ЛИТЕРАТУРА НАЧАЛА ИМПЕРИИ


Глава XXIII "ЗОЛОТОЙ ВЕК" РИМСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.
Автор: 
Гаспаров М.Л.

"Золотым веком" римской литературы принято называть период между смертью Цезаря (44 г. до н. э.) и смертью Августа (14 г. н. э.). В политической истории Рима это время становления и укрепления нового государственного строя - принципата Августа. В литературной истории Рима это время создания лучших, ставших классическими, произведений латинской поэзии.
Гражданские войны II-I вв. до н. э. были проявлением глубокого внутреннего кризиса римского рабовладельческого общества и государства. Они показали, что государственные формы древней республики не в силах обеспечить господство рабовладельцев над рабами и господство Г Рима над завоеванными областями. Выходом из кризиса явилось утверждение новых государственных форм - военной монархии. Это был переход от республики к империи. Приемный сын Цезаря, внук его сестры, Гай Октавиан Август после четырнадцатилетней борьбы за власть - сперва в союзе с Антонием против сената и республиканцев, потом в союзе с сенатом против Антония - стал первым правителем нового типа.
Монархия Октавиана не была похожа ни на древнеримскую царскую власть, ни на деспотию восточного образца. Октавиан не порывал с традиционной внешностью республиканских форм. Он отказался от диктатуры и ограничил свою власть периодически обновляемыми консульскими, проконсульскими и трибунскими полномочиями. Все республиканские учреждения продолжали существовать и действовать[1]. Но помимо этих учреждении, рядом с ними и над ними в государстве появилась новая сила: auctoritas principis [2]. "Авторитетом превосходил я всех" (Auctoritate omnibus praestiti), - заявлял Август в своем политическом завещании ("Деяния божественного Августа", 34).
Auctoritas principis не была юридической категорией. Она основывалась не на сенатском декрете, а на общественном мнении. Поэтому Август всеми силами старался поддержать свою популярность. Его идеологическая программа должна была сплотить вокруг него рабовладельцев всех сословий и этим укрепить классовое господство рабовладельцев и мировое владычество Рима. Считалось, что, покончив с гражданскими войнами, Август вернул Римскому государству мир и свободу ("Деяния божественного Августа", 1 и 34). Это означало официальное восстановление древней республики (там же, 34). Вместе с древней республикой должны были возродиться древние римские добродетели - благочестие, нравственность и доблесть. Ими держались установленные от века порядки - власть отца над членами семьи, власть свободного над рабами, власть римлянина над варварами. Спасителем гибнущей державы, блюстителем возрожденных добродетелей и носителем исторической миссии римского народа был Август, принцепс, первый человек в государстве.
Примерно таковы были основные черты идеологической программы Августа. Пропаганда этой программы была возложена на литературу, прежде всего - на поэтов и историков. Эпоха гражданских войн показала, какой могущественной силой стала литература. Теперь эту силу нужно было поставить на службу новой власти.
Если бы римская литература в эпоху принципата была предоставлена самой себе, так сказать, "самотеку", как это было раньше, то она безусловно могла породить произведения, шедшие вразрез с тем государственным строем, о насаждении и укреплении которого так заботился Август. Как ни старался Август изобразить свое правление исключительно как возвращение к староримскому строю и нравам отцов, все же, несомненно, в Риме было немало людей, видевших, что принципат Августа по существу гораздо ближе примыкает к диктатуре Цезаря, чем к прежней аристократической республике. Поэтому Август с самого начала своего правления понял, каким могучим~средством пропаганды может служить литература, и позаботился о том, чтобы она выступала в пользу его режима, а не против него. Наиболее подходящим родом литературы в этих целях должна была представляться Августу не проза, а поэзия. Ораторское искусство, стесненное до пределов школьной аудитории или зала для "рецитаций", было вынуждено избегать современных тем и удалялось в далекое прошлое, хотя, несомненно, в некоторых "свазориях" и "контроверсиях" и скрывались глухие намеки на современность. Кроме того, переключить ораторское искусство всецело на восхваление правителя едва ли было возможно так скоро после гражданских войн - это произошло только уже при Нероне и Флавиях, - и осторожный Август избегал затрагивать какие-либо сомнительные политические вопросы. Даже исторические сочинения могли вызывать опасные для принципата размышления. Драматургия времени Августа не поднялась до наиболее актуальной и воздействующей на массы литературной формы [3]; возможно также, что театральное представление, будучи массовым действием, могло тоже привести к каким-нибудь неприятным для Августа неожиданностям. Поэзия же, эпическая и лирическая, как будто наиболее далекая от злободневности, давала в то же время возможность в менее заметной и навязчивой, но в прозрачной и эстетически привлекательной форме проводить те тенденции, какие были желательны Августу. Для распространившейся при Августе формы исполнения новых произведений перед публикой - "рецитаций" - стихотворения тоже были легче и удобнее при восприятии на слух, чем проза.
Каковы бы ни были цели, которые преследовал Август, ему можно поставить в заслугу то, что, покровительствуя поэтам и сознательно используя их талант для поддержки своей политической линии, он все же не стеснял их настолько, чтобы задушить и исказить этот талант. Он и сам был не чужд литературной деятельности и сумел выбрать себе приближенных, соединявших с государственной и даже военной карьерой литературные интересы, умевших и желавших находить и привлекать к себе одаренных людей и, направляя их творчество как было угодно принцепсу, все же не лишать их свободы действий. Наиболее значительными из этих приближенных Августа были Марк Валерий Мессала Корвин, Гай Асиний Поллион и Гай Цильний Меценат.
Эти три деятеля пришли к сотрудничеству с Августом разными жизненными путями и были, как люди, различны по характеру. Валерий Мессала родился в 64 г. до н. э. и умер в 13 г. н. э. Он успел еще при жизни Цицерона пройти школу красноречия, учась с сыном Цицерона и с Горацием в Афинах. Так же, как Гораций, он воевал в войске Брута, после поражения Брута перешел к Антонию, при столкновении же Антония с Октавианом - к Октавиану, на стороне которого и участвовал в битве при Акции. В первую очередь он был военным; он командовал на Востоке и в Галлии и пользовался большим уважением Августа, который в 27 г. до н. э. устроил ему триумф. Его собственное литературное творчество было разнообразно: у позднейших авторов (Квинтилиана, Светония, Харисия) упоминаются его исторические сочинения (о правлении Антония), грамматические экскурсы (об употреблении буквы s), генеалогическое сочинение о своей родословной и речи, по стилю сходные с Цицероновыми. Он хорошо знал греческий язык, занимался переводом речей греческих ораторов и писал по-гречески буколические стихотворения.
Иную политическую позицию занял с самого начала по отношению к Августу Асиний Поллион. Он родился в 76 г. до н. э. и успел принять участие в походах Цезаря, при котором начал быстро возвышаться. После смерти Цезаря, оставшись в Италии, он стал сторонником Октавиана и сохранил свое высокое положение; в 40 г. он занимал должность консула, потом воевал в Иллирии, но после триумфа по поводу взятия Салоны в 39 г. вышел в отставку и до своей смерти в 5 г. н. э. жил частным человеком; участвовать в битве при Акции против Антония он отказался. Возможно, что он уже заранее предвидел неизбежность столкновения между Антонием и Октавианом и устранился от политики; свой отказ ехать с Октавианом на войну против Антония он не побоялся мотивировать именно своими прежними дружественными отношениями с ним.
Асиний Поллион был плодовитым писателем: он написал несколько трагедий, речи, письма и историческое сочинение, начинающееся с 60 г. до н. э. Об утрате этого сочинения следует очень пожалеть; Асиний Поллион был сам участником многих событий между 60 и 40 гг. и, судя по его резкому критическому отзыву о "Записках" Цезаря (Светоний "Цезарь", 56), которого он упрекает в преднамеренном или невольном искажении фактов, его "История" давала иное освещение тех событий, о которых рассказывает Цезарь. Вообще, Поллиону, по-видимому, было свойственно критическое, придирчивое отношение к сочинениям других писателей; у разных авторов приводятся его суровые критические отзывы о Тите Ливии, Саллюстии, Катулле, причем его порицание относится большей частью к мелким погрешностям в языке.
Поллион учредил в Риме первую публичную библиотеку и первый начал устраивать общественные выступления писателей и поэтов перед публикой, получившие название рецитаций и внесшие большое оживление в литературную жизнь этого времени.
Третий и наиболее известный приближенный Августа - Меценат, имя которого как покровителя искусств стало нарицательным, родился между 74-64 гг. до н. э. и умер в 8 г. до н. э. Гай Меценат был потомком знатного, но небогатого рода, по преданию, происходившего от этрусских царей, по матери же был связан с римским родом Цильниев. После смерти Цезаря он решительно примкнул к Октавиану, много раз оказывал ему дипломатические услуги, содействовал заключению мира с Секстом Помпеем и брундисийского мира с Антонием.
После победы Октавиана Меценат отошел от политики, но Август и в дальнейшем охотно прислушивался к его советам. Меценат сам был поэтом и писал посредственные стихи в неотерическом духе, почти не сохранившиеся. Среди поэтов своего поколения он разглядел и привлек к себе троих самых талантливых: Вергилия, Горация и Вария. Вокруг них в начале 30-х годов до н. э. сплотился небольшой кружок, который и стал центром литературной жизни Рима. В него входили поэт Домиций Марс, драматурги Мелис и Фунданий, критики Аристий Фуск и Квинтилий Вар и др. Близок к кружку Мецената был и Асиний Поллион.
Поэтам кружка Мецената пришлось упорно бороться за признание. Борьба велась на два фронта: против эпигонов-неотериков и против архаистов - поклонников древней республиканской литературы. Жизнеописание Вергилия сохранило сведения о яростных нападках критики на "Буколики" и "Энеиду". Гораций в сатирах полемизировал с поклонниками и продолжателями Луцилия, а в послании к Августу жаловался на завистников, которые аплодируют древним произведениям из ненависти к новым ("Послания", II, 1, 88-89). Писатели кружка Мецената повели против своих соперников организованное наступление. Первоначальное распределение сил на этом поэтическом фронте описывает Гораций в 10-й сатире I книги: Фунданий пишет комедии, Поллион - трагедии, Варий - эпос, Вергилий - буколики, а сам Гораций - сатиры. История здесь не упомянута: в этой области позиции нарождающегося принципата защищал Саллюстий, не входивший в кружок Мецената. После смерти Саллюстия силы были перераспределены: Асиний Поллион занялся историей, Варий - трагедий, Вергилий - эпосом; немного позже перешел от сатир к лирике Гораций. В этих жанрах они и стяжали самую громкую славу.
Успех новой литературной школы был быстрым. Десятая сатира Горация издана в 35 г. до н. э., а в 29 г. Вергилий уже читает возвращающемуся в Рим победоносному Октавиану свои "Георгики". В том же году на играх во время триумфа Октавиана была поставлена знаменитая трагедия Вария "Фиест". Около этого же времени Тит Ливий начинает свой исторический труд во славу римского народа. В 23 г. Гораций издает три книги своих од. Спустя четыре года умирает Вергилий, не успев закончить свою "Энеиду", по по приказанию Августа Варий издает поэму в том виде, в каком оставил ее автор. Наконец, в 17 г. до н. э. на юбилейных празднествах, знаменовавших наступление нового, блаженного века, звучит торжественный гимн, сочиненный Горацием.
Во всех этих произведениях прямые славословия Августу занимают сравнительно немного места. Но по идейной концепции они являются подлинной апологией нового режима. Гораций в одах оплакивает всеобщую безнравственность, воцарившуюся в пору гражданских войн, и как перед богом преклоняется перед Августом, воскресителем древних доблестей. "Георгики" Вергилия откликаются на самую жизненную проблему эпохи - восстановление мелкого и среднего крестьянского хозяйства как залог дальнейшего процветания Рима. Сочинение Ливия описывает добродетели предков, возрожденные Августом, и путь Рима к мировому владычеству, завершенный Августом. Наконец, "Энеида" является как бы синтезом важнейших тем и идей эпохи: повествование о легендарном прошлом переплетается в ней с пророчествами о наступающем будущем, и прославление троянской и латинской доблести служит прославлению рода Юлиев. Историческая миссия Рима и историческая миссия Августа сливаются здесь воедино.
Новые настроения требовали нового стиля. В юношеских произведениях Вергилия и в ранних эподах Горация еще чувствуется сильное влияние поэтов-неотериков. Однако поэтика неотеризма была плохо приспособлена для пропаганды официальной идеологии. Индивидуализм эллинистической поэзии противоречил пафосу возрождаемой римской государственности. Поэтому поэзия века Августа ориентируется не на эллинистическую, а на классическую греческую поэзию. Власть принцепса, приемлемая для всех сословий, была политическим идеалом эпохи Августа; греческая классика, приемлемая для всех художественных направлений, - эстетическим идеалом. Римская литература вступает в открытое соперничество с греческой. "Энеида" для Проперция "важней Илиады самой" (II, 34, 65-66); Гораций гордится тем, что он подарил Риму ионийские ямбы и эолийские песни ("Послания", I, 19, 23-24; "Оды", III, 30, 13-14); трагедии Асиния Поллиона считаются "достойными Софоклова котурна" (Вергилий, "Буколики", 8, 10).
В свете таких эстетических идеалов поэты века Августа перерабатывают наследие своих предшественников. Важность Энния и Акция соединяются с изяществом неотериков. Слог Вергилия перенимает некоторые особенности слога Лукреция, темы "од" Горация являются в значительной степени отголосками тем Катулла; но в поэзии Вергилия и Горация и этот слог, и эти темы становятся качественно новыми. На смену поискам приходит освоение достигнутого, на смену смятению - гармония и ясность. Катулл стремился в лирике к самовыражению, Гораций стремится воплотить в ней красоту. Саллюстий писал свою историю с памфлетной резкостью, Ливий пишет свою с эпически величавым спокойствием. Культура эпохи Августа стремится подвести итоги культуре предшествующих эпох: лучший пример - монументальные труды Ливия и Веррия Флакка (сохранившиеся лишь в малой части). В то же время культура эпохи Августа сама становится образцом для культуры позднейших эпох: нормы поэтической речи, выработанные Вергилием и Горацием, канонизируются, "Энеида", надолго становится идеалом "национальной эпопеи".
Однако уже в эту пору "золотого века" становятся заметны первые признаки упадка. Расцвет литературы при Августе был неполным и недолгим.
Гибель Республики была гибелью римского политического красноречия. При новом строе политику направляло не решение сената или народного собрания, а "авторитет принцепса". Красноречие потеряло всякое общественное значение. С форума оно перешло в школы, где молодые люди из зажиточных семейств упражнялись в фиктивных судебных процессах и в риторических инсценировках исторических событий. Вместе с интересом к политике упал интерес к философии: на смену попыткам Цицерона создать связную эклектическую систему приходит господство вульгарного стоицизма уличных проповедников и вульгарного эпикуреизма среди знати. Так называемая школа Секстиев, возникшая в Риме и сочетавшая в своем учении элементы Стой и неопифагореизма, не оказала ни малейшего влияния на литературу.
В целом к прозе эпохи Августа термин "золотой век" неприменим. Но и в поэзии расцвет был неполным. Новой школе так и не удалось овладеть театром. Асиний Поллион и Варий предлагали римской публике трагедии, Фунданий возрождал паллиату (Гораций, "Сатиры", I, 10, 41), Мелисс - тогату (Светоний, "О грамматиках", 21), Гораций предлагал создать римскую сатировскую драму ("Наука поэзии", 225 сл.); но театральный плебс всему предпочитал привычные формы ателланы и мима. А с конца 20-х годов до н. э. римскую сцену быстро начинает завоевывать новый, уже не литературный, а чисто зрелищный жанр - пантомима, род балета на сюжеты из греческой мифологии. Описание такого представления сохранил для нас Апулей ("Метаморфозы", X, 29-34).
Еще важнее было другое обстоятельство. Литература эпохи гражданских войн была свободным выражением общественного мнения, и это делало ее реальной политической силой. В эпоху Империи выражение общественного мнения уже сковано правительственным контролем, а реальной политической силой стало войско. Судьба красноречия грозила распространиться на всю литературу и превратить ее в простое средство развлечения. Вергилий и Гораций еще избежали в своем творчестве этой участи. Они пережили бедствия гражданских войн, и принципат был для них не пустым словом, а выстраданным убеждением. В их поэзии идеалы века Империи были соединены с республиканской преданностью этим идеалам. Этим единством определялось общественное значение поэзии "золотого века". Но достаточно было явиться следующему после Вергилия и Горация литературному поколению, и это единство нарушилось.
Представителями этого следующего поколения были Тибулл и Проперций, чьи первые книги появились в начале 20-х годов. Следом за ними в литературу хлынула масса подражателей-дилетантов. Поэзия стала модой. "Все, кто учен, неучен, безразлично, - мы пишем поэмы", - признается Гораций Августу ("Послания", II, 1, 117). Нам известны в лучшем случае только имена этих поэтов; но именно их творчество определяло общий характер литературы. Молодые поэты лишь смутно помнили ужасы проскрипций и Перусинской войны; Августов мир казался им незыблемым и не нуждающимся в поэтическом обосновании. Поэты старшего поколения начинали жизнь борьбой с республиканским неотеризмом и, отталкиваясь от него, создавали свою, классицистическую поэтику; для младших поэтов неотеризм был уже историческим прошлым, и они могли, не принимая его политических идей, принять его мотивы и образы и совместить их с классицистической отделкой языка и стиля. Их учителем был поэт-элегик Корнелий Галл, воспитанник неотериков; их организационным центром стал кружок Марка Валерия Мессалы. В этот кружок входили Тибулл, Лигдам, Сульпиция, Валгий Руф, молодой Овидий, а из старших поэтов - Эмилий Макр.
Неотерическая любовная лирика оформилась у молодых писателей в жанр любовной элегии, неотерическая ученая поэзия развилась в дидактический и мифологический эпос. Темы и приемы легко канонизировались, их небогатый репертуар был быстро исчерпан, начались перепевы. Уже стихи Овидия полны реминисценций из Тибулла и Проперция. Спасаясь от грозящего однообразия, элегия все больше насыщалась откровенной эротикой, дидактический и мифологический эпос старался поразить читателя неожиданными и малораспространенными сюжетами. Все творчество Овидия, вплоть до неслыханной попытки сочинить панегирик Августу на гетском языке, представляет собой сплошной ряд жанровых экспериментов: преобразованный в лирику эпос ("Героиды"), пародическая дидактика ("Искусство любви"), переложенный стихами календарь ("Фасты"К наконец, искусный монтаж множества мелких эпиллиев в большое эпическое целое ("Метаморфозы") -все это явления, почти не имеющие прецедентов ни в римской, ни даже в греческой литературе. Блестящий талант Овидия отсрочил кризис поэзии, но кризис был неизбежен.
Политическая актуальность исчезает из поэзии. Искренний восторг по отношению к Августу сменяется официозной лестью. Было бы преувеличением считать, что элегики и поэты их поколения стояли в открытой оппозиции к веку Августа. Их любимая тема - воспевание радостей мира и проклятия братоубийственной войне - вполне созвучна официальной идеологии. Их насмешкам над брачным законодательством Августа не следует придавать чрезмерное значение - такие насмешки были слишком распространенным явлением в ту пору. Покровитель элегиков Мессала давно уже не был республиканцем: именно он во 2 г. до н. э. поднес Августу титул "отца отечества". Проперций кончил воспеванием римской ста рины в IV книге элегий, Овидий подходил к тому же в "Фастах". Характерно известное заявление Овидия: "Я поздравляю себя с тем, что родился лишь теперь" ("Искусство любви", III, 121 - 122).
Тем не менее аполитизм элегиков был тревожным признаком. Он означал, что гражданские войны уже забывались: в Августе переставали видеть спасителя. С каждым годом все отчетливее проявлялся монархический характер его власти. Это вызвало недовольство. Центром недовольства был сенат. Правда, еще не оформилась та сенатская оппозиция, которая появится при преемниках Августа. Но уже в эти годы ходят по рукам многочисленные памфлеты против Августа (Светоний, "Август", 55). Необладая военной силой, сенат не мог поколебать власти принцепса, но· мог поколебать его популярность. Это ему удалось. Особенно быстро распространились оппозиционные настроения среди знатной молодежи риторских школ. Затем они стали просачиваться и в литературу. Их отголоски можно найти в истории Помпея Трога.
Август искал поддержки в литературе, но уже не находил ее. Тит Ливий, все ближе подходя в своей "Истории" к современности, стал более· открыто выражать свои республиканские симпатии. Асиний Поллион отошел от кружка Мецената и принял под свое покровительство оппозиционного историка грека Тимагена. Кружок Мецената под влиянием новых вкусов изменил свое лицо. Вергилия и Вария не было в живых, зато в кружок вошел Проперций. Стареющий Гораций всеми силами защищал поэтические достижения своего поколения; его "Наука поэзии" - это· прежде всего борьба против модного поэтического дилетантства. Но он не мог остановить исторически обусловленного развития литературы. С горечью он видит, как Август охладевает к поэзии ("Послания", II, 1, 226-228).
В 8 г. до н. э. умирает Меценат, несколько месяцев спустя - сам Гораций. Союзу принцепса с литературой наступил конец.
В последние годы своего правления Август переходит к политике открытых репрессий в отношении литературы. В 8 г. н. э. он ссылает на Дунай Овидия, признанного вождя господствующего поэтического направления. С отъездом Овидия поэзия в Риме становится достоянием бесчисленных эпигонов и быстро приходит в упадок. Спустя несколько лет и Риме публично сжигаются книги "Истории" Лабиена, виднейшего представителя оппозиции. Сам Лабиен покончил самоубийством. Около этого же времени был сослан на Крит оратор и памфлетист Кассий Север, один из талантливейших воспитанников риторских школ.
Так приходила к концу блестящая эпоха Августа - так называемый "золотой век" римской литературы. Время ее высшего расцвета может быть определено с достаточной точностью: это 29-13 гг. до н. э. - годы появления "Фиеста" Вария, "Георгик" и "Эпеиды" Вергилия, "Од" Горация, элегий Тибулла и Проперция. Напротив, начало и конец "золотого века" - моменты условные. Страстная политическая и литературная борьба конца 40-х и начала 30-х годов до н. э. был непосредственным продолжением бурной идейной жизни предшествующего, цицероновского периода. А затишье культурной жизни, оскудение талантов, внешнее раболепие и внутренний аполитизм литературы последних лет правления Августа свидетельствуют о наступлении того упадка литературы, который характерен для времени Тиберия - Калигулы.


[1] См. Н. А. Машкин. Принципат Августа, М. — Л., 1949, стр. 402–405.
[2] Термин «auctoritas» не точно передается словом «авторитет»; по содержанию он ближе к понятию «полномочная власть».
[3] Кроме подлинно римской и в то же время подлинно литературной комедии Плавта и лишь отчасти Теренция, Риму не удалось создать драмы для театра; трагедии Сенеки, близкие к «золотому веку», — драмы для чтения, а не для театра.

Глава XXIV ВЕРГИЛИЙ

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.

1. БИОГРАФИЯ ВЕРГИЛИЯ

Вергилий (полное имя - Публий Вергилий Марон - P. Vergilius Maro) родился недалеко от Мантуи в 70 г. до н. э. Происхождения он был весьма незнатного: по одним данным, его отец был ремесленником (горшечником), а по другим - поденным рабочим у государственного чиновника Магия, на дочери которого он впоследствии женился. Имел ли Вергилий братьев и сестер, неизвестно. Судя по тому хорошему образованию, которое ему дали его родители, они, по-видимому, достигли известного достатка. По смерти отца Вергилий наследовал от него небольшое поместье в окрестностях Мантуи.
Свое образование по обычному в то время типу - в риторических школах -Вергилий получил в Кремоне, Медиолане и Риме. Однако никаких ораторских способностей он не проявил, в суде выступил только один раз, скоро вернулся на родину и поселился в своем имении, где занимался сельским хозяйством и литературным трудом. В 40-х годах (точная дата неизвестна) он издал несколько стихотворений, названных "Буколиками", или "Эклогами", и, по-видимому, обратил ими на себя внимание Асиния Поллиона, пользовавшегося в эти годы большим влиянием и занимавшегося не только политикой, но и литературой. Поэтому когда в 44 г., после окончательного разгрома последних сил сенатско-республиканской армии при Филиппах, победоносные диктаторы Октавиан и Марк Антоний начали награждать своих ветеранов земельными наделами в Северной Италии и Вергилию грозила в связи с этим конфискация его имения, Асиний Поллион - а может быть, и другие влиятельные поклонники Вергилиевых "Буколик" - заступился за него перед Октавианом. Вергилию было возвращено его поместье, но ненадолго. К этому времени относится та эклога, которая в собрании обычно помещается на первом месте. В 41 г. ему все же пришлось покинуть свою родину и переселиться в Рим, где его благожелатели (в числе которых, кроме Асиния Поллиона, был известный покровитель искусства Меценат) своими заботами и крупными подарками обеспечили ему полное благосостояние. У Вергилия был собственный дом в Риме, где он, однако, не жил постоянно, проводя большей частью свое время в Южной Италии и в Сицилии. В эти годы он закончил свое второе большое произведение - "Георгики" (между 37 и 30 гг.). Оно посвящено Меценату, но, по-видимому, написано согласно желанию, высказанному самим Октавианом, который стремился к упрочению своей власти путем показной пропаганды "возвращения на землю" жителей Италии.
С 29 г. до самой смерти Вергилий работал над своим крупнейшим произведением - эпической поэмой "Энеида" в 12 книгах. Он не считал ее законченной и читал своим друзьям и самому Августу только некоторые окончательно отделанные книги. Поэтому перед смертью Вергилий завещал не издавать ее, а сжечь. К счастью, Август не позволил сделать этого, а приказал издать поэму в том виде, в каком ее оставил Вергилий. Поэтому в "Энеиде" местами остались незаконченные гексаметры, а также имеются некоторые неувязки в содержании.
Несмотря на спокойный образ жизни, который вел Вергилий, он был слаб здоровьем, и первое далекое путешествие погубило его; пятидесяти лет от роду он отправился в Грецию и Малую Азию, намереваясь ознакомиться с географией тех мест, по которым странствовали герои его "Энеиды", но, доехав только до Афин, он тяжело заболел, немедленно вернулся в Италию и умер сейчас же после высадки в Брундисии - в 19 г. до н. э. Его прах был перенесен в Неаполь, где Вергилий провел последние годы жизни. На его могильном камне была высечена эпиграмма.

Мантуей был я рожден, в Калабрии умер; лежу я
В Партенопее; я пел пастбища, села, вождей.


2. ПРОИЗВЕДЕНИЯ ВЕРГИЛИЯ

Вергилий не был плодовитым писателем и над своими стихами работал тщательно и долго. От него остались уже упомянутые три крупных произведения, все написанные гексаметром.
1) Сборник из десяти "буколических стихотворений" (Carmina bucolica), более известных под названием "Эклоги". Эти стихотворения были сочинены между 50 и 41 гг. и изданы самим Вергилием.
2) Поэма "Георгики" в 4 книгах.
3) "Энеида" в 12 книгах.
Кроме того, Вергилию приписывают ряд мелких стихотворений (так называемый сборник "Catalepton") в разных метрах; они примыкают по характеру и стилю к эллинистическим эпиграммам и стихотворениям римских неотериков, особенно Катулла. Действительно ли все стихотворения этого сборника принадлежат Вергилию, установить не удалось. В рукописях произведений Вергилия есть еще несколько небольших поэм.


