Глава XX РИТОРИЧЕСКАЯ И ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА III-V вв.

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.
Автор: 
Стрельникова И.П.

1. ПАНЕГИРИКИ

Панегирики и хвалебные речи во все времена и при самых различных формах государственного устройства были видом ораторского искусства, наиболее далеким от реальной жизни. По самой цели своей, они не могли и не должны были полностью соответствовать действительным фактам; восхваляемое лицо, будь то полководец или государственный деятель, по необходимости изображалось в них не таким, каким оно было в действительности, а каким оратор хотел запечатлеть его в памяти слушателей, а впоследствии -в памяти потомков. Если хвалебная речь относилась к лицу, уже умершему, то ей еще могла быть обеспечена некоторая искренность и правдивость, хотя и тогда роль его в истории всегда преувеличивалась; если же панегирист обращался непосредственно к восхваляемому им "герою", да еще такому, который занимал наивысшее в государстве положение, т. е. к самому императору, то, конечно, почти ни одного слова его речи нельзя было принимать за чистую монету; едва ли можно сомневаться в том, что и сам оратор, и восхваляемое им лицо, да и все слушатели, хорошо это понимали.
Тем не менее, даже в этих, сугубо традиционных и риторических произведениях, иногда против воли автора, а иногда - если автор был достаточно умен и хитер - в полном соответствии с его намерениями пробиваются сквозь толщу пустословия ростки подлинной жизни. Некоторые ораторы, занимающие более высокое положение и достаточно уверенные в благосклонности императора, используют возможность личного обращения к императору для того, чтобы негласно подать ему совет, набросать программу его правления; такого рода речи встречаются, правда, преимущественно у ораторов греческих: в таком, несколько поучительном, тоне осмеливался говорить с Траяном Дион Хрисостом, с Валентинианом Фемистий, с Юлианом Либаний, с Аркадием Синесий, сам же Юлиан в двух панегириках ненавистному для него Констанцию даже сумел упомянуть о нескольких очень неприятных для Констанция фактах, лишь прикрыв их весьма прозрачной лестью. Из латинских же панегириков, дошедших до нас, только панегирик Плиния Младшего Траяну носит несколько программный характер; Плиний пользуется для этого искусным приемом: он отрицательно отзывается о ряде мероприятий Домициана и систематически противопоставляет им разумные распоряжения Траяна по вопросам организации управления, строительства городов, урегулирования торговли и средств сообщения и т. п., обрисовывая тем самым всю одобряемую Плинием правительственную систему Траяна.
Прочие дошедшие до нас латинские панегирики принадлежат рядовым риторам; некоторые из них (например Мамертин и Евмений) занимали государственные должности, но не очень значительные, о других даже и этого сказать нельзя; многие панегирики анонимны. Ни один панегирист не берет на себя смелость характеризовать внутреннюю государственную деятельность императоров даже в самых общих чертах и тем более высказать свое мнение, хотя бы и в замаскированной форме; основной темой всех панегириков являются военные победы над пограничными племенами или над враждебными претендентами на престол. Однако даже в этих утомительных многословных произведениях нередко отражены отдельные стороны реальной политической жизни.
Рукопись сборника латинских панегириков, найденная гуманистом Ауриспой в половине XV в. в Майнце, содержит двенадцать речей. На первом месте в нем помещен панегирик Плиния Младшего Траяну, хронологически наиболее ранний, а с точки зрения литературной, - наиболее ценный образец этого жанра. Остальные 11 панегириков, по-видимому, объединяют два сборника, а именно: три панегирика, приписываемые определенным лицам, - речь к Феодосию Великому ритора Латиния Паката Дрепания (Latinius Pacatus Drepanius) от 389 г.[1], речь известного ритора Мамертина (Claudius Mamertinus) от 362 г. с выражением благодарности Юлиану за назначение Мамертина консулом, и речь Назария (Nazarius) к Константину от 321 г. по поводу 15-летия его правления и пятилетия с момента назначения цезарем его младшего сына, тоже Константина.
Тот обратный хронологический порядок, в котором расположены эти три панегирика (389, 362, 321 гг.), сохранен и во втором сборнике, введенном под заголовком: Incipiunt panegyrici diversorum; он охватывает период между 289 и 311 гг., т. е. время правления и отречения Диоклетиана и Максимиана, а также период семейных смут и столкновений между их преемниками; вполне понятно, что ораторы, выступавшие в такую беспокойную эпоху, старались придерживаться общих фраз и не слишком подробно говорить об отдельных фактах: так, в речи на свадьбе Константина и Фаусты (№ 7), младшей дочери Максимиана, тщательно обойден вопрос о том, что Константин уже женат и имеет сына и что Максимиана принудил к отречению Диоклетиан; а в панегирике VI крайне глухо говорится о гибели старого Максимиана, пытавшегося еще раз вернуть в свои руки власть.
Из второго сборника только одна речь может быть с достоверностью приписана определенному лицу -учителю красноречия Евмению (Eumenius), которого Констанций Хлор назначил ректором высшей школы в Августодуне (город в Галлии), нынешней Отене; Евмений, по происхождению грек, был уроженцем этого города, куда переселился из Афин уже его дед, тоже бывший преподавателем риторики; после недолгой службы при дворе Констанция Евмений был вновь назначен педагогом в Отен и, по-видимому, вознагражден при удалении от двора двойным окладом в 600 тысяч сестерций; он застал родной город сильно пострадавшим от междоусобных войн, пожертвовал свой годичный доход на восстановление школы и в своей речи одновременно благодарил Констанция за его помощь городу и призывал его и других могущественных и богатых людей последовать его примеру. Остальные панегирики анонимны, если не считать, что лишь в одной рукописи X и XI панегирики приписаны некоему Мамертину, но, судя по датировке, не тому Мамертину, которому достоверно принадлежит панегирик Юлиану).
К четырем панегирикам первой группы и семи второй группы добавлен еще XII -тоже анонимный панегирик Константину, выпадающий из обратного хронологического ряда и относящийся к 313 г. По характеру он ничем не отличается от предыдущих.
Все панегирики в преувеличенных выражениях излагают преимущества императорской власти. Восхваляемый император всегда оказывается не только величайшим полководцем и героем, но не раз называется божественным. Так, например, родине Феодосия, Испании, подобает больший почет, чем Криту, где стояла колыбель Зевса, или Делосу, вскормившему близнецов Леды, и Фивам, воспитавшим Геркулеса: "Тому, что мы слышали, мы можем не верить: Испания дала нам бога, которого мы видим перед собой" (панегирик II, гл. 4). Императорам всегда сопутствует Фортуна, они любимцы ее; вся природа радуется их появлению, над ними всегда сияет голубое небо и солнце; Сатурн смог дать людям лишь краткий золотой век, императоры дают его непрерывно. Аллегорические фигуры Мудрости, Мужества, Терпения и т. п. составляют их свиту.
