Социальные и идеологические противоречия, все более обострявшиеся в течение четырехвекового существования "поздней" римской империи и нашедшие свое яркое отражение как в греческой литературе этого периода, так и у ряда римских прозаиков (Апулея, Аммиана Марцеллина и др.), оказали воздействие и на творчество поэтов: хотя это влияние выступает по большей части не так наглядно, но его можно обнаружить как в жанровых чертах поэтических произведений, так и в их содержании. Хотя и косвенным образом, подчас в беглых намеках, подчас в выборе самой темы, в поэзии также отражаются основные противоречия эпохи: между рабами и рабовладельцами, между остатками старого нобилитета и временщиками, между богатыми и неимущими, между все усиливающимся воинствующим христианством и угасающим язычеством, и, наконец, все яснее намечается раскол между двумя частями империи - Восточной и Западной, - из которых каждая по существу всегда жила своей собственной жизнью; некоторые императоры пытались заставить население обеих частей забыть об этом и затрачивали немало труда и на охрану границ, и на сглаживание внутренних противоречий, но как только рука Рима ослабевала, коренная разница в интересах, быте, воззрениях и культуре обеих половин империи выявлялась с полной силой.
Поэзия четырех веков поздней империи богата именами, но небогата значительными художественными произведениями. Общественное значение ее, по-видимому, было невелико, ей редко удавалось сказать свое оригинальное живое слово. В ней сильны традиции и подражание древним; многие стихотворения носят чисто личный характер, но не в смысле изображения подлинных душевных переживаний: они служат достижению материальных благ или высокого положения для их авторов; печальная роль "придворных" поэтов, к сожалению, выпала на долю двум наиболее талантливым представителям литературы - Авзонию и Клавдиану.
Наименее плодотворны для литературного творчества оказались II и III вв.; так называемый "золотой век" Антонинов, временно стабилизовавший строй императорского Рима и благотворно отразившийся на греческой литературе, не вызвал поэтического расцвета в литературе римской; вполне понятно, III в., переполненный политическими и социальными бурями, тем более оказался почти бесплодным.
В IV и V вв. в римской литературе снова появляется ряд интересных поэтических произведений -уже в последний раз; в это время наряду с поэтами, всецело придерживающимися традиций античной языческой поэзии, выступают и одаренные поэты-христиане, творчество которых служит переходной ступенью к религиозной поэзии раннего средневековья.
Характерная черта этого времени - сравнительно большое число анонимных поэтических произведений, которые по своим художественным достоинствам превосходят стихотворения известных поэтов этой же эпохи. Не иссякает и источник эпиграмматического творчества. Но, как и в эпоху эллинизма, имевшую некоторые общие черты с поздним Римом, многие поэты понапрасну тратят свои силы на создание изощренных стихотворных фокусов, лишенных художественной ценности.
Тем не менее поздняя римская поэзия заслуживает тщательного изучения, путем которого раскрываются ее тесные связи с реальной жизнью эпохи; многие поэты прилагали усилия как раз к тому, чтобы уйти от этой реальной жизни, слишком тяжелой и гнетущей, стремились отгородиться от ее бедствий, уйти в мир узкой личной морали, и именно вследствие этого они ясно отразили в своих стихах настроения и тенденции своего времени.
Стихотворные наставления и предписания самого различного содержания уже издавна встречались в античной литературе. Жанр дидактической поэмы также очень древний. В греческой литературе Гесиод и Арат, в римской Лукреций дали прекрасные образцы этого рода поэзии, а Лукреций создал поистине всеобъемлющее творение. Однако в эпоху поздней империи в дидактической поэзии более чем когда-либо преобладают элементы практицизма, конкретного приложения уже известных знаний. Такова "Медицинская книга" (Liber medicinalis) Квинта Серена Самонпка (Q. Serenus Samonicus или Sammonicus) - поэма в 1107 гексаметров, состоящая из вступления и 64 глав.
Известны два человека, носившие имя Серена Самоиика,- отец и сын. Отец, плодовитый писатель и ученый, жил во время правления императоров Септимия Севера (193-211 гг.) и Каракаллы (211-217 гг.); в 212 г. по приказу последнего он был убит на пиру (Спартиан, "Жизнеописание Каракаллы", гл. 4,4). Он был обладателем огромной библиотеки, насчитывавшей около 62 тысяч сочинений. Серена Самоника-отца упоминает Макробий ("Сатурналии", III, 16, 6). Что касается младшего Самоника, то ои был другом Гордиана I (родился около 159 г.) и учителем Гордиана II (родился около 192 г.). Известно, что, умирая, он оставил своему ученику богатую библиотеку отца. Сама поэма к сожалению не дает никаких сведений о личности ее автора. Весьма скупые данные о нем содержатся в биографии Александра Севера, написанной Элием Лампридием ("Жизнеописание Александра Севера", гл. 30, 4), где сказано, что наряду с трактатами Цицерона "Об обязанностях" и "О государстве", а также с произведениями Горация, Александр Север читал и Серена Самоника, "которого он лично знал и высоко ценил" (quern ipse noverat et dilexerat)
Существуют две точки зрения на авторство поэмы. Одни ученые считают ее творением отца, другие - сына. Следует сказать, что аргументы, приводимые в пользу Самоника-сына, более вески, однако вопрос этот и до сего времени остается спорным. Несомненно, однако, что ее автор - человек, высоко образованный, превосходный знаток латинской поэзии и неплохой поэт. Полагают также, что Серен почерпнул эрудицию не только из книг, что он сам занимался медицинской практикой.
Поэма начинается с традиционного в римской литературе вступления - обращения к божеству, в данном случае к Фебу-Целителю:
Феб, вдохнови целебную песнь, что мы сочиняем:
Это созданье твое благосклонным укрась одобреньем.
Ты, овладевший искусством врача, возвращающий к жизни,
Можешь и души умерших призвать па высокое небо.
Ты обитаешь в Эгеях, в Пергаме живешь, в Эпидавре;
Кожей дракона покрытый, ты занял Тарпейские выси
В годы былые, и с ними гремевшие славою храмы,
Прочь изгоняя недуги своею божественной волей.
К нам снизойди, и теперь изложи на папирусе тонком
Все, что, со мной говоря, ты поведал внимавшему жадно.
(Перевод Ю. Ф. Шульца)
Композиция поэмы характерна для многих медицппских сочинений. Болезни и способы их лечения излагаются "с головы до пят" (a capite ad calcem). Так, глава 1 посвящена лечению головной боли, а глава 41 - подагре, болезни ног. Начиная с главы 42 излагаются средства, применяемые при .лечении различного рода ранений, укусов ядовитых животных, лихорадок. Особо сказано о ядах и противоядиях. Большую начитанность автора подтверждают многочисленные реминисценции из древних римских поэтов (Энний, Плавт) и поэтов классического периода (Лукреций, Вергилий, Гораций, Овидий). Поэтика Серена находится под несомненным влиянием Лукреция и его поэмы "О природе вещей". Источником медицинской поэмы Серена является прежде всего "Естественная история" Плиния Старшего и, вероятно, отчасти сочинение "О медицине" Корнелия Цельса.
Цель, которую поставил перед собой поэт, хорошо сформулирована в стихе 394:
Мы же для бедных должны целебные дать предписанья.
(At nos pauperibus praecepta dicamus arnica)
Отдавая дань своему времени, автор поэмы включил в нее ряд магических средств (например знаменитую "абракадабру"), но не они определяют ее истинное лицо; поэма интересна тем, что основной упор в ней делается на многочисленные целебные средства растительного и животного происхождения, нашедшие широкое применение.
В эпоху раннего средневековья поэма Серена была одной из самых популярных медицинских книг, неоднократно переписывалась и комментировалась. Она дошла до нас в многочисленных списках IX-XV вв. Под влиянием этой поэмы написано много медицинских (поэтических) сочинений V-IX вв. и в том числе ценимый гуманистами эпохи Возрождения "Садик" (Hortulus) Валафрида (Страбона), посвященный описанию лекарственных растений монастырского сада в Рейхенау. Знаменитый философ и врач Пьетро из Абано (1250-1316 гг.), умерший в застенках инквизиции, также знал поэму Серена. Первое издание ее вышло в свет в Милане около 1484 г. [1]
Особым видом эпиграммы уже в греческой литературе были "гномы"- моральные сентенции, изложенные в стихотворной, легко запоминающейся форме. От римской литературы республиканского периода до нас таких стихотворных дидактических произведений не дошло, но "Поучение сыну" Катона Старшего, написанное прозой, переходя из поколения в поколение и вбирая в себя постепенно взгляды более поздних времен, стало по-видимому, тем прототипом, под который стали, так сказать, "подгонять" сборники практически-моральных изречений. Изложение такого свода обиходной морали в стихотворной форме напрашивалось само собой, особенно если учесть распространенность этой формы у стоиков и неопифагорейцев. Именно такая сводка правил практической мудрости - весьма практической, как мы увидим - дошла до нас в так называемых "Дистихах Катона" и в стихотворных "Изречениях семи мудрецов". Не обладая особенно высокими художественными достоинствами, эти произведения дают ясное представление о ходячей морали, пригодной для среднего человека в императорском Риме [1].
Точно определить время составления сборника не удалось. От IV в. н. э. сохранились надписи, использующие отдельные изречения, а в письме Виндициана, советника императора Валентиниана, имеется уже ссылка на сборник, якобы написанный некиим "Катоном". Итак, в IV в. этот сборник уже существовал. Влияние христианской морали на нем еще не отразилось, хотя скептическое отношение к языческим верованиям и обрядам уже проступает то тут, то там, но оно не носит того патетического обличительного характера, который присущ сочинениям писателей раннехристианского периода, боровшихся в то время за власть над умами. Интересно отметить, что, несмотря на отсутствие специфических черт христианского нравоучения, этот сборник пользовался впоследствии чрезвычайно широким распространением и уважением в средневековых монастырских школах в качестве учебного материала. Легкий по языку и по содержанию, практически применимый в житейском обиходе, он был очень подходящим материалом для школьников. Кроме значительного количества рукописей, сохранивших нам латинский оригинал, имеется огромное число подражаний и переводов, начиная с IX и вплоть до XVIII в. Нередко для этих переводов пользовались не только языками крупных народностей (старо-французским, средне-верхне-немецким и древнеанглийским), но и языками малых стран (ирландским и чешским), и даже диалектами (лотарингским, энгадинским и др.).
На малоизвестном валлийском (кельтском) языке тоже имелось несколько переводов.
Имя Катона, стоящее во многих рукописях как имя составителя сборника, едва ли является его подлинным именем; это имя в течение веков стало просто символом строгого учителя морали; заголовки рукописей имеют явно подражательный характер: Dicta Marci Catonis ad filiim suum, Marci Catonis ad filium salutem и libri Catonis philosophi, автор одной рукописи, очевидно, не отличал Катона от другого римского моралиста, Сенеки, тоже неоднократно использованного в средние века, и приложил к Катону прозвище "Кордуанский" (Cordubensis) (Кордуба - родина Сенеки). Уже из этого видно, что имя Катона является только литературной фикцией.
Если бы Катон Старший мог прочесть сборник, который носил его имя, он был бы чрезвычайно удивлен тем полным отсутствием общественного сознания, чувства любви к своему отечеству и государству, которое господствует в сборнике; для римлянина времен республики государственная жизнь и обязанности каждого римского гражданина по отношению к ней были основой всей его моральной системы. Напротив, в сборнике "Дистихи Катона" изложена только мораль индивидуального, частного человека. Эта мораль узка, часто себялюбива, даже враждебна людям и скорее предостерегает от дурных последствий злых поступков, чем учит добрым.
Общее число дистихов - 144; они разделены на четыре книги (в кн. I - 40 дистихов, кн. II - 31, кн. III - 24, кн. IV - 49), по какой-либо системы в расположении их установить нельзя; сентенции общего характера беспорядочно сменяются мелкими житейскими правилами; довольно часты повторения одних и тех же мыслей. Возможно, что разделение на четыре книги было сделано не составителем сборника, а одним из позднейших редакторов. Это тем более вероятно, что II, III и IV книгам предпосланы стихотворные прологи, явно отличающиеся по стилю от самих дистихов, а всему сборнику предшествует введение в форме письма к сыну, подлинность которого тоже берется под сомнение. В этом письме говорится следующее: "Когда я увидел, как много людей тяжко заблуждается во всем, что касается нравов, я счел нужным укрепить их мысли и позаботиться о добром имени, чтобы они могли провести жизнь со славой и стать достойными людьми. А сейчас тебя, дорогой мой сын, я научу, каким образом ты должен заботиться о своих душевных нравах. Читай мои предписания так, чтобы понять их. Ибо читать правила и не понимать их, значит - пренебрегать ими". Последняя фраза - типичный риторический фокус, который все же дает основания предполагать, что данное введение - не поздняя подделка, а оригинал (legere enim et non inteliegere neglegere est).
Кроме этого введения в рукописях имеется 57 кратких изречений в прозе, сухих и плоских по содержанию. Эти изречения дают полный кодекс обиходной практической морали и по своему уровню значительно ниже дистихов: кроме прописных истин (люби родителей, родственников, жену, обучай детей, читай книги, избегай продажных женщин, пей умеренно) даются и советы насчет имущества (береги свое добро, смотри, кому даешь) и личного поведения (будь вежлив, будь прилежен); имеются и некоторые забавные советы, например "сии достаточно" и "на пирах говори поменьше".
О соотношении этих прозаических изречении с дистихами высказывались разные предположения: их считали то оглавлением, предшествующим дистихам, то, напротив, сокращенным изложением их; однако содержание их не подтверждает ни того, ни другого. Вернее, они просто включены в общин сборник дидактического характера, тем более, что после дистихов (в некоторых рукописях) имеется еще приложение (appendix) тоже в дистихах и ряд изречений по одному стиху (моностихов), трактующих те же темы, но в еще более сжатой форме. Происхождение их и время составления этих добавлений также неизвестно.
Термин "дистих" обычно прилагается к двустишию, состоящему из гексаметра и пентаметра. Дистихи Катона не подчиняются этому правилу - они состоят из двух гексаметров.
Познакомимся несколько ближе с той системой мировоззрения, которая изложена в дистихах. Взгляд на жизнь по сравнению с древними римскими временами круто изменился - отношение к жизни по большей части отрицательное, и мысль о смерти повторяется постоянно.