3. МИРОВОЗЗРЕНИЕ ВЕРГИЛИЯ

Детство, а в особенности молодость Вергилия прошли в чрезвычайно тяжелое и сложное для Римского государства время. В 50-х годах в Риме шла непрерывная борьба между группировками Цезаря и Помпея. В Галлии Цезарь вел каждое лето свои победоносные завоевательные экспедиции, а зимой нередко производил новые наборы, причем Северная Италия и долина По в первую очередь постоянно страдали от этой угрозы. В 40-х годах через Северную Италию все время катились волны гражданской войны: поход Цезаря на Рим, его поход на Массилию, войны в Испании, а после смерти Цезаря - Мутиyская и Перусинская войны, столкновения Антония с Октавиаиом. Все эти события, если даже не касались непосредственно родины Вергилия, неминуемо должны были поддерживать в мелких землевладельцах, последних остатках некогда мощного италийского свободного земледельческого населения, чувство неуверенности в завтрашнем дне и желание скорейшего наступления мира.
Три произведения Вергилия представляют собой три этапа его отношения к политической обстановке, его окружавшей. Его первые "буколики" (II и III) - это почти еще "искусство для искусства"; однако именно на эти совершенно аполитичные произведения обращают внимание Октавиана его приближенные, прося защитить поэта от разорения. Исполнение их просьбы уже ведет за собой внесение политической тенденции в эти самые произведения "чистого искусства": I эклога звучит похвальной песней Октавиану, а IV, написанная, вероятно, после переезда Вергилия к Рим, восхваляет уже не Октавиана лично, а тот "золотой век", приближение которого, но мысли поэта, связано с прекращением войн.
Еще более ясна политическая тенденция ого земледельческой поэмы - "Георгик". Жизнь земледельца, трудностей которой Вергилий не скрывает, изображается им тем не менее настолько более привлекательной, чистой и радостной, чем жизнь горожанина, что приходится признать прозорливость Октавиана, выбравшего для необходимой ему политической пропаганды именно Вергилия. Гораций, воспевающий прелести своего тибурского поместья, не может идти с ним в сравнение потому, что Гораций всегда остается горожанином, отдыхающим на "даче" и ценящим только те удовольствия, которые она может дать. Вергилий же на всю жизнь остался сельским хозяином, только изредка наезжающим в город и любящим даже некоторые неудобства и трудности деревенского быта.
Однако не от тех естественных и повседневных трудностей, о которых Вергилий упоминает, страдало в эти времена земледельческое население Римского государства; не мухи и но жара донимали его и заставляли бросать землю и идти бедствовать в Рим или воевать в чужих странах, а рост латифундий, на которых даровой рабский труд приносил владельцам неизмеримые прибыли. Дешевые земледельческие культуры злаков заменялись дорогими виноградниками, а плодородные прежде поля часто обращались в пастбища для огромных стад. Обо всем этом в "Георгинах" Вергилия нет ни слова. Он изображает труд земледельца как прочный, надежный, способный прокормить трудящегося; опасностей, угрожающих успеху труда земледельца, он не скрывает, но это опасности естественного порядка - грозы, наводнения, засухи, эпидемии, а не угроза потери своего политического и общественного лица, угроза, гораздо более страшная, чем даже те эпидемии или недороды, которые картинно описывает Вергилий.
Наконец, последнее, крупнейшее произведение Вергилия, написанное по непосредственному заказу Октавиана, - "Энеида" имеет еще более ясную политическую установку. Даже если бы не было известно, что первоначально Октавиан выразил желание получить от Вергилия поэму о своих собственных подвигах, развернутую на историческом фоне великого прошлого Юлиев, считавших себя потомками Венеры через Энея и его сына Аскания-Иула, то и тогда было бы ясно, что "Энеида" - поэма, написанная по определенному политическому заданию. Вся судьба Рима в ней предопределена богами; каждый шаг Энея заранее предначертан, Эней является только точным исполнителем воли богов; он сам это знает и неоднократно подчеркивает. Отправляясь в Италию и вступая в войну с латинами, он действует не наобум, он заранее знает, что победит латинов и что его потомки будут властвовать в Италии; он знает и то, что, несмотря на долгий и трудный исторический путь, вершина будет достигнута и что этой вершиной будет правление Августа. Такова основная мысль всей "Энеиды", не уничтожающая, конечно, всех ее огромных художественных достоинств, но местами все же слишком упорно навязываемая читателям, среди которых, несомненно, можно было встретить немало лиц, не испытывавших восторга перед принципатом Августа. О том, что это было именно так, свидетельствует тот факт, что еще Асконий Педиан (нач. I в. н. э.), первый комментатор Вергилия, написал книгу в защиту поэта от его противников (см. Донат, "Жизнеописание Вергилия", 46).
Нередко исследователями Вергилия ставился вопрос - насколько искренним было со стороны поэта восхваление Августа и его режима. Несомненно, известная доля искренности в отношениях Вергилия к Августу есть; она вытекает из личной благодарности поэта за то, что ему дали возможность безбедно существовать и заниматься литературой, что для него, как для человека, явно избегавшего участия в государственной и общественной жизни, было очень ценно. Мир, установившийся после беспрерывных войн и внутренних политических бурь, длившихся почти сто лет, тоже был приветствуем, в особенности теми мелкими собственниками, из среды которых вышел Вергилий. В первые годы своего принципата Октавиан предусмотрительно старался не вызывать у подданных представления о единоличности своей власти, поддерживал иллюзию восстановления республиканских учреждений, авторитета сената и нравов предков; империя в форме полной централизации управления и замены законов личной волей или произволом императора вступила в свою полную силу только при Тиберии. Все эти обстоятельства могли внушить такому человеку, как Вергилий, стоявшему по существу далеко от реальной политики, представление о более благополучном политическом положении, чем то, какое было на самом деле.
Однако имеется и ряд указаний на то, что Вергилий далеко не так покорно и безоговорочно выполнял все предначертания Октавиана. Он редко и неохотно приезжал в Рим. Он выполнил "Энеиду" не в том виде, в каком ее хотел видеть Октавиан, т. е. не как поэму о его подвигах на мифологической основе подвигов Энея. Напротив, он написал поэму на мифологический сюжет, использовав все свое обширное знакомство с предшествующей литературой, начиная с Гомера, и лишь сгруппировал все разнообразие событий и картин вокруг основного политического стержня поэмы; вряд ли также только по причинам чисто литературного свойства он просил сжечь ее после его смерти. Наконец, его желание, о котором говорят все его биографы, навсегда уехать из Рима после окончания "Энеиды", бросить литературные занятия и всецело предаться изучению философии, тоже свидетельствует о том, что он рассматривал работу над "Энеидой" скорее как необходимость, как выполнение порученного ему дела, чем как свободное литературное творчество. К такому образу мыслей Вергилий был склонен и ввиду своих симпатий к учению стоиков. Он, по-видимому, твердо верил в рок и в предопределение, в согласии с философией поздней Стои, представитель которой Посидоний считал мировой порядок заранее установленным и абсолютно необходимым до мельчайших подробностей. По учению стоиков, человек может лишь отчасти угадывать отдельные моменты этого порядка путем гаданий, магических обрядов и обращения к оракулам; никакая борьба с роком невозможна, и различие между неразумным человеком и мудрецом заключается лишь в том, что неразумный человек сопротивляется року, но все равно вынужден поступать согласно с его велениями, мудрец же свободно подчиняется необходимости. Эта философия пассивности, признания существующего порядка единственно возможным, требование самоуглубления и отхода от внешнего мира без попыток изменения его и была, по-видимому, той системой, которая удовлетворяла Вергилия. Такое отношение к миру и к своей судьбе носит в себе многие черты религиозности, отличающие его от чисто рационалистических философских систем; в этом же заключается и отличие поэмы Вергилия от совершенно иррелигиозных поэтических произведений эллинизма, в частности от "Аргонавтики" Аполлония Родосского, с которой она во многих художественных чертах соприкасается. В соответствии со своим идеалом Вергилий и создал образ главного героя своей поэмы, "сходство которого со стоическим пассивным "мудрецом" уже не раз отмечалось исследователями творчества Вергилия. Сообразно этому идеалу провел и сам Вергилий свою не очень долгую, тихую и уединенную жизнь.


4. "ЭКЛОГИ", ИЛИ "БУКОЛИКИ"

"Эклоги" Вергилия дошли до нас в виде сборника из 10 стихотворений. Порядок расположения их во всех рукописях один и тот же; по-видимому, он был установлен давно, вероятно, даже самим автором[1]. Однако этот порядок едва ли совпадает с хронологической последовательностью, в которой эти стихотворения создавались. Хотя, конечно, не может быть речи о точном установлении такого хронологического порядка, но известная группировка эклог по некоторым характерным признакам все же может быть сделана. Такими критериями можно считать, во-первых, меньшую или большую пронизанность той или другой эклоги политической тенденцией, обращающей "буколизм" эклог в чисто литературную форму; во-вторых - меньшую или большую зависимость от греческого образца эклог - от "Идиллий" Феокрита; и, наконец, степень владения литературной техникой - композицией и стихом. Ни один из этих признаков, взятый в отдельности, не может, конечно, считаться решающим, но совпадение их - а это как раз имеет место в эклогах - все же дает возможность наметить последовательность если не отдельных стихотворений, то их групп. С такой точки зрения можно предположить, что наиболее ранними являются II и III эклоги, носящие чисто буколический характер, лишенные намеков на современные Вергилию события и очень близко примыкающие к греческому оригиналу. Явные отклики на современность встречаются в эклогах I, V, VII, VIII и IX, причем эти отклики носят то литературный, то уже явно политический характер. Несколько особняком стоит эклога X, посвященная поэту Корнелию Галлу. Наконец, совершенно своеобразными самостоятельными стихотворениями являются эклоги IV и VI, из которых первая вызывала своим загадочным содержанием во все времена такой интерес исследователей, что вокруг нее создалась огромная литература.
Эклоги II и III, составляющие первую группу, чрезвычайно близки к своему греческому образцу. Возможно, что на первых порах Вергилий ставил себе задачу перевести "Идиллии" Феокрита на латинский язык, как незадолго до него Варрон Атацинский перевел гораздо более трудное и длинное произведение эллинистической эпохи - "Аргонавтику" Аполлония Родосского; на это предположение наводит дословная точность передачи отдельных стихов, которых именно в этих двух эклогах особенно много.
Вторая эклога не заключает в себе ни одного намека на современность, в III же эклоге, построенной в традиционной буколической форме состязания певцов, уже содержится обращение к приближенному Октавиана Асинию Поллиону и насмешки над плохими поэтами, современниками Вергилия, Бавием и Мевием.
Эта эклога использована Вергилием как обрамление для высказывания своих литературных вкусов.
Теснейшая связь с Феокритом отражается почти в каждом стихе. Использование стихотворений Феокрита, однако, очень своеобразно: это - метод беспрерывной контаминации, вследствие чего эти две эклоги становятся сходны с теми сочинениями поздних греческих и латинских поэтов IV-V в. н. э., которые получили название "лоскутных" стихов (centones).
В эклогу II включены стихи из III, VII, XI, VI, VIII и X идиллий Феокрита, в эклогу III - из I, IV, V, VIII, VI, XI и VII. Иногда стихи переведены дословно (ср., например, Вергилий, II, 25-26 и Феокрит, VI, 34-35). Иногда в них изменены лишь имена, но сохранен даже строй предложения (Вергилий, III, 69 и Феокрит, XI, 72; Вергилий, III, 1-2 и Феокрит, IV, 1-2).
Контаминация, применяемая в таких неумеренных масштабах, не может не повлиять на ценность художественного произведения; и действительно, ни II, ни III эклоги не оставляют цельного художественного образа, так как стихи, взятые из одной идиллии Феокрита не гармонируют с заимствованными из другой. Так, например, в XI идиллии Феокрита приглашение Киклопом Галатеи в пещеру и его надежда пленить ее букетом цветов, набранных в горах, звучит совершенно естественно, приглашение же во II эклоге одним пастухом другого пастушка на житье в хижину и попытка соблазнить его корзиной цветов совершенно необоснованна, так как пастушок и без того живет в хижине и может набрать себе сколько угодно цветов.
Однако было бы большой ошибкой считать эти эклоги исключительно подражательными и поэтому лишенными всякой ценности.
Более самобытный характер, типичный для дальнейшего творчества Вергилия, носят эклоги I, V, VII, VIII и IX. Все они являются диалогами и в той или иной форме изображают состязание или беседы пастухов. Эклоги VII и VIII еще тесно связаны со своим греческим образцом, но стихов, буквально переведенных, уже значительно меньше; Вергилий все еще заимствует и мысль, и композиционную форму у Феокрита, но сильно варьирует и то, и другое.
Если VII и VIII эклоги можно считать хотя и более самостоятельными, но все же чисто литературными упражнениями Вергилия, то эклоги I и IX носят уже совсем иной характер. И та и другая имеют непосредственное отношение к судьбе самого Вергилия: в I эклоге он рисует покидающего родину пастуха Мелибея, потерявшего землю из-за раздачи ее ветеранам; себя Вергилий изображает под именем Титира - он сохранил свое поместье благодаря защите того юноши, которому

Дней по дважды шести алтари наши курятся дымом [2].
(ст. 44)

Однако, несмотря на личную удачу, восхваление Августа и клятву, что "его образ никогда не исчезнет из памяти" Титира - Вергилия, поэт все же в нескольких стихах набрасывает мрачную картину последствий гражданской войны:

Паром, возделанным так, овладеет воин безбожный,
Варвар - посевами. Вот куда несогласье несчастных
Граждан у нас привело! Для них мы поля засевали?
(ст. 70-72)

Даже начало эклоги - противопоставление одного человека, сохранившего свою землю, множеству людей, лишившихся родины, - звучит невесело:

Вот я родные поля покидаю и милые пашни,
Я из отчизны бегу. Ты же, Тигир, под тенью покоясь,
Учишь леса повторять Амариллиды имя прекрасной.
(ст. 3-5)

Недолго продолжалось и кажущееся благополучие самого Вергилия, и IX эклога говорит о прощании Вергилия с родиной; даже жизнь поэта подвергалась опасности, и он горько жалуется на то, что его песни не защитили его; он включает в эклогу IX несколько стихов из своих прежних эклог и из Феокрита, упоминает о каком-то незаконченном стихотворении к Алфену Вару, в котором он, очевидно, просил этого правителя и полководца пощадить Мантуанские земли.
В этой же эклоге есть намек на все более жестокое отношение к поселянам, изгоняемым с земель.
Исключительно внешней является буколическая обстановка в эклоге V. В ней пастух Мопс поет печальную песню о смерти юного Дафниса, а пастух Меналк утешает его песней об обожествлении того же Дафниса. С "плачем над Дафнисом" из I идиллии Феокрита эта эклога не имеет почти ничего общего, кроме имени Дафниса. Пастух-певец представляется здесь каким-то могущественным правителем, почти божеством, научившим людей земледелию и разведению виноградных лоз; его образ сближается с Вакхом - "он даже запрягал тигров в свою колесницу"; ему будут куриться алтари по всему миру, за его звездой будут следовать мореплаватели и т. п. Здесь скрыта несомненно какая-то политическая аллегория; были предположения, что под Дафнисом подразумевается Юлий Цезарь, но доказать это невозможно. Если это действительно так, то использование образа мальчика-пастуха для изображения Цезаря весьма неудачно. В этой эклоге склонность Вергилия к гиперболам и пафосу выступает ярче, чем в других буколиках; заимствуя некоторые образы опять-таки у Феокрита, Вергилий преувеличивает их, тем самым снижая их наивную трогательность. Так, у Феокрита над умирающим Дафнисом "даже лев из трущобы заплакал". У Вергилия же "рыдают все африканские львы"; непонятно, какое отношение они имеют к сицилийскому мальчику-пастуху. Но стих в этой эклоге разработан уже очень тонко и приближается к позднейшим стихотворениям Вергилия.
Эклога X носит юмористический характер, для Вергилия необычайный; друга Вергилия, элегического поэта Корнелия Галла, покинула его возлюбленная, Ликорида (это имя засвидетельствовано как название сборника стихотворений самого Галла), бежавшая с каким-то воином из Альп. Галл оплакивает ее измену, сокрушается и о своей судьбе, и о судьбе Ликориды, не привыкшей к холодам и военным походам.
Эклога IV обращена к какому-то новорожденному мальчику, при жизни которого, как предсказывает Вергилий, вернется на землю "золотой век". Так как в начале эклоги Вергилий обращается к Асинию Поллиону, бывшему в то время консулом (40 г. до н. э.), то наиболее распространенным мнением является то, что эта эклога посвящена новорожденному сыну Поллиона и все торжественные предсказания являются простым поздравлением родителям по поводу рождения ребенка. Сын Асиния Поллиона считал, что эклога IV посвящена именно ему. Согласно иному предположению, IV эклога относится к еще не родившемуся в то время ребенку Октавиана. Решение этого вопроса для истории литературы особого значения не имеет. Гораздо важнее то, что эта эклога - кому бы она ни была посвящена - свидетельствует о распространении в Риме времен начала принципата очень своеобразных эсхатологических верований, переносящих в будущее тот золотой век, который, по представлению классической мифологии, лежал в далеком прошлом [3]. Это - радикальная перемена в мировоззрении, влекущая за собой развитие спиритуализма и индивидуализма, стремление к личному усовершенствованию и сохранению своей души для иной, неземной жизни. Поэтому совершенно естественно, что именно за эту эклогу Вергилий стал считаться в средние века предтечей христианства и многие христианские богословы видели пророчество о рождении Христа в следующих стихах:

Дева приходит опять, приходит Сатурново царство,
Слова с высоких небес посылается новое племя.
(ст. 6 - 7)

Жизнь он получит богов, увидит героев с богами
Вместе, они же его увидят к себе приобщенным.
Мир покорится ему, успокоенный доблестью отчей.
(ст. 15-17)

Картина ожидаемого "золотого века" нарисована яркими красками; наступит необычайное плодородие, исчезнут все вредные растения и животные, невспаханная земля все будет приносить сама, и даже шерсть овец будет самой природой окрашена в разные цвета. Несомненно, эта картина не придумана самим Вергилием, а взята им из ходячих верований его времени. Особенно характерно то, что главная и важнейшая надежда возлагается на землю и только на землю; ни торговля, ни ремесла не дают и не дадут ни благосостояния, ни счастья - напротив, они должны погибнуть, и когда не будет ни мореплавания, ни орудий, земля все будет давать сама. Эта мечта о земле, кормилице и благодетельнице, очень типична именно для времени, когда обезземеление италийского крестьянства стало принимать катастрофические размеры, когда те, кто прежде владел землей, возделывал ее и кормился от нее, стали только мечтать о ней, и она из реальной величины превратилась в утопическую грезу. Выразителем именно этих фантастических надежд, возлагаемых на природу, на изменение ее отношения к человеку, надежд, особенно дорогих земледельцу, насильно оторванному от земли, и явился Вергилий.


[1] Эклогу, помещенную десятой, Вергилий называет «последним трудом» (extremum laborem).. Это, однако, не означает, что она была и написана последней.
[2] Bis senos cui nostra dies altaria fumant.
Цитаты из «Буколик» и «Георгик» даются в переводе С. Шервинского (Вергилий. Сельские поэмы. M. — Л., «Academia», 1933).
[3] 3 См. Н. А. Машкин. Эсхатология и мессианизм в последний период Римской республики. «Изв. АН СССР, серия ист. и филос.», т. III, вып. 5, 1946.

5. "ГЕОРГИКИ"

Та подлинная, горячая любовь к земле и к сельской жизни, которую Вергилий сумел выразить даже в условных формах буколического эпиллия и которая отразилась в нарисованной им картине грядущего золотого века в IV эклоге, нашла свое более конкретное воплощение во втором произведении Вергилия - "Георгинах". Название этой поэмы происходит от греческого слова γεωργός - "крестьянин, земледелец", а основной темой его является изображение сельского хозяйства в его различных отраслях, изображение не деловое и сухое, а полное любви и поэзии.
Время, в которое Вергилий писал свои "Георгики", было не более спокойным, чем 40-е годы, когда создавались его "Эклоги"; правда, самого· Вергилия бедствия 30-х годов уже не коснулись - он жил преимущественно в Неаполе, пользуясь покровительством Мецената. Но лишь недавно спасшись от последствий гражданских войн, он не мог оставаться равнодушным к тому, что гражданские смуты продолжались и что желанный мир опять отодвигался в неопределенное будущее, так как вспыхивавшие на краткий срок надежды на его установление (в 40 и в 37 гг.) оказывались обманчивыми. Политическая обстановка становилась все сложнее, и в ней трудно было разобраться даже более опытным политикам, чем Вергилий.
После поражения сенатско-республиканской партии при Филиппах осенью 42 г. Италии еще долго не было суждено успокоиться. Почти тотчас же после победы над Брутом и Кассием между триумвирами начались разногласия; брат Марка Антония, Луций, организовал восстание против Октавиана, известное под названием Перусинской войны; едва удалось закончить ее Брундисийским соглашением в 40 г. которое на короткое время возбудило надежду на установление мира, как снова подняли голову бывшие сторонники Помпея, и их предводитель, младший сын Помпея, Секст, повел борьбу и против Октавиана, и против Антония. Оба триумвира, между которыми уже опять начинали назревать разногласия, вновь объединились перед лицом общей опасности и подтвердили свою солидарность Тарентинским соглашением в 37 г., заключенным, как и предыдущее соглашение, в Брундисии, при содействии Мецената. В 36 и 35 гг. Октавиан и Антоний общими усилиями избавились и от Секста Помпея, и от своего третьего товарища по триумвирату - Лепида. В это же время стала надвигаться опасность извне, и вплоть до 33 г. Антонию и Октавиану пришлось защищать границы. Антоний воевал на Востоке с парфянами, полководцы Октавиана - с иллирийскими племенами. В отсутствие Октавиана его сторонники Меценат и Агриппа деятельно агитировали в Риме в его пользу, пытаясь привлечь к нему и сенат, и плебс. Отношения с Антонием постепенно становились все хуже, и в 31 г. произошел окончательный разрыв, завершившийся битвой при Акции. После самоубийства Антония и Клеопатры, употребив весь 30-й год на замирение Египта и Востока, Октавиан осенью 29 г. окончательно вернулся в Рим и, справив трехдневный триумф, закрыл двери в храме Януса, что означало наступление мирного времени. Август "всех подкупил сладостью мира" (Cunctos dulcedine otii pellexit), - пишет о нем Тацит ("Анналы", I, 2). Эти колебания политической обстановки и связанные с ними изменения в настроении среднего мирного римского гражданина нашли свое отражение в "Георгиках" Вергилия. Он начал писать их по поручению Мецената в начале 30-х годов. Окончание их не может быть отнесено позже начала 29 г., когда Октавиан вернулся в Рим полным победителем; и если можно верить свидетельству, исходящему от Аскония Педиана, что Вергилий писал "Георгики" семь лет, - то он, по-видимому, получил заказ Мецената в 37 г., т. е. в год Тарентинского соглашения. Возможно, однако, что он начал их и раньше, после Брундисийского соглашения в 40 г. Меценат был организатором обоих соглашений, а мысль использовать Вергилия как агитатора за мир могла прийти ему уже после написания Вергилием IV эклоги (40 г.), так ярко выразившей мечту о земле и о мире.
В противоположность "Эклогам", представлявшим собой пестрое собрание различных тем и мотивов, "Георгики" - произведение, написанное на определенную единую тему и настойчиво проводящее одну мысль.
О том, что эта основная тема - возвеличение труда в жизни земледельца - была предложена Вергилию Меценатом, сам Вергилий говорит неоднократно, с каждым разом все яснее указывая, что он выполняет поручение Мецената. В начале I книги он только называет имя Мецената:

Как изобильный собрать урожай, под какою звездою
Землю взрывать, Меценат, и вязами связывать лозы Следует...
Стану я здесь воспевать...
(I, 1-5)

Такое называние имени в начале стихотворения могло, правда, быть просто посвящением уже готового труда (как, например, XI идиллия Феокрита посвящена Никию, а VI -Арату). Однако во II книге Вергилий уже яснее говорит о том, что Меценат является как бы сотрудником и участником его работы:

Будь же со мною и мне в начатой сопутствуй работе,
О украшенье, о часть моей величайшая славы,
Ты, Меценат! Полети с парусами в открытое морс!
(II, 39-41)

Наконец, в III книге Вергилий прямо говорит, что он пишет эту поэму по "повелению" Мецената.

Мы за дриадами вслед подойдем к лесам и ущельям
Девственным! Ты, Меценат, нелегкое дал повеленье.
Ум не зачнет без тебя высокого...
(III, 40 - 43)

В IV книге он ограничивается, как в I, только упоминанием имени Мецената.
"Георгики" состоят из четырех книг, почти одинаковых по размеру (500-570 стихов). Каждая книга посвящена одной основной теме - определенной отрасли сельского хозяйства. Однако Вергилий затрагивает в "Георгиках" не все области сельского хозяйства, а только те, которые особенно важны для италийского земледельца как средство личного прокормления, а не как источник дохода. Книга I посвящена хлебопашеству, II - виноградарству и лесоводству, III - скотоводству и IV - пчеловодству; Вергилий лишь мимоходом говорит о плодовых деревьях (в связи с прививкой), не упоминает о разведении птиц и рыб, хотя продажа этих продуктов в город уже давно приобрела важное значение для крестьянского хозяйства, и совсем не затрагивает вопроса о работах, косвенно связанных с сельским хозяйством, например, о пряже и тканье шерсти и полотна, ковке сельскохозяйственных орудий и т. д. Характерной чертой "Георгии" является и то, что Вергилий ни одним словом не упоминает о способе ведения хозяйства с помощью рабов. Катон Старший, за 150 лет до Вергилия написавший практическое руководство по сельскому хозяйству, уже уделяет огромное внимание содержанию рабов, управлению ими, выбору вилика и надсмотрщицы за рабынями. У Вергилия же все его советы имеют в виду только самого хозяина участка; между тем вопрос о положении рабов и об управлении ими был особенно болезненным в то время, когда Вергилий писал "Георгики": в войсках всех противников, боровшихся за власть, находились беглые рабы, а в войсках Секста Помпея их было так много, что войну против него Октавиан и Антоний официально изображали именно как борьбу с беглыми рабами. Поэтому такого вопроса осторожнее было не касаться.
С точки зрения композиции все четыре книги " Георгик" отличаются одной своеобразной чертой: помимо основной сельскохозяйственной темы данной книги, в каждой книге имеется крупный эпизод, только косвенно связанный с этой темой. В конце книги I, излагая, в связи с правилами обработки и засева полей приметы погоды, Вергилий переходит к описанию тех примет и небесных знамений, которые можно было наблюдать в год смерти Юлия Цезаря.. Этим он с самого начала показывает свои политические симпатии. В середине II книги между изложением правил прививки черенками и описанием работ по посадке лоз и слив вставлен хвалебный гимн Италии - одно из наиболее поэтических мест "Георгик".
В III книге есть даже два совершенно разнохарактерных крупных эпизода. Она начинается своеобразным панегириком Октавиану. Вергилий описывает роскошный храм и театр на берегу реки Минция (возле Мантуи), который он посвятит Октавиану, и игры в его честь, на которых сто колесниц четверкой будут состязаться в бегах. Эта картина - чисто литературное украшение; Вергилий отнюдь не имел средств на такие постройки и празднества, и к тому же он во время работы над "Георгиками" уже давно покинул свою родину. Вернее, что под этим храмом, посвященным Октавиану, Вергилий аллегорически подразумевает ту поэму, в которой он намерен воспеть все его подвиги и о плане которой он говорит через несколько стихов. Вторым эпизодом III книги является мрачная, очень сильно написанная картина моровой язвы, которая в начале I в. до н. э. погубила огромные стада, пасшиеся в Норике (нынешний Южный Тироль и область Триеста).
Следует обратить внимание еще на одну особенность III книги по сравнению с I, II, IV. В то время как все советы, касающиеся хлебопашества, виноградарства и пчеловодства, могут относиться к любому мелкому землевладельцу и даже крестьянину, все то, что Вергилий говорит о скотоводстве, рассчитано не на маленькое хозяйство, которое ведется собственным трудом владельца, а на латифундию с огромными пастбищами, где пасутся табуны коней или стада рогатого скота и овец. Только в картине моровой язвы Вергилий выводит того, кому гибель даже одного домашнего животного - тяжелый удар; в ней изображен крестьянин, оплакивающий внезапную смерть одного из волов, которого эпидемия свалила на борозде.