Однако, риторы не ограничиваются этими мифологическими похвалами, а переходят к восхвалению более конкретных свойств императора - щедрости и благосклонности к приближенным. Должности, получаемые по назначению императоров, по их утверждению, более почетны, чем те, которые некогда в римской республике давались по выбору народа. Восхваление личности императора, лесть, пышная и многословная, но по существу безобидная, приобретает в этих выпадах против римской республики явно выраженный политический характер. Известно, что преклонение перед республикой долго держалось в кругах консервативной аристократии; приближенным новых, часто недолговечных, императоров это преклонение совершенно чуждо и они откровенно говорят об этом. Рассказывая о первых царях Рима и об изгнании Тарквиния, Латиний Пакат заканчивает так: "Если бы согласно природе вещей было возможно, чтобы создатель римской свободы, ненавистник царского имени, Брут, вернувшись к жизни, увидел твой век [следует длинное перечисление всех достоинств этого века], то он несомненно изменил бы свое мнение и, видя, что свобода и достоинство Рима находятся в лучшем положении при тебе, императоре, чем при нем, консуле, он бы сказал непременно, что ему следовало свергнуть только самого Тарквиния, но не царскую власть" (II, 20).
Еще дальше в своем унижении и в унижении древности идет Мамертин, получивший консульство из рук Юлиана и осыпанный его милостями (по-видимому, за верность язычеству); заверив императора, что он "с нежной юности до седых волос" не мечтал ни о чем другом, кроме консульской должности (III, 17), Мамертин очень резко отзывается о тех временах, когда эта должность давалась центуриатскими комициями, ибо "в беспорядочной толпе неопытных людей не может быть ничего прочного; так как порядочных людей (boni) там мало, а бессовестной черни много, то там преимущество принадлежит множеству и толпе; должности по народному голосованию захватывались теми, кого одобряло большинство, то есть худшие; оттого и случилось, что наши предки видели Габиниев избранными, а Катонов отвергнутыми" (III, 19). Насколько сдвинута в представлении Мамертина, выступающего защитником "Катонов", вся историческая перспектива, ясно само собой. По сравнению с этим уже только комическое впечатление производят восторги Мамертина по тому поводу, что прежде .приходилось добиваться консульства "великими трудами, и оно доставалось соискателю, как нечто должное", а он получил его без всякой заслуги и ему придется теперь постараться стать достойным его (III, гл. 31).
Но наряду с тем восхищением, которое якобы вызывает у ораторов положение государства, у них не раз встречаются и вполне реальные картины тех ужасов и разрушении, которыми так богаты III и IV вв. Эти описания осторожные панегиристы, правда, всегда относят в прошлое-в их время все раны якобы уже залечены, -но стоит заглянуть в хронологию, чтобы увидеть, что это прошлое не так уж далеко -всего 30-40 лет.
В панегирике Константину (VIII) рисуется такая картина правления Галлиена (260-268 гг.). "В то время, то ли по беззаботности в управлении, то ли по воле судеб у государства были отсечены почти все его члены: парфянин излишне зазнался, а житель Пальмиры сравнялся с нами; отпали весь Египет и Сирия, была потеряна Ретия; Норик и Паннония были опустошены; сама Италия, владычица народов, оплакивала гибель многих своих городов; она не могла даже горевать об отдельных вещах, ибо была лишена почти всего" (VIII, 10).
Все панегирики полны упоминаний о пограничных стычках и войнах, о междоусобицах между правителями и новыми претендентами и узурпаторами. Императоры непрерывно сражаются то на Востоке, то на Западе. Быстрота их передвижений становится "общим местом" панегиристов-риторов. Феодосий сражается на Рейне и Истре, с саксами, скоттами, алеманнами и маврами (II, 5); его войска, "как бы перелетающие с одного конца мира на другой", сравниваются с Кастором и Поллуксом, перелетевшими из Фессалии на Тибр (II, 39), Максимиан и Диоклетиан всю жизнь проводят в походах: "Его только что видела Сирия - и вот уже его встречает Паннония; ты только что посещал города Галлии, и вот ты уже переходишь вершины Геркулесова Монойка; когда мы думаем, что вы оба находитесь на Западе и Востоке, вы вдруг появляетесь в самом сердце Италии" (XI, 4). Все панегирики испещрены именами варварских племен, отовсюду наступающих на шатающуюся римскую державу.
Интересно отметить, какую роль в это время играет Галлия. Большинство панегиристов -уроженцы именно этой провинции; один из них, эдуй по происхождению, с гордостью говорит о многовековой дружбе своего народа с Римом. Евмений приводит оригинал письма Констанция Хлора с теплым отзывом о галльских городах и о их населении, пострадавшем от войны; Феодосий прилагает усилия для залечивания ран Галлии, пострадавшей от восстания Максима. Даже по таким искусственным произведениям, как панегирики, ясно видно, как культурная жизнь передвигается на север, как подготовляется новый центр культуры и просвещения в будущей феодальной Европе -"прекрасная Франция".
Надо остановиться еще на одном интересном политическом наблюдении, проскользнувшем в XI панегирике (на день рождения Максимиана). Оратор в конце своей речи поздравляет Максимиана с тем, что ему уже не надо так много сражаться с варварами, как прежде, так как варвары стали "терзать и уничтожать друг друга и охваченные яростью подражают вашим [т. е. римским] походам в Ретию и Сарматию" (XI, 16). Далее идет перечисление войн между варварскими племенами во всех концах мира, и оратор кончает речь следующей многозначительной тирадой: "Вы отмстили врагам не оружием, не походами, как было до сих пор; вы, счастливейшие императоры, победили только своим счастьем. Скажите, когда римские правители с большей радостью могли похвалиться своим счастьем, чем в то время, когда они видели, что враги спокойны, живут мирно и тихо? Но насколько радостнее и прекраснее те слова, что теперь у всех на устах, когда люди говорят о вашем времени: варвары берутся за оружие, но друг против друга! Варвары победили, но - своих соплеменников. Такие бесчисленные удачи, такие новые успехи посылает вам фортуна... И это счастье, о лучшие императоры, вы заслужили вашим благочестием" (XI, 18). Можно с полной уверенностью предположить, что это "счастье" пришло к Диоклетиану и Максимиану, хитрым и искусным императорам, только благодаря их уменью вести политические интриги и натравливать варварские племена друг на друга. Однако даже самым ловким и удачливым императорам IV-V вв. удавалось лишь на короткие периоды несколько ослабить натиск варваров на границы римского государства.