Жизнь непрочна и хрупка - верны одни лишь невзгоды[2].
День, что истек без потерь ты должен записывать в прибыль.
(I, 33)
Накрепко помни всегда, что смерти страшиться не надо.
Если она и не благо, она - окончание бедствий.
(III, 22)
Что тебе рок принесет, об этом не думай заране.
Смерти страшиться не станет, кто жизнь презирать научился.
(IV, 22)
Мотив использования радостей жизни, так блестяще развернутый когда-то Горацием, находит свой слабый отклик и в этих дистихах.
Смерти не надо бояться: подумай, насколько нелепо,
Смерти боясь, отказаться от радостей жизни цветущей.
(II, 3)
В жизни все случайно: иногда кажется, что в ней есть какая-то справедливость и возмездие:
Ты не сердись на судьбу, если в гору идет недостойный;
Злым потакает Фортуна... чтоб после их глубже низвергнуть.
(III, 23)
Иногда, напротив, автор предостерегает от такого, слишком примитивного, представления о миропорядке:
Если нежданно погибнет злодей, то не радуйся слишком,
Часто ведь гибнет и тот, чья жизнь протекла беспорочно.
(IV, 40)
Вообще же дается совет - думать только о своей собственной жизни; жизнь и смерть других людей не должна ни радовать, ни огорчать:
Жизнь, которой владеем,- то дар непрочный и хрупкий.
Пусть никогда тебе смерть чужая не будет на радость.
(I, 19)
В некоторых рукописях после IV книги вставлено несколько добавочных дистихов, один из которых гласит:
Радуйся жизни своей, о смерти чужой не крушися.
Что ты болеешь о том, кто боли уже не доступен?
(Приложение, 1)
Общих философских мыслей в дистихах встречается мало; в них преобладает скептицизм и стремление устроить только свою личную судьбу, по возможности избегая бедствий.
Правят ли нами бессмертные боги, узнать не старайся.
Помни, ты - смертный и должен заботиться только о смертном.
(II, 2)
Если ты сам неразумен и дело ведешь неразумно,
Что ты Фортуну слепою зовешь? Нет Фортуны на свете.
(IV, 3)
Надо заметить, что в сборнике нет никакого следа мистики и суеверий, столь распространенных в первые века империи: мы видели, что такой образованный человек, как Плиний Младший, совершенно серьезно переписывался со своими друзьями о значении снов и о существовании призраков ("Письма", I, 18). В данном же сборнике мы находим, напротив, такое верное психологическое наблюдение.
Ты сновиденьям пе верь: чего на яву ты желаешь,
Это же самое ночью ты видишь во сне пред собою.
(II, 31)
В следующей сентенции также отражается очень трезвый взгляд на жизнь.
Богу кури фимиам, а волы полезней для плуга.
Думаешь ты неужель, что богам убийство приятно.
(IV, 38)
Наиболее выразительно и жестко высказан безнадежный, даже страшный взгляд на человеческую жизнь в следующем дистихе:
Если ты страхом объят перед зверем диким, то вспомни:
Страшно одно - человек; его лишь и надо бояться.
(IV, 11)[3]
Однако, каким-то образом надо было все-таки устраивать свою жизнь и пытаться не только не страдать, но и приобретать некоторые блага - достаток и уважение. Практические советы о том, как именно это сделать,- основное содержание сборника, они привлекают к себе главный интерес его составителя. В этой тяжкой и сложной жизни надо приобрести оружие для борьбы с ней: таким оружием служит, с одной стороны, знание и уменье, с другой - хитрость и ловкость.
Если ты много учился и знаньем обширным владеешь,
Дальше учись,- и жизнь тебе знаний немало прибавит.
(IV, 48)
Что-нибудь делать умей; если счастье внезапно покинет,
Ввек не покинет уменье и жизнь облегчит человеку.
(IV, 19)
Если имеешь детей, но беден - учи их ремеслам.
Смогут себя защитить и со скудною жизнью бороться.
(I. 28)
Мораль "золотой середины" и полной покорности судьбе тоже нашла себе место в дистихах.
То, что доступно тебе, то и сделать пытайся и челн свой
Ближе веди к берегам - не пускайся в открытое море.
(IV, 33)
Лишних вещей избегай; запомни: будь малым доволен -
Лодка плывет безопасно по водам реки неглубокой.
(II, 6)
Помни, природа тебя родила нагим и бессильным.
Бедность и гнет потому ты должен нести терпеливо.
(1, 21)
Эта практическая мораль мелкого обывателя предлагает, однако, и ряд средств самозащиты, советует использовать все то, что может быть выгодно.
Если кто телом тщедушен, его презирать ты не вздумай.
Мудростью часто богат, кто, телесного силою беден.
(II, 9)
Во-время всем уступай, кто тебя, как ты знаешь, сильнее.
Знай, победитель нередко бывал побежден побежденным.
(III, 10)
То, что на пользу тебе, упускать никогда ты не должен.
Случай сегодня кудряв, а завтра, глядишь, облысеет.
(III, 26)
Наконец, дается совет не избегать и прямого обмана:
С тем. кто неверен тебе, что лжет душой и словами,
Можешь неискренним быть; пусть с ловкостью ловкость поспорит!
(I, 26)
Еще более жестокое правило поведения рекомендуется в "Приложении"
Ты оскорблен и не смог отомстить - ты должен таиться.
Тот, кто месть затаит, тот будет для всякого страшен.
(Приложение, 4 )
Лишь изредка дается совет все же думать и о своей собственной доброй славе:
Помни, пе слишком заботься о счастья дарах мимолетных.
Добрая слава дается не деньгам твоим, а поступкам.
(III, 9)
Наиболее ясно отразилась та тяжелая историческая обстановка, в которой сложился данный сборник, в неоднократно повторяющихся советах быть осторожным, скрытным и молчаливым:
С многоречивым не вздумай в речах состязаться и спорить.
Речь дарована всем, а мудрость духа - немногим.
(I, 10)
Россказням глупым не верь, не будь передатчиком слухов.
Многим во вред болтовня - никому не вредило молчанье.
(II, 12)
Между пирующих будь на язык и сдержан, и скромен,
Если не быть болтуном, а изысканно тонким ты хочешь.
(III, 19)
Интересно отметить, что в этом дистихе сохранилось любимое слово Цицерона urbanus, для этого времени уже звучавшее по-старинному.
Однако, избегая болтливости, самому следует остерегаться и избегать молчаливых людей:
Тех, кто мысли таит, кто много молчит, опасайся.
Мирно струится река, но глубокие гибельны воды.
(IV, 31)
Некоторое доверие к силе законов выражено в двух связанных между собою изречениях:
Если тебя не по праву обидят - пусть суд выручает.
Сами законы хотят, чтоб за помощью к ним обращались.
Ты по заслугам наказан? Неси приговор терпеливо.
Если ты сам виноват, умей себе быть и судьею.
(III, 16 - 17)
Единственным дистихом, в котором, может быть, отразилось христианское влияние, можно считать следующий, пользующийся терминами peccare ("грешить") и castigare (карать):
Если ты в чем-нибудь грешен, карай себя сам покаяньем,
Рану излечишь свою: ведь боль исцеляется болью.
(IV, 40)
Чисто бытовые черты тоже нашли свой отклик в дистихах, например:
Чти одинаково свято обоих родителей милых:
Мать не посмей обижать, желая к отцу подольститься.
(III, 24)
Наоборот, проявлять большое уважение к жене автор не рекомендует:
Ты не гонись за приданым невесты; тем легче, женившись,
Сможешь разделаться с ней, когда тебе станет противна.
(III, 12)
Знай, ни гневу жены, ни слезам поддаваться не надо.
Помни, что женщина, плача, уже замышляет коварство.
(III, 20)
Если жена недовольна служанками, лучше не верить.
Тех, кого любит супруг, жена никогда не полюбит.
(I, 8)
Наконец, дается полезный совет мужчинам, который, пожалуй, сохраняет свою свежесть до наших дней:
Коль набуянил в хмелю, себе не ищи оправданья.
"Я-де был пьяп", неповинно вино; ты, пивший, виновен.
(II, 21)
Книга IV замыкается очень удачным дистихом, определяющим задачу данной литературной формы:
Странно тебе, что стихи пишу я словами простыми.
Краткость родит их: одной они мыслью скованы в пары.
(IV, 49)
Второй дидактический "свод" моральных правил - "Изречения семи мудрецов" - не приписывается никакому определенному лицу, но, несомненно, принадлежит одному автору. Он представляет собой изящное метрическое построение: мысли, влагаемые в уста каждого из семи мудрецов, изложены особым размером: Биант Приенский говорит гексаметром, Питтак Митиленский - шестистопным ямбом, Клеобул Линдский - малым асклепиадовым стихом, Периандр Коринфский - гендекасиллабами, Солон Афинский - восьмистопным хореем, Хилон Спартанский - гликонеем и ферекратеем, Анахарсис Скиф - пентаметром. Стих всех семи разделов легок и звучен, мысли выражены краткой ясно. Каждый раздел состоит из семи стихотворных строк.
По своему содержанию "Изречения" очень схожи с дистихами Катона: тот же скептицизм и неверие в жизнь, та же обиходная, неглубокая мораль. Лишь изредка попадаются более серьезные и благородные мысли, как например [4]:
Пусть не внушу слабому страх или презренье сильным
..................................................................
Если добро ты совершил, помнить о том не надо;
Помни всегда ты о добре, что для тебя свершили.
(Хилон)
Лучше, если благородным ты воспитан, не рожден.
(Солон)
Намек на императоров-тираннов, может быть, скрывается в стихе Периандра:
Пусть страшится людей, кто страшен людям.
Ходячая философская истина выражена в стихе Анахарсиса:
Жизнь пролетит, но вовек слава ее не умрет.
В гексаметрах "Бианта Прненского" дана сводка практической мудрости с тем же налетом глубокого пессимизма, что и в дистихах Катона:
В чем величайшее благо? В уме справедливом и честном.
В чем человека погибель таится? В другом человеке.
Кто всех богаче? Кто малым доволен. Кто нищ? Ненасытный.
Женщину что украшает? Ее целомудрие в жизни.
Кто целомудренна? Та, пред которой молва умолкает.
Как поступает разумный? Он может вредить, но не хочет.
Как поступает глупец? Не может вредить он, но хочет.
Те же мысли о ненадежности и непрочности жизни и счастья, проповедь равнодушного и легкомысленного отношения к ней выражены так в стихах Солона:
Если жребий предначертан, то чего нам избегать?
Если ж все неверно в мире, то чего бояться нам?
То же и в стихах Периандра:
Если счастье с тобой, к чему тревоги?
Если против тебя, к чему старанья?
Эта печальная "мудрость" была единственной помощью для тех, кто ясно видел гибель своего государства, жизненного уклада и быта перед натиском новых свежих сил.
Уже со времен эллинизма наряду с большим эпосом и мифологическим эпиллием возникла буколика, заключающая в себе значительные элементы лирики. "Эклоги" Вергилия, по поэтичности уступающие своему образцу - "Идиллиям" Феокрита, тем не менее, усилив политические моменты, создали новый тип идиллии; буколики Кальпурния сгустили политические намеки, рассеянные у Вергилия, до такой беззастенчивой лести Нерону, что поэтическое мастерство, которым Кальпурний несомненно владеет, отступает на задний план: последним римским буколическим поэтом является Немесиан (M. Aurelius Olympius Nemesianus - III в. п. э.), от которого дошли четыре эклоги и начало эпической поэмы "О псовой охоте".
Точных биографических данных о поэте Немесиане не имеется. Из античных писателей его имя упоминается только у Флавия Вописка в биографии Нумериана, одного из сыновей императора Кара. ("Шесть писателей истории императоров", биография Нумериана, 11,2). Нумериан был, по сообщению Вописка, очень известным оратором и "говорят, так хорошо сочинял стихи, что превосходил всех поэтов своего времени; он состязался и с Олимпием Немесианом, который написал поэмы о рыбной ловле, о псовой охоте и о мореплавании [halieutica, cynegetica et nautica] и блистал, увенчанный многими венками". Упоминание о второй из перечисленных поэм встречается и в средние века, в письме епископа Гинкмара реймсского (IX в.), который вспоминает, как он, "будучи школьником, читал об охотниках в книге Аврелия карфагенянина под заглавием Cynegeticon." Несмотря на различие имен ("Олимпий" и "Аврелий"), предполагают, что речь идет об одном и том же лице.
Поэма "о псовой охоте", дошедшая до нас не полностью, поддается вполне точной датировке: поэт обращается в ней к обоим сыновьям Кара, Нумериану и Карину, и обещает воспеть их победы, одного - над германцами (Карина), другого - над персами и парфянами (Нумериана); известно, что в 283 г., возвращаясь с похода против персов и парфян после смерти своего отца Кара (в 282 г.), Нумериан погиб; императором был провозглашен Диоклетиан, вскоре (в 284 г.) разбивший и войска Карина в Галлии. Таким образом, поэма Немесиана может относиться только к 283 г. В рукописях она помещается с поэмами Овидия "О рыбной ловле" и Граттия "О псовой охоте".
Кроме этой поэмы Немесиану приписываются еще четыре буколических стихотворения, помещенные в ряде рукописей XV и XVI вв. непосредственно после эклог Кальпурния с пометками: "конец эклог Кальпурния: первая эклога Аврелия Немесиана поэта Карфагенского".
Анализ этих эклог показывает, что они значительно отличаются от эклог Кальпурния и метрикой, и лексикой. В поэтическом отношении они, как и стихотворения Кальпурния, не очень значительны.
Из Поэмы Cynegetica дошли до нас первые 325 стихов. К своей основной теме поэт подходит только после 100-го стиха, а далее на протяжении 200 стихов - подробно и крайне натуралистично - успевает рассказать только о случке охотничьих собак, о рождении и воспитании щенят и, о породах коней, пригодных для охоты.
Интересно отметить, что даже в изложении такой специальной темы торговые мировые связи Рима ясно отразились: автор остерегает охотника от приверженности только к прежним знаменитым породам гончих, спартанской и молосской, и рекомендует дрессировать щенят из Британнии. Паннонии, Испании и Ливии, а также породу этрусских собак, не очень резвых, но обладающих исключительным чутьем. Переходя к коням, он хвалит также, помимо прославленных греческих лошадей, породу горных испанских коней с "крутых вершин Кальпы" (Гибралтар), коней из Эфиопии (Maurusia tellus), некрасивых и головастых, но оставляющих за собой на далеких пробегах лучших скакунов и повинующихся легчайшему прикосновению уздечки.