Вот, однако, и вол, дымясь под плугом тяжелым,
Падает, кровь изо рта изрыгает, с ней вместе и пену;
Смертный стон издает; и пахарь уходит печальный,
И, отпрягая вола, огорченного смертию дружки,
Посередине труда оставляет врывшийся плуг свой.
(III, 515-519)

Вергилий много говорит о разведении и дрессировке кровных коней (для бегов, для войны), о выборе наилучших жеребцов-производителей, об обращении с жеребыми кобылами и т. п. Разведению же рогатого скота, который значительно более важен для земледельца, так как дает ему и рабочих волов, и молочные продукты, Вергилий уделяет гораздо меньше внимания.
Если в первых трех книгах "Георгик" эпизоды развертывались на фоне основной темы, то в IV книге такой эпизод составляет самостоятельное целое, сравнительно слабо связанное с основной темой. В первой части книги (315 стихов) Вергилий с большой любовью описывает жизнь пчел и уход за ними и заканчивает рассказ изложением странного суеверия, которое, однако, он передает, не выражая в нем сомнения, что пчелы зарождаются сами собой в разложившихся трупах убитых животных. Вторая половина IV книги (250 стихов) пересказывает миф, являющийся объяснением этого поверья: у пастуха-пчеловода Аристея погибли все пчелы и его мать, нимфа Кирена, посылает его к морскому богу Протею, который может открыть ему, за что его постигла такая кара. Протей говорит Аристею, что по его вине погибла жена Орфея, Эвридика, которая, убегая от его преследования, наступила на ядовитую змею и умерла; Орфей и нимфы, подруги Эвридики, за это покарали Аристея. Кирена приказывает сыну принести жертвы теням Орфея и Эвридики, убить несколько быков и телок и оставить их трупы в роще; на девятый день Аристей, придя в рощу, находит рои пчел, вылетающие из трупов.
Весь этот эпизод представляет собой самостоятельный этиологический эпиллий эллинистического типа, в котором соединены два мифа- об Аристее и об Эвридике.
Из рассмотрения композиции "Георгик" видно, что Вергилий, который в своем первом произведении, в "Эклогах", овладел композицией отдельных небольших стихотворений, не смог еще в "Георгиках" стройно расположить большой по объему материал; можно также представить себе.· с каким трудом достиг он той широко задуманной и искусно выполненной композиции, которая характерна для его "Энеиды".
Основная тема "Георгик" развивается Вергилием на протяжении всех четырех книг, хотя и в несколько разных планах, но идеологическое освещение этой темы, т. е. восхваление жизни селянина, ее идеализованный образ, дано Вергилием в основном уже в первых двух книгах в особенности в конце II книги.
Этот гимн Вергилия мирному сельскому труду звучит вполне искренно. Он подчеркивает, что достоинство жизни человека, близкого к земле, заключается не только в его личном счастье и спокойствии, а в том, что эта жизнь - честная, справедливая; Вергилий не раз употребляет слова iustus, iustitia (справедливый, справедливость):

О блаженные слишком, - когда б свое счастие знали, -
Жителя сел! Сама, вдалеке от военных усобиц,
Им изливает земля справедливая легкую пищу.
(II, 458-160)

Верен зато их покой, их жизнь не знает ошибок.
Всем-то богата она! Зато на просторах досуги,
Своды пещер, живые озера, прохладная Тэмпэ,
В поле мычанье быков и сон под деревьями сладкий -
Это все есть. Там и рощи в горах, и звериные логи.
Там терпелива в трудах молодежь, довольная малым.
Вера в богов и к отцам почтенье. Меж них Справедливость,
Прочь уходя от земли, оставила след свой последний.
(II, 467-474)

Земледелец - основная опора родины:

А земледелец вспахал кривым свою землю оралом -
И обеспечен на год. Он родине этим опора,
Малым пенатам...
(II, 513 - 515)

Эту полную спокойного труда и радостей жизнь земледельца Вергилий противопоставляет беспокойной, утомительной и пустой жизни горожан, направленной на достижение богатства и почестей. Противопоставление это, правда, не является личным творчеством Вергилия; это - "общее место", риторический "топос", в который Вергилий вносит, однако, живые черты римской действительности: он рисует толпу клиентов, теснящихся утром у дверей патрона (II, 462), пустую гордость оратора, которому аплодируют в сенате или в комициях (II, 508-509). Ко всему этому прибавляется осуждение любви к роскоши, так сильно развившейся в последний век Республики.
Существенным является вопрос, действительно ли верил Вергилий в возможность такой идеальной безмятежной жизни на лоне природы в той исторической обстановке, в какой он писал "Георгики". Трудно предположить, чтобы он, пострадавший сам от гражданской войны и видевший вокруг себя так много бедствий (ср., например, его слова о "несчастной Кремоне". - "Буколики" - IX, 28), не понимал того, что его изображении сельской жизни совсем не соответствует действительности. Едва ли он искренно считал, что интересы сельского населения не затрагиваются политическими событиями, как он изображает это в следующих стихах:

Благополучен, кому знакомы и сельские боги,
Пап и старец Сильван и нимфы - сестры благие.
Связки - народная честь - и царский его не волнует
Пурпур, или Раздор, мятущий изменников братьев,
Или же дак, что от Истра спускается, с ним сговорившись;
Рима дела, обреченные царства... Здесь же не будет
Он неимущих жалеть иль завидовать тем, кто имеет.
Он собирает плоды, которые ветви и нивы
Сами дают, он чужд железных законов; безумный
Форум ему незнаком, он народных архивов, не видит...
(II, 493 - 502)

Однако такие беды, как набеги варваров и внутренние смуты в Риме, обрушивались именно на сельское население; также и военные наборы, необходимые для "гибели царств", касались в первую очередь мелких землевладельцев - крестьян.
Что Вергилий прекрасно видел недостижимость этого мирного идеала и его противоречие с окружающей действительностью, ясно из того глубоко пессимистического тона, которым окрашены две первые книги "Георгик". Только что закончив свое восхваление жизни земледельца, Вергилий тотчас же, в конце II книги, говорит о том, что эта жизнь отошла в далекое прошлое:

Древние жизнью такой когда-то жили сабины,
Так же с братом и Рем; так Этрурия выросла мощной.
Истинно, так же и Рим всего стал в мире прекрасней...
Жил Сатурн золотой на земле подобною жизнью.
И не слыхали тогда, чтоб трубы надулись и чтобы
Начали копья стучать, на крепкие древки воздеты.
(II, 532-534; 538-540)

В таком же грустном тоне написан рассказ о том, как совершился переход от века Сатурна к веку Юпитера, когда стало нужно бороться с землей за все, что она давала прежде сама, когда появились и ядовитые змеи, и болезни, и недороды (I, 125-159).
Ухудшение мира все продолжается, .конца ему не видно, и Вергилий возводит его в общий закон природы. Говоря о постепенном ухудшении посевного зерна, которое неминуемо наступает, в случае если оно не подвергается ежегодной сортировке, Вергилий проводит сравнение крайне пессимистического характера:

...Волею рока
Так ухудшается все и обратно, пятясь, несется, -
Точно пловец, что едва челнок свой против теченья
Движет на веслах, но лишь нечаянно рука ослабнут,
И уж стремительно вспять по наклону несом он потоком.
(I, 199-203)

Для изображения же современной ему действительности Вергилий находит только несколько горьких слов, ясно показывающих, что он не видит вокруг себя места для той iustitia (справедливости), которая представлялась ему достигнутой в жизни земледельца:

Правда с кривдою здесь смешались; все войны по свету...
Как разнородны лики злодейств! И нет уж оралу
Чести достойной. Поля засыхают с уходом хозяев:
И уж кривая коса на меч прямой перелита.
(I, 505-508)

В первых двух книгах "Георгик" Вергилий еще не видит выхода из этой всеобщей деградации. Несмотря на то, что он, как приверженец Мецената, решительно стоит на стороне цезарианцев и Октавиана, он все же еще довольно сдержанно и осторожно говорит о самом Октавиане, даже гораздо более сдержанно, чем в своей I эклоге, где он устами Титира прямо приравнивал его к богам. Процесс умиротворения государства шел не так быстро, как этого хотелось Вергилию и, хотя он все еще возлагает известные надежды на Октавиана, эти надежды выражены лишь в виде мольбы к высшим силам; обращаясь к местным богам, хранителям Рима, он говорит:

Боги вы нашей земли, Индигеты, Ромул, матъ Веста!
Вы, что Тускский Тибр с Палатином римским храните!
Юноше этому ныне помочь злоключениям века
Не воспрещайте!..
(I, 498-501)

В дальнейших словах Вергилий ясно указывает на то, чем именно боги могут "воспрепятствовать" Октавиану "прийти на помощь своему времени": они могут увлечь его военными подвигами и отклонить от заботы об умиротворении государства:

Нас к тебе уж давно чертоги небесные, Цезарь,
Возревновали, - что ты людскими триумфами занят!
(I, 503 - 504)

Очевидно, речь идет о периоде от 36 до 33 г., когда Антоний воевал на Востоке, а Октавиан в Иллирии. Политическое положение - внешнее и (внутреннее - было беспокойным и угрожающим, и Вергилий заканчивает I книгу сравнением этого времени с потерявшими узду квадригами коней, г мчащимися неизвестно куда:

Так бывает, когда, из темниц вырываясь, квадриги
Приумножают пробег, и натянуты тщетно поводья;
Кони возницу несут и узды не чувствуют в беге.
(I, 512 - 514)

Этим заключительным стихам, несомненно, соответствуют заключительные стихи II книги, использующие тот же образ бегущих коней, но носящие уже более успокоительный характер и являющиеся переходом к III и IV книгам:

Но уж проделали мы пространство огромной равнины,
И уж пора развязать коней дымящие шеи.
(II, 511 - 542)

Вся книга II носит вообще несколько более радостный характер, чем I книга. Именно в ней воспета жизнь земледельца, и в нее включены два хвалебных гимна - хвала Италии (ст. 136-172) и хвала италийской весне (ст. 323-345).
В книгах же III и IV Вергилий воспевает самого Октавиана. Надежды Вергилия исполнились, Октавиан остался победителем, и мир уже близок. Поэтому книга III начинается панегириком Октавиану. Из него ясно; что в это время Октавиан находится на Востоке и что он покорил Азию, Египет и Сирию; Вергилий называет его Квирином и обещает изобразить его победы в храме, посвященном ему (III, 26-39). Здесь же он говорит о своем намерении создать поэму о подвигах Октавиана. Именно в это время, очевидно, зарождается тот план, из которого выросла "Энеида":

Скоро, однако, начну воспевать горячие битвы
Цезаря, имя его на толикие годы прославив,
Сколькими сам отделен от рожденья Тифонова Цезарь.
(III, 16-18)

В IV книге, описывая борьбу между двумя царями пчелиных роев, Вергилий, возможно, намекает на борьбу между Октавианом и Антонием, на эту мысль наводит высказанное положение о форме правления, наиболее благоприятной для всякого общества [1].

Все же, когда призовешь обоих вождей ты из боя,
Тотчас того, кто слабей, чтоб вреда не нанес тунеядец.
Смерти предай; на дворе свободном да царствует лучший.
Будет один пламенеть, золотым пестреющий крапом,
(Двух они разных пород) : он - лучше, заметен он с виду,
В ясных чешуйках блестит; другой же гнусен от лени
И свои широкий живот тяжело, обесславленный, тащит.
(IV, 88-94)

Общий взгляд на человека и мир тоже выражен Вергилием в IV книге более оптимистически, чем в I книге, где он скорбел о непрерывной деградации всего сущего. Восхищаясь трудолюбием, самоотверженностью и мужеством пчел, Вергилий рисует картину вселенной в пантеистических светлых красках:

Судя по признакам тем и те наблюдая примеры.
Многие мнили, что есть души божественной доля
В пчелах и высшая суть, потому что бог посетил лее
Земли, просторы морей и все глубинное небо,
Что и стада все, и скот, и мужи, и всякие звери,
Все, что родится, берет от него свои легкие жизни,
И что туда же в конце возвращается вновь, разложившись.
Все, и смерти уже нет места: взлетают живые
К сонму созвездий они и в высокое небо вступают.
(IV, 219-227)

На этот раз надеждам Вергилия на установление мира было суждено осуществиться. Правда, заключительные стихи IV книги говорят о том, что она закончена еще до возвращения Октавиана в Рим: будущий принцепс еще "разит молнией Евфрат":

Эти стихи я пропел про уход за землей и скотиной
И деревами, - меж тем великий Цезарь войною
Дальний разит Евфрат...
(IV, 560-562)

Однако полная победа Октавиана в 30 г. была уже совершенно несомненна: именно "Георгики", законченные в это время, явились тем подношением, которое Вергилий, по внушению Мецената, готовил будущему властителю к его триумфальному возвращению на родину. Октавиан оценил их по достоинству, и уже сам лично поставил перед Вергилием последнюю важнейшую задачу - создать римский эпос.


[1] О том, что мысль о такой форме правления была излюбленной мыслью Вергилия, которую он еще более последовательно проводит в «Энеиде», см. статью: проф. Н. Ф. Дератани. Вергилий и Август. «Вестн. древн. Истории», 1946, № 4.

6. МЕЛКИЕ СОЧИНЕНИЯ, ПРИПИСЫВАЕМЫЕ ВЕРГИЛИЮ

В собрание сочинений Вергилия принято включать еще несколько мелких произведений, из которых одни, возможно, действительно принадлежат его юношескому периоду, другие, сами по себе не имевшие ценности, лишь впоследствии были приписаны его уже знаменитому имени. В числе этих сочинений имеется пять более крупных стихотворений, носящих скорее всего характер эпиллиев: "Комар" (Culex), "Кирида" (Ciris), "Этна" (Aetna), "Заклятия" (Dirae) и "Завтрак" (Moretum).
"Комар", поэма в 415 стихов, комбинирует буколические сцены с описанием царства мертвых: к пастуху, выгнавшему свое стадо на пастбище и заснувшему в тени, подползла змея, и он погиб бы от ее укуса, если бы его не разбудил больно ужаливший его комар; пастух хлопнул себя по лицу, убил комара и, проснувшись, убил змею; ночью комар во сне является к пастуху с упреками за то, что тот убил своего спасителя, и пастух, проснувшись, ставит комару надгробный памятник и украшает его цветами. Эта тема, явно эллинистического характера, судя по смешению сентиментальности и юмора, была уже разработана неким греческим поэтом Киссамидом Косским. У него роль комара играла черепаха, и развязка была иная: черепаха убила неблагодарного пастуха.
Рассказ о царстве мертвых, по-видимому, контаминирован с этой основной темой, и притом неудачно: если комар явился пастуху, чтобы просить о погребении, то он не мог ничего рассказать о царстве мертвых, так как туда попадали только погребенные. Вероятно, именно из-за описания этой картины загробного мира поэма была приписана Вергилию.
Мифологическим эпиллием эллинистического типа является и поэма "Кирида", рассказывающая о Скилле, преступной дочери царя Ниса, срезавшей пурпурный локон с головы отца, чтобы доставить победу врагу отца, царю Миносу, в которого она влюбилась. Минос воспользовался ее помощью, но, презирая изменницу, казнил ее ужасной казнью, привязав к быстро плывущему кораблю; жалобы несчастной утопающей и составляют основную часть поэмы. Наконец, она превращается в чайку, а ее отец в морского орла, и вражда между ними продолжается вечно.
В литературном отношении эта поэма стоит выше "Комара", но и она, еще больше чем "Комар", есть подражание греческим эпиллиям; эта же тема была уже разработана Парфением и Эвфорионом. Имеется предположение, что автором поэмы следует считать Корнелия Галла, в пользу которого приводится ряд доказательств, довольно убедительных. Однако вопрос этот едва ли может быть с достоверностью решен.
"Этна" - сочинение скорее научного, чем поэтического, характера: в 650 стихах излагается природа вулканов и причины извержений. В поэме встречаются удачные описания сицилийского ландшафта, но в общем поэтические достоинства ее невелики. Вергилию она не принадлежит. Поэма эта - произведение значительно более поздней эпохи. Вергилию ее, вероятно, приписывали в связи с тем, что в "Энеиде" он дал прекрасное, снятое и яркое, описание Этны.
Своеобразным произведением является поэма "Заклятия", в основе которой, возможно, лежат подлинные заговоры от дурного глаза, засухи, наводнений и т. п. С точки зрения истории народных обычаев и поверий она представляет большой интерес.
"Кулинарная" поэма "Moretum" подробно описывает приготовление из самых различных овощей горячего винегрета, являвшегося, очевидно, обычным крестьянским кушаньем, дешевым и легко изготовляемым; описание вставлено в "идиллическую" рамку, рисующую начало деревенского трудового дня.
Ряд небольших эпиграмм, из которых одни довольно изящны, другие вовсе незначительны, завершает этот сборник мелких стихотворений. Из эпиграмм надо обратить внимание только на забавную пародию на известное стихотворение Катулла "Phaselus ille"; пародия не лишена политического задора - она высмеивает некоего сабинского погонщика мулов, ставшего важным домовладельцем.
На основании заключительной эпиграммы, явно не принадлежащей Вергилию, весь этот сборник и был приписан ему:

Тот, кто сладостной пел, чем сладкий певец сиракузский,
Кто Гесиода сильней, кто не слабей, чем Гомер,
Этот небесный поэт создал эти строфы простые,
И неискусна еще Муза в ту пору была.


7. "ЭНЕИДА"

Вергилий писал "Энеиду" около десяти лет и тем не менее считал ее незаконченной. Комментаторы произведений Вергилия - Сервий и Проб - сообщают о своеобразной манере работы Вергилия над поэмой. Составив общий план и разбив поэму заранее на 12 книг, он стал писать ее не в порядке этого намеченного плана, а выбирал то один, то другой эпизод, долго работал над ним, отшлифовывая его, и только тогда присоединял к уже готовым эпизодам, создавая связующие перемычки. Следы такого метода работы в "Энеиде", несомненно, есть; отдельные части ее, независимо от того, находятся ли они в начале или в конце поэмы, отличаются друг от друга по своей художественной ценности и отделке. Естественно, поэтому, что Вергилий считал "Энеиду" недоработанной и что в изложении событий в ней имеются некоторые неувязки, которые были бы исправлены сами Вергилием, если бы он довел свой труд до конца.
Случаи неполной согласованности отдельных эпизодов встречаются в различных местах поэмы. Например, пророчество о том, что спутникам Энея придется от голода "поедать столы" в III книге (247-257) произносит гарпия Келено, а в момент, когда оно исполнилось (VII, 123-127), Эней приписывает его Анхису. О том, что Эней должен основать город там, где найдет белую самку вепря с 30 детенышами, предсказывает Гелен (III, 390-391), и о том же, как о чем-то новом, говорит бог реки Тибра (VIII, 43-45). С необычной быстротой спутники Энея, пока Эней едет искать союзников, успевают выстроить город, но нигде не указано, на том ли месте его строят, где была найдена веприца; о закладке города тоже не сказано ничего. В нескольких местах поэмы говорится, что среди переселенцев много женщин, но во время пребывания у Гелена и в Карфагене речь идет только о военной дружине Энея. Неправдоподобно велики те сокровища, которые Эней везет с собой и из которых он подносит подарки Дидоне и раздает награды на играх.
Однако все неувязки в поэме касаются мелочей. В общем "Энеида" представляет собой единое целое, прекрасное по своей композиции.
Для того чтобы разбор отдельных моментов "Энеиды" был более ясен, приводим вкратце содержание ее но книгам.
I. Введение. Отъезд Энея и его спутников из Дрепана в Сицилии. Буря, посланная Эолом по просьбе Юноны. Потеря двух кораблей. Эней в Ливии. Встреча с Венерой. Эней и Ахат, скрытые облаком, приходят к дворцу Дидоны.
Встреча с пропавшими товарищами. Прием Энея Дидоной. Пир.
II. Рассказ Энея о коварстве Сипона, о смерти Лаокоона, о деревянном коне и о ночной битве в Трое. Уход Энея с Анхисом и Асканием из Трои, исчезновение жены Энея Креусы.
III. Рассказ Энея о его скитаниях по морям Эгейскому и Адриатическому (Делос, Крит). Отдых у сына Приама, пророка Гелена, мужа Андромахи. Пророчество Гелена. Путь мимо Скиллы и страны киклопов. Смерть Анхиса.
IV. Любовь Энея и Дидоны. Меркурий по воле Юпитера приказывает Энею покинуть Карфаген. Самоубийство Дидоны.
V. Игры в Сицилии в годовщину смерти Анхиса. Пожар на кораблях.
VI. Эней у Сибиллы и в царстве мертвых. Свидание с Анхисом. Пророчества Анхиса о будущем Рима.
VII. Предсказание, полученное царем Латином о приезде Энея. Посольство Энея к Латину. Договор между ними. Вмешательство Юноны и двустороннее нарушение договора. Амата, жена Латина. Турн, князь рутулов, его войско и его союзники (каталог бойцов).
VIII. Эней у греческого поселенца, царя Эвандра. Получение подмоги под начальством Палланта, сына Эвандра. Изготовление Вулканом оружия для Энея по просьбе Венеры. Изображение будущей истории Рима на щите Энея.
IX. Битва. Гибель разведчиков Ниса и Эвриала.
X. Возвращение Энея от Эвандра и от этрусков с подмогой. Битва. Гибель Палланта. Спасение Турна Юноной. Гибель тирренского царя Мезентия и его сына Лавса.
XI. Погребение убитых. Отказ Диомеда помогать Латину. Споры в совете латинян о мире и войне. Новая битва. Амазонка Камилла, ее подвиги и смерть.
XII. Договор о поединке между Энеем и Турном. Нарушение договора латинами по внушению Юноны. Битва. Решение Юпитера. Поединок Энея и Турна. Смерть Турна.


8. ИСТОЧНИКИ "ЭНЕИДЫ"

Тот факт, что Вергилий при создании "Энеиды" использовал ряд литературных произведений минувших веков, бросается в глаза даже при беглом чтении ее. Наиболее ясно выступают в ней следы влияния поэм Гомера, кикликов (поскольку они известны нам по прозаическим изложениям позднейших мифографов) и поэмы Аполлония Родосского "Аргонавтика" [1]. Так, например, в описании игр на могиле Анхиса Вергилий подражает XIX книге "Илиады" (игры при погребении Патрокла), в рассказе об изготовлении оружия для Энея - XVII книге "Илиады"; описание бури и картины царства мертвых примыкают к X и XI книгам "Одиссеи"; образ амазонки Камиллы почти совпадает с образом Пепфесилеи у кикликов; наконец, один из важнейших эпизодов поэмы - страсть Дидоны к Энею - во многих чертах соприкасается с историей трагической любви Медеи к Ясону в поэме Аполлония.
В своем уменье давать широкое эпическое полотно, искусно переплетать сложные нити драматического действия Вергилий многому научился у Гомера, но его интерес к индивидуальным душевным переживаниям и их живое изображение сближает его с поэтами эпохи эллинизма; из этого же источника проистекает некоторая сентиментальность в изображении семейных отношений (например, отношения Энея к отцу и к сыну) и склонность к идиллическим картинам жизни на лоне природы (характеристика поселения Эвандра в VIII книге).
Кое-где Вергилий не прочь показать и свою ученость, свою осведомленность в археологии и мифологии; однако его "научные" экскурсы выгодно отличаются от учености эллинистических поэтов. Он избегает излишних географических и этиологических комментариев; искусное изложение путешествия Энея от первого лица позволяет ему выделить только самые существенные моменты пути, а не расплываться в мелочах, подобно Аполлонию Родосскому (во II и IV книгах "Аргоиавтики").
Имеется и немало более мелких черт сходства между "Энеидой" Вергилия и поэмами его предшественников в описаниях битв, а также в частных литературных приемах (сравнениях, метафорах, в обращении к музам и т. п.).
Помимо греческих эпических поэм, Вергилий, несомненно, использовал и некоторые мотивы греческих трагедий. Вся история любви Дидоны к Энею и ее самоубийства напоминает не только изображение страсти Медеи в "Аргонавтике" (которое в свою очередь сильно связано с "Медеей" Эврипида), но и монологи Федры в "Ипполите"; самоубийство жены Латина царицы Аматы - мотив трагический (например, самоубийство Эвридики в "Антигоне" Софокла); вопрос об отношении личного чувства к долгу (правда, довольно слабо изображенный Вергилием в сцене объяснения Энея с Дидоной) тоже не является темой гомеровского эпоса - там такая проблема вообще не ставилась, зато не раз была обработана трагиками, особенно Эврипидом (например, в трагедиях об Ифигении, в "Ипполите", отчасти в "Алкестиде"). Лирические мотивы тоже нашли в "Энеиде" некоторое отражение в "плачах" матери Эвриада и царя Эвандра.
Значительно сложнее вопрос об отражении в "Энеиде" латинских исторических источников и "Анналов" Энния. Ввиду плохой сохранности тех и других мы не можем с полной уверенностью говорить о том, в чем именно Вергилий примыкал к древнеримским анналистам и к поэме Энния, но возможно, что ряд эпизодов, касающихся латинов и Италии, например по-жар в палатах Латина, начавшийся от вспыхнувших волос Лавинии во время принесения жертв, бегство тиранна Мезентия к Турну, враждебные отношения между латинами и этрусками, соглашающимися помогать Энею, каталог италийских воинов и их имена, взят из латинских исторических и поэтических источников.
В произведении Вергилия, несомненно, переплетаются нити, идущие от различных образцов, глубоко изученных и продуманных им; но эти нити переплетены настолько разнообразно, а та основа, на которую Вергилии накладывает их, настолько крепка и самобытна, что создаваемая им ткань представляет собой совершенно иное, новое художественное целое.


[1] Поэма Аполлония Родосского была полностью переведена (возможно, с некоторой переработкой) на латинский язык поэтом Варроном Атацинским (род. в 82 г. до н. э.); от этого перевода до нас дошли лишь незначительные фрагменты.

9. РИМСКИЕ МОТИВЫ В ПОЭМЕ ВЕРГИЛИЯ

Ни одного мотива, ни одной сцены Вергилий не перенес в свою поэму из греческих образцов, не придав ей чего-либо своего, не включив ее в органическое целое своей поэмы. Большей частью такая переделка ведет к более топкой обработке заимствованного эпизода, кое-где, наоборот, к ухудшению заимствованного образца, но всегда вносит свои собственные черты, типичные именно для творчества Вергилия.
Так, например, совершенно оригинально истолкован Вергилием эпизод встречи Энея и его спутников с гарпиями (III, 192-267). О гарпиях рассказывала и "Одиссея" Гомера, и "Аргонавтика" Аполлония, но Вергилий разрабатывает эту тему совсем иначе: когда между спутниками Энея и гарпиями завязывается бой, гарпия Келено пророчит Энею бедствия и голод; этим самым эпизод с гарпиями, являющийся случайным приключением в скитаниях Одиссея и Ясона, у Вергилия включается в цепь пророчеств о судьбе Энея; до сих пор ему пророчили только удачу - возвращение на старую родину, Келено предсказывает бедствия, голод и войны. Это побуждает Энея просить Гелена, жреца и предсказателя, о новых указаниях богов; но, кроме того, он хочет жертвами и молитвами искупить свою вину перед гарпиями. Таким образом, эпизод с гарпиями, во-первых, является звеном в цепи исполняющихся пророчеств, во-вторых, - побуждает к благочестию и к искуплению даже малейшей вины перед богами; и то, и другое - любимые мотивы благочестивого Вергилия. В ряд пророчеств включен и эпизод проезда мимо Скиллы. Враждебная Энею Юнона надеялась утопить здесь флот Энея; но совет Гелена объехать Скиллу спас его. Тем самым и этот эпизод опять-таки связывается с основной линией "Энеиды" - тем призванием Энея, ради которого он должен быть спасен от всех бедствий.
Еще более характерен для взглядов Вергилия эпизод в гавани киклопов (III, 588-654)). Один из спутников Одиссея, Ахеменид, сохранивший свою жизнь, но одичавший и бедствующий на острове киклопов, умоляет Энея взять его с собой, сознаваясь, что он один из тех, кто воевал против Трои. Выслушав его просьбу, которую Ахеменид произносит, обнимая колена Анхиса, сам Анхис, как старший в дружине, "немного помедлив, протягивает ему руку". Очень тонко Вергилий вводит слова: "немного помедлив"; Анхису трудно простить и принять к себе одного из разрушителей Трои и спутника самого ненавистного врага, Одиссея; но Ахеменид беззащитен, умоляет о помощи, и его надо простить. Троянцы берут его с собой и спешат отплыть от страшного места.
В этом мимолетном эпизоде Вергилий подчеркивает разницу между вероломным греком Одиссеем и его товарищами, которые могли забыть одного из своих в беде, и троянцами (т. е. будущими римлянами), спасшими своего бывшего врага. Характерно употребление слова "умоляющий" (supplex; III, 592 и 667); если враг "умоляет" и не может вредить, то его надо щадить (Анхис в царстве мертвых ставит перед Римом как его главную задачу "покоренных щадить и силой смирять непокорных". VI, 854). В самом последнем эпизоде "Энеиды" (XII, 930-940) тоже изображено колебание Энея - убить ли ему или пощадить Турна, умоляющего о пощаде и признающего себя побежденным. Он "удержал руку", но в этот момент увидел на Турне доспехи Палланта, безжалостно убитого Турном; Турн, не пощадивший Палланта, пощады не заслуживает, - таким образом, и здесь Эней является справедливым мстителем не за свою обиду, а за чужое горе. Так умеет Вергилий даже в мелких эпизодах провести свои собственные мысли и взгляды.
Насколько внимательно вдумывался Вергилий в материал своей поэмы и в связи ее отдельных эпизодов, видно, например, из беглого замечания, которое он влагает в уста Энея при рассказе о смерти Анхиса (III, 712- 713): "ни Гелен, ни гариия Келено не предсказали ему, говорит Эней, что Анхис умрет раньше достижения цели и покинет его, усталого". Это замечание сделано не напрасно: смерть Анхиса - личное горе для Энея; оно не влияет на его мировую роль как основателя италийской державы; пророчества же и знамения касаются только этой его роли; так, никто не предсказывал ему встречи с Дидоной и трагического исхода их любви.
Особенно много специфически римского в описании Кумской сибиллы и царства мертвых. Пристального внимания заслуживает то описание системы мира, которое Анхис дает Энею (VI, 724-751); оно примыкает к пифагорейско-орфическим учениям об огненной чистой душе, заключенной в земные тела, и о долгих кругах очищения душ. Эсхатологические учения, часто носившие явно выраженный мистический характер, крайне характерны для эпохи, когда жил Вергилий; по-видимому, и сам он не был чужд этим настроениям.
В пророчество Анхиса включены и те слова, которые осуждают гражданские войны; не называя Помпея и Цезаря по имени (он говорит о "тесте" и "зяте"), Вергилий выражает свой ужас перед тем, что они внесут в мир:

Горе: какую они войну меж собой (если света
Жизни достигнут), какие воздвигнут войска и убийства...
К распрям подобным, о дети, вы душами не приучайтесь,
Не обращайте мощь роковую на родины сердце [1].
(VI, 828-829, 832 - 833)

Однако не всегда введение самостоятельных, чисто римских мотивов приводит Вергилия к положительным художественным результатам: когда он слишком прозрачно, а иногда и совсем открыто вводит мотивы современной римской действительности, эта слишком явная тенденция нарушает цельность и художественность поэмы. Особенно ясно это проявляется в описании щита Энея (VIII, 626-728). Эпизоды из римской мифологии и древнейшей истории - волчица, вскормившая Ромула и Рема, Порсенна, Коклит, Манлий, нашествие галлов - еще более или менее гармонируют с общей пророчески-мистической основой поэмы, но фигура Катилины, описание битвы при Акции и триумфа Августа - совершенно неуместны на щите Энея. Вергилий вынужден закончить VIII книгу признанием, что все эти изображения на щите самому Энею совершенно непонятны; он "образам рад, событий не зная" (rerumque ignarus imagine gaudet; VIII, 730). Сравнительно с описанием щита Ахилла у Гомера ("Илиада", XVII), на котором изображены сцены из повседневной жизни греческого народа (охота, жатва, хороводы, суд в деревне), эти искусственно подобранные исторические, а не бытовые картины сильно проигрывают. Такой же данью времени, а вернее, данью лично Августу, является и пророчество Анхиса в царстве мертвых (VI, 756-886), где также неожиданно и необоснованно Анхис переходит от Ромула к Августу, потом возвращается к первым царям, от Камилла прямо переходит к войне между Цезарем и Помпеем, далее опять к Катону, Сципионам, Фабию Кунктатору и рано умершему племяннику Августа, молодому Марцеллу; все это - слишком явно тенденциозно и интересно разве только для историка.