[1] Имя этого ритора встречается в письмах Симмаха и в стихотворениях Авзония.

2. СИММАХ

Ревностный защитник староримских традиций и культов, последний крупный языческий оратор Квинт Аврелий Симмах (Q. Aurelius Symmachus) жил во второй половине IV в. н.э. (род. около 345 -умер вскоре после 400 г. н. э.). Знатность происхождения открыла ему доступ к самым высоким государственным должностям- он был квестором, претором, наместником провинций, понтификом, префектом города, консулом, а его талант оратора способствовал тому, что он занял главенствующее положение среди языческой части сената и снискал себе славу у современников и потомков. Современники считали его Цицероном своего времени, и даже идейный противник Симмаха, христианский поэт Пруденций, назвал его "украшением римского красноречия, которому уступит и сам Цицерон" (Contra Symmachum, I, 633).
Симмах был главным действующим лицом одного из последних эпизодов борьбы между язычеством и христианством в Риме - во время споров об алтаре Победы.
Статуя Победы, поставленная Августом в курии Сената после битвы при Акции и освященная языческими обрядами, продолжительное время была как бы символом борьбы культов, а отношение к ней императоров - показателем их церковной политики. Так, решительно поддерживающий христиан Константин (306-337 гг. н. э.) приказал вынести ее из курии, но император Юлиан (361-363 гг.) вновь ее восстановил; Валентиниан I, правление которого считается временем религиозного мира (364-375 гг.), не трогал статуи, но его сын Грациан (367-383 гг.), предпринявший новое наступление на язычество, вновь удалил ее.
Сенат, в котором было большинство язычников, дважды - в 382 и 383 гг.- посылал к императорам посольства с просьбой о восстановлении статуи. Во главе обоих посольств стоял Симмах - самый авторитетный и самый красноречивый из сенаторов. В 382 г. Грациан его не принял. Но в следующем году, после убийства Грациана, он был допущен к новому императору Валентиниану II и произнес перед ним речь, которая произвела сильное впечатление даже на присутствовавших христиан. Эта речь сохранилась: она ярко характеризует Симмаха как страстного приверженца старых традиций и старой религии, видевшего спасение и счастье Рима в строгом соблюдении обычаев отцов. Симмах защищал статую Победы как символ славного прошлого Рима и требовал свободы исповедания религии предков.
"Кто из люден, - восклицает он,- такой друг варваров, что пе жалеет об алтаре Победы? Мы обычно соблюдаем предосторожность по отношению к будущему и в остальном избегаем дурных предзнаменований: так отнесемся же, по крайней мере, к слову "победа" с тем уважением, в котором отказываем божеству. Ваше государство своей нерушимостью во многом обязано Победе и будет обязано ей еще больше. Пусть не признают ее могущества те, которые пе испытали ее помощи. Вы же не отвергайте ее покровительства, спутника триумфа... Молю вас, сделайте так, чтобы мы, стариками, смогли передать своим потомкам то, что еще детьми получили от отцов" ("Письма", X, 3, 3).
Красноречие Симмаха не достигло цели; император, поддерживаемый медиоланским епископом, знаменитым Амвросием, отказался выполнить требования язычников. Впоследствии сенат неоднократно возобновлял тщетные ходатайства о статуе, в одном из которых опять принял участие Симмах, за что и был ненадолго даже сослан Феодосием.
Хотя Симмах и славился как оратор, речи его почти не сохранились, если не считать нескольких незначительных отрывков и трех (также неполных) панегириков императорам Валентиниану и Грациану, непомерно льстивых и напыщенных. Основную часть литературного наследия Симмаха составляют письма. Дошедший до нас большой сборник писем Симмаха был составлен и издан его сыном Меммием Симмахом после смерти отца. Письма здесь разделены на 10 книг; книга X составлена из донесений к императорам. Среди этих донесений и сохранилась цитированная выше речь об алтаре Победы.
Литературным образцом Симмаха как в отношении слога писем, так и плана издания был Плиний Младший. Но по скудости содержания письма Симмаха настолько же ниже писем Плиния, насколько письма Плиния ниже писем Цицерона. Многие из этих коротких посланий даже не имеют целью сообщить адресату какую-то новость, передать свои переживания или впечатления от какого-нибудь события. Скорее, они просто представляют собой изящное выражение светской любезности по отношению к другу или знакомому, и являются лишь средством проявить литературные способности и риторическую образованность. По большей части они отличаются суховатой краткостью, незначительным содержанием, почти полным отсутствием более или менее серьезных мыслей, излишней манерностью выражения, частыми повторениями. Впрочем, язык Симмаха для его времени достаточно чист, варваризмов в нем немного.
Среди адресатов Симмаха - влиятельные и знаменитые люди империи: епископ Амвросий, историк Никомах Флавиан, философ Претекстат, поэт Авзоний. Но мы почти не находим в письмах отголосков общественной жизни Рима того времени, если не считать донесений книги X по поводу традиционных игр. В этом сказывается упадок общественной жизни, ограниченность духовных интересов и сознательный уход от современности: все помыслы старой римской аристократии были обращены в прошлое. Тематика писем не слишком разнообразна, часто ее трудно точно определить: это сообщения о поездках по Италии с одной виллы на другую (VII, 15); заботы о воспитании (письма к сыну, дочери, зятю - IV, 20; VII, 2, 3); литературные впечатления (I, 14, 31); утешение в душевных горестях (письма к Флавиану - II, 18, 50, 53). Ясно, что подлинную жизнь их авторов и адресатов такие письма отражали очень слабо. Основное внимание в них уделялось форме.
Характерна для эпистолярного стиля Симмаха, да, видимо, и вообще для эпистолярного стиля того времени, его переписка, полная взаимных комплиментов, с Авзонием, самым крупным поэтом IV в. и. э. Переписка эта интересна также и том, что она, хотя и очень поверхностно, дает представление о взаимоотношениях двух крупнейших представителей римской литературы IV в. н. э. Например, в одном из своих писем (I, 14) Симмах выражает восхищение поэмой Авзония "Мозеллой" в такой изысканной риторической форме:
"Твоя "Мозелла", которую ты обессмертил божественными стихами, порхает по рукам и покоится в складках тог многих людей... Действительно, прежде, когда я следовал за знаменами бессмертных императоров, я знал эту реку - похожую на многие другие и уступающую очень многим. Теперь же, неожиданно, благодаря блестящим стихам, она предстала пород нами величественнее египетского Нила, холоднее, чем скифский Танаис и прозрачней нашей отечественной реки. Я ни за что не поверил бы тому, что ты рассказываешь о возникновении и течении Мозеллы, если бы не знал наверняка, что ты никогда не обманываешь, даже в стихах. Где открыл ты эти стаи речных рыб, названия которых также различны, как их окраска и которые отличаются друг от друга и величиной, и вкусом? Что приготовил ты сверх этих даров природы из тонких снадобий своей поэзии? За твоим столом, куда ты меня часто приглашал, я дивился большей частью другой еде, которой угощали тогда в претории и никогда не замечал этого рода рыб. Когда же эти рыбы, которых никогда не было на блюдах, появились в твоей книге? Ты думаешь, что я шутник и занимаюсь болтовней. Пусть боги помогут мне заслужить одобрение повелителей - я ставлю твою поэму наравне с книгами Вергилия".
Отвечая ему, Авзоний также не скупится на похвалы Симмаху (Симмах, "Письма", I, 32); "Разве имеет кто-нибудь столько блеска, чтобы не померкнуть в сравнении с тобой? Кто близок так, как ты, и к простоте Эзопа, и к софизмам Исократа, и к рассудительности Демосфена, или к изобилию Цицерона и особенной славе нашего Марона? Кто сумел достичь одного из этих качеств, которые ты соединил в себе все? В самом деле, что же ты иное, как не совершенное воплощение гения всех прекрасных искусств?"
В этом же письме любопытно замечание Авзония, воспитателя императора Грациана и придворного поэта, о лицемерии императорского двора. Уверяя Симмаха в искренности своих чувств к нему, Авзоний пишет: "Ты испытал искренность моих чувств и моих слов, пока мы оба жили при дворе. Мы были разного возраста: когда ты, новобранец, уже удостоился наград старого солдата, я, ветеран, еще только начинал учение. При дворе я был чистосердечен по отношению к тебе, не думаешь же ты, что я, находясь вне его, сочиняю сказки. При дворе, повторяю, где человек открывает свое лицо и скрывает свои мысли, ты чувствовал, что я был тебе и отцом, и другом, и, может быть, еще более дорогим человеком, если только есть имена дороже этих".
Несмотря на то, что письма Симмаха содержат очень мало сведений о жизни того времени, в которое они были написаны, являясь, однако, сами по себе документами времени, они не могут не представлять для нас интереса.


3. ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА. "ДИКТИС КРИТСКИИ"

От III и IV вв. н. э. до нас дошло несколько прозаических произведений повествовательного характера, построенных, по утверждению их авторов, на исторической основе, но на деле принадлежащих к той занимательной литературе, которая пышно расцвела в восточной половине римской империи[1]. Тот факт, что данные произведения написаны на латинском, а не на греческом языке, не составляет существенной разницы между теми и другими, так как эти латинские повести теснейшим образом связаны с греческой литературой: они либо являются действительно переводами с греческого языка (полными или сокращенными), либо ссылаются на греческий оригинал, существование которого, однако, нельзя считать вполне доказанным. Таких произведений сохранилось четыре: "Дневник Троянской войны" (Ephemerida belli Troiani) Диктиса Критского, "О падении Трои" (De excidio Troiae) Дареса Фригийского, "История Александра" Юлия Валерия и "История Аполлония, царя Тирского" (Historia Apollonii regis Tyrii) анонимного автора.
"Дневнику Троянской войны" предпосланы два "Пролога" или предисловия: в первом их них рассказывается, что автор "Дневника", уроженец Критского города Кносса, написал этот "Дневник" по поручению Критского царя Идоменея, которого он будто бы сопровождал в походе против Трои. "Дневник", как сообщает предисловие, был затем положен в могилу Диктиса на его родине, где и пролежал несколько сотен лет; при Нероне, во время землетрясения, могила раскрылась, и он был найден. Сначала "Дневник" попал в руки к некоему Евпраксиду (или Праксису), который показал его правителю провинции Рутилию Руфу, а затем через посредство Руфа - и самому Нерону. Последний, заинтересовавшись рукописью, которая была якобы написана на финикийском языке, приказал перевести ее на греческий и уже в греческом переводе оставил у себя в библиотеке.
Другое предисловие имеет форму письма. Луций Септимий, который выдает себя за переводчика "Дневника", обращается в нем к своему другу Квинту Арадию Руфину. Он называет себя "приверженцем правдивой истории" и поясняет причину, побудившую его перевести рукопись на латинский язык: по его мнению, она имеет большую ценность. По его словам, первые пять книг латинского перевода полностью соответствуют первым пяти книгам греческого оригинала - в них рассказывается о причинах и о ходе войны. В книге I имеются интересные отклонения от обычного изложения начала войны: Елена оказывается родственницей троянских царей и ей покровительствует Гекуба; много внимания уделено посольству Паламеда в Трою. Последняя, самая краткая, книга, по словам Септимия, объединяет в себе пять книг оригинала: в ней говорится о возвращении греков на родину и основное место занимает в ней судьба Агамемнона и скитания Одиссея (Улисса).
Долгое время предполагалось, что "Дневник" составлен тем самым Евпраксидом, который упомянут в первом предисловии. Вопрос о наличии или отсутствии греческого подлинника вызвал живейший обмен мнений: немецкие филологи Дунгер и Кёртинг придерживались противоположных точек зрения - первый отрицал, второй признавал существование греческого оригинала. Однако папирусные находки подтвердили правильность второй точки зрения: в 1907 г. на обратной стороне папируса начала III в. были найдены две колонки (около 100 строк) подлинного греческого текста "Дневника". Выяснилось, что латинский текст Септимия является скорее парафразой, чем точным переводом. Таким образом, отрицать существование греческой прозаической повести о троянской войне уже нельзя.
Время написания латинского "Дневника" определили по второму предисловию, которое адресовано Квинту Арадию Руфину: известны два человека, носившие это имя; оба жили в IV в. н. э. Кроме того, в этом предисловии слово cousularis употреблено в смысле "наместник, правитель провинции", а до IV в. оно этого значения не имело.
Обращение к далекому прошлому, к мифологии, было характерно для литературы IV в. н. э. Авторитет древней литературы стоял чрезвычайно высоко, и тот прием, который использовал Луций Септимий, выдавая свой "Дневник Троянской войны" за перевод подлинного дневника современника Гомера, видимо, мог обеспечить ему успех.
Стремление к рациональному объяснению "чудесных" явлений и к замалчиванию "божественного" происхождения героев, к объяснению событий и поступков героев с точки зрения разума и психологии человека своего века - характерная черта этого сочинения, в котором события мифической троянской войны представлены как события реальной истории. Автор, мировосприятие которого отстоит уже очень далеко от наивных представлений людей той далекой эпохи, когда слагались мифы, как бы пропускает эти давно знакомые сказания через призму своего понимания мира. Поэтический эпос Гомера превращается здесь в романообразную прозаическую историю. Различные фактические несоответствия с Гомером и традиционными преданиями воспринимаются как своеобразная критика древних источников или полемика с ними.
Автор пытается обойтись без "чудес", но там, где это ему не удается (например в истории с возникновением моровой язвы и жертвоприношением Ифигении - I, 19-20), он повествует о них с легкой иронией. Слишком явные проявления своеволия "мнимого Диктиса" (например лишение Агамемнона должности - I, 19 или обстоятельства убийства Гектора Ахиллом - III, 15 и т. п.) сурово осуждались позднейшими исследователями. В стремлении к занимательности, автор в ходе событий отводит большую роль женщинам (Елене и Гекубе - I; дальше-Кассандре, Поликсене), вводит в рассказ бытовые сцены (I, 9 - разговор Приама с Еленой, I, 20 - Клитемнестра, радующаяся случаю выдать свою дочь за такого славного мужа, как Ахилл, и т. д.). Язык представляет собой сочетание старинных поэтических оборотов и поздних форм. По манере изображения и языку из классиков мнимый Диктис ближе всего к Саллюстию. Как и Саллюстий, он часто заставляет героев произносить речи (I, 6, 9, 20). Симпатии автора целиком на стороне греков - они благородные и храбрые люди, тогда как троянцы - варвары; Парис в изображении Диктиса - бессовестный негодяй и разбойник (I, 3, 5, 7 и т. д.). В средние века "Дневник", по-видимому, пользовался успехом и служил сюжетной базой для писателей и поэтов, создававших произведения о троянской войне и гибели Трои.


[1] См. «Историю греческой литературы», т. III. М., Изд-во АН СССР, 1960, гл. XII.

4. ДАРЕС ФРИГИЙСКИЙ

Еще более поздним произведением о Троянской войне является "История падения Трои" (De excidio Troiae) Дареса Фригийского.
Автор, имя которого взято из книги V "Илиады"[1], также как и мнимый Диктис, выдает себя за свидетеля и очевидца Троянской войны и всячески старается создать у читателя впечатление исторической достоверности. Сочинению предпослано предисловие, написанное будто бы Корнелием Непотом и адресованное Саллюстию. В нем рассказывается о происхождении рукописи, вымышленная история которой во многом напоминает историю с рукописью Диктиса. Мнимый Корнелий Непот сообщает, что он нашел рукопись в Афинах, что она ему очень понравилась и он перевел ее па латинский язык, ничего в ней не изменив. (По преданию, она была первоначально написана по-гречески на пальмовых листьях.) Далее "переводчик" замечает, что он предоставляет читателям право самим решить, чей рассказ о Троянской войне более достоверен - Дареса, принимавшего в ней участие, или Гомера, жившего на много лет позднее описываемых событий. В конце предисловия добавлено как бы между прочим, что вообще Гомер считался в Афинах сумасшедшим, так как он свел в одной войне богов и людей. Таким образом, в своем рационализме и критическом подходе к Гомеру автор этого сочинения пошел еще дальше Диктиса.
Относительно истинного происхождения и времени написания этого произведения мнения ученых сошлись на том, что греческой рукописи, по-видимому, никогда не существовало, а, что дошедшая до нас латинская редакция, судя по языку и упоминаниям о ней у разных авторов, относится к концу V - началу VI в. н. э.; но вполне возможно, что она возникла на основании каких-то более ранних источников. "Падение Трои" Дареса Фригийского значительно короче "Дневника" Диктиса Критского, в нем еще более сухо и лаконично, немного подробней простого перечисления, абсолютно без каких-либо художественных прикрас в 44-х маленьких главках излагаются все события десятилетней Троянской войны. Автор "Падения Трои" совершенно отказываетеся от "божественного плана" событий и многие моменты войны изображает и объясняет по-своему, презрев обычные предания (Ахилла губит хитрость Гекубы, царица Амазонок Пентесилея гибнет в бою с Неоптолемом и т. д.).
Повествование начинается с похода аргонавтов, затем рассказывается о ссоре греков с царем Лаомедонтом, о разрушении Трои с помощью Геркулеса и о получении Теламоном в качестве добычи Гесионы, дочери Лаомедонта (гл. 1-3), о восстановлении Трои Приамом, о неудачном посольстве Антенора к грекам с просьбой вернуть Гесиону (гл. 4-5); о совете Приама с сыновьями, сне Париса и предсказании о гибели Трои (гл. 6-8), о посольстве Париса и похищении Елены (гл. 8-9), о пророчестве Кассандры и подготовке греков к войне (гл. 9-13). В главе 14 автор дает каталог кораблей, затем рассказывает о подготовке троянцев к войне и предсказании дельфийского оракула о победе греков. Десятый год войны занимает главу 15, и только в главе 16 говорится о первой стычке троянцев и греков. Заканчивается это сочинение падением Трои и подсчетом трофеев и потерь. Гибнет Троя из-за предательства Антенора и Энея. Интересно, что соответственно поздним грамматикам (Serv. ad Aen., II, 15) деревянный конь заменен у Дареса головой лошади, нарисованной на внешней стороне Скейских ворот Трои, которые открывают грекам Антенор и Эней.
В отличие от Диктиса - сторонника греков, симпатии Дареса на стороне троянцев: троянцы - подлинные герои, они часто ранят Ахилла; Аякс, сын Теламона, падает, сраженный меткой стрелой Париса; победа досталась грекам дорогой ценой: их потери - 886 тысяч против 676 тысяч троянцев.
Такая вергилиевская ориентация автора истории о падении Трои создала ей особенный успех в средние века, когда Вергилию поклонялись, а его версия о троянском происхождении римлян пользовалась большой популярностью. Как и "Дневник" Диктиса Критского, "Падение Трои" Дареса Фригийского в средние века служило основой для произведений на темы Троянской войны (например Бенуа де Сен-Мор).