С чисто литературной точки зрения интересны первые 100 стихов поэмы. Автор начинает поэму пышным вступлением [1]:
Сотни охотничьих троп и охотника труд беспечальный
Ныне пою; и о быстрой погоне, о вольных сраженьях
Все расскажу я - вонзились мне в грудь Аопийские стрелы.
Жаром объята она. Меня Геликон посылает
В путь по широким полям; наполняет питомец Кастальский
Новую чашу струей из ручья и для жатвы обильной
В иго впрягает поэта; венок из плюща возложивши,
Гонит его по тропе непроезжей; доселе неведом
Был ей след колеса. О, как сладко быть богу послушным!
Мчать колесницу златую велит он по травам зеленым
И проноситься вперед по несмятому пышному моху.
(ст. I-II)
С мнением Немесиана о "свежести" его темы никак нельзя согласиться. Кроме прозаического сочинения Ксенофонта, ту же тему воспел на греческом языке Оппиан [2] и на латинском - Граттий [3].
Эта пышная тирада переходит в резкую полемику с эпическими поэтами, бесконечно перепевающими одни и те же мелодии - о плачущей Ниобее, о Семеле, сожженной огнем Зевса, о Филомеле, Фаэтоне, Кикне, Медее и Кирке. После краткого обращения к двум молодым императорам, сыновьям Кара, поэт опять в пышном стиле призывает Диану, прося ее покровительства, а потом немедленно, без всякого перехода, начинает говорить о воспитании охотничьих собак. Этот неожиданный переход от пышного пролога к прозаизмам и техническим терминам псарни несколько смешон. И только в четырех стихах прорывается та подлинная живая мысль автора, которая заставляет поверить, что его тема ему действительно мила:
Всякий, кто страстью к охоте охвачен, последуй за мною,
Если клянешь ты усобиц вражду и безумные смуты,
Коль от гражданских волнений бежишь и от грома сражений,
И на морях ненадежных богатой наживы не ищешь.
(ст. 99 - 102)
Эти стихи дают ключ не только к данной поэме, которая сама по себе незначительна, но ко всей литературе этого времени. Ее основное настроение - бегство от жизни, страх, отвращение и утомление.
Подобным же бегством от жизни является и сочинение "пастушеских" стихотворений. Четыре эклоги Немесиана, написаны легким и звонким стихом, но насквозь подражательны и по содержанию малозначительны. Главное их достоинство - то, что в них нет того непомерного политического низкопоклонства, которым переполнены эклоги Кальпурния; никто не сравнивается ни с Марсом, ни с Аполлоном, не говорится о "золотом веке", пришедшем на землю при императорах.
Первая эклога является, по-видимому, посмертным панегириком какого-то поэта, которого автор называет Мелибеем, как было принято называть Вергилия; однако это стихотворение относится не к Вергилию, так как несколько раз подчеркивается, что умерший дожил до глубокой старости:
Долгими счастья годами и кругом последнего века
Сроки жизни твоей замкнулись, невинной и чистой.
(I, 41-45)
Третья эклога варьирует тему VIII эклоги Вергилия: там мальчики-пастухи, связав Силена, потребовали от него песни: здесь дети, украв у спящего Пана флейту, извлекают из нее такие ужасные звуки, что Пан просыпается и поет им песню о празднике Вакха; вакханалия описана довольно живо и красочно, но единственная оригинальная черта,- пожалуй, то, что Вакх поит вином даже везущих его рысей (Lynci praebet cratera bibenti).
Вторая и четвертая эклоги - обычные состязания между двумя певцами: во второй - оба певца воспевают одну и ту же жестокую Донаку, в четвертой объекты их любви различны, но оба слагают сходные строфы - по пяти стихов каждый (не по четыре, как обычно) и заканчивают одним и тем же рефреном:
Пусть, кто любит, поет - печаль утоляется песней.
Cantet, amat quod quisque - levant et carmina curas.
Все эклоги переполнены мотивами из Феокрита, который использован больше, чем Вергилий.
Так, мотив из I идиллии Феокрита, что после смерти Дафниса все в природе изменится, варьируется здесь так:
Будут скорее тюлени пастись на засушливых землях.
Лев станет жить возле моря, с деревьев лесных будет капать
Мед благовонный; скорее оливы поспеют средь лета,
В осень цветы расцветут, и созреет весной виноградник,
Раньше, чем я Мелибея на флейте хвалить перестану.
(I, 75-80)
Но то, что у Феокрита лирически обосновано-смерть юного Дафниса противоестественна и природа должна быть возмущена ею, - здесь является только многословным обещанием не забыть умершего Мелибея.
Еще менее удачно варьированы следующие два стиха из X идиллии Феокрита:
Козочка ищет травы и гоняется волк за козою
Плуг провожают грачи, а я - на тебе помешался.
Здесь наивный влюбленный обращается к своей возлюбленной. У Немесиана ситуация обратная и притом дана так сказать в "мировом масштабе":
Лань бежит за самцом, к бычку подбегает телушка,
Даже волчиц укрощает любовь и свирепую львицу,
Все пернатое племя и рыб несметные стаи,
Горы крутые, леса и деревья любовь покоряет.
Ты лишь одна убегаешь; меня оставляя несчастным.
(IV, 26-30)
Что понимал поэт под "любовью гор и лесов", было, по-видимому, ясно только ему, если не подразумевать под этим мифы о превращении Дафны или о любви между дриадами, ореадами и богами, что для такого врага мифологии, как Немесиан, представляется маловероятным.
Децим Маги Авзоний (D. Magnus Ausonius) родился в начале IV в. н. э. в Бурдигале (нынешнем Бордо), где его отец был врачом. Образование он получил сперва в родном городе, потом в университете в Толозе, где его дядя Эмилий Арборий был профессором; после отъезда дяди в Константинополь Авзоний вернулся на родину, закончил университет в Бурдигале и остался там же профессором; в течение 30 лет он преподавал грамматику и риторику и пользовался настолько большим успехом, что был вызван императором Валентинианом в Трир в качестве воспитателя его сына и наследника Грациана (в 364 г.). В течение следующих 20 лет на долю Авзония выпало много почестей: он сопровождал Валентиниана в поход против аламаннов, а в правление Грациана управлял вместе со своим сыном Гесперием сперва Галлией, потом Италией, Иллирией и Африкой. После убийства Грациана в 383 г. Авзоний вернулся на родину в Бурдигалу и проявил там, по-видимому, еще около 10 лет. Год смерти его точно неизвестен.
Произведения Авзония очень разнообразны и в то же время однообразны - в них отражаются огромные версификаторские способности без глубокого поэтического дарования. Характер его творчества несколько напоминает творчество такого же ловкого импровизатора и стихотворца I в. н. э., Папиния Стация, хотя Авзоний, будучи значительно образованнее, обладает и более широким кругозором; в его стихотворениях более ясно отражается его эпоха.
В IV в. после ранней гибели Юлиана христианство стало бесспорно господствующей религией, потому что из всех последующих императоров ни один не был язычником. Валентиниан, однако, исповедуя сам христианскую религию, попытался проводить политику широкой веротерпимости и обеспечить обеим религиям равные права. Что касается литературы, то для нее разрыв с языческой религией и мифологией был в эту пору еще совершенно невозможен - христианство не создало еще своего литературного языка, особенно в поэзии, и кроме Коммодиана (поэта, жизнь которого принято, хотя и не вполне достоверно, датировать III в.) не выдвинул о еще ни одного значительного поэта; первые творцы чисто христианских гимнов, Амвросий Медиоланский, Пруденций и Меропий Павлин были современниками Авзония, а последний даже его любимейшим учеником. Обучение в школах и в университетах проводилось исключительно на произведениях языческих писателей, и у большинства поэтов IV и V вв., формально принадлежавших К христианской церкви, все произведения переполнены языческими образами и понятиями.
Наиболее ярким представителем "интеллигенции" этой переходной эпохи является именно Авзоннй. В том, что он был христианином, сомневаться нельзя; от него сохранились "Пасхальные стихи" (Versus "paschales), а в его письмах есть упоминания о том, что он должен проводить этот празд ник в городе по распоряжению императора. В стихотворение, описывающее проведение им целого дня, он вводит "утреннюю молитву". Однако его принадлежность к этой религии ограничивалась, по-видимому, выполнением некоторых обрядов, сердце же его полностью принадлежало красотам античной поэзии, ораторского искусства и эпистолографии. Во всех этих жанрах Авзоний испробовал свои силы, и собрание его произведений составляет довольно увесистый том, хотя сами его стихотворения обычно невелики по размеру.
В версификаторском искусстве Авзоний, пожалуй, не знает себе равных. Он свободно владеет всеми известными в античной поэзии размерами и охотно играет ими, меняя их но несколько раз в одном и том же цикле стихотворений.
Стихотворения Авзония, по-видимому, он сам объединил по темам:
1. "Эфемерида или проведение всего дня" - ряд стихотворений, начинающийся шуточно-торжественной сапфической одой к заспавшемуся ученику:
Утра ясный свет проникает в окна,
Бодрая шуршит над гнездом касатка,
Ты же, Парменон, как заснул, доселе
Спишь беспробудно.
Встань, лентяй, не жди, чтобы взял я розгу.
Встань, да не придет вечный сон, откуда
Ты не ждешь. Воспрянь, Парменон, скорее
С мягкого ложа!...
Может быть, тебе навевает дрему
Сладкий звук сапфического размера?
Разгони же негу лесбийских песен,
Ямб острозубый!
(Перевод М. Л. Гаспарова)
Странное впечатление производит написанная звучным гексаметром утренняя молитва, в которой мирно уживаются библейские имена Адама и Давида с богиней Эос. Последнее стихотворение этого цикла довольно живо описывает смену ночных сновидений.
2. Авзоний был сильно привязан к собственной семье, к учителям и товарищам и посвятил надгробное слово своему отцу (одно из лучших произведений Авзония), 30 стихотворений родственникам (этот цикл носит название Parentalia) и 26 стихотворений своим учителям и сослуживцам по университету в Бордо (Commemoratio professorum Burdigalensium); и в том, и в другом цикле он варьирует только размеры, но содержание стихотворений однообразно. Наиболее задушевно звучит пролог ко второму циклу:
Вас я теперь вспомяну; пас с вами не кровь породнила,
Нет,-но людская молва, к родине милой любовь,
Наше в науках усердье, забота о наших питомцах,
Нас породнили,- но смерть славных мужей унесла.
Может быть, годы пройдут - моему подражая примеру,
Кто-нибудь, нас вспомянув, наши все тени почтит.
(Перевод М. Е. Грабарь-Пассе}:)
Приведем еще два стихотворения из этого же цикла.
Викторию, помощнику преподавателя или просхолу
Ты, Викторий, проворным умом и памятью острой
В книгах, неведомых нам, тайн сокровенных искал.
Свитки, угодье червей, ты любил разворачивать больше,
Нежели дело свое делать, как должно тебе.
Все - договоры жрецов, родословья, какие до Нумы
Вел, из древнейших веков первосвященник-сабин,
Все, что Кастор сказал о владыках загадочных, все, что,
Выбрав из мужниных книг, миру Родопа дала,
Древних уставы жрецов, приговоры старинных квиритов,
То, что решал сенат, то, что Дракон и Солон
Дали афинянам, то, что Залевк - италийским локрийцам,
То, что людям - Минос, то, что Фемида - богам,-
Все это лучше знакомо тебе, чем Вергилий и Туллий,
Лучше, чем то, что хранит Лаций в анналах своих.
Может быть, ты и до них дошел бы в своих разысканьях,
Если бы парка тебе не перерезала путь.
Мало почета тебе принесла нашей кафедры слава:
Только грамматики вкус ты ощутил па губах.
Большего ты не достиг, и в Кумах скончался далеких,
Путь совершивши туда из Сицилийской земли.
Но, упомянутый мною в ряду именитых и славных,
Радуйся, если мое слово дойдет до теней.
Заключение
Прощайте же, о тени славных риторов,
Прощайте же, ученые,
История ли вас или поэзия,
Дела ли шумных форумов,
Платонова ли мудрость, врачеванье ли
Вовеки вас прославили.
И если мертвым от живущих радостны
Внимание и почести,
Мою примите эту песню скорбную,
Из слез и жалоб тканую.
Покоясь мирно под плитой могильною,
В людской живите памяти,
Доколе не наступит, богу ведомый,
День, в коем все мы встретимся.
(Перевод М. Л. Гаспароеа)
3. Исключительно формальными школьными стихотворными упражнениями являются: а) эпитафии на героев троянской войны и на гробницы различных лиц; б) четверостишия, характеризующие императоров, написанные Авзонием для его сына Гесперия, очевидно, в то время школьника и в) характеристики крупных городов римской империи; самое длинное и наиболее теплое стихотворение Авзоний посвящает, конечно, родному городу.
4. В довольно большом сборнике эпиграмм не все принадлежат самому Авзонию; некоторые эпиграммы переведены с греческого, другие варьируют одну и ту же тему, комбинируя перевод с собственными стихами, в некоторых даже перемежаются греческие и латинские стихи. Авзоний прекрасно владеет элегическим дистихом и некоторые переводы его полностью передают греческий оригинал, а подражательные эпиграммы вполне сохраняют стиль эллинистических изящных "безделушек". Приводим два примера:
I
Книдская Киприда Праксителя
Книдскую раз увидав Киприду, сказала Венера:
"Голой, уверена я, зрел ты, Пракситель, меня".
"Нет, я не зрел, да и грех; но железом ведь все мы ваяем,
А над железом вся власть Марсу Градиву дана".
Зная ж, какою мила Киферея владыке, железный
Этот резец изваял точно такою ее.
(Перевод Ф. А. Петровского)
II
На статую Венеры в доспехах
Раз увидала Паллада Венеру в военных доспехах.
"Мы за Париса теперь можем сразиться с тобой".
"Дерзкая, как ты посмеешь со мною в оружье сражаться,
Если, нагая, в тот день я победила тебя?"
(Перевод М. Е. Грабарь-Пассек)·
5. Лирический характер - насколько лирика вообще может быть доступна этому ученому суховатому версификатору - имеют несколько стихотворении к пленнице Биссуле, которая досталась Авзонию в качестве военной добычи в аламаннском походе и которую он называет -"очарованием, прелестью, игрушкой, любовью, наслаждением", а ее варварское имя "безобразным для непривычных, но изящнейшим для ее господина".