[1] Отрывки из «Энеиды» даны в переводах В. Брюсова и С. Соловьева, незначительно исправленных (Вергилий. Энеида. M. —Л., Academia, 1933). Исключения оговорены в тексте.

10. КОМПОЗИЦИЯ И ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРИЕМЫ "ЭНЕИДЫ"

По своему построению "Энеида" распадается в основном на две части, по шесть книг в каждой: первая посвящается судьбам Энея до прибытия в Италию, вторая - завоеванию Италии. Часто встречающаяся в работах по истории литературы характеристика этих двух частей как латинской "Одиссеи" и латинской "Илиады" верна только с внешней стороны. Первая часть действительно посвящена истории скитаний и приключений, а вторая - битвам, но обе они объединены одной мыслью, так сказать, нанизаны на один прочный стержень.
На наш современный вкус первая половина "Энеиды" (до начала войны с латинами) значительно живее и интереснее второй, но для современников Вергилия, возможно, и описания битв были интересны, особенно в том случае, если в них можно было подметить какие-либо намеки на подлинные исторические события и под именами героев узнать военных вождей своего времени.
"Энеида", как и эпические поэмы предшественников Вергилия, написана, так сказать, в двух планах; поступки людей и события обосновываются в ней двояким образом: либо вмешательством божеств, главных или малых (ветров, нимф и т. п.), либо естественными причинами - соображениями и желаниями людей. Применение так называемого "божественного аппарата" является наиболее слабой стороной поэмы Вергилия.
Все случаи вмешательства отдельных богов не сливаются органически с основной композиционной линией поэмы - той задачей, которая стоит перед Энеем, и наиболее ясно носят на себе печать заимствования из греческих образцов.
Мировоззрению эпохи Вергилия, его собственным философским убеждениям и даже народным верованиям римлян, носившим более абстрактный рациональный характер, нежели антропоморфные пластические образы олимпийских богов, гораздо более соответствовало бы обоснование событий общими велениями и предначертаниями безличной судьбы, таинственного рока, скрытого от смертных, великой "необходимости", господствующей в мире.
Основные роли в мире богов Вергилий отдает Юноне, враждебной Энею, и Венере, его матери и защитнице. И та, и другая знают судьбу, предначертаннную Энею, и обе стараются только доставить друг другу возможно больше неприятностей; но так как в жертву этому приносятся десятки жизней, то мнение о богах создается весьма невысокое. Обе эти богини на всем протяжении поэмы проявляют крайнюю недальновидность. Так, Венера оказывается гораздо слабохарактернее самого Энея, который, терпя много трудностей и злоключений, все же продолжает верить в свое призвание и идет к цели неуклонно. Венера же, которой Юпитер с самого начала обещал, что Эней победит всех врагов и воцарится в Италии, по-видимому, не очень веря этим предсказаниям, постоянно продолжает тревожиться о его судьбе и беспокоить Юпитера своими просьбами.
Все эти столкновения и споры между пристрастными и мстительными богинями, которые знают непреклонность судьбы и все же пытаются с нею бороться, не соответствуют тем представлениям о божественных силах, которых придерживался сам Вергилий; неясно также соотношение между личной волей Юпитера и решением судьбы. Гневная речь Юпитера, обращенная к Юноне (XII, 791-806), показывает, что и ему, и ей одинаково хорошо известен исход войны; остается непонятным, почему Юпитер допустил войну, раз он мог в любой момент прекратить ее своим запрещением (temptare veto). Он заканчивает свою речь предсказанием о слиянии троянцев и латинов в единый великий народ.
Гораздо убедительнее те моменты поэмы, когда Вергилий прибегает к естественному объяснению событий. Так, например, Вергилий вводит настолько вероятное обоснование распри, начавшейся между троянцами и латинами, что вмешательство богов является по существу излишним. Сын Энея Асканий на охоте тяжело ранит оленя, не зная, что этот олень ручной и воспитан в семье латинского поселянина. Или, например, во время поединка Энея и Турна воины Турна, уже не раз сражавшиеся с Энеем, заметив слабость Турна сравнительно с Энеем, предвидят его гибель и вступаются за него, нарушая этим самым договор о том, что сражаться будут одни вожди; так как они только союзники, а не подданные Латина, заключившего договор, - их вступление в бой в защиту своего вождя вполне естественно.
Можно сказать, что "Энеида" только выиграла бы, если бы Вергилий решился на смелый и радикальный шаг - нарушив эпическую традицию, исключить вмешательство отдельных богов в отдельные события - и предоставил бы Энею играть роль первого объединителя Италии и основателя великой Римской державы, предназначенную ему Парками или судьбами (fata).
Если оставить в стороне эту "двуплановость" "Энеиды", то надо признать, что с первых же стихов Вергилий обнаруживает в ней свое исключительное художественное мастерство. Он сразу вводит читателя в разгар событий: корабли Энея отплыли из Сицилии и попадают в страшную бурю; почему они были в Сицилии и почему их экипаж радостно пустился в путь (vela dabant laeti), об этом читатель узнает лишь в дальнейшем из рассказа Энея в III книге, которая заканчивается именно на том, чем начинается I книга. Сначала даже не назван ни Эней, ни Анхис, ни Асканий - по морю несутся безымянные троянцы, уцелевшие после гибели Трои; их видит Юнона и насылает на них бурю. Этим приемом Вергилий достигает особого напряжения, которое все нарастает во время описания бури, крушения, поисков товарищей и разрешается пиром у Дидоны, такой же постепенный спад напряжения имеется в рассказе о гибели Трои, смерти Приама, пожаре и так далее до прибытия к ливийскому берегу. Также и во всей поэме Вергилий с большим искусством чередует напряженные динамические сцены со спокойными и мирными : веселые игры в V книге сменяются тревожной сценой пожара на кораблях, XI книга, начинающаяся погребением убитых и сценой совета латинов, заканчивается подвигами и смертью Камиллы, а в XII книге - торжественное, спокойное описание жервоприношения и заключения договора между Латином и Энеем переходит в неожиданно завязавшуюся битву, которая, постепенно разгораясь, завершается смертью Турна.
Повествование в "Энеиде" ведется преимущественно от лица автора. Очень удачна, однако, мысль Вергилия передать замечательный рассказ о взятии Трои от лица самого Энея. Если подобная форма рассказа Одиссея у феаков о его приключениях и послужила отчасти образцом для Вергилия, то Вергилий во всяком случае использовал ее совершенно самостоятельно. Эта избранная Вергилием форма дала ему возможность изобразить все события особенно живо и драматично; когда же он переходит к описанию скитаний Энея, то и здесь рассказ от первого лица дает ему возможность останавливаться только на важных моментах пути.
Среди образов поэмы Вергилия, несомненно наиболее ярким является образ Дидоны, вся история которой, начиная от бегства из Финикии и основания Карфагена до ее трагической смерти и даже ее появления в царстве мертвых, где она с ужасом отворачивается от Энея, последовательно раскрывает ее характер, решительный и страстный. Ярких образов дружинников Энея Вергилий не дает, из врагов же его выступает как интересная фигура Мезентий, "ругатель богов" и жестокий правитель, который был изгнан своим народом (VIII, 483-495) за нестерпимую тираннию и бежал к Турну. Возможно, что в образе Мезентия изображен какой-то современник Вергилия.
Известная бледность характера главного героя, его преувеличенная сдержанность, добродетель и благочестие отмечаются обычно всеми исследователями творчества Вергилия. Несомненно, некоторое излишнее сознание своей провиденциальной роли у Энея действительно есть; оно мешает раскрытию его человеческого характера. Но целый ряд черт подлинно человеческих Вергилий все же сумел раскрыть и в этом, слишком положительном герое: его отказ уйти из горящей Трои, покинув в ней отца, его попытки удержать призрак Креусы, его упорное желание проникнуть в царство мертвых для последнего свидания с отцом и даже вспышка гнева и стремление отомстить Турну за смерть Палланта - все это черты живого человека. То, что ему больше всего вменяют в вину, - спокойствие при разлуке с Дидоной и равнодушие к ее горю - с точки зрения римлянина, конечно, не являлось виной: любовь никогда не могла быть препятствием для выполнения воинского долга; а Эней поставлен именно перед таким выбором - любовная связь или выполнение своей исторической миссии.
В описании картин природы Вергилий сильнее, чем в изображении характеров (описания сосновой рощи - IX, 85 сл., ущелья - XI, 522 сл., бухты- I, 159 сл. и т. п.). Примечательно то, что большинство описаний ландшафта дается во второй половине поэмы, где действие происходит в Италии; здесь Вергилий имеет возможность писать с натуры. Нередко Вергилий пытается в описание картин природы (например, VII, 8-9; XI, 201) внести известное лирическое настроение, чего в древнем эпосе нет: это влияние эллинистических поэтов. В IV песне наиболее развернуто такое описание тихой ночи (522-530), противопоставленное скорби Дидоны.
Вергилий умеет нарисовать фантастический ландшафт: пещера Сибиллы, река перед царством мертвых с толпящимися около нее душами и город, в котором страдают те, кто терпит кару за свои преступления, - все эти образы вошли навсегда в мировую литературу именно в той художественной форме, которую им придал не Гомер, а Вергилий.
Большая наблюдательность Вергилия, обнаруженная им в "Георгинах", проявляется и в "Энеиде". Очень точно он описывает ранения воинов во время боев; например, удар копьем чуть выше локтя лишает руку способности двигаться, она повисает на сухожилиях (X, 341); железный наконечник дрота, .пронзившего желудок и легкое, согревается в теле раненого (IX. 700-701); тяжело раненный воин, упавший с колесницы, бьет о землю "полумертвыми ногами" (X, 404), даже точнее - пятками (calcibus).
В использовании более мелких литературных приемов, характерных для эпических поэм его предшественников, Вергилий проявляет большую самостоятельность. Так, например, он избегает традиционного эпического повторения постоянных эпитетов, кроме тех случаев, когда эти эпитеты выделяют самую характерную черту данного лица, как pius Aeneas или pater Anchises. В большинстве же случаев эпитеты, создаваемые Вергилием, закрепляют не постоянный, а мимолетный признак предмета, характерный для него именно в данный момент или важный именно в данной ситуации; это и дает Вергилию возможность создавать живые и яркие картины природы.
В "Энеиде" можно заметить некоторые отголоски риторического образования, которое получил Вергилий; это сказывается в тех рациональных и логически построенных речах, которые, хотя и не часто, все же встречаются в "Энеиде". Особенно интересны в этом отношении хитроумная речь Силона (II книга) и речи Дранка и Турна в заседании латинского сената - это правильно построенная контроверсия о мире и войне (XI книга). В речи Дранка имеется даже известный демократический оттенок:

Видна, чтоб Турну добыть супругу из царского дома,
Мы, ничтожный народ, не оплаканы, без погребенья,
Ляжем на поле костьми...
(XI, 371-373)

В эту же речь включен характерный для времени Августа призыв к миру, отражающий и чаяния самого Вергилия:

В брани спасения нет, и все мы требуем мира.
(XI, 362)

Наименьшую самостоятельность проявляет Вергилий в использовании очень распространенного в эпосе приема - сравнения: среди 119 сравнений "Энеиды" мы находим лишь очень немногие, которые были бы абсолютно независимы от Гомера, и наряду с ними несколько буквальных повторений (путник, увидевший змею; полет Меркурия, подобный полету чайки). В некоторых сравнениях сохранен даже их греческий фон (Дидона подобна оленю, раненому в диктейских лесах; войско кричит, как лебеди на азиатских берегах). Интересны лишь немногие сравнения, в которые внесены характерные италийские черты (эхо в отрогах Аппенин, охота с "умбрийскими" псами). Надо отметить еще сравнение внезапно вспыхнувшей страсти с молнией (VIII, 392), для нас уже избитое, но Гомеру еще не известное; среди всего богатства гомеровских сравнений нет ни одного, говорящего о любовной страсти.
Исследование стиха "Энеиды" является темой работ многих ученых. Заслуги Вергилия перед латинской литературой в этом отношении очень велики; искусно пользуясь старинным латинским приемом аллитерации и сочетая его со всеми художественными приемами, воспринятыми из греческого гексаметра, именно Вергилий довел латинский гексаметр до того совершенства, которого пытались достигнуть близкие и далекие последователи и подражатели поэта.
"Энеида" занимает совершенно особое положение в мировой литературе: это - первая эпическая поэма, являющаяся плодом единоличного творчества, не коренящаяся глубоко в народных мифах и сказаниях и в то же время ставшая действительно национальной эпопеей. Эти особенности отличают ее, с одной стороны, от "Илиады" и "Одиссеи", всецело связанных с греческим народным творчеством, с другой стороны, - от эллинистических поэм, лишь слабо связанных с ним, а также от бесчисленных эпопей новой европейской литературы, совсем оторванных от народного творчества (например, "Генриада" Вольтера, "Мессиада" Клопштока и др.). Своим успехом в своей родной стране и в свое время "Энеида" обязана тому, что Вергилий выразил в ней идею римского патриотизма; в нее он искренно верил сам; верило в нее и большинство его современников из тех широких кругов, которые приняли политику Августа с ее идеализацией старины, с проповедью мира и устойчивостью быта, с ее твердым, определяемым свыше порядком.
Когда Вергилий писал свои первые произведения, политическое положение Рима давало мало оснований для таких идеологических воззрений и светлых надежд. Вергилий это хорошо понимал и страдал от этого, что и отразилось в его "Эклогах" и "Георгинах". Обстановка, в которой он создавал "Энеиду", была уже значительно спокойнее. Август прочно утвердился в качестве принцепса, наступил долгожданный и желанный мир, и Вергилию, жившему уединенно, далекому от политических дел и не чувствовавшему на себе того гнета, которым обернулся для многих этот мир под твердой рукой Августа, могло казаться, что теперь Рим приближается к тому идеалу милостивого владыки всего мира, который грезился ему и который, по мнению Вергилия, был предначертан самой судьбой.
Эта основная мысль выражена Вергилием в самом начале поэмы. Все события, о которых она повествует, должны стать как бы прообразом того трудного пути, идя по которому Рим стал сперва главой Италии, а потом мировой державой. Первая задача намечена Вергилием в начальных же стихах поэмы, в которых говорится, что Эней

Много в боях испытал, покамест основывал город,
В Лаций пенатов вносил, откуда и племя латинов,
Альбы древней отцы и твердыни высокого Рима.
(I, 5-7)

В следующих же стихах обрисован дальнейший круг завоеваний - Ливия и Карфаген; Юнона, покровительствующая карфагенянам, выходцам из Тира, противодействует Энею, узнав, что

...От крови троянской потомство родится,
Встанет отсюда народ, воинственный, мощью грозящий,
Ливии гибель неся - ибо так предназначили Парки.
(I, 19-22)

В конце поэмы, перед поединком Энея и Турна, Вергилий характеризует Рим как единую италийскую державу, в которой нет более розни между победителями-переселенцами и коренным населением. Высказывая свое окончательное решение о прекращении войны между Энеем и Латином, Юпитер говорит:

Речь и обычай отцов сохранят авсоны, и то же
Имя будет у них, и только смешаются тевкры
С телом народа; я дам им обычаи, таинств обряды;
И изо всех сотворю с душой единой латинов.
Род, что отсюда взойдет, с авсонской смешанный кровыо,
Выше будет людей и выше богов благочестьем.
(XII, 834 - 839)

На протяжении всей поэмы об этом же непрерывно напоминают различные приметы, предсказания и знамения; предсказанную Риму великую судьбу знают не только боги, ее знает и сам Эней, и его спутники. Правда, описание тех тяжких боев, в которых Энею пришлось завоевывать себе право основать город в Италии, могло вызвать у читателя представление, что в основе Рима лежит чужеземное завоевание, что самые знатные роды Рима - пришельцы и покорители. Однако эта мысль в корне расходилась бы с концепцией римской истории, проводимой Вергилием, и он отвергает ее уже в рассказе о пророчестве Аполлона Делийского:

Дардана твердые чада! Земля, что из отчего лона
Некогда вывела нас, она же на грудь свою примет
С радостью вас при возврате. Ищите же древнюю матерь!
Станет Энеев там дом над странами всеми владыкой -
Дети и внуки его и потомки, рожденные ими.
(III, 94-98)

Когда же Эней не понял этого предсказания, а Анхис истолковал "древнюю мать" как остров Крит, - при неудачной попытке обосноваться на Крите Энею явились пенаты и сказали ему, где он должен искать свою· древнюю родину: именно в Италии, откуда был родом его предок Дардан (III, 163-168).
Следовательно, по концепции Вергилия, латины - не враждебное племя, против воли покорившееся Энею, а его сородичи, к которым он вернулся.
Какая именно задача поставлена судьбой перед тем государством, которое суждено основать Энею, Вергилий выражает в следующих словах Анхиса, раскрывающего перед Энеем будущее Рима:

Будут другие ковать оживленную медь совершенней,
- Верю, - и будут ваять из мрамора лики живые,
Лучше защиту вести на суде, и движения неба
Вычертят тростью, и звезд восходы точнее укажут.
Твой же, Римлянин, долг - полновластно народами править:
В этом искусства твои; предписывать мира законы,
Всех покоренных щадить и силой смирять непокорных.
(VI, 848-854; перевод Ф. А. Петровского)

Таким образом, Эней и основанная им держава являются по воле судьбы и богов благодетелями Италии и всего круга земель - эту мысль Вергилий последовательно и неуклонно проводит через всю поэму. Это мировое призвание Рима, по убеждению Вергилия, не является делом рук человеческих или следствием правильного государственного устройства, разумной политики и личной храбрости вождей и воинов - оно предначертано судьбой и, несмотря ни на какие препятствия, должно неуклонно выполняться и действительно выполняется. Таким путем национально-патриотические идеи приводят Вергилия к религиозному истолкованию всего, что происходит с Римом и его деятелями. Поэтому-то Вергилия так глубоко огорчают распри и междоусобицы, терзающие Рим изнутри, и бесконечные войны, грозящие ему извне: и те, и другие нарушают течение мирной и упорядоченной жизни, являющейся идеалом Вергилия, отдаляют наступление прекрасного "золотого века" и разрушают благодарность и благоговение, которые должны чувствовать по отношению к Риму народы, находящиеся под его властью.
Патриотический пафос, преклонение перед героическим прошлым Рима, сильно идеализированным, и перед мировой миссией Рима как объединителя и "умиротворителя" всего известного и доступного круга земель - все это обеспечило поэме Вергилия одобрение мощного принцепса, по желанию которого она была создана, и успех среди тех кругов, на которые Август опирался. Однако этого было бы недостаточно, чтобы укрепить за "Энеидой" ту мировую славу, которую она заслужила. Этой славой она обязана тому, что Вергилий верил сам в ту патриотическую идею, которую он положил в ее основу; хотя она для него и ограничена исключительно Римом, он сумел найти для этой идеи соответствующее воплощение и достиг в "Энеиде" того единства содержания и формы, которое сделало ее знаменитой на многие века.


Глава XXV ГОРАЦИЙ


1. БИОГРАФИЯ И ПРОИЗВЕДЕНИЯ ГОРАЦИЯ

Квинт Гораций Флакк (Q. Horatius Flaccus) родился в 65 г. до и. э. в Венусии, небольшом городке, лежащем в южной части Самния, которая вклинивается между Апулией и Луканией. По свидетельству самого Горация, жители этого городка не принадлежали к коренному населению области, а были поселены здесь после изгнания самнитов, и на обязанности их лежала защита границ.

С тем, чтоб на случай войны апулийцев ли или луканцев
Не был врагу путь до Рима открыт через земли пустые [1].
("Сатиры", II, 38-39)

Горацию было безразлично, сочтут ли его "апулийцем или луканцем", так как "венусийцы пашут в обоих пределах". Отец Горация, вольноотпущенник, владел небольшим имением около Венусии. Обладая некоторыми средствами, его отец в 52-50 гг. переехал с сыном в Рим, где Гораций стал учиться у известного в то время грамматика Орбилия, отличавшегося суровостью, а потом даже нашел возможность отправить сына в Афины (45 г.) для завершения образования. О своем отце Гораций упоминает не раз, всегда с похвалой отзываясь о нем как о друге и воспитателе.
Не будучи связан староримскими традициями, Гораций с раннего возраста испытывал влияние греческой образованности и стал "эллинофилом", каким оставался и всю жизнь. По его собственному признанию, он начал раньше писать стихи по-гречески, чем по-латыни.

Я ведь и сам, хоть рожден но сю сторону моря, однако
Тоже, случалось, писал по-гречески прежде стишонки.
Но однажды, средь ночи, когда сновиденья правдивы,
Вдруг мне явился Квирин и с угрозой сказал мне: "Безумец!
В Греции много поэтов. Толпу их умножить собою -
То же, что в рощу дров наносить, ничуть не умнее!.."
("Сатиры", I, 10, 30-35)

Характерно, что и здесь Гораций не называет себя ни римлянином, ни италийцем, а только "рожденным по сю сторону моря" (natus mare citra).
После убийства Юлия Цезаря Афины стали центром консервативно-республиканских кругов, группировавшихся вокруг Брута и готовившихся к последней схватке с цезарианцами. Так как римская молодежь получавшая образование в Афинах, большей частью принадлежала именно к этим кругам, то и Гораций был втянут в это движение. Свидетельством слабости армии заговорщиков и пестроты ее состава служит то, что он, сын вольноотпущенника, без всякой военной подготовки, вскоре получил звание военного трибуна, до которого обычно надо было дослужиться. В 42 г. Гораций, по собственному признанию, бежал с поля битвы при Филиппах[2], а после объявления амнистии вернулся в Рим, где ему удалось получить незначительную должность квесторского писца. Через много лет в послании к Флору, оправдываясь в своей лени и нежелании писать стихи и письма, Гораций несколько юмористически вспоминает об этом раннем периоде своей жизни:

Дали развития мне еще больше благие Афины...
Но оторвали от мест меня милых годины лихие:
К брани хотя и негодный, гражданской войною и смутой
Был вовлечен я в борьбу непосильную с Августа дланью.
Вскоре от службы военной свободу мне дали Филиппы:
Крылья подрезаны, дух приуныл; ни отцовского дома
Нет, ни земли - вот тогда, побуждаемый бедностью дерзкой,
Начал стихи я писать. Но когда я имею достаток
Полный, какие могли б исцелить меня зелия, если б
Лучшим не счел я дремать, чем стихов продолжать сочиненье [3].

Здесь Гораций намеренно принижает себя как поэта; к писанию стихов его побудила не только "дерзкая бедность" (paupertas andax), а подлинная любовь к литературе; по, несомненно, честолюбие и желание подняться выше должности писца тоже сыграли свою роль и придали первым произведениям Горация тот желчный иронический "архилоховский" тон, который был им впоследствии совершенно утрачен, когда он достиг, по его выражению, "полного достатка".
Его первыми произведениями были сатиры и эподы; точный хронологический порядок их едва ли удастся когда-либо установить. Важно то, что уже в 38 г. какие-то из его стихотворений обратили на себя внимание Вергилия и Вария и побудили их представить Горация их общему покровителю Меценату, который заинтересовался новооткрытым талантом. В следующем году Меценат пригласил Горация сопровождать его в Брундисий, где состоялось соглашение между Октавианом и Антонием, отсрочившее окончательное столкновение между ними на семь лет. С этих пор Гораций был, по-видимому, материально обеспечен, особенно после того, как в 33 г. получил от Мецената в подарок небольшое имение в сабинских горах, к востоку от Тибура, в 40-45 километрах от Рима. Это имение обслуживалось восемью рабами, и при нем имелось пять ферм, сданных арендаторам. Таким образом, Гораций, с нашей точки зрения, несколько преуменьшает свой достаток, постоянно твердя о своем "скромном жилище", "деревенском столе" и т. п., но по сравнению с огромными богатствами людей того общества, в котором он вращался, он действительно был небогат.
Все двадцать пять лет после получения Горацием имения, проведенные им то в имении, то в Риме, не отмечены никакими выдающимися событиями в его личной жизни, кроме того, что однажды Октавиан, ставший уже Августом, предложил ему быть его личным секретарем, от чего Гораций имел мужество отказаться.
Крупным событием для литературной деятельности Горация было то, что в 17 г. Август поручил ему сочинить торжественный гимн для государственных празднеств, повторявшихся раз в 110 лет, так называемый юбилейный гимн (Carmen Saeculare), что считалось большой честью. Вообще Гораций в течение последнего периода своей жизни занял положение придворного поэта, в особенности укрепившееся за ним после смерти Вергилия в 19 г. до н. э. Гораций платил своим покровителям - и самому Августу, и Меценату, и другим своим высокопоставленным друзьям благодарностью, а часто и лестью, то упоминая о них в своих стихотворениях, то обращаясь прямо к ним. Однако свое право на известную самостоятельность он все же упорно отстаивал; так, он не раз подчеркивал свою неспособность к созданию эпических поэм о подвигах Августа и его сподвижников и свое влечение к малым формам. Последние произведения его затрагивают почти исключительно круг вопросов теории литературы и литературной критики.
С Меценатом Горация связывала искренняя дружба, порой, однако, его все же тяготившая. Стареющему поэту все меньше хотелось принимать участие в кипучей жизни Рима, и в своих посланиях он искусно увертывается от требований то Мецената, то Августа посещать их почаще или, по крайней мере, не забывать их в своих стихах, ценность которых они оба хорошо понимали. Во фрагментах биографии Горация, дошедших до нас от Светония4[4], приведены отрывки из шутливых писем Августа к Горацию, стихи Мецената к нему же и сентиментальный рассказ о том, как Меценат перед смертью просил Августа "помнить о Горации Флакке, как о нем самом". Там же сообщаются некоторые сведения о наружности Горация и о легкомыслии его нравов.
Гораций умер в 8 г. до н. э., 57 лет от роду, только на два месяца пережив Мецената, и был похоронен рядом с ним на Эсквилинском холме.
Произведения Горация дошли до нас почти полностью; они были изданы при его жизни и собраны в сборники им самим с той чрезвычайной тщательностью, с которой Гораций относился к своим трудам ("публикуй их на девятый год" - "Наука поэзии", ст. 388). Можно предполагать, что все, что он не желал выпускать в свет, было им самим уничтожено. От него осталось следующее:
1. Две книги сатир: I книга содержит 10 сатир, II книга - 8 сатир. Все сатиры написаны гексаметром.
2. Книга эподов: 17 стихотворений, написанных разными размерами.
3. Четыре книги од (в I книге содержится 38 од; во II книге - 20 од; и III книге - 30 од; в IV книге, вышедшей отдельно, через 10 лет после появления первых трех, - 15 од. Всего 103 оды: все оды написаны самыми разнообразными лирическими размерами).
4. "Юбилейный гимн" (Carmen Saeculare).
5. Две книги посланий (в I книге - 20 посланий, во II книге -2 послания, а если причислить к ней особняком стоящее "Послание к Пизонам", обычно называемое "Наука поэзии" (Ars poetica), то 3 послания. Все послания написаны гексаметром. Послания I книги по размерам невелики, послания же II книги являются длинными стихотворными трактатами на литературные темы).
Время написания отдельных произведений внутри сборников установить невозможно, кроме тех случаев, когда имеются ясные указания на современные Горацию события, как, например, цикл од после победы при Акции (во II книге) или оды на победы Друза (IV книга). Последние произведения Горация (IV книга од) выпущены им в 13 г. до н. э. За последние 5 лет своей жизни он не написал ничего.


[1] Цитаты из сатир Горация даны в переводах М. Дмитриева, местами переработанных («Римская сатира». М., Гослитиздат, 1957).
[2] В 7–й оде II книги, обращенной к одному из его друзей, Гораций вспоминает о своем бегстве.

С тобой Филиппы, бегство поспешное
Я вынес, кинув щит не по–ратному.
(ст. 9–10)

Вольное переложение этой оды дал Пушкин.

Кто из богов мне возвратил
Того, с кем первые походы И браней ужас я делил?..
Ты помнишь час ужасной битвы,
Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
[3] Цитаты из посланий Горация даны в переводах Н. Гинцбурга (Гораций. Полное собрание сочинений. М. —Л., Academia, 1936).
[4] Suetoni Tranquilli guae supersunt omnia. Deperditorum librorum reliquiae. Teubner, 1886, p. 297–298.