[1] «Был в Илионе Дарес, непорочный священник Гефеста» (Гомер, «Илиада», V, 9 в переводе Гнедича). См. также: Вергилий, «Энеида», V, 369, 375.

5. "ДЕЯНИЯ АЛЕКСАНДРА"

Образ Александра Македонского и история его походов, особенно похода в Индию, дали пищу для многих фантастических рассказов о его подвигах и приключениях. По-видимому, первые зачатки "романов об Александре" относятся еще к эпохе эллинизма (поэтому и в поздних версиях не раз идет речь о Птолемее и значительное место уделено пребыванию Александра в Египте). Некоторые рассказы о нем использованы Плутархом и Аррианом. В III в. н. э. эти рассказы и анекдоты были объединены в связное жизнеописание Александра в форме романа со вставными письмами, речами и даже стихотворениями. Этот роман под названием "Деяния Александра" (Ἀλεξάνδρου πράξεις) был написан на греческом языке и приписывался историку Каллисфену (IV в. до н. э.); поэтому его неизвестного автора принято называть псевдо-Каллисфеном, хотя в некоторых рукописях стоят имена Эзопа, Онесикрита и даже Аристотеля. Греческая версия, дошедшая до нас, возможно, относится к еще более позднему времени; поэтому ценной является латинская версия, носящая имя переводчика, Юлия Валерия, жившего в конце III или начале IV в. н. э. Автором романа Юлий Валерий считает Эзопа. Перевод важен и с лингвистической точки зрения: в нем есть позднелатинские формы. Роман псевдо-Каллисфена пользовался широкой известностью в течение многих веков и был переведен на сирийский, армянский, эфиопский и славянские языки. Наиболее близок к оригиналу армянский перевод. В X в. "Деяния Александра" были вторично переведены на латинский язык архиепископом Львом, и этот перевод послужил основой для множества средневековых версий и переработок "Романа об Александре".


6. "ИСТОРИЯ АПОЛЛОНИЯ, ЦАРЯ ТИРСКОГО"

Роман, дошедший до нас под названием "История Аполлония, царя тирского", в противоположность "Деяниям Александра" имеется только на латинском языке; существование греческого оригинала до сего времени стоит под вопросом, хотя большинство филологов решает его в положительном смысле. Все излюбленные мотивы греческих романов в нем налицо: кораблекрушение, мнимая смерть и оживление (один из интереснейших моментов романа), многолетняя разлука и узнавание, девушка, остающаяся целомудренной в доме сводника, и т. п. В роман вплетены и чисто сказочные мотивы - разгадывание загадок как условие получения руки царевны, злая воспитательница, которая, имея безобразную дочь, завидует красоте воспитанницы и поручает слуге убить ее. Мотив разгадывания загадок использован дважды и оба раза не связан органически с главной сюжетной линией; во втором случае введены загадки из известного сборника загадок Симфосия, составленного, по-видимому, в конце V в.; предполагают, что весь этот эпизод является позднейшим добавлением.
Первые достоверные сведения об "Истории Аполлония" мы имеем от VI в., однако ряд мелких черточек свидетельствует о гораздо более раннем происхождении - вероятно, в III в.; на это указывают, например, названия золотых монет, счет на сестерции и т. п. (в IV веке монетная система изменилась).
Роман дошел в различных версиях: он, очевидно, имел большой успех и подвергся многим переработкам, причем вбирал в себя все больше христианских мотивов: так, в одной версии явление Дианы в вещем сне заменено явлением ангела.
Язык романа очень прост: даже речи действующих лиц носят чисто разговорный, несколько примитивный характер.
"История Аполлония" переводилась и перерабатывалась многократно и в средние века, и в эпоху Возрождения во всех европейских странах (известна старофранцузская версия, ряд стихотворных переложений, в том числе у Ганса Сакса).


