желать" в эклектически вместительном понятии высшего блага.
Упорно сопротивляясь всем этим теоретическим соблазнам, стоики стараются сохранить совершенно особый стиль действия, который они впервые определяют с такой точностью, но который обнаружится в других формах у многих других мыслящих людей. Парадоксальным образом (противники стоицизма сказали бы: абсурдным образом) то, чего желает, к чему стремится действователь, не есть, однако, цель (мишень лучника, skopos/σκοπός) его действия; то, к чему он стремится, его телос - это совершенство самой деятельности, направленной на достижение поставленной цели, даже если достичь ее не суждено. Он по-настоящему увлечен своим действием, так как он отнюдь не отрицает всякую ценность у той цели, которую преследует; он пускает в ход все средства, какими располагает; речь идет не о каком-то смутном желании, неопределенном "намерении". Но на другом уровне своего "я" он в высшей степени безразличен к успеху или неудаче своих предприятий и готов признать перст промыслительной судьбы в препятствиях, не позволяющих ему достичь цели. Он делает то же, что и все (в этом смысле он не киник), но не так, как все (в этом смысле он приходит к тому же результату, что и киник, а именно к полному удовлетворению тем, чего он поистине желает). Деятельность его всегда осуществляется, как пишет Эпиктет, "с оговоркой" (hypexairesis/υπεξαίρεσι.ς по-гречески, exceptio по-латыни) - понятие, которое прекрасно иллюстрирует одна цитата из Хрисиппа, в точности приведенная Эпиктетом (Беседы II, 6, 9):
"До тех пор, пока мне неясно последующее, я всегда придерживаюсь более естественного для достижения того, что по природе. Ведь сам бог создал меня способным к выбору этого. А если бы, конечно, я знал, что сейчас мне предопределено судьбой болеть, то я и влекся бы к этому. Ведь и нога, если бы она обладала умом [и понимала, что у меня есть веские причины перейти эту грязную канаву] , влеклась бы к тому, чтобы ступать в грязь"[10].
Перенесем этот пример в область политической деятельности - тогда он, без сомнения, будет более понятным для современного читателя. Согласны с общественной природой человека желание жить, вместе с другими, в справедливом и свободном обществе, мечта о гармоничном человечестве; противно этой самой природе приспосабливаться к несправедливости тирана, к империализму какой-либо нации. В римскую эпоху многие стоики или те, кто находился под влиянием стоицизма, отважно включались в борьбу против несправедливости и тирании, от Блоссия из Кум, советника Гракхов, до сенаторов, составивших героическую оппозицию империи. Но стоик, упреждая Декарта, применяет картезианскую максиму "морали с оглядкой на провидение" - "всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу, изменять свои желания, а не порядок мира"[11]. Если он может сказать, подобно герою Сартра: "надо идти на эту войну, и я пойду", то его товарищи по борьбе всегда могут заподозрить его в том, что в глубине души он не стремится выиграть войну, что он заранее смиряется с поражением, если оно неизбежно, и, наверное, в какой-то мере способствует поражению самим своим смирением. Медленному прогрессу справедливости в мире он предпочитает великолепное изваяние себя самого, создаваемое его поступками, и, если потребуется, даже самоубийством. Таким образом, стоицизм обрисовывает, без сомнения впервые в столь отчетливом виде, этику "убеждения" и внутренней правоты, чей спор с этикой "ответственности" и действенности продолжается и поныне.
Под конец попробуем разобраться в некоторых трудностях, порождаемых стоическим понятием мудрости. Здесь мы тоже будем говорить о связи между формой и содержанием действия. В первом приближении фигура мудреца представляет нравственный идеал стоицизма. Идеальность мудреца не только не затушевывается, но и намеренно подчеркивается: ни один из корифеев стоицизма не выставлял себя мудрецом, и по учению стоиков, хотя нельзя сказать, что никогда не существовало мудрецов, те, кто достойны называться этим именем (например, Сократ, Диоген Киник), также редки, как Феникс. Абсолютное совершенство мудреца выражается в бесчисленных парадоксах: только он один счастлив, только он один свободен, он один царь, он один судья; только мудрецы между собой друзья, родные, сограждане; ибо эти атрибуты незаслуженны, когда их субъект не является нравственно совершенным и не владеет знанием блага и зла. Все, что ни делает мудрец, правильно; он обладает всеми добродетелями, и все они находят воплощение в каждом его поступке. Всех тех, кто не принадлежит к мудрецам, - то есть нас с вами - картина этого совершенства может повергнуть в уныние, как и противоположная картина их собственного несовершенства. Все они - phayloi. Это слово труднопереводимо (phayloi, строго говоря, не столько "глупцы" или "неразумные", сколько "ничтожества", "негодные" люди), но в любом случае у него определенно уничижительное значение. Положение phayloi тем более незавидно, что в некотором смысле они все являются "негодными" сходным образом: так можно утонуть в водоеме метровой глубины, находящемся на высоте сто метров над уровнем моря. Одинаковы и все их провинности; они не могут извинить себя, сказав: "Да, я совершил такой-то поступок, но ведь хуже было бы, если бы я сделал то-то"; ибо при данных обстоятельствах ненадлежащим был такой-то поступок, и как раз его они и совершили. Кажется, ничего лучшего не придумаешь, чтобы внушить людям чувство вины.