2. "САТИРЫ" И "ЭПОДЫ"

Первые произведения Горация- "Сатиры" и "Эподы" -были изданы им в сравнительно небольшой срок - пять лет (35-30 гг. до н. э.). Их можно рассматривать как одно целое, тем более что "Эподы" были выпущены Горацием в свет между I и II книгой "Сатир", разрабатывают сходные с сатирами темы и писались, возможно, впеременхку с ними; а о своей решимости продолжать сочинение стихотворений в том "роде, который некоторым людям не нравится" (Sunt quos genus hoc minime iuvat; "Сатиры", I, 4, 24), Гораций открыто заявляет уже после опубликования эподов в программной 1-й сатире II книги. Напротив, следующая группа произведений, носящих уже совсем иной характер, - три книги од - появилась в свет лишь после семи лет молчания поэта.
"Юношескими" в буквальном смысле слова эти произведения назвать нельзя: Гораций написал их в возрасте между 30 и 35 годами, уже выработав известную систему взглядов на жизнь и определив свой круг интересов. Эти интересы остаются по существу одними и теми же в продолжение всего творческого пути поэта. Гораций выбирает ряд любимых тем, к которым неоднократно возвращается и в "Сатирах", и в "Одах", и в "Посланиях"; причем, некоторые темы он впоследствии разрабатывал более детально и углубленно, а других касался лишь мимоходом. Но если трактов-ка этих тем и изменяется, то не столько с идейной стороны, сколько со со стороны внешней формы изложения. На протяжении 30 лет своего литературного творчества Гораций меняет жанры и размеры своих стихотворений, сравнительно мало изменяя их содержание.
О том, почему Гораций избрал для своих первых литературных шагов именно жанр сатир, он сам говорит не раз, и то объяснение, которое он дает, чрезвычайно характерно для него. Прежде всего, он считает сатиру не поэтическим произведением, а просто обыденной речью, изложенной "определенным размером" (pede certo). Ему лично нравится "включать слова в размер" (pedibus delectat claudere verba; "Сатиры", II, 1, 28); но "недостаточно из гладких слов составить стих" ("Сатиры", I, 4, 54), если его разложить, то получится обычная речь, которую может сказать любой человек. Такое суждение Гораций высказывает и о своих собственных сатирах, и о сатирах своего предшественника и образца, Луцилия, а также и о комедиях. Поэтическим же произведением он признает эпос и в качестве примера приводит два стиха Энния:

..."Когда жестокая Распря
Створы железных врат войны беспощадной взломала..." [1]
("Сатиры", I, 4, 60-61)

Уже по этому примеру видно, что Гораций считает основным признаком поэтического творчества наличие образного выражения мысли и подбор соответствующих слов. Впоследствии, создавая теорию поэтического творчества, Гораций обратил особое внимание именно на эти два момента - на нахождение образов и подбор лексического материала.
На первых порах Гораций считал себя не способным к этому роду литературного творчества: в той же 1-й сатире II книги он отвечает Требатию, советующему ему взяться за эпическую поэму:

...И желал бы, отец мой,
Но не чувствую силы к тому. Не всякий же может
Живо полки описать с их стеною железною копий,
Галлов со смертью (в борьбе на обломках оружий, иль парфов,
Сбитых с коней...
("Сатиры", II, 1, 12-16)

Менее решительно он отказывается от предложения Требатия восхвалить лично Цезаря (Октавиана), он только откладывает это до удобного случая (cum res ipsa feret), т. е. лирическая форма хвалебного гимна ему уже в это время представляется жанром не столь несвойственным его способностям, как героический эпос. Однако за собой он все же пока хочет оставить только сатиру:

Я для забавы безделки пишу, которые в храме
Бога поэтов (где Тарпа судьей) состязаться не будут,
Да и не будут по нескольку раз появляться на сцене.
("Сатиры", I, 10, 38-40)

Перечислив современных ему поэтов - Фундания, Поллиона, Вария, Вергилия - и выделив каждому его область творчества, Гораций оставляет за собой "то, в чем неудачно испытывал свои силы Варрон Атацинский и некоторые другие, и что мне удается лучше всего, хотя и меньше, чем тому, кто это изобрел..." (там же, 46-47). Здесь Гораций называет избранный им жанр не сатирой, а "беседами" (sermones), но из его частых ссылок на Луцилия ясно видно, что он подразумевает именно этот жанр.
Так как сатира и комедия не заслуживают, по мнению Горация, названия поэм, то их творцы не имеют права претендовать на то, чтобы их считали поэтами. От поэта требуется "талант", "божественный разум" и "уста, вещающие великое" (ingenium, mens divinior atque os magna sonaturum; "Сатиры", I, 4, 43). Поэтому Гораций не считает возможным включить себя и Луцилия в число поэтов:

Первое: я не считаю себя в тех, которым бы дал я
Имя поэта: ведь стих заключить в известную меру -
Этого мало! - Ты сам согласишься, что кто, нам подобно,
Пишет, как говорят, тот не может быть признан поэтом.
Этого имени честь прилична лишь гению, духу
Божеской силы; устам - великое миру гласящим.
Вот отчего и комедия многих вводила в сомненье,
И поэма ль она или нет, подвергалось вопросу,
Ибо ни силы в ней духа, ни речи высокой: отлична
Только известною мерой стиха от речей разговорных.
("Сатиры", I, 4, 39-48)

Этот взгляд Горация на поэзию вообще и на избранный им самим жанр, безусловно, носит несколько формальный характер и свидетельствует о том, что ему многое было неясно в назначении и в значении комедии и сатиры. Ее общественного смысла и роли он, по-видимому, не замечал. Иначе едва ли бы он мог сказать о комедии, что "ни в словах, ни в содержании она не имеет ни острого ума, ни силы" (acer spiritus ac vis nec verbis nec rebus inest). Особенно странно то, что он ссылается не на позднейших авторов, представителей новой аттической комедии, действительно отчасти утративших "острый ум и силу" древней комедии и заменивших эти качества занимательностью фабулы. Нет, Гораций перечисляет как раз наиболее знаменитые имена:

Аристофан и Кратин, Эвполид и другие поэты,
Мужи, которые древней комедии славою были,
Если кто стоил представленным быть на позорище людям,
Вор ли, убийца ль, супружних ли прав окорбитель бесчестны,
Смело, свободно его на позор выставляли народу.
В этом последовал им и Луцилий, во всем им подобный.
("Сатиры", I, 4, 1-6)

Перечисленные Горацием темы никак не подходят для характеристики комедий Аристофана, каждая из которых была откликом на самые жгучие вопросы политической жизни Афин, а отнюдь не преследовала таких морализующих целей, как говорит Гораций. Относительно произведений Луцилия мы знаем, конечно, слишком мало, чтобы полностью оценить общественное значение его сатир, - вероятно, не все они были одинаково важны, но их злободневный характер признается всеми, кто исследовал оставшиеся от него фрагменты. Гораций же уловил в них не общественные поты, а только личную мораль. Именно поэтому он не понял, почему сатиры Луцилия воспринимались его современниками иначе, чем его собственные сатиры, носившие более узкий, личный характер. Как бы с недоумением он пишет:

...Ты скажи: окорблялся ли Лилей
Или герой, получивший прозванье от стен Карфагена,
Да и казалось ли дерзостью им, что Луцилий Метелла
Смел порицать или Лупа в стихах предавать поношенью?
("Сатиры", II, 1, 66 - 69)

...А я, лишь за то, что сказал: "От Руфилла
Пахнет духами; Гаргоний же козлищем грязным воняет",
Я за это слыву у тебя и коварным, и едким!
("Сатиры", I, 4, 91-93)

Гораций спрашивает, почему его боятся -

...Вот в чем вопрос: справедливо ль
Ты почитаешь опасной сатиру?
("Сатиры", I, 4, 63-64)

Однако в свое оправдание он приводит именно то, что скорее могло бы служить его обвинением: он не стремится широко распространять свои сатиры, он читает их только в тесном дружеском кругу (там же, ст. 73) и дает совет каждому поэту:

Не желай удивленья толпы, а пиши для немногих.
("Сатиры", I, 10, 73)

Сатира, не рассчитанная на широкое распространение, понятная только для немногих, неминуемо должна соскользнуть с почвы общественного дела на почву личного порицания и даже бытовой сплетни. Именно потому сатира Луцилия не оскорбляла упомянутых Горацием деятелей, что она была политической сатирой, боролась не с лицами, а с тенденциями, была политическим памфлетом, а не издевательством над отдельным лицом. Сатиры же Горация, испещренные именами современников, хотя и вымышленными, но, вероятно, вполне понятными для тех друзей, которым он читал их ("Сатиры", I, 4, 74), заключают в себе только порицание личных недостатков пороков или смешных черт данных лиц. А там, где Гораций пытается придать своим насмешкам и поучениям общезначимый характер, он обосновывает их не общественно-политическими доводами, а морально- философскими; в этом случае его сатира приближается к тем проповедям о добродетели и мудрости, которые были достаточно известны в устах стоиков и эпикурейцев.
Нельзя, однако, обвинять Горация за слабую связь его сатир с общественно-политической жизнью; он только возродил в своих сатирах (частично и в "Эподах") то, чем первоначально был этот жанр, т. е. беглую зарисовку бытовых картинок без определенного плана (satura - своего рода "попурри"). Ошибкой его было только то, что он ссылался на Луцилия, который как раз изменил случайный, частный характер сатиры на злободневный и общественный. Гораций себе подобных задач не ставит и ясно характеризует свои стихотворения как попытку "записать краски жизни".

...Ожидает ли тихая старость,
Или на черных крылах летает уж смерть надо мною,
Нищ ли, богат ли я, в Риме ли я, иль изгнанником стану,
Жизнь во всех ее красках всегда я описывать буду.
("Сатиры", II, 1, 57-60)

Именно эта сторона сатиры Горация для нас наиболее интересна. В ней не следует искать того, что мы понимаем под сатирой, ее нужно воспринимать как своеобразную смесь изображения быта и моральной проповеди. Сменяющиеся без определенного плана и системы шуточные рассказы, личные воспоминания и личные выпады, не слишком глубокие философские размышления, подробное и немного однообразное изложение тезисов ходячей морали с примерами из повседневной жизни - таково содержание его сатир, ясно свидетельствующее о падении общественно-политических интересов у того поколения, к которому принадлежал Гораций. Это поколение застало только конец гражданских бурь, ему был чужд и непонятен их пафос, оно жаждало только одного - личного спокойствия. Гораций, как сын вольноотпущенника, не связанный органически с политической жизнью "великого города", выразил это настроение ярче, чем другие поэты эпохи Августа, но в той или иной мере переход от общественных интересов в сферу личной жизни и моральной философии отразился во всех произведениях этого времени. Единственный общественный мотив, который ясно звучит в стихотворениях Горация - и ранних, и поздних, носит скорее отрицательный характер: это - отвращение к гражданской войне, страх перед нею и безоговорочное осуждение всех внутренних столкновений.
Его "Оды", восхваляют Августа прежде всего за то, что он водворил внутренний мир в Риме и отогнал внешних врагов.
Гораций говорит, что над Римом тяготеет проклятие, так как Ромул был братоубийцей; римляне пожирают друг друга, чего не делают даже дикие звери. "Влечет ли вас, слепых, безумие или какая-то мощная сила, или вина (an culpa)?" - спрашивает Гораций, и сам же отвечает:

Да! Римлян гонит лишь судьба жестокая
За тот братоубийства день,
Когда лилась кровь Рема неповинного...
("Эподы", 7, 17-10)

Еще решительнее говорит Гораций о проклятии, тяготеющем над Римом, в 16-м эподе. Страшная судьба ожидает Рим: он падает жертвой варваров, кости Квирина будут разметаны (очевидно, именно в наказание за его преступление); надо вовремя бежать из Рима, обрекая его на запустение, никогда не возвращаться обратно и найти новую, чистую землю не на Востоке, где уже проплыл корабль аргонавтов и где ступала нога преступной Медеи, а на Западе в Океане, где беглецов примут острова, которые Гораций обрисовывает в обычных тонах "золотого века".
Оригинальность этих стихотворений Горация заключается не в описании островов блаженных, где мед каплет с деревьев, где нет ни долгих дождей, ни засухи, - а в изображении Рима как проклятого богами города и гражданских войн как следствия этого проклятия. Не прошло еще ста лет со времен борьбы Мария и Суллы, восстания Спартака, Серторианской войны, а глубокий социальный смысл всех этих событий стал уже непонятен, и они стали истолковываться в мистически-религиозном духе.
При своем отрицательном отношении к внутренней политической жизни Рима Гораций не видит ничего привлекательного и в государственной службе. Тот честолюбивый восторг, которым дышат письма и речи Цицерона, гордившегося тем, что его сын уже будет сыном не "нового человека", а сенатора и консуляра, совершенно чужд Горацию; никаких трудностей ради достижения высоких постов он переносить не желает. Конечно, Гораций несколько рисуется своей скромностью, но едва ли можно совсем не верить ему, когда он утверждает, что лишен служебного честолюбия, что не хотел бы происходить от знатных родителей, так как это влечет за собой множество неприятностей, необходимость представительства, заискивания и больших расходов.

Ибо тогда бы мне должно мое умножать состоянье,
Многих приветствовать, в дом приглашать то того, то другого;
Даже в деревню, пожалуй, один бы не смог я уехать;
Надо б носильщиков мне содержать, да о пастбищах думать,
Чтобы коней прокормить, за собою возя колесницу.
("Сатиры", I, 6, 100-104)

Если вспомнить "Записку о выборах в консулы" Квинта Цицерона, огромное число судебных дел de ambitu, постоянное состязание между претендентами на должности в устройстве игр, зрелищ и пиров для избирателей, то можно понять Горация; но для Рима такое падение интереса и уважения к государственной службе является верным признаком распада векового государственного строя. Гораций идет еще дальше в осуждении служебного честолюбия. Правда, не от своего лица, а устами некоего Оппидия, он дает такой совет молодым людям, вступающим во владение наследством:

...Я заклинаю ценатами вас: берегитесь -
Ты - уменьшать, а ты - прибавлять к тому, что отец ваш
Почитает довольным для нужд, сообразных с природой.
Пусть не приманит вас слава, и в этом священную клятву
Дайте мне оба тотчас же; а кто из вас претором станет
Или эдилом, да будет наследства лишен он и проклят...
Значит, чтобы в цирке сидеть, развалясь, иль чтоб в бронзе отлитым
Стать пред людьми, ты растратишь отцовские земли и деньги?
("Сатиры", II, 3, 176-181, 183-184)

В тесной связи с этим отрицательным отношением к государственной и общественной деятельности стоит та типичная для Горация программа умеренного достатка, "золотой середины", которой он остается верен всю свою жизнь. Эту тему он неоднократно разрабатывает во многих сатирах (I, 1, 6; II, 2, 3, 6). Свой мирный образ жизни в поместье он описывает в самых радужных красках.

Спать я иду, не заботясь о том, что мне надобно завтра
Рано вставать...
Сплю до четвертого часа; потом, погулявши, читаю
Или пишу втихомолку я то, что меня занимает.
После я маслом натрусь...

...Тут, ежели солнце
Жаром меня утомит и напомнит о бане прохладной,
Я от жара укроюсь туда. Насыщаюсь нежадно...
Дома потом отдохну. Жизнь подобную только проводят
Люди, свободные вовсе от уз честолюбия тяжких.
("Camwpw", I, 6, 118-129)

В другой сатире (II, 6), изобразив юмористически беспокойную жизнь в Риме, где "сотни дел на плечах", он опять-таки мечтает о тихой жизни в своем имении.

О, пир достойный богов, когда вечеряю с друзьями
Я под кровом домашним моим и трапезы остатки
Весело сносят рабы и потом меж собою пируют.
Каждый гость кубок берет по себе, кто большой, кто поменьше...
Нашей беседы предмет - не дома и не земли чужие,
Наш разговор не о том, хорошо или ловко ли пляшет
Лепос, - но то, что нужнее, что вредно не знать человеку.
Судим: богатство ли делает счастливым иль добродетель
Выгодна, или наклонности к дружбе вернее приводят,
Или в чем свойства добра и в чем высочайшее благо?
("Сатиры", II, 6, 65-68, 71-76)

Конечно, бедность и умеренность Горация надо понимать условно - его "скромный ужин трое рабов подают".
Однако у Горация не всегда хватает терпения изображать из себя добродетельного философа; его блестящий юмор прорывается почти во всех его сатирах, и тогда он не щадит ни самого себя, ни своих друзей. Наиболее интересна в этом отношении 7-я сатира II книги, в которой Гораций подвергает "дружеской критике" сам себя, но не от своего имени, а от лица своего раба Дава, который, следуя в день Сатурналий старому обычаю, говорит своему господину в лицо все, что он о нем думает. Гораций не упускает ни одной своей черты, над которой можно посмеяться или которую следует осудить: он-де восхваляет сельскую тишину, но, говорит Дав:

В Риме тебя восхищает деревня; поедешь в деревню -
Рим превозносишь до звезд...
("Сатиры", II, 7, 28-29)

Гораций хвалится своей умеренностью в еде, но

...Как нет приглашенья на ужин,
Хвалишь и зелень и овощи; счастьем считаешь, что дома
Сам ты себе господин, как будто в гостях ты в оковах.
Если же на вечер звать пришлет Меценат: "Подавайте
Масла душистые! Эй! Да слышит ли кто?" Как безумный,
Ты закричишь, зашумишь, беготню во всем доме поднимешь.
("Сатиры", II, 7, 30-35)

Гораций на протяжении целой сатиры (I, 2) убеждал юношей быть осторожными в любовных делах и не вступать в связь с замужними женщинами - Дав же уличает его в том, что он сам отнюдь не следует этим разумным советам, а прокрадывается по ночам в чужой дом, "главу надушенную в плащ завернувши", и подвергается опасности быть пойманным на месте преступления.

Цел ты ушел: научен, полагаю, ты станешь беречься:
Нет, где бы снова дрожать, где бы снова погибнуть, ты ищешь!
("Сатиры", II, 7, 68-69)

Наиболее же горькие упреки обращает Гораций к самому себе за то, что он, так много говорящий о своей полной свободе, на самом деле является игрушкой в руках других, выше него стоящих людей:

Ты господин мой; а раб и вещей и раб человеков...
...Ты мне тоже
Ведь приказанья даешь; сам же служишь другим, как наемник
Или как кукла, которой другие за ниточку движут!
...Да прибавь, что ты дома
Часу не можешь пробыть сам с собой; а свободное время
Тратишь всегда в пустяках! - От себя убегаешь, и хочешь
Скуку в вине потопить или сном от забот позабыться...
Только напрасно! Они за тобой, и повсюду нагонят.
("Сатиры", II, 7, 75, 80-82, 110-115)

Эта сатира, одна из лучших, свидетельствует о том, что быть приближенным Мецената и пользоваться его милостями было не всегда легко и во всяком случае не всегда совместимо с соблюдением даже той умеренной обиходной морали, которой так восхищается Гораций.
Над человеком, отказавшимся от общественной деятельности, огромную власть приобретают мелочи быта. Зарисовка бытовых мелочей представляет большую ценность для историка. Так, например, в 5-й сатире I книги Гораций обрисовывает свое путешествие с Меценатом в Брундисий. Он упоминает вскользь о том, что Меценат и его спутник Кокцей "отправлены были с поручением важным", чтобы несколько подчеркнуть свою близость к таким крупным лицам, по более не касается никаких серьезных тем, а весело рассказывает о том, как перевозчик, который должен был переправить их через реку, улегся спать на берегу, и они только под утро заметили, что лодка стоит на месте; как их забавляли в гостях у Кокцея шуты из рабов и вольноотпущенников; какие трудности терпели путешественники из-за недостатка питьевой воды; без стеснения упоминает Гораций и о том, как повредила его здоровью мутная вода на Аппиевой дороге и как его обманула девушка, обещавшая вечером разделить его одиночество. Еще живее написана 9-я сатира I книги, в которой Гораций жалуется на навязчивость знакомого, неудачливого поэта, который пристал к нему на улице, чтобы через него проникнуть к Меценату; косвенная похвала радушию и беспристрастию Мецената ловко и уместно вплетена в разговор.
Две шуточные гастрономические поэмы включены во II книгу сатир. В 4-й сатире некий Катий поучает Горация кулинарному искусству, вникая с увлечением в самые тончайшие детали изготовления и подачи лакомых блюд; возможно, однако, судя по ироническому концу сатиры, что Гораций дает не вполне точные рецепты, а пародирует речи гастрономов. В возвышенных выражениях умоляет он Катия дать и ему, Горацию, возможность.

...Достигнуть источников тайных
И почерпнуть из них учение жизни блаженной.
("Сатиры", II, 4, 94-95)

В таком же юмористическом тоне изображен ужин у богача Насидиена, о котором рассказывает Горацию его приятель. Этот пир, вероятно, послужил прототипом для пира Трималхиона в "Сатириконе" Петрония: бесконечный ряд самых необычайных кушаний подается изумленным гостям, но удовольствие от еды снижается тем, что хвастливый хозяин подробнейшим образом разъясняет гостям особые достоинства каждого блюда.
Более злой насмешкой над одним распространенным в Риме явлением - погоней за наследством - является 5-я сатира II книги. До каких низостей и даже преступлений доводила людей жажда наследства, известно нам из речей Цицерона. Для своей сатиры в качестве действующих лиц Гораций избрал мифических героев: вернувшийся на родину Одиссей-Улисс обращается к прорицателю Тиресию за советом, как поправить свое состояние. Тиресий подробно излагает ему свою систему добывания наследства - подхалимство перед богатыми одинокими стариками, лжесвидетельство в суде, подкуп писцов, кража завещания и т. п. Одиссей сперва прерывает Тиресия негодующими возгласами ("Я под Троей был не таков..."), но под конец умолкает, и когда Тиресий прощается с ним обычным возгласом vive valeque (живи, будь здоров), остается неясным, не решится ли он все же последовать полученным мудрым советам.
Резкой иронией звучит также в 7-й сатире I книги описание судебного процесса между двумя мошенниками - богатым греком Персием и римским сутягой Рупилием; здесь Гораций отчасти пародирует описание боев в "Илиаде".

Гнев был настолько велик, что лишь смерть развела ратоборцев...
Персий стремился, как зимний поток нерубленным лесом.
("Сатиры", I, 7, 13 и 28)

Последней бытовой темой, занимающей большое место и в сатирах, и в эподах, является тема гаданья и колдовства: это совершенно неожиданно для моралиста и рационалиста, каким Гораций старается выставить себя. Так, он излагает историю человеческого рода и происхождение законов в полном согласии с учением Лукреция ("Сатиры", I, 3, 100-119); он отрицает возможность чудес:

Здесь нас хотели уверить, что будто на праге священном
Ладан без пламени тает у них! - Одному лишь Апелле
Иудею поверить тому, а не мне: я учился
Верить, что боги беспечно живут, и если природа
Чудное что производит - не с неба они посылают!

Однако в молодости Гораций, несомненно, очень интересовался колдовством и гаданьями; иначе он не мог бы так подробно описывать различные заклинания и обряды, как он делает это в 8-й сатире I книги, носящей, правда, несколько шуточный характер (деревянная статуя бога Приапа, стоящая на месте бывшего кладбища, жалуется на скверных старух-ведьм, приходящих по ночам выкатывать кости мертвецов). Напротив, два эпода, посвященных той же теме (5 и 7), не содержат ничего комического. Особенно жуткое впечатление производит 5-й эпод: в нем описывается убийство мальчика тремя колдуньями, намеревающимися из его мозга и печени сварить "зелье приворотное". Имя Канидии, очевидно, знаменитейшей в то время колдуньи, мимоходом упоминается Горацием еще не раз. По-видимому, поэту нелегко дался тот умиротворенный эпикуреизм, к которому он пришел в более поздние годы.
В "Сатирах" и "Эподах" Гораций еще только пробует свои силы в различных жанрах и на различные темы. Так, помимо политических, морально^философских, бытовых и чисто личных вопросов, он несколько раз возвращается к вопросам поэтики. По-видимому, поклонники сатир Луцилия упрекали его в том, что, считая себя его последователем, он все же недостаточно почтительно о нем отзывался (durus componere versus; "Сатиры", I, 4, 8), и Горацию пришлось защищаться в 10-й сатире I книги. Подробно отвечая на обвинения и обосновывая свое мнение о Луцилии, Гораций дает и краткую характеристику тех черт литературного произведения, которые он считает идеальными.

Хорошо и уметь рассмешить, но еще не довольно.
Краткость нужна, чтоб не путалась мысль, а стремилась свободно.
Нужно, чтоб слог был то важен, то кстати игрив, чтобы слышны
Были в нем ритор, поэт, но и тонкости светской красивость.
Надобно силу уметь и беречь, и, где нужно, умерить.
Шуткой нередко решается трудность и легче и лучше,
Нежели силой ума! - То старинные комики знали.
("Сатиры", I, 10, 9-16)

Предъявляя такие высокие требования к поэтической разработке темы, Гораций в "Эподах" непрерывно ставит опыты, применяя различные комбинации размеров. Впоследствии в "Посланиях" он поставил себе в заслугу именно то, что

...Первый паросские ямбы Лацию я показал;
Архилоха размер лишь и страстность
Брал я, не темы его, не слова, что травили Ликамба.
("Послания", I, 19, 23-26)

Разнообразие тематики его "Эподов" еще превосходит разнообразие "Сатир"; о двух политических эподах и о двух эподах, посвященных колдовству, речь была выше; но и все остальные эподы по своему характеру сильно отличаются друг от друга. Гораций то пробует свои силы в жанре идиллии, примыкающей к "Эклогам" Вергилия, но внезапно заканчивающейся иронической концовкой ("Эподы", 2), то в эпиграммах (шуточной, о вреде чеснока - в 3-ем эподе, и остро враждебных, в эподах 4, 5, 10).
Наконец, наиболее близко он подходит к тому пути, но которому он и пошел в следующее десятилетие, в эподах 9, 11, 13, 14 и 15. По существу - это уже законченные лирические стихотворения, которые могли бы найти свое место в книгах од. Хвалебная песня Октавиану после победы при Акции ("Эподы", 9), три любовные элегии и по содержанию, и по форме ("Эподы", II, 14 и 15) уже выявляют те черты, которые станут наиболее характерными для лирической поэзии Горация: преувеличенные восторги перед военными подвигами принцепса, жалобы на жестокость любви и измену возлюбленных, не слишком глубоко затрагивающие сердце. Все это типично для Горация, все это изложено без того многословия и повторений, которыми подчас страдают "Сатиры"; манера письма в этих четырех эподах вполне соответствует идеальному плану, начертанному Горацием; краткость, точность выражения, изящество, легкая шутка.
Эпод 13 является первым вариантом темы, которой посвящено Горацием впоследствии немало од: в ненастный день отложим все заботы, будем пить и радоваться жизни, пока это возможно.

Грозным ненастием свод небес затянуло:
Юпитер Нисходит в снеге и дожде; стонут и море и лес.
Хладный их рвет Аквилон фракийский. Урвемте же, други,
Часок, что послан случаем. Силы пока мы полны,
Надо нам быть веселей! Пусть забудется хмурая старость!
Времен Торквата-консула вина давай поскорей!
Брось говорить о другом: наверное, бог благосклонно
Устроит все на благо нам. Любо теперь нам себя
Нардом персидским облить и звуками лиры килленской
От горя и волнения сердце свое облегчить...
(Перевод Я. С. Гинцбурга)

Это - уже подлинный Гораций, сделавший решительный шаг от бытовой сатиры и от моральной диатрибы к лирическому творчеству. Ввиду этого сходства с одами, а также и потому, что в эподах 11 и 13 Гораций применяет наиболее сложные размеры (в 11-м - ямбический триметр с элегиямбом, в 13-м - гексаметр с ямбоэлегием), можно предположить, что именно эти эподы являются его первой попыткой использовать для латинского языка сложные греческие лирические размеры и что они-то и служат подготовкой к той долгой и тщательной работе, какую Гораций проделал, чтобы приспособить "эолийский стих к италийским ладам" [2]. Сам Гораций считал главной своей заслугой именно это, и об этом он, после семи лет молчания, с гордостью и заявил в заключительном стихотворении к трем книгам своих од - в знаменитом "Памятнике".


[1] …Fosquun Discordia taetra
Belli ferratos postis portasque refregit.
[2] Aeolium carmen ad Italos… modos («Оды», III, 30, 13).