7. МАКРОБИЙ

Сведения об Амвросии Феодосии Макробии (Ambrosius Theodosius Macrobius) чрезвычайно скудны и почерпнуты исключительно из введения к единственному дошедшему до нас крупному его произведению - к "Сатурналиям"; введение это написано самим Макробием и характеризует больше задачу и литературные приемы данного сочинения, чем его автора. На всех рукописях произведений Макробия к нему приложен эпитет - "муж знаменитейший и знатный" (...viri clarissimi el illustris convivia primi diei Saturnaliorum); по-видимому, он принадлежал к высшим кругам общества; возможно, подобно своему современнику Аврелию Симмаху, был каким-то крупным государственным чиновником. Однако Макробии был не римлянин, а грек; о своем неримском происхождении говорит он сам: он называет себя "рожденным под иным небом" и просит читателей простить его, если в его языке "недостает природного изящества речи римлянина" (si in noslro scrmone riativa Komani oris elegantia desideratur - Praef., 12).
В языке его действительно кое-где встречаются грамматические неточности (например употребление индикатива вместо конъюнктива, колебания в выборе наклонений в условном периоде): Само имя его - Феодосий Макробий - и имя его сына, которому он посвящает свой труд, - Евстафий - греческие.
Время жизни Макробия можно определить довольно точно, так как в "Сатурналиях" он выводит в качестве действующих лиц ряд политических и научных деятелей середины и второй половины IV в. н. э.; он называет их "благородными представителями римского нобилитета" (Romanae nobililalis proceres - I, 1): это Веттий Агорий Претекстат, о многообразной религиозной и политической деятельности которого свидетельствует длинная хвалебная надпись[1]; по-видимому, он был одним из тех, кто прилагал все силы к возрождению язычества, пытаясь создать синкретический культ; от него остался трактат об "Аналитике" Аристотеля, он является адресатом нескольких писем Симмаха, вместе с которым принимал участие в хлопотах языческой аристократии по восстановлению в сенате алтаря Победы. Веттий был назначен консулом на 384 г., но умер, не успев вступить в должность. Макробий изображает его уже пожилым, очень образованным римлянином старого типа, пользующимся глубоким уважением всех собеседников.
В "Сатурналиях" выведен и Симмах, красноречие которого Макробий восхваляет в самых восторженных выражениях.
Кроме этих наиболее крупных фигур, в "Сатурналиях" выступают и другие исторически реальные лица: географ Авиен, от которого до нас дошло несколько сочинений, известный комментатор Вергилия Сервий, славившийся в конце IV в. в Риме как преподаватель риторики, философы Гор и Евстафий, действительное существование которых засвидетельствовано упоминаниями о них в письмах Симмаха. Остальные, неизвестные нам, лица тоже, по всей вероятности, являются реальными, а не фиктивными фигурами. Едва ли можно сомневаться в том, что Макробий знал всех этих людей лично, так как он дает им всем, особенно Веттию Претекстату, достаточно индивидуальные характеристики; из этого следует, что и сам он жил во второй половине IV или в начале V в. Правда, сам Макробий просит читателей не быть слишком придирчивыми в отношении хронологии, так как в действительности Веттий Претекстат не мог видеть некоторых из упомянутых лиц уже взрослыми (uni et alteri ex his, quos coetus coëgit matura aetas posterior saeculo Praetextati fuit-I, 1,5). Эту хронологическую вольность Макробий, по его словам, позволил себе по примеру Платона, который в диалоге "Парменид" вывел Сократа юношей, уже способным вести со стариком Парменидом сложный философский спор; между тем известно, что Парменид умер, когда Сократ был еще ребенком; также и в диалоге "Протагор" выступают сыновья Перикла, которые во время второго помещения Афин Протагором уже погибли во время чумы в 430 г. до н. э.
Поэтому Макробий тоже не счел нужным "высчитывать по пальцам" возраст собеседников (annos coeuntium mitti in digitas -I, 1,7).
"Сатурналии" представляют собой довольно тяжеловесное произведение, из которого дошло до нас семь книг. Из скольких книг состояло все сочинение Макробия, мы сказать с уверенностью не можем. План беседы, намеченный в конце книги I, исчерпан в VI, но в книге VII поднимаются несвязанные с этим планом естественно-научные вопросы, и мы не знаем, продолжалась ли беседа о них в дальнейших книгах, или книга VII была последней. Из семи дошедших книг утрачены: конец II, VI и VII книг, начало III, начало и конец IV. По тому, что мы имеем, мы вполне можем составить себе достаточно полное представление о литературной ценности "Сатурналий" и приемах работы автора.
Второе произведение Макробия представляет некоторый интерес только с точки зрения истории философии: это подробный, но не глубокий комментарий к "Сну Сципиона" из VI книги сочинения Цицерона "О государстве" (De re publica). Политическая теория Цицерона, облеченная в одеяние беседы Сципиона Эмилиана с его давно умершим знаменитым дедом Сципионом Африканским, протекающей на какой-то далекой звезде, мало интересует Макробия сравнительно с фантастическими схемами мироздания, набросанными в этой беседе и допускающими истолкование их в духе неоплатонизма. В философии Макробий является ярым поклонником Платона, что отчасти отражено и в "Сатурналиях".
До нас дошло также несколько незначительных фрагментов еще от одного сочинения Макробия, касавшегося темы лингвистической,- "О различии латинского и греческого глаголов".
Во введении к "Сатурналиям" Макробпй обрисовывает цель и характер этого своего сочинения: он посвящает его своему сыну Евстафию, которому он хочет передать плоды своей учености,- вернее, начитанности, так как подлинной ученостью Макробий не обладал. Он обращается к сыну с такими словами: "Для того, чтобы дать тебе совершенное образование, я предпочитаю компендии многосложным рассуждениям и, не терпя промедления, не хочу ждать, пока ты продвинешься вперед только благодаря твоему собственному усердию, но я постараюсь и сам выбрать для тебя кое-что, и все, что мной было извлечено как после твоего появления на свет, так и до твоего рождения из различных писаний на греческом и римском (romanae) языках, должно стать орудием твоей учености (sit tibi scientiae supellex) и если тебе когда-либо понадобится что-нибудь из истории, которая в горах книг скрыта от взоров толпы или что-либо из речей и деяний, достойных воспоминания, то все это тебе будет легко найти и использовать" (Введение, 2)[2].
Таким образом, Макробий сам считает свое сочинение компендиумом, сводом выписок, подобным "Аттическим ночам" Авла Геллия, подчеркивая при этом, что в нем можно найти "многое, что будет усладительно для чтения, важно для образования и полезно для запоминания: ведь в нем, я думаю, нет ничего бесполезного для познания и трудного для понимания" (Введение, 11). Однако, он не хочет излагать этот свод своих знаний в такой неудобочитаемой, неупорядоченной форме, как Авл Геллий, а заботится о некоторой его систематизации и литературной обработке. "Ведь все, достойное запоминания,- пишет он,- мы не свалили в кучу в сыром виде, а все разнообразие предметов, заимствованное у различных авторов и из различных времен, слито в некое однородное тело, так что все то, что мы брали для памяти на заметку кое-как и вперемежку, связно расчленено и приведено в порядок" (Введение, 3). Макробий сравнивает этот процесс обработки материалов - несколько непоэтично - с перевариванием съеденной пищи и - более изящно - с сочетанием ароматов различных цветов в благовонных духах и мазях или с гармонией голосов в едином хоре; себя же самого он сравнивает с пчелами, которые летают от цветка к цветку... а потом изменяют различные соки в единое вещество путем некоего смешения и своей особой силой" (Введение, 5).
Возможно, что Макробий действительно хотел, чтобы его сын ознакомился с тем большим запасом знаний, которые представлялись такими важными и полезными его отцу, но, на наш взгляд, отнюдь не являются таковыми. Однако возможно и другое: обращение к сыну - это только общепринятая литературная фикция, а само произведение не является всего лишь несколько систематизированным сводом случайных выписок, а искусно замаскированной апологией отчасти древних языческих верований, отчасти неоплатонических теорий, которые автор хотел по возможности широко распространить и поэтому прибег к официальному латинскому языку вместо родного греческого. На эту мысль наводит прежде всего просьба автора извинить его несовершенное владение этим языком; едва ли такая просьба была необходима и уместна в обращении к сыну; но, кроме того, в самом содержании и в смене тем беседы в "Сатурналиях" имеются многие указания на то, что автор их имел ввиду некую иную цель, о которой он не говорит открыто.