Однако нельзя не отметить, что в психологическом и историческом плане идеальность стоического мудреца не оказывала расслабляющего или расхолаживающего действия, а, наоборот, нередко служила морально воодушевляющим фактором. Это можно понять, сравнивая стоические формулы телоса с той, которая на основании знаменитой фразы из Теэтета к концу эллинистической эпохи принималась за платоновское определение высшего блага, - "посильное уподобление богу". Платоновская формула в известном смысле более амбициозна, чем формула стоиков: у Платона речь идет о том, чтобы превзойти человеческий удел, следствие нисхождения души в тело и во временный мир; но это ностальгическое и дерзновенное стремление сразу же умеряется осмотрительностью: оно - лишь "посильное". Стоический мудрец, напротив, при всем его совершенстве, остается человеком; у него есть тело, и различные авторы серьезно перечисляют физиологические рефлексы, в которых он не властен. Phaylos/φαύλος всегда вправе сказать, что он из того же рода, что и мудрец; этот последний представляет во всей полноте разум, общий для людей и богов. Было бы бессмысленно желать, чтобы phaylos "посильно" подражал мудрецу, так как в принципе ничто в его природе не мешает ему самому стать мудрецом. Стоицизм, проявляя скромность в оценке индивидуумов, чрезвычайно гордится человеческим родом.
Исходя из этого, без сомнения, можно объяснить еще один парадокс стоической концепции мудрости: несмотря на пропасть, полагаемую между мудрецами и немудрецами, стоики вовсе не лишают смысла понятие нравственного прогресса (prokopē/προκοπή) и не считают бесполезными методы "паренезии"[12], или нравственного воспитания (советы, увещевания, предписания применительно к конкретным ситуациям, духовное наставничество), которые, несмотря на раннюю критику этой части стоической этики со стороны Аристона Хиосского, занимали большое место в деятельности учителей школы и особенно распространились в римском стоицизме (для примера сошлемся на Письма к Луцилию Сенеки). Ключ к разрешению этого парадокса надо искать в той связи, которую мы уже открыли в важнейших пунктах стоической этики, - связи материи и формы действия. Одна фраза Хрисиппа выражает суть стоического учения в этом вопросе:
"Совершенствующийся [prokoptōn], приблизившись к наилучшему, непременно исполняет всё, что ему надлежит делать [kathēkonta], и ничем из этого не пренебрегает; однако жизнь его еще не является счастливой, но счастье привходит в его жизнь, когда эти промежуточные действия [ни добродетельные, ни порочные сами по себе] приобретают все больше устойчивости и постоянства и обнаруживают своего рода отвердевание [pēxis] " (цитируется у Стобея, 5- 906,18 - 907, 5 = Long-Sedley 591).
Поскольку "совершенствующийся", достигнув конечного пункта, которого он может достичь в таком качестве, исполняет все без исключения kathēkonta/καθήκοντα, т. е. всё, что он должен делать, можно предположить, что его совершенствование на предыдущих этапах состояло поначалу в том, чтобы исполнять некоторые kathēkonta, затем все больше и больше из них, затем почти все, - иными словами, количественно накапливать исполненные обязанности, не пренебрегать ничем из того, к чему он предназначен своей природой, не забывать ни об одной из своих функций в мире как едином космосе и в мире человеческом. В этом плане стоицизм способен удовлетворить конформистские стремления: совершенствующийся выполняет все больше и больше действий, по природе возлагаемых на живое существо, на сына, супруга, отца, гражданина, человека. Но он еще не будет ни мудрым, ни счастливым, пока это количественное накопление не превратится - словно скрепленное строительным раствором или приправленное застывающим соусом - в качественный скачок. Kathēkonta у мудреца становятся "правильными поступками", katorthōmata/κατορθώματα, потому что их источник - совершенство его внутреннего расположения. Подлинная моральная оценка относится к действователю, а не к действию; вот почему стоики не смущаясь говорят, что порой мудрец, при соответствующих обстоятельствах, совершает самые нелепые поступки. Этим стоицизм может привлечь к себе людей, превыше всего ставящих то, что позднее назовут свободой чад Божьих.


[1] См. ниже прим. 1 на с. 612.
[2] Пер. А. А. Столярова (указ. изд., т. I, фр. 179).
[3] Пер. А. А. Столярова (там же).
[4] Полностью (лат.).
[5] Во французском тексте — les actions vertueuses et la vertu elle-même («добродетельные поступки и сама по себе добродетель»).
[6] Пер. Н. А. Федорова. Три последние фразы несколько изменены в соответствии с интерпретацией Ж. Брюнсвига.
[7] Снятие (нем.).
[8] В переводе этой пары понятий («предпочитаемое — непредпочитаемое») мы следуем А. А. Столярову. См. его терминологическое пояснение в кн.: Фрагменты ранних стоиков, т. I, с. 82. Ср. другие варианты перевода: «предпочтительное — избегаемое» (М. Л. Гаспаров), «предпочитаемые (praeposita) — отвергаемые (reiecta) {вещи}» (Н. А. Федоров — Учение академиков (вторая редакция), 37; О пределах блага и зла III, 52, ср. III, 15: «вещи предпочтительные и вещи неприемлемые»).
[9] Пер. А. А. Столярова (указ. изд., т. I, фр. 351).
[10] Пер. Г. А. Тароняна.
[11] Декарт Р. Рассуждение о методе, Часть третья. Пер. Г. Г. Слюсарева.
[12] От греч. parainesis — «увещевание», «наставление», «совет».