3. "ОДЫ"

Подобно тому как "Сатиры" и "Эподы", представляющие собой различные жанры, тем не менее могли рассматриваться как одно целое, так и все четыре книги "Од" можно изучать вместе, чтобы получить общее представление о лирическом творчестве Горация, несмотря на то, что между выходом в свет первых трех книг и IV книги прошло 10 лет (первые три книги Гораций закончил в 23 г., IV выпустил в 13 г. до н. э.).
Своеобразие лирики Горация заключается в том, что она, отнюдь· не являясь его поэтическим дневником, тем не менее полностью отражает его отношение к жизни и дает цельный образ его личности - как человека и писателя.
Относительно IV книги имеется достоверное свидетельство, что она была выпущена по личному требованию Августа, заказавшего Горацию оды по случаю побед Друза и Тиберия в Германии и на Востоке. Поэтому наличие официальных, несколько растянутых и суховатых од в IV книге вполне понятно; но и в первых трех книгах ряд официальных од носит тот же характер (например, оды I, 12 или III, 4 и 5). Однако в книгу IV входит несколько од, принадлежащих к числу лучших его произведений но глубине мысли или изяществу формы (IV, 7, 9, 12). Надо заметить, что и первые три книги создавались постепенно; точные хронологические данные могут быть установлены только относительно некоторых од, связанных с историческими событиями. Вероятно, после издания трех книг Гораций еще продолжал писать оды и, воспользовавшись заказом Августа, включил их в книгу IV.
Итак, рассматривая лирическое творчество Горация на всем его протяжении, мы можем проследить, как и в первый период его литературной деятельности, несколько основных тем, которые проходят через все книги од, иногда соприкасаясь друг с другом, преимущественно же повторяясь в различных вариантах, соперничающих между собой в красоте и ясности выражения.
Так как уже в 20-х годах, а особенно после смерти Вергилия Гораций постепенно достиг положения придворного поэта, темы политического характера естественным образом занимают в одах более важное место, чем в "Сатирах" и "Эподах".
Призрак гражданской войны, ненавистный и страшный для Горация, еще продолжал преследовать его и после битвы при Акции. Всякую гражданскую войну Гораций считал, как и ранее, позорным преступлением, за которым должна последовать искупительная кара. Однако по новой концепции Горация, связанной с возвышением Октавиана, к преступлению войны присоединяется другое преступление - убийство Цезаря. Эта мысль обозначает решительный переход Горация на сторону Октавиана; для Горация, сражавшегося, хотя и не по внутреннему убеждению, в войске убийц Цегаря, высказываться в таком духе в первый период его творчества едва ли было возможно. Теперь же, почти через 20 лет после битвы при Филиппах, он решился на втором месте в своем собрании од поместить стихотворение, в котором называет Октавиана "мстителем за Цезаря" (Caesaris ultor), Меркурием, принявшим человеческий образ для спасения Рима, от которого отвернулись все другие боги: наводнение, угрожавшее Риму, изображено как месть бога реки Тибра за слезы своей жены Илии (Реи Сильвии), оплакивавшей убийство одного из своих потомков, но Рема или Юлия Цезаря - не сказано. Эта сложная связь мифологических образов изложена в очень сжатых стихах (малым сапфическим размером) и настолько запутанно, что заставляет вспомнить жалобу Горация на то, что когда он хочет быть краток, он становится темен (brevis esse laboro, obscurus fio; "Наука поэзии", 25-26). Ввиду того что эта ода большинством исследователей датируется 28 г., можно считать ее одной из ранних од; на это же указывают и некоторые негладкости в стихе (jove non probante - и - xorius amnis; I, 2, 19-20). Относительно же гражданской войны Гораций говорит, что в будущем молодежь узнает о том, как граждане точили друг на друга оружие, которым следовало разить внешних врагов.
Воспоминание о гражданской войне не оставляет Горация и дальше; он еще не раз говорит о ней, как о величайшем грехе, за который надо ответить и принять кару. В той же I книге од он, обращаясь к богине судьбы, заканчивает длинное серьезное стихотворение словами:

Увы! Нам стыдно наших преступных дел
Братоубийства; о век злодейский наш
Чего не тронул? Что щадили
Мы, нечестивцы? Богов страшася,
Сдержала ль руку юношей рать от зла?
Дала пощаду чьим алтарям святым
О перекуйте ж мечи скорее
Против арабов и массагетов.
("Оды", I, 35, 33-40)

Той же темой Гораций начинает и II книгу од. Обращаясь к Асинию Поллиону, написавшему историю гражданских войн (motum civicum), Гораций предупреждает его, что он "по огню ступает, что под золою обманно тлеет"; он опять говорит об оружии, облитом "еще неискупленной кровью" (nondum expiatis cruoribus), опять сокрушается о пролитой крови граждан:

Какое поле, кровью латинскою
Насытясь, нам не кажет могилами
Безбожность битв и гром паденья
Царства Гесперии, слышный персам?
Какой поток, пучина - не ведают
О мрачной брани? Море Давнийское
Резня какая не багрила?
Где не лилась наша кровь ручьями?
("Оды", II, 1, 29-36; перевод Г. Ф. Церетели)

Но в заключительной строфе этой оды Гораций уже с шуткой обращается к своей Музе, предлагая ей забыть печальные погребальные напевы и перейти к более веселым песням.
О "грехах отцов" Гораций вспоминает и в 6-й оде III книги (ст. 1-4Г 13):

За грех отцов ответчиком, римлянин,
Безвинным будешь, храмов пока богам,
Повергнутых, не восстановишь,
Статуй, запятнанных черным дымом
... ... ... ... ... ... ... ... ... ... . .
Объятый смутой, чуть не погиб наш град.
(Перевод Я. С. Гинцбурга)

Однако это стихотворение носит уже не столько чисто политический,, сколько морализующий характер: "грех отцов" заключается в падении нравов, в осквернении брака и семьи (III, 6, 19-20), девушки потеряли стыдливость, замужние женщины ищут богатых содержателей. Эту тираду против "падения нравов" Гораций заканчивает противопоставлением своих развращенных современников тем, кто победил Антиоха, Пирра и Ганнибала. Эта моральная проповедь - уже отклик на внутреннюю политику Августа.
К той же теме Гораций возвращается и в 24-й оде III книги, где изображает гражданские распри как следствие безнравственности.

Тот, кто хочет безбожную
Брань и ярость пресечь междоусобицы,
Если он домогается,
Чтоб "Отец городов" было под статуей,
Пусть он одержит распущенность...
("Оды", III, 24, 25-29; перевод Г. Ф. Церетели)

Забота Августа о нравственности нашла своего усердного выразителя в Горации, склонность которого к проповеди ходячей морали, приемлемой для среднего человека, была заметна уже в "Сатирах" и "Эподах". Гораций посвящает немало од проповеди умеренности и скромности, осуждению богатства и стремления к бесконечному накоплению денег или к чрезмерно роскошной жизни. Повторяя, по-видимому, "общее место (ср. Саллюстий, "Заговор Катилины", 1), Гораций упрекает прихотливого богача за то, что он "выносит в Байях берег в море шумное, как будто тесно для него на суше" (II, 18, 20-23).
Тот же образ использован и в 1-й оде III книги:

Уж рыбы чуют - водный простор стеснен,
Камней громады ввергнуты в моря глубь;
И вновь рабы спускают глыбы:
Смотрит подрядчик и сам хозяин, Земли гнушаясь...
("Оды"у III, 1, 33-36; перевод Н. С. Гинцбурга)

Гораций видит, как идет процесс накопления богатств у одних и обеднения и обезземеления других. В 18-й оде II книги он упрекает богача не только за напрасные траты и роскошные постройки, но и за жестокость к клиентам:

...Тебе и этого
Еще все мало, и, межи продвинув,
Рад своих клиентов ты
Присвоить землю - и чета несчастных
С грязными ребятами
Богов отцовских тащит, выселяясь.
("Оды", II, 18, 23-28; перевод Н. С. Гинцбурга)

Еще яснее он говорит об этом же явлении в интересной 15-й оде той же II книги, описывая разрастание латифундий за счет пахотной земли.

Земли уже мало плугу оставят нам
Дворцов громады; всюду увидим мы
Пруды, лукринских вод обширней;
Скоро заменит платан безбрачный
Лозы подспорье - вязы...
...Не то заповедали
Нам Ромул и Катон суровый, -
Предки другой нам пример давали.
Не многим каждый лично владел тогда,
Но процветала общая собственность;
Не знали предки в жизни частной
Портиков длинных, лицом на север;
Не отвергался прежде законами
Кирпич из дерна, и одобрялся лишь
Расход общественный на мрамор
Для городов и величья храмов.
("Оды", II, 15, 1-5, 11-21; перевод А. П. Семенова-Тян-Шанского)

Эта тирада напоминает своей тематикой следующее место из речей Цицерона: "Народ римский ненавидит роскошь у частных лиц, великолепие жев общественных строениях любит" ("За Мурену", 36, 76).
Видя зло, Гораций но знает, однако, как его пресечь, приписывает его происхождение исключительно моральным причинам и предлагает невозможную меру - уничтожить все богатства вообще; впрочем, и более серьезный политик, Саллюстий предлагает то же самое в качестве проекта упорядочения Римского государства. Гораций же использует эту мысль, как поэтический образ:

Не снести ль в Капитолий нам,
Клик внимая толпы, нам рукоплещущей,
Иль спустить в море ближнее
Жемчуг, камни и все злато бесплодное,
Зла источник великого,
Если только в грехах вправду мы каемся?
Надо страсть эту низкую
С корнем вырвать давно...
("Оды", III, 24, 45-52 перевод Г. Ф. Церетели)

Отвращение к гражданской войне и страх перед возвращением ее, радость по поводу побед римских войск и укрепления границ Римского государства и сочувствие внутренним мероприятиям принцепса, якобы возрождающим нравственное достоинство римлян, утраченное во время, смут, - все это крепче и крепче связывало Горация с той политической линией, которую неуклонно и так искусно проводил Август. Об искренности отношения Горация и к самому Августу, и к непосредственному покровителю Горация - Меценату среди исследователей творчества Горация было немало различных мнений. Энгельс, правда, в форме добродушной шутки, упрекает Горация в том, что он "ползает перед Августом" [1]. И действительно, в некоторых официальных одах (особенно в заказанной Августом IV книге) Гораций употребляет такие преувеличенные выражения восторга и преклонения перед Августом, что едва ли возможно удержаться от сомнения в его искренности. Он называет Августа "вторым после Юпитера" (I, 12, 51), "прекрасным солнцем" (IV, 2, 47), приравнивает его· к обожествленным героям Кастору и Гераклу (IV, 5, 35-36) и утверждает, "что век Августа дал обилье нивам", "покорил всех врагов", "воскресил доблесть" и "устранил преступления" (emovit culpas; IV, 15). В этих словах Гораций выражает свои прежние взгляды; во 2-й оде I книги он спрашивал: "Кому Юпитер даст силу искупить преступление?" - в последней оде IV книги он отвечает на это: "Август искупил его". Верил ли он в это действительно, сказать трудно: но, несомненно, в общем к политике Августа он имел основания относиться положительно. Такой крайний индивидуалист, как Гораций, стоявший далеко от подлинной политики и наслаждавшийся своим личным достатком и общим спокойствием, мог закрывать глаза на то, что принципат Августа был весьма далек от той идеальной картины, которую нарисовал он сам.

Хранит нас Цезарь, и ни насилие
Мир не нарушит, ни межусобица,
Ни гнев, что меч кует и часто
Город на город враждой подъемлет...
А мы и в будний день и в день праздничный
Среди даров веселого Либера
С детьми и с женами своими,
Перед богами свершив моленье,
Петь будем по заветам по дедовским
Под звуки флейт про славных воителей,
Про Трою нашу, про Анхиса
И про потомка благой Венеры [т. е. Августа].
("Оды", IV, 15, 17-20 и 25-32; перевод Г. Ф. Церетели)

Политические воззрения писателя естественным образом часто переплетаются с его. философскими взглядами. Те сентенции, осуждающие богатство, жадность, стремление к роскоши и к славе, которые Гораций включал, как мы видели, не раз в свои официальные оды, являются, если их рассматривать под другим углом зрения, порождением той же философской этики, которую он проповедовал уже в "Сатирах". Господствующие философские школы того времени, эпикуреизм и стоицизм, сильно отличались друг от друга в области космологии, а также в отношении к религиозным верованиям, но в области этики близко сходились между собой. Обе они учили, что высшим достижением человека является спокойствие духа, равнодушие к временным бедствиям и отношение к смерти как к явлению естественному и безразличному, т. е. цель мудреца - "атараксия" и "апатия".
В более ранние годы, во время сочинения "Сатир", Горация интересовала главным образом житейская мораль, вопрос-как жить? Теперь, после сорока лет, он все чаще возвращается к вопросу - как относиться к смерти, которая может прийти в любую минуту? Для того ответа, который он дает на этот вопрос, Гораций ищет все более красивую и выразительную форму; будущего узнать нельзя и не следует пытаться заглянуть в него, надо всегда сознавать возможность смерти и использовать разумно и радостно каждую минуту, которая тебе дана. Ставший поговоркой совет Горация из 11-й оды I книги - "лови день" (буквально "срывай день" - carpe diem) не раз повторяется:

Но мудро боги скрыли от нас исход
Времен грядущих мраком густым...
...Проводит весело жизнь свою
Как хочет, тот, кто может сказать: сей день
Я прожил; завтра - черной тучей
Пусть занимает Юпитер небо
Иль ясным солнцем, все же не властен бог,
Что раз свершилось, то повернуть назад,
Что время быстрое умчало,
То отменить иль не бывшим сделать.
("Оды" III, 29, 29-30, 41- 48; перевод Н. С. Гинцбурга)

На судьбу полагаться нельзя, нельзя надеяться на прочность счастья, надо всегда быть готовым к любым переменам. Поэтому Гораций охотно использует образ Фортуны и образ урны, из которой падают жребии; Фортуна капризна, - беспристрастна только смерть:

Судьба венец с тебя срывает,
Чтобы, ликуя, венчать другого.
("Оды", I, 34, 15-16; перевод А. Я. Семенова-Τян-Шанского)

Фортуна рада злую игру играть,
С упорством диким тешить жестокий нрав:
То мне даруя благосклонно
Почести шаткие, то - другому.
("Оды", III, 29, 49-52)

Но без пристрастья жребьем решает Смерть
Судьбу и знатных и ничтожных:
Выкинет урна любое имя.
("Оды", III, 1, 14-16; переводы Я. С. Гинцбурга)

Наслаждаясь природой, любовью, красотой, надо все время помнить недолговечность всех благ.

...Юность нарядная
С красою вместе быстро уносится,
И старость высохшая гонит
Резвость любви, как и сон беспечный.
В цветах весенних вечной нет прелести;
Сияет разно лик луны пламенный.
Зачем же душу ты терзаешь
Думой, что ей не под силу будет?
("Оды", II, 11, 5-12; перевод Г. Ф. Церетели)

Образ "бледной смерти" (pallida mors; I, 4, 13-17), которая одинаково входит "в лачуги бедных и в царей чертоги", всегда стоит на заднем фоне самых, казалось бы, жизнерадостных стихотворений Горация. К теме неминуемой и неожиданной смерти он возвращается постоянно;

Ведь ты оставишь эти угодия,
Что Тибр волнами моет янтарными,
И дом с поместьем, и богатством
Всем завладеет твоим наследник.
("Оды", II, 3, 18-21)

Знает ли кто, подарят ли нам боги хоть день на придачу
К жизни, уже прожитой?...
Ни красноречье тебя, ни твое благочестье, ни знатность
К жизни, Торкват, не вернут.
("Оды", IV, 7, 17-18, 23-24; переводы А. Я. Семенова-Тян-Шанского)

Для этой избитой темы, сотни раз разрабатывавшейся в греческой лирике, эпиграммах, элегиях, Гораций каждый раз умеет найти новые, трогательные слова и образы: мы должны

Покинуть землю, дом и любезную
Жену, и сколько б ты ни растил дерев,
Недолговечному владыке
Лишь кипарис провожатым будет.
("Оды", II, 14, 21-24; перевод Ф. Е. Корта)

Именно в своих высказываниях о жизни и смерти, больше чем где-либо, Гораций выполняет ту задачу поэзии, которую он называет особенно трудной - "общеизвестное сказать по-своему" (proprie communia dicere; "Наука поэзии", 128).
В стихах Горация часто встречаются имена богов, он то обращается к ним с мольбой, то благодарит их за помощь. Но фигуры отдельных богов являются только традиционным литературным украшением; так, например, он просит Венеру смягчить сердце жестокой девушки, Аполлона - даровать ему мирную старость и утешение в Поэзии и т. п. В Юпитере для Горация олицетворяется общий миропорядок. Тем не менее какие-то черты суеверия и вера в возможность знамений и чудес заметны и в одах. Едва ли можно толковать только как формальный прием слова Горация о его испуге при ударе грома из ясного неба и его решении отныне больше чтить Юпитера (I, 34) или его оду к Меценату (II, 17), где он говорит о влиянии созвездий на судьбу их обоих. Едва ли он верил в подземное царство, суд Миноса и ладью Харона (IV, 7) в буквальном смысле, но какое-то чувство жути перед тем неведомым, что ожидает его после смерти, он все же испытывал, и это чувство нередко преодолевало его эпикурейский рационализм.
Таким же мастером слова, как в изображении темы жизни, смерти и судьбы, является Гораций и в излюбленной им теме любовного счастья. Женские имена, явно вымышленные, преимущественно эллинизированные (Лалага, Кинара, Хлоя, Пирра, Гликера, Фолоя, Филлида и т. п.) пестрят в его стихотворениях, сменяясь одно другим. Однако ни тех жгучих чувств, которые отражены в коротеньких дистихах Катулла, ни той немного сентиментальной нежности, с которой Тибулл воспевал Делию, в любовных стихотворениях Горация нет и следа. Хотя он не раз говорит, что он "сгорает", что он желает своему счастливому сопернику тех же страданий, какие перенес он сам, - ни огня, ни страданий в его изящных, очаровательных по музыкальности и по подбору слов любовных одах не чувствуется.
Наиболее, пожалуй, искренне лиричным можно считать его знаменитое стихотворение-диалог между Лидией и самим поэтом, которые прежде любили друг друга, но потом разошлись; однако старая любовь победила, и они снова вместе (III, 9).
С большой художественной силой и выразительностью Гораций рисует природу. Он изображает летний полдень -

С бредущим вяло стадом уж в тень спеша,
Пастух усталый ищет ручей в кустах
Косматого Сильвана; смолкнул
Брег, ветерок перелетный замер.
("Оды", III, 29, 21-24; перевод Н. С. Гинцбурга)

наступление осени -

...Ведь завтра листьями
Устелет рощу, а берег травами
Увядшими ненастный ветер.
Если не ложно накаркал ворон.
("Оды", III, 17, 9-12)

суровую зиму -

Смогри: глубоким снегом засыпанный
Соракт белеет, и отягченные
Леса с трудом стоят, а реки
Скованы прочно морозом лютым.
("Оды", I, 9, 1-4; перевод А. П. Семенова-Тян-Шанского)

Сам Гораций хорошо понимал, что его заслуги перед латинским языком и литературой - весьма значительны. Его поэтическое творчество было большим, серьезным и тщательным трудом, и он заслуженно гордился этим. Выпуская в свет первый сборник од в три книги, он в 1-й оде говорит еще довольно скромно о своей задаче, как лирического поэта: его обычно радует общение с музами Эвтерпой и Полигимнией, но он будет горд, если Меценат признает его лирическим поэтом (I, 1). В заключительном стихотворении II книги (ода 20) Гораций уже описывает свое перевоплощение в поющего лебедя, который пронесется но всему миру до гипербореев и Колхиды. В последней же оде III книги, знаменитом "Памятнике", Гораций выражает полную уверенность в том, что его слава будет жить, пока будет стоять Рим. Эту же мысль он еще раз повторяет в IV книге (ода 9):

Поверь, погибнуть рок не судил словам,
Что я, рожденный там, где шумит Ауфид,
С досель неведомым искусством
Складывал в песни под звуки лиры.
("Оды", IV, 9, 1-4; перевод Н. С. Гинцбурга)

Из этих слов видно, что Гораций, признававший себя в своих первых произведениях - сатирах последователем комиков и Луцилия, а не поэтом, в области лирической поэзии считал себя новатором. На первый взгляд может показаться, что это его мнение недостаточно обосновано: до него писал лирические стихи не только Катулл, по лирическому дарованию стоявший выше его, но и Корнелий Галл, и ряд не дошедших до нас, но известных в свое время поэтов. Однако вся эта группа поэтов, так называемых неотериков, примыкала к поэтам эллинистического времени - Феокриту, Каллимаху и даже вычурному Эвфориону. Гораций же избрал своими образцами древнегреческих лириков - Архилоха, Сапфо, Алкея, Анакреонта, Мимнерма; с глубоким уважением он говорит и о Пиндаре, считая себя самого недостойным подражать ему. Его хорическую лирику он воспроизводить не решался, но всю ритмическую сторону Пиндара и мелических поэтов он изучил тщательным образом. Первая книга его од - в известной степени метрико-ритмический эксперимент: в ней он пробует, чередуя их между собою, десять различных типов строф (все пять Асклепиадовых, две сапфических, две Архилоховых и Алкееву строфу, которую он впоследствии предпочитает всем другим); во всех дальнейших книгах он прибавляет еще только две новых строфы (ионическую, III, 22 и вторую Архилохову, IV, 7).
Воспроизводя в латинском стихе ритмические формы греческого стиха, Гораций и во многих других отношениях примыкает к своим греческим образцам. Он охотно, использует "общие места" греческой поэзии; например, о том, что страсть к мореплаванию есть преступление против богов, отделивших одну землю от другой морями (I, 3, 21), о различии вкусов и интересов людей (I, 1) или о том, что поэты необходимы, как певцы подвигов героев, которые без них были бы забыты. Греческие мифы и имена греческих героев переполняют стихотворения Горация, иногда даже излишне загромождая их. В этой черте, как и во многом другом, нашла свое выражение та глубокая и искренняя любовь Горация, которой он был верен всю жизнь, - любовь к греческой поэзии.


[1] К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. XXIII, стр. 300.

4. "ЮБИЛЕЙНЫЙ ГИМН"

Тот же характер, что и официальные оды III и IV книг, носит "Юбилейный гимн" (Carmen saeculare), сочиненный Горацием по личному желанию Августа. В 17 г. до н. э. Август, достигший к этому времени полновластия и уверенный в его прочности, решил с особой пышностью справить государственное празднество - годовщину основания Рима. Это празднество было учреждено, по одним сведениям, Нумой, по другим - Валерием Попликолой; по всей вероятности, обе эти даты легендарны, и учреждение его следует относить уже к эпохе расцвета Республики. Как говорит Гораций и как известно и из других источников, оно совершалось раз в 110 лет (undenos decies per annos; "Юбилейный гимн", 21); после Августа подобное торжество опять через 110 лет праздновал Домициан в 93 г. н. э., хотя Август, по утверждению императора Клавдия, знатока древнеримских обычаев, устроил свое празднество слишком рано (Светоний, "Клавдий", 21, "Домициан", 4).
Празднество продолжалось три дня по строго определенному сложному ритуалу. Третий день был посвящен Аполлону и Диане; именно в этот день гимн, написанный Горацием, был исполнен двумя хорами подростков - мальчиков и девочек из видных семейств; каждый хор состоял из двадцати семи человек.
Сочинение гимна для такого общегосударственного торжества было большой честью, и стареющий поэт постарался оправдать доверие Августа к его таланту. Гимн, написанный малым сапфическим стихом, отличается благозвучием и стройностью композиции. Он начинается и заканчивается обращением к Аполлону и Диане и распадается на две части, между которыми вставлена еще одна строфа с мольбой к этим богам. По своему содержанию обе части гимна связаны между собой тем, что в первой испрашивается для Рима материальное благополучие - богатые урожаи и прирост населения, во второй воспевается моральное возрождение государства под властью Августа. Поэтому в первую часть включено обращение к Церере и к Илифии, богине, помогающей деторождению, а во второй говорится о том, что теперь на землю возвращаются "Верность, Мир, Честь, прежняя Стыдливость и дотоле презираемая Доблесть" (ст. 57-60).
Все эти мысли являются основными принципами официальной программы Августа, усердным провозвестником которой был Гораций; не забыта Горацием и та черта политики принцепса, которую Август, следуя примеру Юлия Цезаря, любил подчеркивать, - милосердие к побежденным врагам (clarus Anchisae Venerisque sanguis... iacentem lenis in hostem - ст. 50-51).
В 1890 г. при раскопках в Риме было найдено подробное описание данного празднества с упоминанием имени Горация, сочинившего гимн для хора.


5. "ПОСЛАНИЯ" И "НАУКА ПОЭЗИИ"

После выпуска в свет первых трех книг од поэт перешел к сочинению произведений в жанре, близком к "Сатирам", а именно к "Посланиям": они написаны, как и "Сатиры", гексаметром и затрагивают почти тот же круг тем, который был отражен в "Сатирах". Основное формальное различие между "Сатирами" и "Посланиями" заключается в том, что послания адресованы определенным лицам, из сатир же только две (I, 1 и 6) обращены к Меценату. Некоторые из "Посланий", по всей вероятности, действительно являются письмами в стихотворной форме к лицам, упоминаемым в начале того или иного послания. Таково, например, 3-е послание I книги, в котором Гораций расспрашивает одного из приближенных Тиберия, Юлия Флора, как поживают и какими литературными трудами заняты его римские друзья; возможно, однако, что и это послание является искусно замаскированным критическим отзывом о нескольких современных поэтах. Также и в 15-м послании Гораций, которому врачи посоветовали ехать не в Вайи, а на другой "курорт", расспрашивает своего адресата, Валу, о том, как туда проехать и как там живется, иронизируя над своими гастрономическими интересами, мало гармонирующими с его обычной проповедью умеренности. К пригодности правил умеренности для себя лично Гораций стал, по-видимому, относиться в позднем возрасте несколько скептически:

...Если средств у меня не хватает,
Бедной я жизни покой хвалю, среди скудости твердый;
Если же лучше, жирней мне кусок попадает, то я же
"Мудры лишь вы, - говорю, - и живете, как следует, только
Вы, что всем напоказ свои деньги пустили на виллы" [1].
(Послания", I, 15, 42-46)

Девятое послание I книги, вероятно, является настоящим рекомендательным письмом к Тиберию для некоего Септимия, долго пристававшего к Горацию с просьбой ввести его к "сильным мира", как тот навязчивый поэт, на которого Горацию жаловался в 9-й сатире I книги. Зная нелюдимый и недоверчивый характер Тиберия, Гораций пишет в очень сдержанном тоне и даже упрекает себя в дерзости, "свойственной горожанам" (frontis ad urbanae descendi praemia; ст. 11). Но он, несомненно, предполагает, что Тиберий будет польщен тем, что Гораций обращается к нему со специальным посланием; не забывает Гораций упомянуть и о том, что все считают его "близким другом" Тиберия, хотя он сам в этом не так уж уверен. В этом послании Гораций показывает себя настоящим придворным.
Ряд посланий посвящен столь любимой Горацием теме - воспеванию прелестей деревенской жизни; изящный талант Горация находит для этой, бесконечно избитой темы, если не совсем новые, то во всяком случае приятные краски. Он шутливо сравнивает красоты и удобства римской жизни с прелестью деревни:

Разве вода, что прорвать свинцовые трубы стремится,
Чище воды, что в ручьях торопливо сбегает с журчаньем?
("Послания", I, 10, 20-21)

Ведь в городе между домами и колоннами стараются сажать деревья, строят дома на местах, откуда открывается красивый вид, - в деревне же все это можно найти без труда. С любовью он описывает свое поместье и в послании 16-м I книги, называя его

Милый такой уголок и, если мне веришь, прелестный.
("Послания", I, 16, 16)

Этой же темы он касается и в послании (вероятно, фиктивном) к своему управляющему, "вилику", который стремится в Рим и скучает в деревне (I, 14, 42). Непостоянство людей, их вечное недовольство и различие их вкусов - постоянная тема наблюдений и насмешек Горация. Он смеется не только над теми, кто стремится, как и он сам, то в Рим, то в деревню, но и над теми, кто предпринимает далекие путешествия, чтобы развлечься и насладиться красотой чужих стран. Так, он с насмешкой спрашивает некого Буллатия, посетившего Малую Азию:

Как показались тебе, Буллатий мой, Хиос и славный
Лесбос и Самос-краса, и Сарды, Креза столица,
Смирна, - а как Колофон? Достойны они своей славы,
Или невзрачны они перед Тибром и Марсовым полем?
(Послания", I, 11, 1-4)

Гораций заканчивает это послание, как всегда, моральным выводом:

В Риме заочно пускай хвалят Самос, и Хиос, и Родос...
Если заботы от нас отгоняет не местность с открытым
Видом на моря простор, а лишь разум и мудрость, то ясно:
Только ведь небо меняет, не душу - кто за морс едет.
Праздная нас суета всех томит: на судах, на квадригах
Мчимся за счастием мы, - между тем оно здесь под рукою.
("Послания", I, 11, 21, 25-29).

Таким образом, цель "Посланий", как и "Сатир", по большей части не сообщение, как в подлинных письмах, а морализация, поучение. Вследствие этого они не только по форме, но и по содержанию нередко совпадают с сатирами. Так, послание 16, начинающееся идиллическим описанием поместья, переходит в сатирическое изображение "честного человека" (vir bonus), который, принося жертву Янусу или Аполлону, в то же время молится богине Лаверне, покровительнице воров, прося ее прикрыть его жульнические проделки. Идиллия, с которой начинается послание 10, тоже переходит в насмешки над людьми, одолеваемыми жаждой богатства: Гораций и им дает совет быть всегда довольными своей судьбой. Такие же повторяющиеся сентенции ходячей морали встречаются во всех посланиях I книги: в послании 1 (о стремлении к доблести, а не к богатству), в послании 2 (против жадности и гнева), в послании 6 (против жадности и честолюбия[2] и против обжорства), в послании 17 (об умеренности).
Многие литературные приемы "Посланий" совпадают с "Сатирами": Гораций охотно включает в них басни (о коне и олене - I. 10, 36-39; о лисе и льве - I, 1, 75-78; о загостившейся мыши - 1, 7, 29-34), исторические и мифологические примеры (о богаче Лукулле - I, 6, 40-46; сравнения с героями поэм Гомера - I, 2, 10-30) и бытовые рассказы и картины. Так, например, длинный рассказ в 7-м послании о том, как глашатай Мена, живший спокойно и приятно, вконец измучился, получив в подарок имение -

Чуть не умрет от работы, от алчности старясь до срока.
("Послания", I, 7, 86)

Забавную бытовую картинку рисует Гораций в послании 18 - к молодому Лоллию, которого он порицает за ребяческую игру в войну, между тем как он уже побывал на настоящей войне и отличается в маневрах на Марсовом поле:

...Но порой в именье отца ты играешь:
В лодки садятся войска из отроков, будто враждебных,
Ты - предводителем; вновь при Акции битва ведется;
Брат твой - противник, а пруд - море Адрия; вплоть до того, как
Ветвью из вас одного, примчась, увенчает Победа.
("Послания", I, 18, 60-64)

При основном сходстве "Посланий" с "Сатирами" среди первых имеется одно послание (I, 5), совпадающее по содержанию с теми одами, в которых Гораций приглашает кого-либо из своих друзей к себе на пирушку. Он хочет весело отпраздновать день рождения Августа и соблазняет своего приятеля, юриста Торквата, хорошим вином, обществом близких друзей и задушевным разговором -

...В круг надежных друзей чтоб не втерся
Гость такой, что слова за порог выносил бы...
("Послания", I, 5,25-26)

Таким образом, разнообразие тем, переход внутри одного стихотворения от одной темы к другой, иногда недостаточно обоснованный (например, в посланиях 2, 16), - все эти черты сближают "Послания" с "Сатирами". Разница между той и другой группой стихотворений заключается не в форме и не в тематике, а в том, так сказать, душевном тоне, психологической окраске, которая господствует здесь и там. В "Сатирах" Гораций критикует и поучает, будучи полностью уверен в своем праве поучать других и в правильности своих поучений. В "Посланиях" же во всем, что он говорит, часто прорываются ноты скептицизма, разочарования и утомления; он не столько доволен жизнью, сколько убеждает себя в том, что он должен быть ею доволен.
Скептическое настроение Горация в первую очередь коснулось его отношения к философии. Он, правда, по-прежнему говорит о своей любви к ней и с радостью вспоминает годы своего учения в Афинах, изображает себя подчас философом, удалившимся от мира.