Он дает следующий совет художнику, который намерен написать портрет Бпссулы:
Биссулы не передать ни воском, ни краской поддельной,
Не поддается ее природная прелесть искусству;
Изображайте других красавиц, белила и сурик!
Облика нежность руке недоступна ничьей. О художник!
Алые розы смешай, раствори их в лилиях белых:
Цвет их воздушный и есть лица ее цвет настоящий.
(Перевод Ф. А. Петровского)
6. Небольшая эпическая поэма Moseila чисто описательного характера преследует цель панегирическую; город Трир, лежащий на реке Мозель, был любимым местопребыванием Валентиниана и Грациана и мог поспорить своим блеском с уже угасавшим Римом. Путешествие по Мозелю до впадения его в Рейн и описывает Авзоний, восхваляя мирный ландшафт холмистых берегов, чистоту воды и не упуская случая показать свою ученость при перечислении различных сортов рыб, населяющих воды Мозеля.
7. Наиболее интересными по содержанию сочинениями Авзония являются его письма в стихах. Среди его адресатов есть некоторые известные имена; особенно надо отметить переписку с Симмахом и с любимым учеником, Павлином, ставшим впоследствии известным христианским епископом города Нолы; Авзоний, возлагавший на своего ученика, человека в высшей степени одаренного, большие надежды как на будущее светило литературы и риторики, был глубоко огорчен решением Павлина порвать со светской наукой и всецело предаться служению христианской церкви и делам благотворительности. Сопоставление писем Авзония, рационалиста и практика, любителя всего изящного, с вошедшими в собрание сочинений Авзония письмами Павлина, полными религиозного экстаза, крайне интересно с точки зрения изучения настроений и взглядов этого переходного периода.
8. Наконец, значительную часть своего времени Авзоний уделял стихотворным шуткам и фокусам. Наиболее известно его "Свадебное празднество", представляющее собой самый блестящий по остроумию и по бесцельности образец так называемой "лоскутной поэзии" (центон). Длинный цикл стихов, изображающий свадебное торжество на всех его стадиях (последнее стихотворение совершенно непристойно), составлен сплошь из полустиший гексаметров Вергилия. Подобная же "работа" была сперва проделана императором Валентинианом, вызвавшим потом Авзония на состязание. Читая это произведение, не знаешь, чему удивляться - блестящему ли знанию поэм Вергилия или полной бессмысленности задачи.
Чрезвычайно сложной структурой обладает стихотворение "Гриф о числе три" длиной в 90 стихов; Авзоний собрал в нем не менее сотни примеров из самых разных областей (религии, мифологии, ремесла, права и т. п.), где число три или девять (трижды три) и всевозможные производные числа от троек и девяток имеют особое значение. Стихотворение начинается шуткой:
Пей или три или трижды три - в том вящая тайна!
Так указует обычай: кто пьет или три, или втрое,
Девять раз повтори нечетные тройки до куба! [1]
Сила в девятке и тройке одна, и все ей покорно.
(ст. 1-4)
Три пунийских войны; три суть в философии части;
По три месяца длятся четыре времени года;
Трижды сменяется стража в ночи...
(ст. 21 -·26)
Трех родов ремесло созидает жилье человеку;
Этот стену кладет из камней, тот крышу возводит,
Третий стены и кров покрывает последней отделкой.
(ст. 43 -45)
Довольно неожиданно это шуточное стихотворение заканчивается ссылкой на христианский догмат о троичности божества:
Трижды пей! В этом все! Три ипостаси в боге едином!
Пусть же безделка моя бессильных чуждается чисел,
Трижды тридцать стихов составят в ней девять десятков.
(Перевод М. Гаспарова; ст. 88-90)
Имеется у Авзония немало и других фокусов: то он пишет гексаметры из одних только односложных слов, то он начинает или кончает их односложным словом; весь этот раздел носит название Technopaignion ("Шутки мастерства"). На каком материале показывать свое мастерство, Авзонию по существу безразлично: им сочинен религиозный христианский гимн в 45 стихов; в каждом стихе слова расположены одно за другим по возрастающему числу слогов от одного до пяти, например:
1
2
3
4
5
Spes
deus
aeternae
stationis
conciliator
В качестве образцов из Technopaignion приведем два стихотворения: одно из них посвящено древней теме о десяти седьмицах человеческой жизни, другое называется "Вопросы и ответы".
I
Мальчика возраст ты знаешь, коль новый получит в семь лет ....... зуб.
Скоро мужчиной он станет и голосом сильным звучит.......речь.
Ветром овеян и зноем спален загорелый бойца..................лоб·
Крепки и жилы, и мышцы, но крепче всего у мужей ....... кость.
Нежностью сердце трепещет, сжигает его, как огонь......страсть.
Чувства еще горячи, но владыкой над ними их царь ......ум.
Слово вложивши в закон, произносит немало речей .......рот.
Возраста мера заметна уже, тяжела и черна..........желчь.
Тело худеет и сохнет и бедрам все легче нести..............вес.
Путь сокращается наш и уже нехватает в ногах....... сил.
(Перевод М. Е. Грабарь-Пассек)
II
Кто обвиненного взял под залог в ожиданье суда? .......друг
Если ответчик сокроется, что поручителя ждет?....... штраф.
Кто на левшу-ретиария в латах выходит на бой?....... галл
Имя какое имеет Меркурий у честных людей? ....... вор.
Что мы приносим богам, кроме вин и курения?...... прах жертв.
Как называется остров, на коем рожден Гиппократ?....... Кос.
Бык или трон волновали сильней Гелиосову дочь? .......бык.
В туче плывущий, во что превращен феакийский корабль? .......в холм.
Чем питается соня, когда кончается корм?......сном,
Что скрепляет поверхности кож, обтянувшие щит?.......клей.
Sponte - творительный; как именительный будет падеж?....... Spons.
Кто, кроме птиц подает при гадании знак вещуну? .......мышь.
Что заставляет смолу плыть в море, а в речке тонуть? .......вес.
Что на дважды шесть разделяется равных частей? .......фунт.
Если отнимется восемь, какая останется часть? .......треть.
(Перевод М. Л. Гаспарова;
9. Прозаических произведений Авзония мы имеем только два: школьное пособие - краткий прозаический пересказ "Илиады" по песням - и панегирик императору Грациану при вступлении Авзония в должность консула в 379 г.
В общем творчество Авзония является в высшей степени характерным продуктом эпохи, когда в роли придворного поэта, которую некогда, хотя и не очень охотно, играли Вергилий и Гораций, мог в течение многих лет выступать человек, бывший, по-видимому, усердным, знающим и преданным своему делу преподавателем грамматики и риторики, но не имевший для подлинно художественного творчества ни пищи в окружающей его среде, ни крупного поэтического дарования.
Общее понижение культурного уровня в эпоху поздней античности сказывается между прочим в том, что усиливается спрос на стихи практически полезного содержания. Такими были, например, дидактические поэмы Немесиана, Серена Самоника, Палладия; такими были моралистические "Дистихи Катона". Это же обстоятельство повело и к возрождению в IV-V вв. нравоучительного жанра басни.
Басня была введена в римскую литературу Федром. У Федра она представляла собой плебейский, простонародный жанр, рассчитанный на идейные запросы и художественные вкусы массового читателя. Теперь круг читателей басни расширяется: рядом с этой простонародной басней появляется басня нового, светского типа, предназначенная для образованной и начитанной публики. В литературе IV-V вв. прежняя, низовая традиция в басенном жанре представлена сборником, известным под названием "Ромул"; новая, светская традиция представлена творчеством поэта-баснописца Авиана (Flavius Avianus). Источником и образцом басен "Ромула" остается Федр; Авиан, напротив, избегает пользоваться Федром и обращается к другому источнику: он черпает сюжеты у греческого баснописца Бабрия, жившего во II в. н. э. и оставившего сборник стихотворных басен, изложенных простым и изящным языком, в духе аттицистических идеалов простоты и ясности.
Сборник Авиана включает сорок две басни, написанные элегическими дистихами. Им предпослано прозаическое предисловие, обращенное к некоему Феодосию, искушенному ценителю риторики и поэзии. Может быть, этот Феодосий тождествен с Макробием Феодосием, известным автором "Сатурналий". Было бы очень соблазнительно отождествить Авиана с Авиеном, одним из собеседников "Сатурналий", но такое отождествление мало вероятно. Дело в том, что имя Авиена носил другой писатель - Руф Фест Авиен, автор астрономических и географических поэм; он-то, вероятно, и выведен в сочинении Макробия. Оба поэта жили одновременно в конце IV в., и уже современники путали их имена.
В том же предисловии Авиан упоминает, что в своих баснях он "попытался изъяснить элегическими стихами то, что было изложено грубой латынью". Это указывает, что поэт пользовался не непосредственно греческими образцами, а римским прозаическим сборником басен, принадлежавшим, по-видимому, Юлию Тициану, ритору III в. н. э. Таким образом, бабриев оригинал стал известен Авиану из вторых рук, и мы не можем сказать, какие из многочисленных отклонении подражателя от подлинника принадлежат самому Авиану, какие - его предшественнику Тициану. В том, что в основе авиановского сборника лежит Бабрий, нет никакого сомнения: почти все его басни находят параллели в книге Бабрия, а единичные исключения объясняются тем, что сборник Бабрия дошел до нас неполностью.
Судя по предисловию, басни были первым опытом начинающего поэта, и опыт оказался не слишком удачным. Авиапу не удалось добиться органической связи формы и содержания своих произведений. Четкая строфика элегического дистиха нарушает плавное течение басенного повествования. Традиционная возвышенность слога, насыщенного реминисценциями из Вергилия, настолько не вяжется с бытовой простотой предметов, что местами звучит прямой пародией. Кроме того, в языке поэта то и дело проскальзывают вульгаризмы поздней эпохи, а его метрика допускает вольности, неизвестные классической поре.
Чтобы составить представление о стиле Авиана, достаточно сравнить одну из его басен с бабриевым образцом, к которому она восходит. Вот басня 104-я Бабрия - "Собака с бубенцом":
Чтоб хитрый пес прохожим не кусал ноги,
Хозяин привязал ему звонок к шее,
Который было всем издалека слышно.
Спесивый пес на площадь с бубенцом вышел,
Но тут седая молвила ему сука:
"Подумай, чем кичишься ты, глупец бедный:
Ведь это не награда за твою доблесть,
А обличенье злого твоего нрава".
(Перевод М. Л. Гаспарова)
А вот 7-я басня Авиана - "Собака, не желавшая лаять":
Те, чья душа от рожденья дурна, не могут поверить,
Что заслужили они кары, постигшие их.
Некий пес не страшил прохожих заранее лаем
Или оскалом зубов между раздвинутых губ -
Он, подгибая свой хвост, трепещущий робкою дрожью,
Тайно бросался на них, дерзким впиваясь клыком.
Чтоб не вводило в обман напускное смиренье, хозяин
Этому псу привязать к шее решил бубенец.
Дикую глотку ему он украсил звенящею медью,
Чье колебанье могло знаком людей остеречь.
Пес, возомнив, что ноша такая дается в награду,
Стал на подобных себе чванно смотреть свысока.
Тут подошел к гордецу старейший из низкого рода,
Свой обращая к нему увещевающий глас:
"О, какое тебя ослепило безумье, несчастный,
Сей почитающий дар данью заслугам своим?
Нет, то не доблесть твоя, красуется в медном уборе -
Это свидетель звучит, злой обличающий нрав!"
(Перевод М. Л. Гаспарова)
Басня Авиана ровно вдвое длиннее своего образца: простой рассказ Бабрия, представляющий стройную цепь последовательных действий, расстраивается замедляющими описаниями; сложные перифразы ("старейший из низкого рода" - о старой собаке; "звучащий свидетель" - о колокольчике) звучат торжественно до смешного; "дикая глотка", "звенящая медь" заимствованы у Вергилия; из Вергилия же взят целый стих 15 ("О, какое тебя..."); и в то же время si cupis в ст. 16 представляет собою неклассический оборот, а краткое о в слове nola ("колокольчик") нарушает нормальную просодию.
Рядом со светскими баснями Авиана, представляющими собой образец "высокой", но плохо усвоенной традиции, басни "Ромула", рассчитанные на массового, плебейского читателя, кажутся полной противоположностью им.
Сборник "Ромул" дошел до нас в нескольких редакциях, не во всем совпадающих друг с другом; из их сравнения можно приблизительно восстановить первоначальную форму произведения. Сборник назывался в рукописях "Басни Эзопа" и состоял из 98 басен (разделенных на четыре книги). Вступлением к нему служили, два послания. В первом некий Ромул рекомендовал своему сыну Тиберину этот сборник басен Эзопа, якобы переведенный им с греческого языка на латинский; второе послание было написано от лица самого Эзопа, посвящающего сборник своему наставнику Руфу (имя Руф - "рыжий" - по-видимому, является переводом греческого имени легендарного хозяина Эзопа - Ксанфа). Оба послания, конечно, вымышлены: сборник - это не перевод c греческого, он опирается только на латинские источники. Эпилогом к сборнику служит краткое рассуждение о статуе, воздвигнутой афинянами в честь Эзопа.
Основным источником басен "Ромула" служит Федр в прозаическом переложении. К нему восходит около трех четвертей сборника; вступительные послания и эпилог - это также лишь незначительно обработанный монтаж сентенций, почерпнутых из Федра. Любопытно, что несмотря на это, имя Федра нигде не названо, и сборник выдается за перевод, сделанный прямо с греческого.
Прозаические пересказы стихотворных произведений - явление, нередкое для периодов культурного упадка. Знакомство с законами стиха у читателей Федра было не очень твердым, а без такого знакомства стихотворная форма басен была лишь препятствием для их понимания. Поэтому появляются переложения басен Федра, в которых стихотворный порядок слов изменен на более естественный прозаический. До нас дошли два таких переложения ("Виссенбургская рукопись" и "Адемаровская рукопись"), правда, в довольно поздней, переработанной и дополненной форме. Такое же переложение, по-видимому, лежало и в основе сборника "Ромул".