Для своего сочинения Макробий избрал форму "пира" (симпосия); этот литературный жанр, начало которому положили, по-видимому, Платон и Ксенофонт, был неоднократно использован их подражателями, из которых наиболее близким к Макробию и по времени и по стилю был Афиней со своим "Пиром (обедом) софистов".
По образцу диалогов Платона Макробий включает основную беседу между избранными им лицами в двойную рамку: один из участников, греческий ритор Евсевий, попал на эту беседу почти случайно, так как приглашенный сперва Постумиан был занят в суде и уступил ему свое место; Евсевий записал все, что ему пришлось слышать и самому говорить, потом прочел и передал свою запись Постумиану, а Постумиан в свою очередь читает ее молодому Децию, отец которого, Алибон, тоже участвовал в беседе, но не успел рассказать о ней сыну. Придав этим введением некоторое подобие реального фона своему диалогу, Макробий переходит к самой беседе.
В ней участвуют сперва шесть, потом девять, наконец двенадцать лиц, что дает автору повод вспомнить о числе девяти Муз, к которому прибавлено число Харит, и тем самым заставить читателя ожидать от беседы особого изящества. Макробию удалось дать характеристику выведенных им лиц: тип старого римлянина представлен хозяином пира Веттием Претекстатом, знатоком древнеримского понтификального права и всевозможных старинных поверий, легенд и примет, которые он искусно истолковывает то исторически, то символически. Он пользуется глубоким уважением всех собравшихся гостей, которые после одной его речи не могли оторвать от него глаз и своей растерянностью выдавали изумление; потом один стал превозносить его память, другой - его ученость, а все вместе - его благочестие, говоря, что он один проник в сокровенную природу богов и что только он может постигать божественные тайны своим духом и имеет дар говорить о них" (I, 24, 1).
Самый младший из собеседников, Сервий, изображен чрезвычайно скромным молодым человеком, высказывающим свое мнение с робостью перед старшими и известными людьми, но показывающего свое глубокое знание Вергилия при истолковании некоторых темных мест в его поэмах; Авиен напротив характеризован, как пылкий юноша, который всегда вмешивается в чужую речь и всех прерывает, чем вызывает улыбки старших.
Однако наиболее яркой фигурой из всех собеседников является человек, носящий несколько странное имя Евангела. Профессия его неизвестна и симпатиями собравшегося у Веттия общества он не пользуется: роль, которую ему дает Макробий, явно отрицательная: он критик, спорщик и насмешник, для которого нет ничего святого; но мало того- он неоднократно то ставит вопросы, то позволяет себе делать замечания, которые можно назвать "провокационными" и которые имеют целью раздражить собеседников, вывести их из себя и заставить высказать свои сокровенные мысли. Евангел издевается над преклонением перед Вергилием и Цицероном, над древними преданиями и поверьями, над всем тем преклонением перед древностью, которым полны остальные участники беседы. После его выступлений Макробий каждый раз начинает дальнейший рассказ словами cum omnes exhorruissent (когда все пришли в ужас). Приход Евангела, который не был приглашен Веттием и явился с двумя спутниками без приглашения, всем прочим явно неприятен (о чем знает и он сам) и описан Макробием в следующей сцене: "Евангел, войдя и увидя, что столько гостей поднялось со своих мест, спросил: "Неужели случай привлек их всех к тебе, Претекстат, или вы все собрались предварительно условившись, чтобы поговорить о более важных вопросах, которые удобнее обсудить без свидетелей? Если это так, то мне лучше уйти, чем вмешиваться в ваши тайны, от которых вы желали бы меня удалить, но в которые случай заставил меня вторгнуться"". На это Веттий, хотя всегда обладавший величайшим терпением и душевным спокойствием, но тем не менее взволнованный такой дерзкой речью, сказал: "Если бы ты хорошо знал и меня, Евангел, и этих светлых чистых душой людей, то ты не заподозрил бы, что между нами есть какие-то тайны, которые не могли бы стать известными не только тебе, но и толпе, потому что ни я, ни кто другой из присутствующих никогда не забывает священного правила философии, что надо так говорить с людьми, как будто тебя слышат боги, и так говорить с богами, как будто слышат люди; вторая часть его означает, что мы ничего не должны просить у богов, в чем мы бы не могли сознаться перед людьми" (I, 7, 4-6).
В этой сцене несомненно скрыт намек на антагонизм между Евангелом и другими гостями, который был понятен не только современникам Макробия, но смысл которого может быть с большей долей вероятности понят и нами. Веттий и его гости - последние представители римской знати, придерживающиеся угасающей, даже почти уже угасшей, языческой религии; двое из собеседников - Симмах и Веттий - активные поборники ее, защитники алтаря Победы, находившиеся, несмотря на занимаемые ими высокие должности, все же в известной оппозиции к христианским императорам. В этом свете невежливый намек Евангола на "условленную встречу" и "важные тайны" приобретает явную политическую окраску. С уверенностью сказать, что в лице Евангел а Макробий вывел христианина, враждебного всему обществу, собравшемуся для празднования древнего языческого праздника Сатурналий, нельзя; это можно бы предположить по его имени, созвучному с священной книгой христианской церкви; однако ни одно из его высказываний не носит положительного характера, он сам ничего не проповедует и даже не опровергает языческих учений, а только подшучивает над ними; наиболее странным для христианина является его крайне резкое и презрительное отношение к рабам; общеизвестно, что дни Сатурналий были праздником рабов и что в эти дни рабы имели право говорить своим хозяевам в лицо разные горькие истины (см. Гораций, "Сатиры", 2, 7); Евангел презрительно отзывается об этом обычае: "Не могу терпеть,-говорит он,- что наш дорогой Претекстат, желая блеснуть своим умом и показать свое красноречие, захотел почтить кого-то из богов тем, что рабы должны [в эти дни] сидеть за одной трапезой с господами, как будто боги заботятся о рабах и как будто какой бы тони было мудрец опозорит свой дом таким гнусным общением" (I, 11,1); вся эта речь полна издевательства, но может быть, вовсе не над рабами, а над фиктивной свободой рабов в дни Сатурналий; этой речью, столь противоречащей воззрениям на рабов представителей раннего христианства, Евангел, возможно, по замыслу Макробия, как бы вызывает Веттия высказаться в таком же духе, но наталкивается на сильный отпор: в уста Веттия Макробий влагает горячую апологию рабов; вся 11-я глава I книги посвящена этой теме: Веттий восхваляет древний обычай считать рабов домочадцами, называет прежнее имя хозяина - pater familias, а имя рабов - familiares - самыми почетными именами; далее, он приводит ряд случаев верности рабов и даже вольноотпущенников своему господину, за которого они шли на муки и на смерть, и, наконец, вспоминает о рабах, достигших высокого нравственного совершенства и даже ставших мудрыми наставниками других людей, как Эпиктет; основной добродетелью рабов для Веттия, конечно, является их преданность господину и самоотречение. Трудно удержаться от мысли, что весь этот раздел, не связанный по существу с основной темой Сатурналий (о ней речь будет ниже), помещен Макробием в книгу I нарочно, в качестве апологии рабовладельческого строя, не только не исключающего, по мнению его (и говорящего от его лица Веттия) близких отношений между господином и рабом, но даже служащего для них благоприятной почвой. Евангел же выведен Макробием если не безусловным приверженцем христианства, то во всяком случае соглядатаем, враждебно настроенным по отношению к поборникам "древней доблести" и "обычаев отцов".
За исключением этого раздела, в котором ясно отразилась современная Макробию "злободневная" тема, содержание Сатурналий, весьма пестрое и разнообразное, заполнено вопросами, довольно далекими от жизни.