Я, что избрал себе встарь Афины спокойные, ум свой
Целых семь лет отдавал лишь наукам, состарился, думы
В книги вперив, - я хожу молчаливее статуи часто,
Смех возбуждая в народе.
("Послания", II, 2, 81-84)

Он жалуется на то, что его образ жизни мешает ему заняться философией:

Истина в чем и добро, я ищу, и тому весь отдался...
...Лениво течет для меня безотрадное время
То, что мешает моей мечте и решенью заняться
Тем, что равно беднякам и богатым полезно, что вредно
Детям и старцам равно.
("Послания", J, 1, 22, 23-26)

Однако любимая этическая философия уже не полностью удовлетворяет Горация; неспособность примкнуть к учению какой-либо одной философской школы начинает его тяготить, индивидуализм и желание полной самостоятельности заставляют его чувствовать себя одиноким. Его известное выражение, ставшее поговоркой, - iurare in verba magistri (повторять каждое слово за учителем) - включено в довольно горькую самокритику:

Спросишь, пожалуй, кто мной руководит и школы какой я:
Клятвы слова повторять за учителем не присужденный,
Всюду я гостем примчусь, куда б ни загнала погода.
То я, отдавшись делам, погружаюсь в житейские волны -
Доблести истинный страж, ее непреклонный сопутпик;
То незаметно опять к наставленьям скачусь Аристиппа.
("Послания", I, 2, 13-18)

То эклектическое смешение эпикуреизма и стоицизма, которым Гораций удовлетворялся в более молодые годы, перестало служить ему утешением. Явным издевательством над стоическим идеалом "мудреца" звучит конец того же 1-го послания I книги:

Словом, мудрец - одного лишь Юпитера ниже: богат он,
Волен, в почете, красив, наконец, он и царь над царями,
Он и здоров, как никто, - разве насморк противный пристанет.
("Послания", 1, 106-108)

Не только над стоическим учением, над которым Гораций всегда был склонен подшутить за его слишком абсолютный характер, насмехается он в "Посланиях", - от Горация достается и эпикуреизму с его слишком квиетическим отношением к жизни. Гораций высказывает остроумное мнение, что человек, чересчур боящийся и избегающий богатств и почестей, также в известной степени зависит от них; т. е. он обращает на них слишком много внимания, как и тот, кто их жаждет; однако и состояние полной "атараксии" Гораций рекомендует своему другу Нумицию тоже не вполне уверенно, а только как возможное предположение.

Сделать, Нумиций, себя безмятежным и так оставаться
Средство, пожалуй, одно только есть - "ничему не дивиться".
("Послания", I, 6, 1-2)

Гораций, видимо, колеблется между разными философскими направлениями, уже не гордясь своей самобытностью, а страдая от своей нерешительности. Основателя гедонистического учения Аристиппа он все же ценит очень высоко и посвящает большой и горячо написанный экскурс защите его от обвинения в заискивании перед царями. Этот вопрос был особенно болезненным для Горация: ведь и он проповедовал всю жизнь скромность и умеренность, и он, как Аристипп, всю жизнь знался с богачами и вельможами; поэтому, противопоставляя самостоятельного, оригинального, свободомыслящего Аристиппа упрямым и ограниченным, по его мнению, киникам, Гораций доказывает, что

Шло к Аристиппу любое житье, положенье и дело.
("Послания", I, 17, 23)

Киник же, сохраняя свою суровую добродетель, будет "убегать от тканой в Милете хламиды, пуще боясь, чем змеи иль собаки". Уметь с одинаковым достоинством нести и бедность, и богатство, утверждает Гораций, - большая доблесть, чем прятаться в намеренной нищете...

...Ибо тот [3] устрашился
Ноши, что слабой душе непосильна и слабому телу:
Этот же взял и несет. Или доблесть - пустое лишь слово,
Или же опытный муж вправе славы искать и награды.
("Послания", 17, 39-42)

Нельзя не заметить, что эти доказательства весьма софистичны и являются самооправданием Горация, который иногда больно чувствовал свое зависимое положение. Несомненно, спокойное перенесение неприятностей требует известной твердости на всех ступенях общественной лестницы, но считать "доблестью" уменье "нести ношу" материального благополучия все же едва ли возможно. Гораций сам хорошо сознавал это и написал на себя и на поэта Альбия Тибулла довольно злую эпиграмму в виде любезного послания. Спросив Тибулла, пишет ли он стихи или "таскается по лесам", размышляя о том, "что достойно мудреца и хорошего человека", - обычное занятие самого Горация, - он говорит, что у Тибулла ведь есть все, чего может пожелать "любящая кормилица милому питомцу", - красота, состояние, здоровье и т. д.
Однако именно то, что пожелание всех этих благ приписывается "мамке", которая только их и ценит, раскрывает сатирический характер этого стихотворения. В качестве же подлинного утешения и блага Гораций изображает то, что обычно пугает людей, а именно - что каждый день может оказаться последним; и этот неожиданный час будет желанным (grata). Такой пессимистический вывод заканчивается еще более злой насмешкой над самим собой:

Можешь увидеть меня с лоснящейся кожею, жирным,
В стаде свиней Эпикура, когда посмеяться захочешь.
("Послания", I, 4, 16 -16)

Этим посланием Гораций осуждает эпикурейское наслаждение жизнью так же, как в других посланиях он высмеял стоическую мудрость и киническое отречение от жизненных благ. Правильнее всего Гораций характеризовал свое отношение к философским системам в этот период жизни как непрерывное метание от одной крайности к другой.

...А что, как воюет мой разум с собою:
Брезгуем тем, что искал, что недавно отринул, вновь ищет;
Вечно кипит, расходясь со всеми порядками жизни;
Рушит иль строит; то вдруг заменяет квадратное круглым.
("Послания", I, 1, 97-100)

Уже из приведенных высказываний Горация на философские темы видно, что "Послания" содержат в себе много автобиографических моментов. И действительно, "Послания" Горация местами гораздо "лиричнее", чем его лирические оды; ни в каких своих произведениях он не говорит так много и так искренно о себе, как в "Посланиях". Из ряда высказываний, рассеянных в различных посланиях, видно, что Горация многое тяготило в эти, уже немолодые годы его жизни. Его, видимо, нередко вызывали в Рим по разным поводам; и он жалуется на то, что в Рим его "тащат ненавистные дела" (trahunt invisa negotia Romam; I, 14, 17). В обстановке Рима, которую Гораций описывает с юмором, ни думать, ни работать нельзя - то иди в суд, то навещай друзей, то выслушивай чужие стихи; на улицах царят шум и суета -

То поднимает, крутясь, там ворот бревно или камень;
Вьется средь грузных телег похоронное шествие грустно;
Мчится вдруг бешеный пес иль свинья вся в грязи пробегает,
Вот ты иди и слагай про себя сладкозвучные песни...
("Послания", II, 2, 73-76)

Но как ни бранит Гораций Рим, без него он все же жить не может и печально сознается:

Вредного всё я ищу; избегаю того, что полезно.
В Риме я Тибура жажду, а в Тибуре - ветреник - Рима.
("Послания", I, 8, 11-12)

Все чаще встречаются в "Посланиях" упоминания о необходимости заботиться о здоровье и о наступающей старости. Как будто на эту же тему о неумолимо уходящих годах и неминуемой смерти Гораций не раз говорил и в одах; но мысль о жизни и смерти была для него в то время именно только мыслью, а не личным непосредственным ощущением скорого конца; в "Посланиях" он, правда, тоже иногда использует те же выражения и даже те же образы, что и в одах:

Польза какая в амбарах, в земле, иль прибавить к калабрским
Выгон луканский, когда и большое и малое косит
Рок безразлично: его ведь и золотом ты не умолишь.
("Послания", II, 2, 17 7-179) .

..Пускай и дорога
Аппия знает тебя, и зрит колоннада Агриппы, -
Все ж остается идти, куда Нума и Анк удалились.
("Послания", I, 6, 26-2 7)

Однако наряду с этими общими сентенциями Гораций не раз говорит и о самом себе, причем упоминает даже о своей наружности:

Прежде мне были к лицу и тонкие тоги, и кудри
С блеском, и хищной Кинаре я нравиться мог без подарков;
Пил я с полудня уже прозрачную влагу фалерна.
Ныне же скромно я ем и сплю на траве у потока;
Стыдно не прежних забав, а того, что забав я не бросил.
("Послания", I, 14, 32-36)

Годы бегут и у нас одно за другим похищают:
Отняли шутки, румянец, пирушки, любви шаловливость;
Вырвать теперь и стихи уж хотят: что писать мне велишь ты?
("Послания", II, 2, 66-67)

Оглядываясь на свою жизнь, Гораций в "Посланиях" подводит итог своей тридцатилетней дружбе с Меценатом. Покровительство всесильного богача, вначале только льстившее Горацию [4], перешло в дружбу, в которой Гораций, более образованный и талантливый, мало-помалу стал, по-видимому, играть первую роль. Уже в одах Гораций, приглашая Мецената к себе, говорит с ним как приятель, а не подчиненный, более бедный, но равный. В известной оде (II, 17) Гораций даже в тоне некоторого превосходства успокаивает Мецената, боявшегося смерти, тем, что они умрут вместе; его предсказание сбылось, он пережил Мецената только на два месяца. В "Посланиях" отражен последний, наименее приятный для Горация период дружбы с Меценатом; оба старели - Гораций все более любил свой покой, а Меценат, очевидно, все более требовал внимания и уважения к себе и беспрекословного выполнения своих желаний. Поэтому, следуя долгу дружбы и благодарности и открывая I книгу "Посланий" стихотворением, посвященным Меценату, Гораций тут же предупреждает, что это - последние его стихотворения и что напрасно Меценат хочет снова "включить его в прежнюю игру" (iterurn me antiquo includere ludo; I, 1, 3). В 7-м послании той же книги, опять обращенном к Меценату, он украшает благозвучными стихами свой отказ вернуться в Рим до будущей весны (послание написано летом), выговаривая себе право провести всю зиму спокойно у моря. Впервые Гораций говорит о подарках Мецената с некоторым раздражением, указывая, что он, хотя и неохотно, все же решил бы вернуть подаренное имение, если оно начнет стеснять его свободу, а не доставлять ему радость. Явная обида Горация на Мецената звучит в 19-м послании I книги, вызванном, по-видимому, тем, что Меценат выразил свое недовольство недостаточно широкой известностью Горация, а также тем, что покровительствуемый им поэт подражал греческим лирикам. Это недовольство могло быть вызвано политическими тенденциями Августа, все настойчивее пропагандировавшего древнюю доблесть и идею национального превосходства римлян. Гораций в раздраженном тоне объясняет Меценату, в чем именно он подражал грекам, и доказывает, что он совершенно самобытный писатель, но для немногих ценителей, что он ищет успеха не у толпы и не желает ни перед кем заискивать, "обходя школы грамматиков". Здесь опять-таки сказался крайний индивидуализм Горация, его желание поставить себя в особое положение в литературе и в среде читателей.
У Горация один раз вырвались слова, свидетельствующие о горьком осадке, оставшемся от дружбы с человеком, не равным ему по положению и по богатству:

Сладко - неопытный мнит - угождение сильному другу,
В опытном - будит то страх. Пока в море открытом корабль твой,
Будь начеку; изменясь, не унес бы назад тебя ветер.
("Послания", I, 18, 86-88)

Стареющего поэта стала утомлять эта необходимость всегда "быть начеку".
Первую книгу "Посланий" Гораций, видимо, хотел, как и сказал, сделать последним своим поэтическим сочинением; в 18-м послании он высказал свои последние желания:

Будет пускай у меня, что уж есть, даже меньше, и пусть бы
Прожил я век остальной, как хочу, коль продлят его боги;
Был бы лишь добрый запас мне и книг, и провизии на год,
Чтоб суеты я не знал, неуверенный в часе ближайшем...
("Послания", I, 18, 107-110)

Заключительное же послание (20) обращено к самой книге посланий: книга, по словам Горация, хочет выйти в свет, а поэт отговаривает ее; ведь только сперва, пока она молода, ею будут восхищаться, а потом ее захватает толпа, зачитают в школах дети. Но эти предупреждения служат только введением к оригинальному автопортрету Горация, отнюдь не свидетельствующему о том свойстве, о котором Гораций так часто говорит - о скромности:

Ты расскажи, что я - сын отпущенца, при средствах ничтожных
Крылья свои распростер, по сравненью с гнездом, непомерно:
Род мой насколько умалишь, настолько умножишь ты доблесть;
Первым я Рима мужам на войне полюбился и дома;
Малого роста, седой преждевременно, падкий до солнца,
Гневаться скорый, однако легко умиряться способный.
("Послания", I, 20, 20-26)

Но этой книге, законченной Горацием, по его словам, на 45 году жизни, т. е. в 21 г. до н. э., не пришлось стать его последней книгой. До выхода в свет последнего произведения, IV книги од, он написал еще три больших послания, которые содержат в себе уже сравнительно мало личных, автобиографических высказываний, а представляют собою теоретико-литературные трактаты. Первый адресован самому Августу, по-видимому, согласно желанию, выраженному принцепсом; второй - тому же Юлию Флору, к которому написано 3-е послание I книги; третий ("Наука поэзии") - аристократическому семейству Пизонов, отцу и двум сыновьям, очевидно, интересовавшимся литературой. Характеристику же Горация дополняют заключительные стихи посланий к Августу и к Флору. В послании к принцепсу Гораций - уже не в первый раз - отказывается писать эпическую поэму о подвигах Августа; очевидно, Август (возможно, после смерти Вергилия) опять выражал это желание. Горацию опять пришлось говорить, что

...Не терпит Маленьких песен величье твое; запрещает мне совесть
Труд на себя возложить, что исполнить откажутся силы.
("Послания", II, 1, 267-269)

Второе же послание кончается опять-таки уже не раз повторенной Горацием похвалой "золотой середине", раскаянием во многих своих недостатках, в тщеславии, в страхе смерти, во вспыльчивости и, что совершенно неожиданно после стольких лет изучения философии, в вере "в сны, наваждения магов, явленья природы, волшебниц, призрак ночной, чудеса фессалийцев". Суеверия его молодых лет, не оставившие следов ни в одах, ни в I книге "Посланий", очевидно, опять стали мучить Горация с приближением старости; и, чувствуя себя неисправимым, Гораций заканчивает послание к Флору печальными словами, обращенными не к Флору, а к себе:

Вдоволь уж ты поиграл, и вдоволь поел ты и выпил:
Время тебе уходить...
("Послания", II, 2, 214-216)

В своих посланиях к Августу и к Флору и в "Науке поэзии" Гораций старается охватить очень широкий круг вопросов теории литературы и дать на каждый из них ясный ответ. Несмотря на то, что он ведет свое изложение не в систематической форме научного трактата, а в форме беседы, и поэтому нередко переходы его от одной темы к другой бывают несколько неожиданны, все же основные теоретические вопросы в его постановке сводятся к следующему: какими данными должен обладать тот, кто хочет быть поэтом; какова задача поэта; каким требованиям должно отвечать хорошее литературное произведение и какими средствами это достигается; в какой мере можно и в какой нельзя использовать то, что сделано предшественниками, и, наконец, как пользоваться тем материалом, из которого строится литературное произведение, т. е. словами. Менее всего внимания уделяет Гораций чисто метрической стороне стихотворения, ограничиваясь разъяснением употребления ямба и спондея в стихе драмы ("Наука поэзии", 251-262). Сам Гораций определяет свою задачу так:

Я открою другим, что творит и питает поэта,
Что прилично, что нет, в чем искусство и в чем заблужденье.
("Наука поэзии", 30 7-308)

На вопрос о соотношении природного дарования и "искусства", т. е. тщательной работы над художественной стороной произведения, Гораций отвечает с полным убеждением: необходимо и то, и другое в равной мере и в полном согласии между собой (ст. 408-411). Едва ли Гораций, совершенно уверенный в правильности своего ответа, мог предполагать, сколько раз еще будет ставиться и решаться в теории литературы этот самый вопрос о соотношении ingenium (таланта) и ars (мастерства), но, очевидно, он обсуждался уже и во времена Горация, потому, что Гораций не раз издевается над поэтом, полагающим, что нужен только поэтический восторг для того, чтобы писать стихи, и обвиняет философа Демокрита в распространении этого ложного мнения:

Так как учил Демокрит, что жалко искусство в сравненье
С даром природы, и тем здравомыслящих выгнал поэтов
Он с Геликона, то многие бороду стричь перестали,
Также и ногти, людей избегают и в бани не ходят.
("Наука поэзии", 295-298)

Еще в 19-м послании I книги Гораций подшучивал над теорией, что поэт должен творить в опьянении и поэтому

Стали с утра уж вином попахивать нежные музы,
("Послания", I, 19, 5)

a поэты стали пьянствовать целыми ночами.
Задачи подлинного поэта очень трудны и широки. Не обладая достаточным талантом, говорит Гораций, за поэзию и браться не стоит; в практических делах терпима даже посредственность, в поэзии - она недопустима ("Наука поэзии", 372-385). Поэт должен не только обладать талантом, "божественной жилкой", не только трудиться над своим произведением, но много знать, для того чтобы он имел, что сказать.

Ибо лишь знание есть родник и начало писанья [5].
("Наука поэзии", 309)

Знанию же могут научить философские сочинения (по выражению Горация, Socraticae chartae, "а слова вслед за мыслью придут уж сами собою".
Таким образом, Гораций, 150 лет спустя, почти сходится в своих советах с Катоном Старшим, говорившим: "Знай дело, а слова придут". Именно поэтому Гораций вступает в борьбу не только с теми, кто не заботится о красоте своих творений и выпускает их в свет спешно, не приложив к ним достаточного старания, но и с теми, кто, напротив, заботится только об их красоте. По-видимому, именно такими он считал группу поэтов-неотериков, поклонников эллинистической литературы, изящной, но, на его взгляд, мало содержательной. Перед поэтом Гораций ставит более высокие задачи:

Нет, красоты для поэм недостаточно; пусть будут нежны,
Пусть они душу того, кто их слышит, влекут за собою.
("Наука поэзии", 98-100)

Кажется мне, что искусно писатель идет по канату,
Если он грудь мне теснит волненьем, то гнев вызывает,
То его снова смягчит, то вымыслом в ужас повергнет,
Словно волшебник, меня переносит в Афины иль в Фивы.
("Послания", II, 1, 210-213)

Тщательность работы над поэтическим произведением требует упорной самокритики и критики; поэтому Гораций дает писателям остроумные советы, как отличать честных и надежных критиков от льстецов ("Наука поэзии", 420-452 и "Послания", II, 2, 88-110), и рассказывает анекдот о юристе и ораторе, напоминающий басню о кукушке и петухе.
Однако Гораций не ограничивается одними общими требованиями, предъявляемыми к поэтическому произведению; он указывает на те средства, какими они могут быть достигнуты. В произведении должна господствовать гармония, полная соразмерность; поэт должен выбирать себе тему по своим силам и своему вкусу ("Наука поэзии", 40-45); соразмерны между собой должны быть части произведения; эпитеты, описания должны быть помещены там, где они действительно нужны в развитии повествования, а не там, где это почему-то вздумалось автору:

...Описан Дианин алтарь, или резвый источник,
Вьющийся меж цветущих лугов, или Рейн величавый,
Или цветистая радуга на небе мутнодождливом,
Но не у места они.
("Наука поэзии", 16 -19)

Требуя от поэзии содержательности, Гораций указывает причину такого требования: поэзия должна быть полезна обществу. "Всех соберет голоса, кто смешает приятное с полезным, равно и услаждая читателя, и поучая" ("Наука поэзии", 343-344). Чтобы приносить пользу в жизни, поэзия должна верно отображать жизнь: "Ученому подражателю, - говорит Гораций, - я прикажу оглядываться на свой образец - на жизнь и нравы" ("Наука поэзии", 317-318). Даже вымысел в поэзии должен быть "к истине близок": "Нельзя же живого вынуть из чрева ребенка, которого Ламия съела" ("Наука поэзии", 346; Ламия - прожорливое чудовище, одна из ателланских масок). Особенно должна заботиться о жизненной правдивости комедия, так как она рассчитана на самую широкую аудиторию. В связи с этим Гораций дает краткую характеристику четырех возрастов, с которой должны считаться поэты, создавая комедийные характеры ("Наука поэзии", 153-178).
Может показаться странным, что при этом Гораций резко обрушивается на характеры Плавта ("Послания", II, 1, 170-176), а заодно - на его метрику и грубую (inurbanum) шутливость ("Наука поэзии", 270- 274). Однако это объясняется полемической целью Горация. Плавта в это время поднимали на щит писатели-архаисты, противники Горация и других поэтов кружка Мецената. Народное римское остроумие Плавта они противопоставляли эллинизированной поэзии времен Августа. Против этих писателей-архаистов и боролся Гораций.
Гораций и в последних посланиях, и в "Науке поэзии" остался тем, кем был всегда, - ярым эллинофилом. Он идеализирует не только греческую литературу, но и греческий народ: вошли в поговорку его стихи.

Греция, взятая в плен, победителей диких пленила,
В Лаций суровый искусства внеся...
("Послания", II, 1, 166-157)

Грекам Муза дала полнозвучное слово и гений,
Им, ни к чему не завистливым, кроме величия славы.
("Наука поэзии", 323-324)

Эти положения, так решительно сформулированные Горацием, передаваясь от поколения к поколению, надолго создали и закрепили ошибочное представление о римской литературе как о бледной копии греческих недосягаемых образцов - представление безусловно ложное. Насколько высокого мнения держится Гораций о греческом литературном наследии, настолько же низко он ценит то, что дошло до него от его предшественников в работе над латинским стихом. В послании к Августу Гораций со странной для него резкостью говорит об излишнем преклонении перед древними латинскими поэтами и негодует на недооценку своих современников. Явным издевательством звучат такие высказывания, как:

Если, как ви́на, стихи время делает лучше, хотел бы
Знать я, который же год сочинению цену поднимет.
Если писатель всего только сто лет назад тому умер,
Должен быть он отнесен к совершенным и древним, иль только
К новым, неценным.
("Послания", II, 1, 34-38)

Тот, кто глядит в календарь и достоинство мерит годами,
Чтит только то, на что смерть святыни печать наложила.
("Послания", II, 1, 48-49)

Я негодую, когда не за то порицают, что грубо
Сложены иль некрасивы стихи, а за то - что-де новы.
("Послания", II, 1, 76-7 7)

Перечисляя ряд древних латинских поэтов, он смеется над тем, что эпитет "ученого" прилагают к Пакувию, а "возвышенного" - к Акцию, над тем, что приравнивают Афрания к Менандру, Плавта к Эпихарму ("Послания", II, 1, 56-58). По мнению Горация, только греческие образцы заслуживают изучения и подражания.
Однако в вопросе о том, до какого предела должно идти это подражание, Гораций очень строг: он считает, что можно и должно учиться у греческих поэтов, как творить, но творить надо самому, не рядясь в чужие перья. От себя он с негодованием отводит в послании к Меценату (I, 19, 22) упрек в подражательности; своему другу Цельсу он советует искать "мыслей своих"

...И не трогать творений
Тех, что уже Аполлон Палатинский в хранилище принял.
("Послания", I, 3, 17)

Но он же советует Пизонам "день и ночь изучать образцовые греков творенья" ("Наука поэзии", 269). Ослепленный своей страстью к греческой литературе, Гораций не оценил по достоинству своих латинских предшественников. Однако красоту того материала, которым пользовались и они, и он сам, он полностью почувствовал; его отзывы о латинском языке и его тонкое понимание жизни слов в языке заставляют забыть его несправедливость по отношению к тем, кто начал трудиться над созданием латинской литературы. Гораций превосходно изобразил процесс словотворчества и развития языка:

Как листы на ветвях изменяются вместе с годами,
И облетают, увянув, - так старость для слов наступает,
Новые крепнут, родясь, и цветут, как мужи молодые.
("Наука поэзии", 60-62)

Гораций понимает и роль хороших писателей для создания литературного языка; они не боятся ни архаизмов, ни неологизмов, а с верным чутьем умеют выбрать и то, и другое.

Тот, кто желает создать по законам искусства поэму,
Должен с доской для письма заимствовать цензора душу,
Все без различья слова, в коих блеска почти не осталось,
Те, что утратили вес, недостойными признаны чести,
Смело он выгонит вон, хоть уходят они неохотно...
Те, что во тьме уж давно для народа, он выроет снова,
Выведет снова на свет много образных слов для предметов;
Встарь понимали их часто Катоны, Цетеги, а ныне
Плесень уродует их, покрывая забвения прахом;
Новые примет слова, что создал родитель - обычай.
("Послания", II, 2, 109 - 119)

Если известное слово, искусно с другим сочетавши,
Сделаешь новым - прекрасно! Но если и новым реченьем
Нужно дотоль неизвестное нечто назвать - то придется
Слово такое найти, что неведомо было Цетегам...
Энний с Катоном ведь новых вещей именами богато
Предков язык наделили; всегда дозволялось, и ныне
Тоже дозволено нам, и всегда дозволено будет
Новое слово ввести, отметивши новою меткой.
("Наука поэзии", 46-49, 56-59)

Для создания совсем новых слов Гораций советует следовать опять-таки греческим образцам, но выражает свою мысль недостаточно ясно. Едва ли его слова можно истолковать в том смысле, что он предлагает вводить слова, буквально заимствованные из греческого языка, - еще в своей молодости он именно· за это порицал Луцилия. Скорее он подразумевает создание составных слов, которыми так богат греческий язык; латинский язык не так легко образует составные слова, но Вергилий, на которого Гораций ссылается именно здесь, в "Энеиде", создал много новых благозвучных "сочетаний из уже существующих в языке слов". Очевидно, от нападок, которым Вергилий, как известно, не раз подвергался за это и при жизни, и после смерти, его и защищает Гораций, одновременно выговаривая право словотворчества и для себя, и для своих современников.
Литературе римского народа, говорит Гораций, предстоит великое будущее. Если бы поэты прилагали больше труда к своим произведениям, то

Доблестью был бы своей и своим знаменитым оружьем
Лаций не более славен, чем речыо своей.
{"Наука поэзии", 289-290)

Несмотря на правильность такой высокой оценки латинского языка, предсказание Горация о великом будущем римской литературы полностью не сбылось. Хотя римские писатели создали и после Горация много прекрасных трудов, все же в области поэзии наивысшим ее достижением остались произведения поэтов августовского века - самого Горация и его ближайших современников.


[1] Цитаты из «Посланий» даны в переводе Н. С. Гинцбурга, из «Науки поэзии» — в переводе М. Дмитриева.
[2] Изображение честолюбца написано остроумно и очень напоминает «Наставление» Квинта Цицерона:

Купим раба, называть имена и толкать нас под левый
Бок, чтобы указывать нам, кому протянуть за прилавок
Руку…
…Обращайся же «батюшка», «братец»,
…Каждого возраст учтя, к родне приобщай всех учтиво.
(«Послания», I, 6, 50–52, 54–55)
[3] Подразумевается киник.
[4] В «Сатирах» он, хотя и отрекается от большой близости к дому Мецената, все же нередко и охотно упоминает о том, что все считают его личным другом Мецената.
[5] Scribendi recte sapere est et principium et fons.

Глава XXVI РИМСКАЯ ЭЛЕГИЯ. ТИБУЛЛ.

Автор: 
Беркова Е.А.