Неизвестный составитель сборника не ограничился простым переложением стихов Федра в прозу. Он внес в басни целый ряд любопытных изменений, отразивших интересы и вкусы его времени. Прелюде всего, это сказалось на подборе басен. В сборник не вошли ни анекдоты, ни хрии, ни авторские отступления, столь характерные для Федра: состав сборника свелся к басням традиционного, "животного" типа. Жанровое экспериментаторство Федра уже не представляло интереса для читателей "Ромула". Далее подверглась переработке мораль басен: моралистические заключения Федра с их проповеднической резкостью, с то и дело выступающим образом автора, с намеками на уже забытые события и жизненные отношения его времени, были переделаны или вовсе отброшены и заменены новыми, более спокойными и отвлеченными, общечеловеческими, подчас заимствованными из пословиц. Далее, составитель меняет подробности басенного рассказа: в этих изменениях можно заметить заботу о бытовом правдоподобии, мало занимавшем Федра; так, у Федра (III, 7) собака, хвастаясь перед волком своей службой человеку, говорит, что ее любит хозяин; "и рабы меня любят", добавляет она в редакции "Ромула". Далее, в пересказе меняется самый стиль изложения: сжатость и сухость, объяснявшаяся у Федра моралистической целеустремленностью его повествования, здесь уступает место плавному, обстоятельному рассказу, подчас хранящему следы элементарной школьной риторики; так, у Федра (I, 23) собака лишь короткой репликой в четыре стиха отвечает на попытку вора подкупить ее, а в "Ромуле" она произносит целую тираду, сравнивая ценность настоящих и будущих благ и т. д. Наконец, язык "Ромула" очень сильно отличается от языка Федра: вместо классически правильной речи мы находим здесь массу лексических вульгаризмов и просторечных грамматических конструкций, а безукоризненно построенные периоды рассыпаются на короткие, сбивчивые фразы с множеством анаколуфов и плеоназмов. Однако следует заметить, что в фонетике и морфологии следы народной речи гораздо слабее; это позволяет думать, что просторечный тон "Ромула" не просто отражает малограмотность составителя, а является сознательным литературным приемом.
При столь основательной переработке своего источника составитель "Ромула", бесспорно, опирался на уже существовавшие образцы латинской народной басни. Стилистическое единство, замечаемое менаду отдельными баснями, отсутствующими в сборнике Федра или сильно измененными по сравнению с Федром, позволяет заключить, что наряду с Федром составитель пользовался каким-то другим сборником басен, последовательно выдержанном в народном стиле и дававшем иные версии многих сюжетов. Этот недошедший до нас сборник принято условно называть "Латинским Эзопом". Соотношение этих двух источников "Ромула" в тех или иных случаях различно: иногда вариант Федра вытесняется вариантом "Латинского Эзопа", иногда наоборот, иногда они вступают в контаминацию. Всего труднее определить происхождение басни тогда, когда текст Федра не сохранился: в таких случаях приходится судить исключительно по стилистическим признакам.
Вот басня ("Ромул", 94), имеющая все признаки федрова стиля:
Дурной человек губит многих, а платится за это одной лишь своею смертью; и об этом послушай басню.
Путник нашел валявшийся на его дороге потерянный меч и спросил его: "Кто тебя повалил?" Меч ему в ответ: "Меня - один человек, а я - многих".
Эта басня гласит, что дурной человек может погибнуть, но прежде успеет многим принести зло.
А вот другая басня ("Ромул", 78), народный стиль которой указывает на происхождение от "Латинского Эзопа":
С давних времен у негодных людей ложь и лесть в почете, а честность и правда преследуются. Об этом нам говорит предлагаемая басня.
Шли вместе по дороге два человека: один лжец, а другой правдивый; и забрели они на своем пути в страну обезьян. Увидев этих людей, одна из толпы обезьян-та, которая была у них главной,- велела их задержать и спросить, что они о ней скажут. Она приказывает всем ей подобным обезьянам встать перед нею слева и справа длинными рядами, а для нее самой поставить трон; она так выстроила их перед собою, как будто ей случалось видеть императора. И вот по ее приказу путников выводят на середину, и главная обезьяна спрашивает: "Кто я такая?" Лжец сказал: "Ты - император". Та опять спрашивает: "А кто, по-твоему, стоит передо мной?" Лжец ответил: "Это - приближенные твои, сановники, военачальники [primicerii et campiductores], и прочие чины". И обезьяна велела наградить лжеца, так как эта ложь говорилась в похвалу ей и ее стае. Вот так-то сумел он, подольстившись, всех обмануть. А правдивый человек раздумывал так: "Если так приняли и наградили этого лжеца, который все выдумал, то что же будет, если я скажу правду?" Когда он так размышлял, спросила его та обезьяна, которая желала именоваться императором: "Скажи и ты, кто я такая, и кого ты видишь передо мною?" И человек, так как он всегда любил правду и привык говорить правду, ответил: "Ты - обезьяна, и эти все - такие же обезьяны, как и ты". Но тотчас обезьяна приказывает растерзать его зубами и когтями за то, что он сказал правду.
Так дурные люди обычно любят зло и обман, а правду и честность терзают"[1]
Наряду с Федром и "Латинским Эзопом" составитель "Ромула" пользовался и другими источниками. Так, восемь басен в конце сборника заимствованы (по-видимому, через посредника) из латинского прозаического переложения басен Бабрия, известного как сборник псевдо-Досифея. Так, в нескольких случаях можно предположить, что составитель обращался к тем источникам, из которых черпал сам Федр: некоторые басни у него изложены в федровской версии, но художественно более цельно.
Время и место составления "Ромула" можно определить лишь приблизительно. Упоминание примицериев и кампидукторов - чинов, существовавших только со времени Константина, указывает на IV-V вв. Местом возникновения сборника могла быть Галлия (на это указывают некоторые диалектизмы), но это нельзя считать твердо установленным.
И басни Авиана, и басни "Ромула", несмотря на невысокий художественный уровень, имели блестящую судьбу в истории литературы. В средние века они пользовались широкой популярностью, были предметом многочисленных переработок и подражаний в стихах и прозе. Даже самая скучная часть басни - мораль - привлекала особое внимание: сборники моралистических вступлений и заключений к басням Авиана имели хождение независимо от самих басен. Собственно, Авиан и "Ромул" были для Европы единственным источником знакомства с античной басенной традицией вплоть до XV в., когда распространяющееся знание греческого языка сделало доступным для европейского читателя подлинные басни Эзопа.
Для позднего периода римской литературы характерно то, что наиболее крупные писатели этого времени - не римляне и даже не италики. Авзоний и Рутилий Намациан - галлы, Клавдий Клавдиан - грек из Египта, Аммиан Марцеллин - грек из Антиохии. Клавдиан (Claudius Claudianus) получил образование в Александрии, его родным языком, на котором он написал свои первые произведения, был греческий; от этих произведений до нас дошел фрагмент поэмы "Гигантомахия" и несколько эпиграмм. Однако, чтобы стать известным в Риме и приблизиться к императорскому двору, надо было зарекомендовать себя как поэта латинского и найти мощных покровителей в самом Риме.
Клавдиан, твердо решивший связать свою судьбу с Западной, а но с Восточной империей, обратился к сочинению панегириков к власть имущим в этой части мира и инвектив против правителей Восточной империи; первый свой панегирик (в 395 г.) он посвятил консульству двух римских аристократов - Олибрня и Пробина, а потом перешел к сочинению хвалебных стихотворений в честь юного императора Гонория и фактического властителя государства, вандала Стилихона.
В противоположность Рутилию Намациану, считавшему Стилихона изменником (см. ниже), Клавдиан превозносит до небес этого действительно весьма талантливого полководца и дипломата; конечно, не зная меры в лести, он ставит его выше всех героев древнего Рима. Но если но отношению к Стилихону похвалы были до известной степени уместны, то панегирики, посвященные трем консульствам Гонория (третьему - в в 396 г., когда Гонорий был еще подростком, четвертому в 398 г. и шестому в 404 г. ), производят впечатление комическое, несмотря на прекрасно построенный стих и живость изложения. По-видимому, Клавдиану удалось добиться видного положения придворного поэта при дворе Гонория, так как именно ему было поручено сочинение фесценнин и свадебной поэмы на бракосочетание молодого Гонория и дочери Стилихона Марии; жена Стилихона, Серена, со своей стороны оказала покровительство Клавдиану при его собственном сватовстве, за что он выражает ей благодарность в стихотворном послании; это произведение, как и панегирики, красиво по форме, но не содержит никаких реальных сведений о самом Клавдиане и его семье.
Значительно интереснее всех хвалебных стихотворений инвектива в двух книгах против временщика при дворе Аркадия - Руфина, ярого врага Западной империи, убитого не без содействия Стилихона в 397 г. Инвектива, направленная против уже мертвого врага, производит поэтому такое же неприятное впечатление, как "Отыквление" Сенеки. Наиболее остра инвектива против Евтропия, которого предполагали назначить консулом на 399 г. Евтропий был евнухом, как многие императорские приближенные на Востоке, и этот факт дал Клавдиану повод и возможность поносить Евтропия всеми доступными ему средствами, не избегая и некоторых малопристойных намеков.
Вражда Клавдиана к восточному двору отразилась пе только в этих инвективах, но и в его эпической поэме "О войне с Гильдоном" (de hello Gildonico), от которой до нас дошло только начало. Гильдон, наместник Африки, при содействии Аркадия и Руфина оказывал сопротивление ряду мероприятий Стилихона; он отрезал пути подвоза хлеба в Рим, и там начался голод; на эту тему и написал свою поэму Клавдиан; мольба голодающего Рима, олицетворенного в виде старой изможденной женщины, побуждает Юпитера послать к Аркадию и Гонорию тени их деда и отца; обе тени - Феодосия Великого и Феодосия II - обращаются к братьям с увещанием примириться, а Аркадия дед осыпает упреками за выступление против брата.
Кроме этой эпической поэмы до нас дошли три песни из мифологической поэмы "О похищении Прозерпины", обладающей той же чертой которая присуща всему творчеству Клавдиана,- благозвучным многословием.
В ней имеются, однако, и удачные места и оригинальные мысли. В противоположность общепринятому у поэтов восхвалению "золотого века" Сатурна Клавдиан настаивает на том, что человеческая жизнь, преисполненная трудов и лишений,- более достойна и ценна. В III песне, когда Церера блуждает по земле, ища исчезнувшую дочь, па Олимпе собирается совет богов, описанный по образу римской курии: небесные боги занимают первое место, морские - второе;
Также и старцам речным дозволено сесть, а за ними
Тысячи юных потоков стоят, как плебои в собраньи[1]
(III, 11 -13)
Собрание открывается речью Юпитера:
Должен я, знаю, теперь позаботиться снова о смертных;
Мало я думал о них с тех пор, как старца Сатурна
Кончился век, приучивший людей к безделью и к лени.
Долго под властью отца в отупенье дремали народы,
Я же решил пробудить их к жизни, тревожной и бодрой;
Чтоб не взрастал урожай для них на непаханной ниве,
Мед бы не капал с деревьев, и не был бы каждый источник
Винной струей, и в реках вино не плескалось, как в чашах.
Но не по злобе я так порешил (не завистливы боги,
Людям я вовсе не враг), но честности роскошь враждебна,
И человеческий ум от богатства гниет и тупеет.
Пусть же ленивую душу людей разбудят лишенья,
Бедность заставит искать путей неизведанных, новых;
Ловкость родит ремесло, а привычка его воспитает...
Но на решенье мое Природа сетует горько,-
Будто хочу я людей погубить,- и тиранном жестоким,
Часто меня называет, тоскуя о веке отцовском;
"Скуп, беспощаден Юпитер, презревший богатства Природы".
Поле пустынно - зачем? Для чего же хочу я в трущобы
Все превратить? Почему нам осень плодов не приносит?
Прежде для смертных Природа являлась матерыо нежной,
Ныне же мачехой злой она обернулась внезапно.
Стоило ль ум им давать, чтобы он в небеса устремлялся,
Ввысь обращать их глаза, если ныне, как скот бесприютный,
Бродят по дебрям они, и пищей им жолуди служат?
Что им за радость скитаться в лесах? И в чем же различье
Между людьми и зверями? Как часто жалобы эти
Слышу от матери я! И ныне смягчу мое сердце,
Род я людской отвращу от жизни Хаонии дикой.
(III, 19 - 47)
И Юпитер дает распоряжение, чтобы Церера, странствуя по земле в поисках дочери, научила людей земледелию:
Пусть она всюду плоды раздает! Проезжая по дебрям,
Пусть вкруг себя возрастит незнакомые людям колосья!
(III, 52-53)
Торжественно-патетически звучит и речь похитителя Прозерпины Плутона; он утешает рыдающую девушку тем, что она будет царицей в царстве мертвых и судьей над всеми людьми. Написанный красивым сильным стихом, этот "гимн смерти" является яркой иллюстрацией того безнадежного настроения, которое было господствующим среди всех мыслящих людей этого времени.
Мощь безгранична моя, я безмерным владею пространством.
Ты не рассталась со светом дневным. Иные светила
Светят у нас; ты увидишь иные миры, и сияньем
Более чистого солнца в Элизии ты насладишься.
Узришь ты сонм благочестный. Там жизнь ценней и прекрасней,
Меж поколений златых; всем тем мы владеем, навеки,
Что на земле мимолетно...
(I, 281-287)
Все, что рождает земля, все то, что множится в море,
Все, что в потоках кишит и все, что болота питают,
Все, что несет в себе жизнь, твоему будет царству покорно
Лунному шару подвластен сей мир; семикратным вращеньем
Он отделяет от смертных бессмертные вечные звезды.
Будут лежать пред тобой и владыки, носившие пурпур,
Сняв свой роскошный убор и смешавшись с толпой неимущих.
Все перед смертью равны. И ты осудишь преступных,
Чистым - подаришь покой; ты - судья! И того, кто виновен,
Ты же заставишь сознаться в деяньях, бесчестно свершенных.
(I, 295-301)
Наряду с такими подлинно художественными местами в поэме немало и пустословия, и даже несуразностей: например, производят комическое впечатление жалобы Плутона, что он один из всех братьев не женат; почему владыка подземного мира должен просить у Юпитера разрешения жениться и почему Юпитер решает отдать ему в жены именно дочь Цереры, очень молодую и горячо любимую своей матерью, Клавдиан не объясняет,- хотя замысел Юпитера мог заключаться именно в том, чтобы Церера в поисках дочери прошла всю землю и открыла людям путь к культуре.