Центральной темой, которая подвергается особенно тщательной разработке, является творчество Вергилия. Беседа об исключительных достоинствах его поэм, особенно "Энеиды", завязывается в конце книги I: к негодованию всех присутствующих Евангел крайне непочтительно отзывается о Вергилии, считая его подходящим чтением только для детей: "Когда мы с тобой,- говорит он Симмаху,- были мальчиками, то мы восхищались всем, не рассуждая; видеть недостатки мы и по возрасту не могли, да и учителя нам не позволяли. Но едва ли кто-нибудь станет отрицать то, что признал сам поэт; ведь, почему иначе он, умирая, захотел бы предать свою поэму огню, если бы не желал избежать своей славы у потомков? Ясно, что он краснел при мысли о том, что скажут о нем, когда прочтут, как богиня просит у мужа оружия для сына, которого, как она сама знает, она родила вовсе не от него..." (I, 23, 6).
В связи с таким резким выпадом против Вергилия все присутствующие решают выступить в его защиту и составляют план дальнейших бесед: Симмах должен говорить о риторических украшениях, Евсевий - об ораторских приемах у Вергилия, Веттий и Флавиан - о глубоком знании понтификального и авгурального права, отразившемся в "Энеиде", Евстафий - о заимствованиях из греческих авторов, об астрологии и философии Вергилия, Фурий и Цецина Альбины - о влиянии древнеримских авторов, о стихосложении и выборе слов, наконец, Авиен предлагает подвести итог всей беседе и привлечь Сервия для истолкования особо трудных мест. Однако в дальнейшем этот план оказывается не полностью выдержанным, хотя, конечно, мы не можем с полной уверенностью утверждать это, ввиду значительных лакун, особенно в книге III.
К намеченному плану исследования Вергилия Макробий обращается не в книге II, как можно было ожидать, а в III, и с некоторыми отклонениями, а заканчивает его в книге VI. По-видимому, книга III была, согласно плану, посвящена вопросам понтификального и авгурального права: Веттий Претекстат говорит в ней о жертвоприношениях, приводит много чрезвычайно древних жертвенных формул и называет Вергилия человеком "столь же глубокой учености, сколь приятного таланта" (tam scientia profundus, quam amoenus ingenio - III, 2, 10), чем вызывает ироническую реплику Евангела: "этот ваш фламин, понтифик и что угодно еще..." (hic vester flamen et pontifex et omnia - III, 11,6). Книга IV, без начала и конца, дает лишь небольшой трактат о пафосе у Вергилия; автор этой речи,- вероятно, либо Симмах, либо Евсевий (согласно плану).
Наиболее интересна и тщательно отделана книга V - о совпадениях между поэмами Гомера и Вергилия; ведет эту беседу грек Евстафий, не ограничивающийся, однако, явными заимствованиями из Гомера, а использующий также и Пиндара и Аполлония Родосского. Книга VI, посвященная латинским источникам Вергилия, значительно слабее и сводится местами к сопоставлению отдельных слов и оборотов, настолько употребительных, что их едва ли можно считать заимствованиями.
Ведущая литературно-филологическая тема о творчестве Вергилия окружена, а кое-где прервана побочными темами, весьма разнохарактерными. Так, в книгу III введена беседа о вреде роскоши и об упадке нравов, начавшимся уже во времена Сципионов; а в связи с этим вопросом сообщаются разные практические сведения о плодах и орехах, подававшихся на пирах; в промежутки, для оживления беседы, включаются анекдоты о том, как оратор Гортензий впервые угостил гостей на авгуральном пиру яйцами павлинов, после чего они стали модным угощением, как он поливал платан на своей Тускуланской вилле чистым вином (III, 13), как Красс, "считавшийся первым среди знаменитейших граждан", оплакивал околевшую мурену, как родную дочь (III, 15, 4).
Ряд археологических вопросов разобран в I книге - о происхождении имени "Претекстат", о счислении времени, о календаре и названиях месяцев, о различных культовых обычаях; чисто грамматические темы- о склонении слова Saturnalia по второму или третьему склонению, об окончании слов: nox (noctu или nocte), milli или mille и т. п.- тоже интересуют собеседников и их разговор пестрит ссылками на авторитеты минувших времен - Варрона, Цицерона и даже Юлия Цезаря (на его сочинение "Об аналогии"), которого называют "мужем выдающегося таланта и ума" (I, 5, 2).
Наиболее занимательную для читателя часть "Сатурналий" представляет собой II книга, а также несколько глав книги VII, трактующие о той теме, которую так изящно обработал Цицерон в книге II "Об ораторах", а именно, о шутках, юморе и иронии; книга II "Сатурналий" является как бы дополнением к трактату Цицерона: в ней приведены шутки самого Цицерона, причем сообщается интересное сведение о том, что вольноотпущенником Цицерона, очевидно Тироном, был выпущен сборник шуток Цицерона под названием de iocis; далее приводится также много шуток Цезаря, Помпея и особенно Августа, а также шутки над самим Цицероном и Августом и меткие иронические выпады актеров. Многие из этих шуток скрывают в себе политические намеки, которые, однако, ко времени Макробия уже потеряли свою остроту; никто из собравшихся не придает им особого значения, и в этих анекдотах ценится только большая или меньшая доля остроумия; единообразной оценки ни один из политических деятелей этой давно минувшей эпохи не получает - даже об Августе, основателе империи, отзываются без похвал или порицаний, подчеркивая только его уменье понимать и ценить шутки; о Цицероне без разбора приводятся противоречивые отзывы и его друзей, и его врагов. История бурного I в. до н. э. ко времени Макробия перестала быть даже материалом для республиканских декламаций, чем она была еще для Плиния и Тацита, а стала сборником иллюстраций и анекдотов.
После того, как основная тема о творчестве Вергилия исчерпана, в книге VI несколько неожиданно беседа переходит к философским и естественно-научным вопросам: главную роль в этой книге играет врач Дисарий; в основе разнообразных вопросов, затронутых в ней, лежит опровержение или апология платонизма - конфликт между идеалистическим и эмпирическим подходом к явлениям природы. Врач Дисарий с насмешкой отзывается о теории Платона, что твердая пища идет через пищевод, а жидкая - через дыхательное горло; философ же Евстафий выступает в защиту этой явно антианатомической теории. На насмешливый вопрос Евангел а, что произошло раньше - яйцо или курица, Дисарий остроумно развивает оба положения: первое имеет более материалистический характер - из небольшого количества живого вещества в яйце развивается целый крупный организм - курица; вторая гипотеза предполагает существование готового цельного существа, от которого происходит нечто более мелкое - яйцо; однако, всей аргументации присущ несколько юмористический характер, и, по-видимому, ни Дисарий, ни его слушатели не принимают ее всерьез. Однако наряду с вполне здравыми анатомическими наблюдениями Дисарий без тени иронии сообщает совершенно фантастические сведения о том, что "некоторые животные родятся от дождя и земли, как например в Египте мыши" (VII, 16, 12) или что мясо гниет скорее ночью, чем днем, потому что луна изливает некую жидкость, разлагающую мясо, но что медный нож, воткнутый в тело убитого животного, предохраняет его от разложения.
К чему должны были привести и чем закончиться эти натурфилософские разговоры, мы не знаем, так как конец книги VII до нас не дошел; во всяком случае, трудно догадаться, какую пользу мог извлечь из них сын Макробия, которому отец в своем предисловии обещал сообщить полезные для жизни сведения. Совершенно ясно одно: Макробий был гораздо осведомленнее в греческой и римской литературах, в археологии и истории, чем в естественных науках и что он был одним из последних представителей того литературно-риторического образования, которое, почти не изменяясь в своей форме, просуществовало около 700 лет, питаясь в эпоху Макробия уже исключительно плодами трудов многих минувших поколений. Сам Макробий, защищая Вергилия от обвинения в подражательном характере его поэмы, ясно сформулировал задачу, которой, по его мнению, должно служить даже самостоятельное литературное творчество: "Ведь плоды чтения,- говорит он,- состоят именно в том, чтобы подражать тому, что ты одобряешь в других, и то, чем ты восхищаешься в чужих словах, обратить на пользу себе, изменив его каким-либо подходящим для тебя образом; ведь именно так поступали и наши писатели друг с другом и с греческими писателями, да и греческие выдающиеся писатели делали то я^е по отношению друг к другу" (VI, 1,1).
Если таково мнение Макробия о свободном литературном творчестве, то тем более эти его слова применимы к нему, считающему себя только "пчелой, перелетающей от цветка к цветку".


[1] CIL, VI, 1779.
[2] Переводы отрывков Макробия сделаны М. Е. Грабарь-Пассек.