Мелкие стихотворения, дошедшие до нас от Клавдиана, несколько напоминают Silvae Стация - они посвящены различным "достопримечательностям" природы. Интересно стихотворение о притягивающей силе магнита. Но наиболее искренней, даже трогательной, является небольшая элегия "О старце, никогда не покидавшем окрестностей Вероны". Может быть, именно в ней отразились в какой-то мере чувства самого Клавдиана, променявшего свою далекую египетскую родину на почетную, но опасную должность придворного поэта.
Счастлив тот, кто свой век провел на поле родимом;
Дом, где ребенком он жил, видит его стариком.
Там, где малюткой он ползал, он нынче с посохом бродит;
Много ли хижине лет - счет он давно потерял.
Бурь ненадежной судьбы изведать ему не случалось,
Воду, скитаясь, не пил он из неведомых рек.
Он за товар не дрожал, он трубы не боялся походной;
Форум, и тяжбы, и суд - все было чуждо ему.
Мира строенья не знал он и в городе не был соседнем,
Видел всегда над собой купол свободный небес.
Он по природным дарам, не по консулам, годы считает:
Осень приносит плоды, дарит цветами весна.
В поле он солнце встречает, прощается с ним на закате;
В этом привычном кругу день он проводит за днем.
В детстве дубок посадил - нынче дубом любуется статным,
Роща с ним вместе росла - старятся вместе они.
Дальше чем Индии край, для него предместья Вероны,
Волны Бенакских озер Красным он Морем зовет.
Силами свеж он и бодр, крепки мускулистые руки;
Три поколенья уже видит потомков своих.
Пусть же другие идут искать Иберии дальней
Пусть они ищут путей - он шел надежным путем.
Все известные нам произведения Клавдиана поддаются датировке и располагаются в малом промежутке времени - 395-404 гг. После этого никаких сведений о Клавдиане не имеется; возможно, что его звезда, как приверженца Стилихона, закатилась, когда доверие Гонория завоевала партия противников Стилихона; в 408 г. Стилихон был казнен; пережил ли Клавдиан своего покровителя или погиб вместе с ним, неизвестно.
Клавдий Рутилий Намациан (Claudius Rutilius Namatianus) - последний видный поэт Рима, и можно даже сказать последний римлянин по своему умонастроению, хотя и не по происхождению. Точных сведений о его Ячизни не имеется; известно только, что он происходил из знатного галльского рода, владел в Галлии большими поместьями, но долго жил в Риме. В 416 г. [1] ему пришлось вернуться на родину, чтобы его имения не попали под власть вестготских вождей. Так как ему в это время, судя по определенности его взглядов и по мастерству стиха, было не менее тридцати (возможно, даже больше) лет, то он, очевидно, родился в конце IV в., находился в Риме при императоре Гонории и пережил разгром Рима Аларихом.
От Рутилия Намациана дошла поэма эпического характера, написанная, однако, элегическим дистихом. В одной из рукописей она носит название "О своем возвращении" (De reditu suo), но, возможно, это название не принадлежит автору поэмы, а дано ей впоследствии.
Поэма, описывающая путешествие Рутилия из Рима в Галлию, дошла до нас не в полной сохранности; мы не имеем начала книги I, впрочем, в этой части едва ли утеряно много стихов, так как сохранившаяся часть начинается с прощанья с Римом и заключает в себе 644 стиха; от книги II, напротив, сохранились только первые 68 стихов.
Рутилий - ярый поклонник Рима и его доблестного прошлого; он питает ненависть ко всем другим народам и ко всему, что враждебно Риму; так, он ненавидит готов, с которыми в начале V в. велись постоянные переговоры, имевшие целью отразить от Рима нашествие этих мощных врагов; руководил этими переговорами главный министр императора Гонория и фактический правитель Западной империи вандал Стилихон; несмотря на то, что Стилихону удавалось сдерживать напор готов, во главе которых стоял Аларих, а через два года после казни Стилихона Рим был взят готами и подвергся страшному разгрому, Рутилий обращает свою ненависть не только против готов-завоевателей, но и против Стилихона, которого он называет "предателем государства" (II, 42). С такой же ненавистью и отвращением относится он к евреям и христианам. Однажды на пути ему пришлось ночевать в таверне, которую содержал еврей, и по этому поводу Рутилий гневно обрушивается на противные ему еврейские кушанья, на обычай праздновать субботу, на "безумные сказки, которым даже детине могут поверить" (I, 382-398), и выражает сожаление, что ни Помпей, ни Тит не уничтожили раз навсегда этот народ, который, будучи побежден, забрал власть над своими победителями; речь идет, по-видимому, о торговле в самом городе Риме, в которой евреи принимали лживое участие. Еще резче он говорит о христианах, которые владеют ядами страшнее Цирцеи,- "там изменялись тела, теперь изменяются души" (I, 525); особенное же отвращение вызывают в нем монахи и отшельники; проезжая мимо Корсики, на неприветливых берегах которой поселилось много людей, "бегущих от света", "желающих жить в одиночестве", Рутилий иронически характеризует этих безумцев, которые "избегают даров счастья, так как боятся потерпеть от них ущерб" и, "опасаясь зла, не умеют пользоваться благами".
Однако осуждению Рутилия подвергаются не только его современники: он осуждает Лепида, некогда выступившего против республики и погубившего свободу, завоеванную сенатом в Мутинской войне (I, 300-310), а также повторяет обычную для конца республики жалобу на все растущую власть золота.
Золото страшно - оно порождает и зло и пороки,
К золоту ярая страсть всех к беззаконьям влечет.
Золото гасит нередко огни супружеств законных,
Капли златого дождя девушек властны купить.
Золотом сломлена верность, оплот городов укрепленных,
Золото вслед за собой подкуп ведет и соблазн [2].
(I, 357-362)
Уже из этого видно, каких взглядов придерживается Рутилий, этот последний поклонник древнеримской доблести, воплощенной в республике. Убежденный язычник, он видит даже в географическом положении особую милость и заботу богов.
Если создался весь мир по какой-то мысли разумной,
Если строенье его - дело божественных рук,
То Аппеннинский хребет поставлен, как страж для латинян;
Замкнуты входы в их край гор недоступной тропой.
Северных грозных врагов опасалась природа и Альпам
В помощь воздвигла она новый гористый оплот.
Так же, как в теле она оградила источники жизни,
Все, что ценила она, плотным укрыла щитом;
Рим искони окружила стенами она многократно,
Был под охраной богов даже несозданный Рим.
(II, 31-40)
Но главным предметом преклонения является для Рутилия сам "вечный город" и его историческая миссия. Стихи, посвященные ему, полны торжественного и в то же время искреннего пафоса.
Слушай меня, прекраснейший царь покорного мира,
К сферам небесных светил гордо вознесшийся Рим,
Слушай меня, родитель людей и родитель бессмертных,-
Древние храмы твои нас приближают к богам.
Мы не устанем тебя воспевать до последнего срока:
Страха не ведает тот, кто не забыл о тебе.
Раньше в преступном забвенье погаснет сияние солнца,
Нежели наши сердца чтить перестанут тебя.
Ибо, как солнце лучи, так и ты рассыпаешь щедроты
Вплоть до краев, где течет, мир обогнув, океан.
Встав из твоих же земель, к твоим же опустится землям
Феб, колесницу свою мча для тебя одного.
Ни огненосный ливийский песок для тебя не преграда,
Ни семизвездных пространств мечущий стрелы мороз.
Где ни простерлась меж двух полюсов живая природа -
Доблести славной твоей всюду открыты пути.
Для разноликих племен ты единую создал отчизну:
Тем, кто закона не знал, в пользу господство твое.
Ты предложил побежденным участие в собственном праве:
То, что миром звалось, городом стало теперь.
(I, 47 - 66)
Не многолюдством, не силою рук превзошел ты народы,
Но справедливость и ум дали победу тебе.
Слава твоя возросла оттого, что в мирное время
Был ты надменности чужд, в войнах - за правду стоял.
Дело не в том, что ты царь, а в том, что ты царства достоин,
Больше, чем роком дано, доблестью ты совершил.
Не перечислить твоих трофеев, увенчанных славой,
Легче было бы счесть звезды в ночных небесах.
(I, 8 7-94)
Тяжкие бедствия, обрушившиеся на Рим в эти годы, не лишают Рутилия надежды на новый расцвет римского государства:
Ведь не впервые тебе в несчастье предчувствовать счастье;
Скрыт и в ущербе твоем нового блеска залог.
(I,121-122)
То, что пришлось видеть Рутилию во время его путешествия, тяжело поразило его и еще обострило его ненависть к варварским племенам, угрожавшим Риму.
Живо и с искренним состраданием описывает он те страшные разрушения, которые он видит в Италии после готского нашествия; всюду развалины домов и храмов, сломанные мосты, растоптанные посевы. Ввиду небезопасности сухопутной дороги в Галлию, Рутилий ехал на корабле, очень непрочном и ненадежном, поэтому он часто причаливал к берегу, что и дало ему возможность изучать все особенности местностей, мимо которых он проезжал; он был острым и внимательным наблюдателем, его интересовали основные промыслы и занятия жителей - работа в железных рудниках, добыча серы или соли (I, 475-84). Местами он сумел дать красивые и наглядные описания ландшафтов.
Это разнообразие затронутых Рутилием тем на протяжении сравнительно небольшой поэмы, четкий и ясный язык и искренность чувств делают его поэму наиболее удачным и оригинальным произведением поэзии позднего Рима.
Комедия "Кверол или Горшок" (Querolus sive Aulularia) - единственное драматическое произведение, дошедшее до нас от позднего периода античности. В средние века она считалась произведением Плавта и пользовалась значительной известностью. После того, как в эпоху Возрождения был открыт подлинный Плавт, эта комедия перестала привлекать внимание и скоро забылась. Между тем, она не лишена интереса.
Кем, когда и где была написана комедия, точно не известно. В посвящении к ней автор обращается к некому Рутилию - человеку знатному, богатому, высокопоставленному и образованному. Напрашивается отождествление этого Рутилия с поэтом Рутилием Намацианом, автором "Возвращения". К этому можно добавить, что Намациан был галл, и в комедии встречается упоминание о событиях в Галлии - о каких-то разбойниках, живущих на Луаре и не признающих никаких законов. "Люди там живут по естественному праву. Там нет начальства, там суд выносит приговоры с дубового пня и записывает на костях, там мужики произносят речи и судят без чиновников; там все дозволено". По-видимому, здесь имеются в виду багауды - рабы и крестьяне, восстания которых не прекращались в Галии с III в.; против багаудов в начале V в. воевал историк Эксуперанций, родственник Намациана. Если это так, то следует думать, что комедия была написана в начале V в. каким-нибудь клиентом Рутилия Намациана. "Сочинили мы эту книгу для застольной болтовни",- говорит автор в прологе. Это можно понять как указание на то, что комедия должна была разыгрываться для развлечения во время пира. Происходило ли это в римском доме Рутилия или в его галльской усадьбе, неизвестно.
Автор говорит в прологе, что его комедия - подражание Плавту: "Сегодня мы представим Комедию о горшке, не древнюю, а свежую, по следам Плавта разысканную"[1]. И далее: "Мы не посмели бы шагнуть на сцену нашими неуклюжими ногами, если бы здесь не прошли .перед нами великие и славные предшественники". Комедия Плавта "Горшок", которую наш автор берет за образец, относится к числу лучших произведений древнего комедиографа. Ее герой - бедняк Эвклион, которому посчастливилось найти клад - горшок с золотом - и которого с этих пор обуяла жадность: он никому не говорит о находке, косится на всех соседей и вновь и вновь перепрятывает свой горшок. Соседский раб подсмотрел за ним и похитил горшок - Эвклион в отчаянии. Но оказывается, что хозяин этого раба когда-то обесчестил дочь Эвклиона и теперь хочет загладить вину, взяв ее в жены. После ряда недоразумений все кончается благополучно, брак совершается, а золото старик дарит молодым в качестве приданого.
Неизвестный сочинитель V в. очень свободно обошелся со своим образцом. Собственно, от Плавта у него остались только имя Эвклиона да самый мотив клада. Герой его комедии Кверол ("Брюзга") - сын Эвклиона. Скупой отец, ничего не сказав сыну, закопал под алтарем дома клад, скрыв его в погребальной урне, и для отвода глаз даже написал на ней имя мнимого покойника. После этого он уехал в путешествие и умер на чужой стороне. Перед смертью он открыл местонахождение клада своему новому параситу Мандрогеронту, с тем чтобы тот честно передал это Кверолу. Мандрогеронт, конечно, предпочел сам присвоить сокровище: с двумя товарищами он явился к Кверолу - здесь начинается действие комедии - и, выдавая себя за колдуна, проник в его дом, вырыл и унес клад. Но, увидев погребальную урну, мошенники сочли себя обманутыми; обозленный Мандрогеронт швыряет урну через окно в дом Кверола; урна разбивается, и перед Кверолом рассыпается золото. Так ему достается наследство, а Мандрогеронту остается только наняться в параситы к Кверолу.
Философское осмысление этого происшествия предлагается во вступительной сцене комедии: здесь Кверол, оправдывая свое имя, горько жалуется на свое сиротство и безденежье, а Лар, бог-покровитель домашнего очага, убедительно доказывает ему неосновательность этих жалоб на судьбу. Смысл этих рассуждений сводится к двум не очень оригинальным положениям: во-первых, добродетель в конце концов торжествует, а порок наказывается, и, во-вторых, от своей судьбы никуда не уйдешь ("гони судьбу в дверь, она влетит в окно" - пословица, в случае с Кверолом исполнившаяся буквально). Автор предупредительно сообщает, что эти идеи он почерпнул из философских бесед своего покровителя Рутилия.
Наибольший интерес, как исторический, так и художественный, представляют не те сцены комедии, в которых развертывается интрига, а играющие роль интермедий выступления эпизодического персонажа - Пантомала, раба Кверола. Первая из этих сцен-интермедий - длинный монолог Пантомала, в котором он жалуется на скверный характер господина и утешается тем, что и господину тоже несладко живется; вторая - разговор Пантомала с ненавистным ему соседом Кверола Арбитром, которому он говорит едкие комплименты, на что собеседник отвечает тем же. В этих сценах рассеяны любопытнейшие подробности о жизни домашних рабов в пору поздней античности. Автор не скрывает угнетенного положения рабов и их ненависти ко всем без разбору хозяевам ("Ведь вы, понятно, ненавидите без разбору всех господ",- говорит Арбитр Пантомалу); но интересно, что участь свободного человека представляется автору настолько непривлекательной, что даже рабская жизнь подчас оказывается лучше ее. Вот что говорит Пантомал:
"А мы не так уж глупы и несчастны, как некоторые думают. Нас считают сонливцами за то, что днем нас клонит ко сну: но это потому бывает, что мы зато по ночам не спим. Днем наш брат храпит, но сразу просыпается, как только все заснут. Ночь, по-моему, самое лучшее, что сделала природа для людей. Ночь для нас - это день; ночью все дела мы делаем... А самое главное в нашем счастье - что нет мея^ нами зависти. Все воруем, а никто не выдаст: ни я тебя, ни ты меня. Но следим за господами и сторонимся господ: у рабов и у служанок здесь забота общая. А вот плохо тем, у кого хозяева до поздней ночи все не спят! Убавляя ночь рабам, вы жизнь им убавляете. А сколько свободных людей не отказалось бы с утра жить господами, а с вечера превращаться в рабов! Разве, Кверол, тебе не приходится ломать голову, как заплатить налог? а мы тем временем живем себе припеваючи. Что ни ночь, у нас свадьбы, дни рождения, шутки, выпивки, женские праздники. Иным из-за этого даже на волю не хочется. Действительно, откуда у свободного такая жизнь привольная и такая безнаказанность?"
Подробному рассмотрению удел свободного человека подвергается во вступительной сцене, в разговоре Кверола с Ларом. Недовольному своей участью Кверол у Л ар предлагает стать офицером, гражданским чиновником, разбойником, адвокатом, писцом, купцом, ростовщиком, политиканом,-оказывается, что выгоды каждой профессии далеко не стоят тех невзгод, на которые она обрекает человека. Такое равнодушие к общественной жизни - характерный признак настроения масс в бюрократическом государстве поздней античности. Худшее, чего может пожелать своему господину Пантомал,- это чтобы он стал адвокатом или чиновником:
"Боги благие, ужель никогда не исполнится давнее мое желание: чтобы мой дурной и злой хозяин стал каким-нибудь чиновником - или местным, или государственным, или где-нибудь в канцелярии? Почему я так говорю? Потому что после свободы тяжелее подчинение. Как же мне не желать, чтобы сам испытал он то, чего никогда пе знавал? Пусть же он наденет тогу, пусть пороги обивает, пьянствует с судейскими, пусть томится под дверями, к слугам пусть подслуживается, пусть, оглядываясь зорко, шляется по форуму, пусть вынюхивает и ловит свой счастливый час и миг утром, днем и вечером. Пусть преследует он лестью тех, кому не до него; пусть свиданья назначает тем, кто не является; пусть и летом не вылезает он из узких башмаков!"
К языческим богам комедия относится иронически, но следов христианства в ней не заметно. Это и не удивительно, если вспомнить, что автор комедии принадлежал к кругу Намациана, непримиримого недруга новой веры. Столь я^е иронически поданы и россказни Мандрогеронта о темных силах, властвующих над миром,- любопытная мешанина античных и восточных суеверий, очень характерных для этой эпохи. Мандрогеронта спрашивают, каким болхсствам нужно молиться, чтобы отвратить несчастия; мнимый колдун перечисляет эти божества ("первейших суть три: планеты могучие, гуси злые и псоглавцы свирепые"; далее выступают еще обезьяны, выполняющие роль Парок, гарпии и совсем уже загадочные "ночные бродяги"), но в конце концов он ничего не может ответить на предложенный вопрос, кроме того, что "родиться счастливым - вот самое лучшее".
Язык комедии "Кверол" многими чертами приближается к народной латыни, вплоть до того, что, например, местоимение не почти утрачивает свое указательное значение, приближаясь по употреблению к артиклю. Заботясь о том, чтобы представить свою комедию как подражание Плавту, автор сознательно архаизирует ее язык, вводя слова и обороты, характерные для ранних комиков. Однако из всех формальных особенностей "Кверола" наиболее интересна его ритмика. Комедия написана ритмической прозой, местами очень близко подходящей к звучанию стиха. Ритмизованные концовки фраз были в ходу издавна; но в классическую эпоху писатели стремились придавать им ритм, отличный от стихотворного, а теперь, с упадком красноречия, напротив, стали все больше уподоблять их окончаниям стихотворных строк. Фразы "Кверола" четко дробятся на короткие отрезки ("коммы", по античной терминологии), каждый из которых заканчивается отчетливой ямбической или хореической каденцией; в результате это дает ощутимый ритм, очень переменчивый, но нигде совершенно не исчезающий. А там, где следуют подряд несколько отрезков одинакового ритма, проза "Кверола" начинает звучать как настоящие стихи; примером может служить приведенный отрывок из монолога Пантомала, желающего своему господину участи адвоката или чиновника.
Аполлинарий Сидоний (C. Sollius Modestus Apollinaris Sidonius) происходил из галльского аристократического рода. Он родился в Лугдуне (Лионе) в 430 г.; уже его отец и дед были, по-видимому, христианами и занимали у себя в городе высокие должности; образование он получил традиционное, был хорошим знатоком античной литературы и имел широкий круг знакомств в среде галло-римской аристократии. Аполлинарий Сидоний женился на дочери арвернского аристократа Авита, который в 456 г. провозгласил себя императором; Аполлинарий поехал с тестем в Рим и там прочитал панегирик в его честь; но когда Авит был свергнут и его место занял Майориан, Аполлинарий в скором времени и ему посвятил панегирик, а когда в 467 г. престол Западной римской империи достался Анфпмию, ставленнику византийского императора Льва I, Аполлинарий стал "префектом города" в награду за новый панегирик, поднесенный им императору 1 января 468 г. В следующем году он был назначен епископом города Клермон-Феррана, принял участие в его защите от вестготского короля Эвриха и попал в плен вместе с братом своей жены, военачальником Экдикием; как духовному лицу, ему было разрешено оставаться под домашним арестом, но потом он был освобожден и вернулся в свой епископат. Год смерти его точно неизвестен (не ранее 479, не позже 488).
Аполлинарий Сидоний был плодовитым стихотворцем и эпистолографом: все три упомянутые панегирика написаны гексаметром; ни один из них не занимает меньше 500 стихов; ко всем трем имеются стихотворные введения, написанные разными размерами, и общее сопроводительное стихотворение к ним, изложенное в элегических достихах, обращенное к префекту Валерию Приску при посылке ему этих торжественных произведений, не обладающих, однако, поэтическими достоинствами. Более мелкие стихотворения (их шестнадцать) значительно интереснее и по содержанию, и по форме; сам Аполлинарий Сидоний называет их "безделками" (nugae), подражая, видимо, Катуллу; среди них есть два эпиталамия; поскольку они написаны христианином, то в них нет никаких скользких мест и упор делается на взаимную любовь и содружество новобрачных, но языческие боги - Амур, Венера, Флора и другие -устраивают свадьбу и присутствуют на ней; в одном из эпиталамиев использована игра слов, основанная на именах жениха, философа Полемия, и невесты Аранеолы: Полемий (буквально - "воинственный") находится под покровительством Паллады, Аранеола (от корня агапеа -"паук, паутина") -искусно ткет узорные ковры. Этот эпиталамий написан "одиннадцатисложным" стихом (гендекасиллабами); Аполлинарий легко владеет и другими размерами - сапфическим, ямбическим.
Стихотворения относятся к тому периоду жизни Аполлинария, когда он еще не принял сана епископа. По принятии сана он хотел отказаться от сочинения стихов и перейти исключительно к эпистолографии; он вел обширную переписку, взяв себе за образец письма Плиния Младшего и Симмаха; сборник его писем включает в себя 147 писем, разделенных на девять книг. Письма были изданы самим Аполлинарием, причем, по всем данным, сперва были изданы только три книги; потом были добавлены еще четыре и, наконец, по образцу писем Плиния, было издано полное собрание в девяти книгах.
Письма Аполлинария Сидония занимают, как и письма Плиния, среднее место между подлинной перепиской и художественной эпистолографией: каждое письмо посвящено одной теме и нередко сообщает о таких событиях, которые были общеизвестны; имеются письма о судебных процессах, о литературных явлениях, характеристики писателей и ораторов (Клавдия Мамертина и Лампридия), художественное описание виллы. Широкое образование, большой круг интересов и знакомство с многими деятелями его времени делают письма Аполлинария более содержательными, чем письма Симмаха.
Аполлинарий Сидоний не выполнил своего намерения отказаться от сочинения стихов и не раз включал стихотворения, опять-таки написанные различными размерами, в свои письма.
Однако поминать языческих богов он считал уже неудобным и перешел к эпитафиям, эпиграммам, посвящениям и воспоминаниям; из этих стихотворений можно извлечь некоторые данные и о жизни самого Аполлинария (IX, 16) и о литературе его времени (IX, 15).
Для историка латинского языка не лишен интереса язык писем Аполлинария; в нем встречаются лексические новообразования и необычные-обороты и словосочетания, не принятые в классической латыни; напротив, метрика его стихотворений полностью соблюдает правила долготы и краткости слогов и не проявляет никакой тенденции к переходу на тоническую систему, которая стала в это время уже сильно заметна у сочинителей христианских церковных гимнов.
Кроме тех поэтов, творчество которых заслуживало специального рассмотрения и изучения, в последние века существования римской империи жил целый ряд более или менее одаренных версификаторов, произведения которых, обладающие подчас небольшой художественной ценностью, тем не менее очень характерны для интересов, - вернее для отсутствия интересов - этой эпохи.
Наиболее удачным из таких малых произведений является забавная контроверсия в стихах "Спор между пекарем и поваром". Об авторе этой шуточной поэмы, который называет себя Веспой (Vespa), ничего неизвестно. Контроверсия развертывается перед богом огня Вулканом; пекарь доказывает, что его труд необходим всем людям, а продукты его труда никому никогда не вредили; повар же имеет дело с кровью, с мясом - что было запрещено уже Пифагором, а в мифах не раз упоминается о преступных трапезах - например о пире Атрея, угостившего брата мясом его собственных детей; кто же изготовил такое ужасное блюдо? Конечно, повар.
Повар же доказывает свое превосходство над пекарем тем, что его труд требует большего искусства и изобретательности; кроме того, ему доставляет продукты вся природа -леса, реки, горы, а не одни засеянные поля. Вулкан примиряет спорящих, говоря, что оба они нужны; если же они будут враждовать между собой, он отнимет у них огонь - и к чему тогда нужно их искусство?
Возможно, что в этой поэме в скрытой форме дана традиционная, распространенная в риторических школах контроверсия между бедняком и богачом; хлеб нужен всем людям, он - основное питание бедняка, в искусстве повара нуждаются только богачи. По некоторым метрическим особенностям принято относить эту поэму к III в.
По всей вероятности, к этому же, бедному талантами, веку относятся: во-первых, поэма Репозиана (Reposianus) "О любви Марса и Венеры", излагающая известный со времен Гомера рассказ о любовном свидании Венеры и Марса, о котором Гелиос известил и мужа Венеры Вулкана, и других богов; оскорбленная Венера проклинает Гелиоса и его дочь Пасифаю.
Имелось предположение, что эта поэма - введение к эпосу о любовных приключениях богов, но оно ничем не доказано. Вернее считать поэму Репозиана эпиллием эротического характера, какими была богата эллинистическая поэзия и поэзия неотериков конца республики.
Во-вторых, отголоском таких же эллинистических тенденций -стремления к вычурности и изощренным фокусам - являются элегические дистихи Пентадия (Pentadius), который, по-видимому, подражая Овидию, культивировал форму "змеевидных стихов" или "стихов-эхо"; в этих дистихах первая половина гексаметра точно повторяется второй половиной пентаметра. Таково, например, стихотворение "О приходе весны" (De adventu veris):
Вижу, уходит зима; над землею трепещут Зефиры,
Воды от Эвра теплы: вижу, уходит зима.
Всюду набухли поля и земля теплоту ощущает,
Зеленью новых ростков всюду набухли поля.
Дивные тучны луга и листва одевает деревья,
Солнце в долинах царит, дивные тучны луга.
Стон Филомелы летит, недостойной, по Итису - сыну,
Что на съедение дан, стон Филомелы летит.
С гор зашумела вода и по скользким торопится скалам,
Звуки летят далеко: с гор зашумела вода.
Сонмом весенних цветов красит землю дыханье Эоя,
Дышат Темней луга сонмом весенних цветов.
Эхо в пещерах звучит, мычанию стад подражая;
В упряжи их отзвучав, Эхо в пещерах звучит.
Сочная вьется лоза, что привязана к ближнему вязу;
Так, обрученная с ним, сочная вьется лоза.
Мажет стропила домов щебетунья-ласточка утром,
Новое строя гнездо, мажет стропила домов.
Там под платаном в тени забыться сном - наслажденье;
Вьются гирлянды цветов там под платаном в тени.
Сладко тогда умереть; жизни нити, бегите беспечно,
И средь объятий любви сладко тогда умереть.
(Перевод Ю. Ф. Шульца)
Тогда же появляются и "лоскутные стихи" (центоны); Гозидий Гета (Hosidius Geta) построил целую драму "Медея" из полустиший Вергилия и, надо сказать, сделал это настолько искусно, что некоторые сцены, особенно хоры, не лишены лирического подъема; если забыть, что все это создано Вергилием, то можно подумать, что Гета - весьма неплохой поэт.
Наконец, имеется еще небольшая написанная дистихами поэма, приписываемая, по-видимому, без достаточных оснований, христианскому проповеднику Лактанцию, - "О птице Фениксе"; в ней сквозь оболочку древнего восточного поверья уже просвечивают христианские идеи о смерти и воскресении, о пользе безбрачия.
В начале IV в. во время правления Константина выступил еще один версификатор, более изощренный, чем Пентадий, и еще более ясно обнаруживающий свою зависимость от "фигурного" стихотворчества эллинистических поэтов. Это Порфирий Оптациан (Publilius Optatianus Porphyrins), принадлежавший к знатному роду и занимавший высокие государственные посты. Впав на некоторое время в немилость у императора Константина, он вернул себе его благосклонность сборником особенно вычурных панегириков, послав их императору к дню 20-летия его вступления на престол. Оптациан изощрялся всеми возможными способами в создании разных фокусов: он писал стихотворения в форме пальмы и органа (и, как Досиад и Феокрит, в форме алтаря и свирели); он подбирал слова по числу слогов, составлял стихи из различных частей речи, причем каждый стих включал в себя только одну часть речи, а заключительный стих - все части речи; он сочинял стихи, в которых выделенные особым образом буквы складывались в сложный узор, и по этому узору опять-таки можно было прочесть правильный стих; он писал дистихи и гексаметры, которые можно было читать и с начала к концу, и с конца к началу, причем смысл от этого не изменялся; и не удивительно -смысл его стихов был настолько шаблонным и незначительным, что порядок слов на него не влиял. Оптациан был, собственно говоря, непосредственным предшественником Авзония, воспринявшего многие его ухищрения, но использовавшего их все же более талантливо и осмысленно.
В V в. жанр эпиллия культивирует поэт Драконтий (Blossius Aemilius Dracontius); он был христианином; кроме мифологических эпиллиев от него дошла и религиозная поэма в христианском духе (de laudibus Dei); сборник его языческих стихотворений носит общее название Romulea и заключает в себе, кроме мифологических эпиллиев, два эпиталамия и две контроверсии; эпиллии написаны гексаметром, a praefatio, в котором поэт посвящает их своему учителю риторики Фелициану, - трохеями.
Мифологические эпиллии излагают мифы: о похищении Гиласа нимфами (известен из "Аргонавтики" Аполлония Родосского и идиллии Феокрита), о Елене и Парисе, о Медее; последний миф несколько видоизменен по сравнению с обычной версией, местом действия являются Фивы, а не, как обычно, Коринф. Влияние риторической школы ясно видно как в этих, чисто повествовательных эпиллиях небольшого размера, так и в поэме "Орестея", дошедшей до нас без имени автора, но по стилю и языку чрезвычайно близкой к стихам Драконтия. Риторической "ламентацией" является также эпиллий, в котором Геркулес горько жалуется на то, что во время его битвы с Гидрой у нее непрерывно вырастают все новые и новые головы. Из двух контроверсий в стихах одна также посвящена теме мифологической: Ахилл размышляет о том, следует ли ему выдавать Приаму тело Гектора; в его душе борются чувства милосердия, гнева и желания получить много золота: все это изложено с риторическими ухищрениями, но живо. Наиболее интересна контроверсия "о богатом и бедном", содержание которой, заимствовано из тематики риторических упражнений: знатный человек, трижды отличившийся боевыми подвигами, в первый раз требует себе в награду постановку статуи, во второй - предоставления этой статуе права помилования преступников, прибегающих к ней ("право убежища"), в третий -смерти одного бедняка, якобы злоумышлявшего против него; конфликт осложняется тем, что бедняк обнимает именно эту статую, ища у нее защиты: богач выигрывает процесс; эти эпиллии кончаются казнью бедняка и выражением негодования поэта по поводу бесчеловечности власть имущих богачей.
Под именем поэта Максимиана (Maximianus) до нас дошли шесть элегий, написанных гладкими легкими дистихами, но пустого, а часто и непристойного содержания; поэт сокрушается в бесконечном потоке слов о том, что к нему пришла старость и отняла у него все радости жизни; единственные разумные слова мы находим в последней элегии:
Кончи, прошу я тебя, свои стоны, болтливая старость.
Или и этот порок ты навсегда сохранишь?
Все мы, дорогой одною идя, направляемся к смерти;
Правда, различна у всех жизнь и различен конец.
Юноши этой дорогой идут, и дети, и старцы,
И на последнем пути бедному равен богач.
(Перевод М. Е. Грабарь-Пассек)
Время жизни Максимиана точно не определено; однако есть доводы в пользу предположения, что оно относится уже к VI в. н. э.
В противоположность этим тусклым упадочным элегиям, отрадное впечатление производит сборник ста стихотворных загадок, приписываемый некоему Симфосию (Symphosius) (возможно, тоже VI в. н. э.). Каждая из загадок в трех гексаметрах дает краткое и порой очень изящное описание предмета, например, реки и рыб:
В мире есть дом; его голос звучит и шумит постоянно;
Те же, что в доме живут, всегда молчаливы, безгласны
В вечном движении дом и жители в вечном движенье.
Некоторые из них пользуются игрой слов (мышь - mus; консул - Деций Мус):
Домик мой мал, но зато в нем дверь постоянно открыта.
Чем я живу? Я воришка, но самую малость ворую.
Имя - гордость моя, так консулы римские звались.
(Перевод М. Е. Грабарь-Пассек)
Также, в загадке на слово porcus -поросенок -жалуется, что если от его имени отнять первую букву, то оно предрекает ему печальную судьбу (orcus - царство мертвых).
Несколько загадок Симфосия введены в роман анонимного автора "История Аполлония, царя Тирского"[1].
Античность не оставила нам такого полного и систематизированного свода латинской "поэзии малых форм", каким в греческой литературе является известная Палатинская антология. Латинские эпиграммы, рассеянные по множеству рукописных сборников, были собраны воедино лишь учеными нового времени. Это собрание и принято называть "Латинской антологией". Ядро его образует так называемый Салмазиевский сборник - открытая в XVII в. французским филологом Клавдием Салмазием неполная копия обширного свода мелких стихотворений, составленного в Африке, при дворе вандальских королей, в начале VI в. н. э. В значительной части этот сборник состоит из стихов африканских поэтов вандальского времени во главе с талантливым версификатором Луксорием, но в нем также немало произведений предшествующих веков. Впрочем,, датировка отдельных стихотворений Антологии сплошь и рядом представляет непреодолимые трудности.
Антология открывается следующей эпиграммой:
Все, с чем резвилось дитя, чем тешился возраст любовный,
В чем пиерийскую соль сеял болтливый язык,
Все в эту книгу вошло. И ты, искушенный читатель,
Перелистав ее всю, выбери, что по душе.
(Перевод М. Л. Гаспарова)
Тонким ощущением природы проникнуто стихотворение Луксория "Хвала саду Евгетия" (De laude horti Eugeti):
Сад, где легкой стопой текут Напеи,
Где резвится Дриад отряд зеленый,
Где Диана царит средь Нимф прекрасных;
Где Вепера таит красы сверканье,
Где усталый Амур, колчан повесив,
Вольный, снова готов зажечь пожары,
Ацидальские где резвятся девы;
Там зеленой красы всегда обилье,
Там весны аромат струят амомы,
Там кристальные льет источник струи
И по лону из мха играя мчится,
Дивно птицы поют, журчанью вторя.
Тирских всех городов любая слава
Пред таким уголком склонись покорно.
(Перевод Ю. Ф. Шульца)
Интересна его эпитафия, говорящая о бессмертии труда, книг:
Смерть не погубит меня: по себе оставляю я память;
Ты только, книга, живи: смерть не погубит меня.
(Перевод Ю. Ф. Шульца)
Состав Латинской антологии пестр и разнообразен. Это и небольшие эпиграммы, и большие лирические стихотворения, и целые поэмы. Содержание большей части этих стихотворений традиционно: это стихи на случай, разработки мифологических и любовных тем. Поэты периода упадка подражали поэтам расцвета: и лишь местами в их гладких стихотворных упражнениях угадываются следы породившей их эпохи. Таковы анонимные эпиграммы о разорении древних храмов и библиотек. Такова "Хвала Солнцу", в которой отразился культ Непобедимого Солнца, пользовавшийся широким распространением в империи, особенно при Северах.
Приводим два фрагмента из этого стихотворения. Вот описание солнечного восхода:
С розовой бездною вместе привычно вздымаются кони,
Ноздри подъемля высоко и пламени жар выдыхая,
Мрак разрывается солнцем. И вот, золотое, с востока
Светочи сеет оно по зажженным эфира просторам.
Там же, где всходит Титан в шафранное золото мира,
Вдруг открывается все, что ночь укрывала в молчанье;
Вот уж сверкают леса и поля, и цветущие нивы,
Море в недвижном покое и реки волной обновленной:
Свет золотой пронизает дрожащие струи потока.
Стихотворение кончается вдохновенным гимном Солнцу, которое озаряет весь мир:
Солнце пурпурным сияньем земли заливает пределы,
Солнцу навстречу земля выдыхает весной ароматы.
Солнце, тебе живописно травою луга зеленеют.
Солнце - зеркало неба и дивного символ величья.
Солнце, что небо собой рассекает, вовек пе стареет,
Солнце - лик мировой, средоточье подвижное неба.
Солнце - Церера-Кормилица, Либер и самый Юпитер.
Солнце - Гекаты сиянье; божеств в нем тысячи слито.
Солнце лучи разливает с несущейся в небе квадриги.
Солнце утром восходит, сверкая с пределов востока.
Солнце, окрасив Олимп, возвращает нам день лучезарный.
Солнце восходит,- и лира ему откликается нежно.
Солнце зашло,- но волна его теплоту сохраняет.
Солнце - лето, осень, зима и весна, что желанна.
Солнце - месяц и век, Солнце день, год и час обнимает.
Солнце-шар из эфира, вселенной сверкающий светоч;
Солнце - друг земледельца, ко всем морякам благосклонно.
Солнце всегда возрождает все то, что способно меняться.
Солнце в движении вечном бледнеть заставляет светила.
Солнцу ответствует море спокойным сверканием глади.
Солнцу дано весь мир озарять живительным жаром.
Солнце - и мира и неба краса,- для всех неизменно.
Солнце - и ночи и света краса,- конец и начало.
(Перевод Ю. Ф. Шульца)
Чувство красоты природы в "Ночном бдении Венеры" и в стихах Тибериана совершенно иное, чем в произведениях классической античной литературы. Следует отметить ироническое отношение к традиционным формам - героикомическая поэма Веспы -и поиски нового материала для поэтической обработки - сборник загадок Симфосия, а также интерес к сложным стихотворным экспериментам: "змеиные стихи" с повторяющимися полустишиями, "анациклические стихи", которые можно читать спереди назад и сзади наперед, стихотворение о Пасифае, составленное из строк всех размеров, какие встречаются в произведениях Горация, и т. д.
В этих небольших стихотворениях явственнее, чем где-нибудь, выступают характерные черты поэзии поздней античности: с одной стороны, упадок самостоятельного творческого духа, а с другой - замечательное мастерство в использовании классического наследия.
Среди анонимных стихотворений более крупного размера следует упомянуть довольно неудачную и пошлую поэму "Болезнь Пердикки", повествующую о страстной любви брата к сестре, кончающейся его самоубийством; является ли целью этой поэмы поучение о гибельности такого рода страсти (как в некоторых позднейших средневековых легендах) или эротика, сказать трудно: возможно, поэт имел в виду и то, и другое.
Чисто дидактические цели преследуют две анонимные "поэмы", излагающие в гексаметрах темы сугубо практического характера: первая (carmen de figuris) еще в некоторой степени связана с литературой: каждой риторической фигуре в ней посвящены три стиха гексаметром; при этом один из трех стихов является примером на соответствующую фигуру.
Более далекая от поэзии тема разработана в стихотворении "о мерах и весах" (carmen de ponderibus et mensuris) в 208 гексаметров, представляющем чисто исторический интерес. Ее авторство приписывают Ремнию Фаннию Палемону, а также Присциану.
Эпиграмма была едва ли не самым популярным поэтическим жанром античности. Малый объем, привычные темы и приемы, наличие превосходных образцов в греческой поэзии делали эпиграмматическое творчество доступным почти для каждого. Поэтому эпиграмма быстро стала достоянием дилетантов, имена которых не сохранились в истории литературы. Отсюда обилие безымянных произведений в "Антологии". Но даже наличие имени автора редко что-нибудь дает для понимания стихотворений. Поэт Тибериан (Tiberianus), вероятно, то же лицо, что и крупный провинциальный чиновник Тибериан, который в 335 г. был наместником Галлии. Тукциан, Региан, Модестин, Сульпиций Луперк и многие другие остаются для нас пустыми именами; но некоторые стихотворения этих поздних поэтов не уступают по изяществу мысли и формы эпиграммам эллинистической эпохи и даже одам Горация. Таковы, например, "одиннадцатисложник" Тибериана и сапфическая ода Сульпиция Луперка.
Птица, влажной застигнутая тучей,
Замедляет полет обремененный:
Ни к чему непрестанные усилья,
Тягость перьев гнетет ее и давит -
Крылья, прежней лишившиеся мощи,
Ей несут не спасение, а гибель.
Кто, крылатый, стремился к небосводу,
Тот низвергнут и падает, разбитый.
Ах, зачем возноситься так высоко!
Самый сильный, и тот лежит во прахе.
Вы, с попутным несущиеся ветром
Гордецы, не о вас ли эта притча?
(Перевод М. Л. Гаспарова)
О тленности
Суждено всему, что творит природа,
Как его ни мним мы могучим, - гибель.
Все являет нам роковое время
Хрупким и бренным.
Новое русло пролагают реки,
Путь привычный свой на прямой меняя,
Руша пред собой неуклонным током
Берег размытый.
Роет толщу скал водопад, спадая,
Тупится сошник на полях железный,
Блещет, потускнев, украшенье пальцев -
Золото перстня.
(Перевод В. Брюсова)
Наконец, среди этих же анонимных стихотворений находится "песня гребцов", возможно, представляющая собой обработку подлинной "рабочей" песни (подобной "песне жнецов" в X идиллии Феокрита); своим бодрым жизнерадостным настроением она резко отличается и от пессимистических размышлений о бренности мира и жизни, и от религиозного экстаза "хвалы солнцу", и от лирической эротики "Ночного бдения Венеры". Так, на самом своем закате римской поэзии удалось найти слова не только для скорби и разочарования, но и для радостного труда:
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
Моря бескрайнего бог, улыбаясь безоблачным ликом,
Гладь широко распростер, успокоив неистовство бури,
И усмиренные, спят неспокойно - тяжелые волны.
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
Пусть заскользит, встрепенувшись, корабль под ударами весел.
Небо смеется само и в согласии с морем дарует
Нам дуновенье ветров, чтоб наполнить стремительный парус
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
Нос корабельный, резвясь как дельфин, пусть режет пучину;
Дышит она глубоко, богатырскую мощь обнажая
И за кормой проводя убеленную борозду пены.
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
Слышится Кора призыв; так воскликнем же громкое:
Эйа! Море запенится пусть в завихрениях весельных: Эйа!
И непрерывно в ответ берега откликаются: Эйа!
(Перевод Ю. Ф. Шульца)