1. РИМСКАЯ ЭЛЕГИЯ

Наряду с поэтами, прославлявшими новый режим и служившими своей поэзией делу создания и укрепления Империи, нам известны и другие, настроенные более или менее оппозиционно к новой власти. Не рискуя открыто критиковать вводимый Августом новый политический режим, эти поэты отходят как бы в сторону от общественных интересов своего времени и выдвигают своим лозунгом служение "чистому искусству". Продолжая традиции эллинистической литературы и имея предшественников в лице римских неотериков, небольшая группа римских поэтов развивает и культивирует особый жанр любовной элегии. Здесь гражданские интересы уступают место интересам отдельной личности, философские и этические проблемы заменяются главным образом такими мотивами, как любовь и связанные с ней переживания. Неудовлетворенность существующим положением вещей уводит поэта-элегика в фантастический мир любовных отношений, которые изображаются в стилизованной форме как субъективные переживания самого поэта.
От классических греческих образцов римскую элегию отличало прежде всего то, что ее тематику в основном составляли эти любовные переживания и что римские элегики образцами для своего творчества брали не классических греческих авторов, а более поздних - александрийцев. Из классических поэтов делалось исключение лишь для Мимнерма, воспевавшего свою возлюбленную Нанно и близкого по самой тематике к любовной элегии. Гораций упоминает, что Мимнерма чрезвычайно высоко ценят его римские поклонники, а Проперций ставит его даже выше Гомера (I, 9, 11).
Жанр любовной элегии сложился задолго до римских элегиков, и его следы можно обнаружить как в греческой эллинистической литературе, так и у более ранних римских поэтов. Хотя не все источники жанра любовной элегии могут быть установлены с безусловной точностью, тем не менее некоторые из них нам известны. Таковыми являются новоаттическая комедия, эротическая эпиграмма и буколическая поэзия.
Прямых данных, указывающих на существование в эллипистичсской поэзии субъективной любовной элегии, подобной той, которую мы находим в Риме, нет; известно лишь, что эллинистическая элегия уже имела в основном эротическое содержание. Так, о выдающемся александрийском поэте Эвфорионе говорилось, например, что он писал наряду с эпиллиями и любовные элегии и что ему подражал первый римский элегик Галл.
На связь римской любовной элегии с александрийской указывает наряду с другими признаками такой литературный прием - объединение ряда элегий вокруг одного какого-либо женского имени. Существовали ли в действительности Лида, Леонтинон и другие женщины, воспетые александрийцами, сказать трудно, но самый факт появления в эллинистической литературе произведений, объединенных тем или другим женским именем, говорит за то, что эта поэзия уже включала в себя определенные субъективные моменты. Римские элегики также соединяли свои произведения с именами любимых ими женщин: у Галла это Ликорида, у Проперция - Цинтия, у Тибулла - Делия и Немесида, у Овидия - Коринпа. Унаследовав от эллинистических авторов ряд разработанных тем, определенных положений и "общих мест", римская элегия оказалась связанной этими традиционными мотивами; поэтому у всех элегиков встречаются одни и те же темы, выражения и образы. Однако подражание лучшим образцам греческой поэзии рассматривалось римскими поэтами как нечто положительное, и писатели прямо говорят об этом в своих произведениях (Гораций, "Послания", I, 19, 21; "Оды", III, 30, 13; Вергилий, "Георгики", III, 10; Проперций, III, 1,3).
В эллинистической литературе, оказавшей большое влияние на развитие римской элегической поэзии, главное внимание стало уделяться человеку со всеми его индивидуальными способностями и страстями, появились попытки отобразить жизнь обыкновенных людей и их бытовую обстановку. На первый план выдвигались уже не боги гомеровской эпохи, а боги в облике обыкновенных людей, утратившие свое высокое положение руководителей и наставников человечества. Заимствуя свои сюжеты из мифологического наследия, подобно поэтам классической древности, александрийцы по-иному подходили к изображению этих сюжетов, модернизируя самую мифологию. Выбирая замысловатые сюжеты или редкие варианты тех мифов, которые были хорошо известны еще со времен Гомера, поэты эллинистического периода обычно старались придать своим произведениям внешне ученый характер. Даже изображение своих любовных переживаний поэты часто использовали лишь как предлог проявить свою ученость, загромождая свою поэзию множеством различных сравнений и излишних подробностей. Вместе с исчезновением веры в древних богов изменяется и самый подход к мифологии: в литературе того времени появляется порой даже ирония по отношению к богам и героям классической древности.
Вопрос о том, был ли заимствован римлянами поэтический жанр любовной элегии непосредственно от александрийских поэтов или он был создан уже на римской почве, до сих пор остается не решенным. Но если в эллинистической поэзии и не существовало в чистом виде субъективной эротической элегии, то для римских элегиков имелось достаточно известных образцов с разнообразной любовной тематикой.
Многочисленные упоминания имен Каллимаха и Филета говорят о том, что в римских литературных кругах эти александрийские поэты пользовались большой популярностью. Так, например, Овидий в своем письме к жене упоминает о Филете как об авторе, хорошо знакомом определенному кругу читателей, а в "Любовных элегиях" шутливо сравнивает себя самого с Каллимахом. Весьма возможно, что этим двум наиболее выдающимся поэтам-александрийцам и подражали римские элегики.
Итак, усвоив многое от эллинистической поэзии, сохраняя с ней преемственную связь, но изображая свои, римские характеры и нравы, римские поэты создали жанр римской любовной элегии. Внешним признаком элегии был стихотворный размер - элегический дистих. Внутренним признаком элегии была любовная тематика. Любовные переживания рассматривались поэтом как основная цель и смысл его жизни. Широкое применение малоизвестных мифологических сюжетов, а также частое употребление так называемых общих мест любовной поэзии придавало римской элегии большую искусственность и, затрудняя понимание элегических произведений, делало их литературой лишь для очень ограниченного круга лиц.
Для нас римская элегия представлена всего лишь четырьмя именами - это Галл, Тибулл, Проперций и Овидий.


2. КОРНЕЛИЙ ГАЛЛ

Первым римским элегиком, по признанию Овидия ("Скорбные элегии", IV, 10, 53), был Гай Корнелий Галл (G. Cornelius Gallus), о жизни и творчестве которого у нас имеется очень мало данных.
Время жизни Галла определяется 69-26 гг. до н. э. Известно, что он родился в Цисальпийской Галлии и был школьным товарищем Августа, питавшего к нему дружеские чувства. Занимая высокие государственные должности (к концу своей жизни он был назначен префектом Египта), Галл стал непочтительно отзываться об Августе и требовал для себя божеских почестей. Август отстранил его от должности, против него был возбужден судебный процесс по обвинению в злоупотреблении властью. Попав в немилость, Галл, не дожидаясь окончания суда, покончил самоубийством.
Мы располагаем незначительными данными о поэтической деятельности Галла: известно лишь, что он был близок к школе Валерия Катона, вождя неотериков, находившегося под сильным влиянием александрийской поэзии. Видный александрийский поэт Парфений, живший в то время в Риме, посвятил Галлу сборник мифологических любовных сказаний, чтобы в дальнейшем римский элегик мог использовать их материал. Сам Галл, принадлежа к младшему поколению неотериков, переводил на латинский язык стихотворения александрийского "ученого" поэта Эвфориона, о чем сообщает Проб в комментарии к 4-й эклоге Вергилия.
В древности Галл пользовался большой известностью: творчество его было тесно связано с именем мимической актрисы Кифериды, воспетой им под псевдонимом Ликориды, так как, следуя обычаю, римские поэты заменяли псевдонимом настоящее имя своих возлюбленных. Четыре книги любовных элегий написанные Галлом, о которых сохранились упоминания в отзывах современников, до нас не дошли. Из поэтов, живших в то время, ближе всех к нему стоял Вергилий, дважды упоминавший о Галле в своих "Буколиках" в связи с его любовью к легкомысленной Ликориде (эклоги 6 и 10). Кроме того, как указывает Сервий, Вергилий поместил в конце своих "Георгик" похвалу Галлу, но после бесславной смерти последнего заменил это место в поэме эпизодом о мифическом пчеловоде Аристее.
О Галле с восхищением отзывался и Овидий в своих "Любовных элегиях" (I, 15, 30), предсказывая ему и воспетой им Ликориде широкую известность среди народов Запада и Востока.
Утрата произведений Галла не позволяет делать прямых выводов о его роли в создании римской любовной элегии и о его влиянии на позднейших элегиков. Квинтилиан, говоря о Галле, нигде не называет его основателем римской любовной элегии, а, сравнивая его с другими поэтами, указывает лишь, что он был durior (X, 1, 93), т. е. обладал, по-видимому, более "жестким" языком, чем другие мастера элегического жанра - Тибулл, Проперций и Овидий.


3. ТИБУЛЛ

Элегик Алъбий Тибулл (Albius Tibullus) родился около 60 г. до н. э. Биография его недостаточно хорошо известна. До нас дошло только одно краткое жизнеописание, составленное неизвестным автором, и эпиграмма на смерть Тибулла, приписываемая Домицию Марсу, поэту меценатовского кружка. На основании этой эпиграммы можно лишь сделать вывод, что Тибулл умер вскоре после смерти Вергилия. Предполагается, что Тибулл, так же как и Вергилий, скончался в 19 г. до н. э.
Из кратких биографических сведений известно, что Тибулл принадлежал к всадническому сословию и происходил из богатой семьи. Он жил близ Педа (в Лации), где находилось его имение, которое частично было конфисковано при наделении землей ветеранов в 41 г. до н. э. Средства к жизни у Тибулла все же сохранились, и мы нигде не встречаем указаний на его бедность. Отец Тибулла умер рано, и он жил с сестрой и матерью, которая и занималась, по-видимому, его воспитанием. Некоторые данные о жизни Тибулла можно извлечь и из его собственных произведений. Во время Аквитанского похода Валерия Мессалы Корвина (31-30 гг. до н. э.), известного полководца августовского времени, Тибулл сопровождал Мессалу в качестве приближенного лица и вернулся с военной добычей. Откликом на эти события явилась элегия (I, 7), посвященная Мессале, в которой поэт воспевал его военные подвиги. Во время восточного похода Мессалы Тибулл опять сопровождал своего друга и покровителя, но, внезапно заболев, вынужден был остаться на острове Коркире, о чем он рассказывает сам в одной из своих лучших элегий (I, 3). После выздоровления Тибулл не последовал дальше за Мессалой, а вернулся в Италию и занялся исключительно литературной деятельностью, примкнув к литературному кружку, которому покровительствовал тот же Мессала.
Тибулл умер в самом расцвете творческих сил, оставив после себя две книги элегий. О его преждевременной смерти говорится в прочувствованной элегии Овидия, посвященной поэту ("Любовные элегии", III, 9), и в упомянутой выше эпиграмме Домиция Марса.
С именем Тибулла соединяли еще две книги элегий, которые найдены в рукописи вместе с его произведениями, но очевидно, принадлежат другим поэтам из кружка Мессалы. Авторами двух последних книг считают поэта по имени Лигдам, который воспевал в своих элегиях любовь к прекрасной Неэре, поэтессу Сульпицию (племяницу Мессалы) и еще двух неизвестных лиц, написавших панегирик Мессале и ряд стихотворений к Сульпиции.
Панегирик в честь Мессалы по случаю его избрания в консулы в 31 г. до н. э. принадлежит, вероятно, какому-то ритору, добивавшемуся милостей у знатного сановника, и написан в чрезвычайно льстивом тоне. Трудно предположить, что автором его мог быть Тибулл, так как это стихотворение по стилю своему резко отличается от всех его остальных произведений.
Шесть стихотворений Сульпиции полны большой искренности и страсти и рассказывают о ее любви к красивому и образованному юноше Керинфу. В них Сульпиция то благодарит Венеру, способствующую ее сближению с любимым, то грустит, что ей приходится проводить свой день рождения вдали от Керинфа, то, полная возмущения, упрекает неверного возлюбленного в том, что он изменяет ей, знатной патрицианке, с какой-то женщиной темного происхождения. Любовные стихи Сульпиции дали материал другому поэту (может быть, и самому Тибуллу) для создания нового цикла элегий, в которых восхваляется красота и образованность Сульпиции, а также рассказывается о ее болезни и приносятся мольбы богам о ее выздоровлении. Два стихотворения подражают стихам самой Сульпиции и написаны от ее имени: в одном из них она выражает желание сопровождать Керинфа на охоту, а в другом, где говорится о дне его рождения, она заверяет Керинфа в своей вечной и неизменной любви.
Стремление уйти от реальной жизни в мир мечтаний, столь характерное для римской элегии вообще, нашло наиболее яркое выражение в поэзии Тибулла. В своих элегиях поэт обходит молчанием актуальные вопросы современности, волновавшие римское общество. Он погружается в мир поэзии и, предаваясь грезам об идиллической любви, замыкается в тесный круг идей и литературных сюжетов, разработанных еще предшественниками римских элегиков. Любовь, восхваление сельской жизни, благочестие и ненависть к войне - основные мотивы его поэзии. Особенно важное значение приобретает любовная тематика, которой Тибулл уделяет исключительное внимание. Для него любовь и любовные переживания - смысл всего его существования. Он выказывает полное равнодушие к богатству, почестям и славе, предпочитая всему скромную жизнь на лоне природы вместе с любимой подругой.
Несмотря на то, что темы, разрабатываемые Тибуллом, - воспевание мира, восхваление добродетелей предков, простодушная вера в богов - как бы перекликались с реформами Августа, Тибулл сознательно и упорно избегал в своих элегиях какого бы то ни было упоминания об Августе и его деятельности. А близость Тибулла к Мессале, крупному государственному деятелю, который был в прошлом одним из ярых приверженцев республиканского строя, в известной степени говорит за то, что поэт, так же как и Мессала, не мог сочувствовать уничтожению республиканских свобод, искусно осуществляемому Августом.
Две книги элегий, бесспорно принадлежащие Тибуллу, связаны с именами, вернее с псевдонимами, двух женщин, любимых поэтом, - Делии и Немесиды. Апулей в X книге "Апологии" раскрывает псевдоним Делии, устанавливая ее настоящее имя - Плания. Кто скрыт под псевдонимом Немесиды, неизвестно. Овидий в своей элегии на смерть Тибулла также упоминает об этих двух женщинах и в прочувствованных стихах рисует трогательную картину их скорби у праха рано умершего поэта.
Первая книга элегий Тибулла, вышедшая в свет около 27 г. до н. э. и посвященная Делии, состояла из десяти стихотворений. В пяти элегиях описывается роман с Делией. 7-я элегия рассказывает о триумфе Мессалы, а в 10-й элегии поэт воспевает мирную жизнь, любовь и проклинает войну.
В элегиях, посвященных Делии, Тибулл отобразил с большой искренностью свои чувства и переживания. Описывая в идиллических тонах прелести сельской жизни с ее нехитрыми радостями, поэт в первой элегии выражает свое желание жить в деревне с любимой Делией. Он хотел бы быть с ней до самой последней минуты своей жизни и, умирая, держать ее руку своей "слабеющей рукой"..

Пусть моя бедность меня провожает по жизни беспечной,
Лишь бы светился очаг мой непрерывным огнем:
Сам я нежных лоз насажу в подходящее время,
Как селянин, и больших яблонь привычной рукой,
Пусть не обманет меня Надежда, а все мне дарует
Кучи плодов и густым мустом наполненный чан[1]
(I, 1, 5-10)

Не ищу я похвал, моя Делия, лишь бы с тобою
Был я, ничуть не боясь вялым, ленивым прослыть.
Лишь бы глядеть на тебя, как час мой последний настанет...
(I, 1, 67 сл.)

Находясь на острове Коркире, томясь от болезни и предчувствуя близкую смерть, поэт скорбит о том, что с ним нет никого из его близких, ни матери, ни сестры, ни Делии. Все его мысли полны возлюбленной: он то рисует картины жизни с ней, то представляет себе радостную сцену свидания (I, 3). Но Делия, совращенная коварной сводней в отсутствие поэта, уходит к более богатому любовнику. Наступает разрыв. Проклиная сводню, Тибулл признается, что он не может забыть свою любовь и умоляет Делию вернуться к нему, напоминая ей о своей преданности и о своих заботах во время ее болезни. Он рисует трогательную картину их счастливой будущей жизни в деревне, когда она будет полновластной хозяйкой в его доме, а он ее послушным рабом (I, 5). Но Делию строго охраняют, и Тибулл дает ей ряд наставлений, как лучше обмануть стражу, в то же время изливая свое негодование и жалобы на жестокую дверь, не пускающую его к милой.
Элегия 7 написана в 27 г. в честь Мессалы по поводу его триумфа после Аквитанского похода. Время триумфа совпало с днем рождения Мессалы; Тибулл восхваляет военные подвиги Мессалы, подробно рассказывая о них в чисто александрийской манере, и заканчивает элегию пожеланиями Мессале многочисленного потомства.
Чрезвычайно характерна для Тибулла 10-я элегия, где поэт проклинает войну и того, кто выдумал жестокое оружие. Он обращается с мольбой к Ларам, божествам домашнего очага, чтобы они отвратили от него жестокие войны. Пусть воюет тот, кого прельщает военная добыча, а он хочет лишь одного: прожить тихую и мирную жизнь вместе со своей любимой подругой, занимаясь сельским хозяйством.

Кто это был, что мечи ужасные выдумал первый
Что за жестокий он сам; что за железный он был?
Роду людскому тогда ж родились и убийства и войны,
Тут кратчайший был путь к смерти суровой открыт.
(ст. 1-4)

Как же счастливее тот, кого в незатейливой хате
Средь потомства его тихая старость найдет.
Сам пасет он своих овец, а сын его агнцев,
И, как устал он, жена теплой воды припасет.
Быть бы таким я желал; чтоб моя голова поседела,
И о прошлых делах я бы, старик, толковал.
Мир между тем бы лелеял поля. Мир светлый впервые
К пахоте нужных волов ввел под кривое ярмо;
Мир питает лозу и сок винограда сливает...
К нам же ты, мир дорогой, приходи и неси нам колосьев,
Пусть твой блестящий подол будет ронять нам плоды.
(ст. 39-47, 67-68)

Эта элегия, показывая недовольство поэта настоящим, является отражением настроений не только Тибулла, но и многих его современников, утомленных пережитыми цражданскими войнами, междоусобицами и волнениями. Мирная жизнь была идеалом всех классов современного Тибуллу римского общества.
Вторая книга элегий, посвященная Немесиде, состоит из шести элегий; основной темой их является любовь Тибулла к Немесиде и лишь элегии 1 и 2 не связаны с ней непосредственно. В 1-й элегии поэт воспевает сельский праздник освящения полей, восхваляет деревенскую жизнь и призывает Амура принять участие в веселье поселян. Здесь, как и во многих других элегиях I книги, Тибулл упоминает о Мессале как о вдохновителе· его поэзии.

День да почтится вином: не стыдно наклюкаться в праздник,
И заплетающих ног плохо шаги направлять.
Но "во здравье Мессалы" каждый да скажет над кубком,
Имя заочное пусть слышно в отдельных словах.
Славный триумфом, Мессала, над аквитанским народом
И великая честь предкам косматым твоим,
Ныне приди и меня вдохнови, пока благодарность
Песнью своей воздаю сельским владыкам небес.
(ст. 29-36)

Вторая элегия стоит несколько особняком от остальных стихотворений этой книги и написана по случаю рождения Корнута, друга Тибулла. В элегии 3, обращенной к тому же Корнуту, Тибулл признается в своей любви к Немесиде, покинувшей его ради богача. Тибулл готов на всякие жертвы, лишь бы она вернулась к нему, а когда его желание осуществляется, поэт приходит в отчаяние от корыстолюбия своей возлюбленной и жалуется, что ему придется заняться убийством и грабежом, чтобы добыть средства, необходимые для удовлетворения претензий алчной красавицы (элегия 4).
Пятая элегия, отличающаяся большой торжественностью и пышностью, содержит поздравления сыну Мессалы Мессалину при посвящении его в члены жреческой коллегии квиндецемвиров, занимавшихся истолкованием пророческих книг Сибиллы. Это стихотворение выделяется своим тоном и манерой из других элегий и наиболее близко к александрийским образцам.
Влияние александрийцев на поэзию Тибулла сказалось в широком использовании готовых сравнений и образов, "общих мест", ставших традиционными в элегической поэзии. Таковы описания красоты возлюбленной, сравнение любви с рабством, с войной, ложные клятвы влюбленных, жалобы на жестокую дверь, разлучающую с милой, упоминания о колдуньях, проклятия по адресу сводни, тема "золотого века" и прочие темы, разрабатываемые каждым поэтом на свой лад.
Как пример применения "общих мест" в поэзии Тибулла можно привести изображение им Амура, наиболее часто упоминаемого в любовной элегии. Амур Тибулла родился в деревне; капризному богу правятся сельские праздники и простая деревенская жизнь, но он сохраняет и свои специфические черты, т. е. он коварен и жесток со своими жертвами. Тибулл с большим юмором рассказывает, как подвыпивший крестьянин, возвращаясь с женой после праздника, поссорился с ней и поколотил ее, подстрекаемый Амуром. Женщина горько плачет, побивший ее муж, сам страдая от своей грубости, плачет вместе с ней, а коварный Амур, виновник всех бед, спокойно и равнодушно смотрит на происходящее [2].
Любовь, воспеваемая Тибуллом, - главная тема всех его элегий - придает его роману с Делией идиллический характер, а самому Тибуллу черты героя буколической поэзии. Понимая любовь как requies curarum (отдохновение от забот), поэт стремится в своих мечтах в мирную сельскую обстановку, чтобы именно там наслаждаться счастьем со своей любимой. Он мечтает, как хороша была бы Делия в деревне, как ей было бы к лицу заниматься сельским домашним хозяйством и принимать дорогих гостей, вроде Мессалы. Рисуя идиллические картины, Тибулл представляет себе Делию, сидящей в ожидании его за прялкой рядом с прилежной служанкой. С любовью описывает Тибулл красоты природы. Деревня с ее тихой простотой противопоставляется шумной и развратной жизни большого города. Такие настроения поэта дают основание говорить о влиянии буколической поэзии на творчество Тибулла, подобно тому как поэзия Феокрита отразилась на творчестве Катулла и неотериков и на эклогах Вергилия.
Вторая основная тема поэзии Тибулла - изображение богов. Благочестивые размышления поэта противоположны атеистическим настроениям эпикурейцев, но в то же время религиозность Тибулла проявляется совсем иначе, чем официальное благочестие, поддерживаемое Августом. Божества - Юпитер, Марс и Юнона, наиболее почитаемые в Риме, почти совершенно отсутствуют в поэзии Тибулла. Он говорит об Аполлоне - покровителе поэтов, о Венере и Амуре - главных божествах эротической элегии, но на первом месте у него стоят сельские божества или боги, связанные с культом домашнего очага. Тибулл не вводит никаких новых ситуаций в хорошо известные мифы, не придает им никакой новой трактовки, но наряду с Вакхом и Церерой упоминает и о других деревенских богах, например о Сильване или богине Палее, имена которых редко встречаются в элегической поэзии.
Среди богов, связанных с культом домашнего очага, исключительно важное значение имеют лары, являющиеся хранителями дома, а часто даже и самой жизни человека. О них Тибулл говорит неоднократно, и это подчеркнутое уважение к богам, покровителям рода, можно также объяснить склонностью Тибулла к буколической поэзии, уделяющей большое внимание божествам, связанным с природой и патриархальной жизнью.
Обилие "общих мест" в поэзии Тибулла часто создает противоречия и искусственные ситуации в его элегиях, вследствие чего трудно составить ясное представление о его жизни.
Так, портреты любимых им женщин могут быть нарисованы лишь в самых общих чертах. Элегии, посвященные Делии, знакомят нас с ней и дают возможность проследить превращение скромной римской женщины в даму полусвета. Судя по одним элегиям, она была свободна, по другим - ее охранял ревнивый муж или по его приказанию суровый страж. Став возлюбленной Тибулла, Делия начинает вести легкомысленный образ жизни и наконец покидает поэта ради богача. Действительность разбивает грезы Тибулла об идиллическом счастье с любимой. Дальнейшее развитие образа Делии можно видеть уже на примере Немесиды, красивой и самоуверенной куртизанки. Она безжалостно обирает мужчин и не обращает внимания ни на какие чувства, интересуясь лишь деньгами своих любовников. Тип женщины, сделавшей из любви источник доходов, встречается не только у Тибулла и других элегиков, но в виде алчной гетеры появляется уже среди персонажей новой аттической комедии.
Хотя Тибулл не стремился отобразить современность в своих элегиях, но нравы и быт римского общества запечатлелись в его поэзии, так же как и в творчестве других элегиков. Некоторые темы, первоначально затронутые именно в элегиях Тибулла, вроде наставлений влюбленным, впоследствии получили детальную разработку в любовных элегих Овидия.
Как певец сельской жизни и природы Тибулл занимает первое место среди римских элегиков и в этой области не имеет себе равных. Описывая занятия и труды земледельца, деревенские радости и патриархальную жизнь предков, Тибулл в условную поэтическую рамку вставляет и бытовые подробности, которые знакомят читателя с жизнью обеспеченного римлянина на лоне природы. Поэт не рассказывает о тяжелом труде земледельца или о подневольном положении раба, занятого в сельском хозяйстве, а изображает рабский труд в смягченных идиллических красках. Его рабы - это главным образом vernae (родившиеся в доме хозяина), выросшие в деревне, и их отношения с хозяевами имеют патриархальный характер (II, 1, 23-24). Тибулл восхваляет веселые деревенские праздники, ставя себя самого на место главного действующего лица, и сам хочет пасти стада.
Бытовые сцены обычно даются Тибуллом в связи с религиозными праздниками, культом домашнего очага и с почитанием ларов. Таковы описание амбарвалий (весеннего праздника в честь Цереры), рассказ об обряде очищения пастухов и яркие картины жертвоприношения богам, знакомящие нас с обрядовой стороной римской сельской жизни.
Для поэзии Тибулла характерны и такие мотивы, как быстротечность жизни, увядание молодости и красоты, неизбежность смерти. И эта тематика сближала его с классической элегией. Склонный к меланхолии, Тибулл даже в любовных переживаниях чаще описывал не любовные радости, а печали - в противоположность Овидию, внимание которого сосредоточено на радостях и утехах любви.
Поэзия Тибулла высоко ценилась в древности как его современниками, так и последующими поколениями. Овидий в своей элегии, написанной на смерть Тибулла ("Любовные элегии", III, 9), называет его "славой" римской элегии, а в другом стихотворении ("Любовные элегии", I, 15), говоря о величайших произведениях любовной поэзии, заявляет, что пока люди будут любить, будут изучаться и произведения Тибулла. Упоминает Овидий о нем и в своих "Скорбных элегиях" (IV, 10, 51) и, выражая сожаление, что судьба не дала ему возможности познакомиться с Тибуллом поближе, отзывается с большой похвалой о таланте своего собрата. Имя Тибулла, по свидетельству Веллея Патеркула (II, 36), стояло в первом ряду литературных имен августовского времени. Слава Тибулла, как это видно из свидетельств Стация, Марциала и главным образом Квинтилиана была очень велика; Квинтилиан называет Тибулла самым "изящным" из всех римских элегиков (X, 1, 93).
Изящество и простота языка Тибулла, отсутствие бросающейся в глаза учености, свойственной элегикам, придают его поэзии большую привлекательность, несмотря на несовершенство композиции его отдельных элегий, а искренность чувства и тонкое изображение любовных переживаний отводит ему почетное место среди писателей августовского времени.


[1] Цитаты из Тибулла даются в переводах А. А. Фета.
[2] Интересно сравнить образ Амура у Тибулла с образом этого божества в произведениях Овидия. В «Любовных элегиях» Овидия Амур рисовался в чисто римской обстановке: с миртовым венком на голове, на колеснице, запряженной голубками, Амур совершает свой триумфальный въезд, окруженный покоренными им жертвами («Любовные элегии», I, 2, 25–36). В изгнании Овидий дал другой образ Амура: бог любви изображался печальным, без обычных для него украшений, с помятыми крыльями и непричесанными волосами («Понтийские послания», III, 3).

Глава XXVII ПРОПЕРЦИЙ

Автор: 
Беркова Е.А.

1. СВЕДЕНИЯ О ЖИЗНИ ПРОПЕРЦИЯ

Об элегике Сексте Проперции (Sextus Propertius) до нас дошли весьма незначительные сведения. С основными данными его биографии мы знакомимся из его произведений, а также из немногочисленных высказываний о нем древних авторов. Точно год рождения Проперция неизвестен, можно лишь установить, что по возрасту он был моложе Тибулла и старше Овидия. Об этом упоминает Овидий в своих "Скорбных элегиях" (IV, 10, 51 сл.), говоря, что преемником Тибулла был Проперций, за которым следовал уже сам Овидий. Время жизни Проперция предположительно можно установить между 49 и 15 г. до н. э.
Родиной Проперция была Умбрия, как он говорит об этом сам в своих элегиях (I, 22, 9; IV, 1, 64 и 121, 124).

Энний пусть речи свои колючим венком украшает,
Мне же ты листьев плюша, Вакх, своего передай,
Чтобы надменно горда из-за книг моих
Умбрия стала, Умбрия, где родился римский ее Каллимах [1].
(VI, 1, 61-64)

Несколько городов в древности оспаривали честь считаться местом рождения знаменитого элегика. Но на основании стихов самого Проперция (IV, 1, 125), правда, восстановленных по конъектуре, а также по письмам Плиния Младшего (VI, 15 и IX, 22, 1-2), где говорится о поэте Пассенне как о соотечественнике и родственнике Проперция, можно считать родным городом Проперция Асизий.
Родители Проперция были небогаты и имели небольшой земельный надел, которого они лишились в 41 г. при наделении ветеранов землей. Отец поэта умер, когда Проперций был еще ребенком, а матери он, пови-димому, лишился в возрасте 20-22 лет, В элегиях Проперция есть упоминание о том, что один из его родственников принимал участие в гражданской войне на стороне противников Августа (I, 21), и этим исчерпываются все наши сведения о родных Проперция.
В начале 20-х годов до н. э. Проперций появляется в Риме, и хотя он не был богат, вероятно, кое-какие средства у него оставались, так как в стихах поэта мы нигде не находим указаний на то, чтобы он стремился занять какую-либо государственную должность и тем самым добывать средства к жизни. Материальная обеспеченность дала ему возможность всецело отдаться литературе и, сохраняя независимое положение, вращаться в кругу золотой молодежи.
Пропорцию принадлежит видное место в римской литературе. Он был связан с кружком Мецената, в который он был принят после выхода в свет первой книги своих элегий и где, несомненно, должен был встречаться со всеми наиболее известными писателями. В числе его друзей были Тулл, по-видимому, племянник Волкация Тулла, консула 33 г. до н. э., Басс, автор ямбов, о котором упоминают Персий (VI, 1) и Овидий ("Скорбные элегии", IV, 10, 47), Понтик, известный эпический поэт, и трагик Линцей. Сам Проперций в своих элегиях восторженно отзывался о Вергилии в книге I (11, 34) и, говоря о готовящейся "Энеиде", уверял, что эта поэма будет выше самой "Илиады" (II, 34, 66). О его общении с Тибуллом, Горацием и Овидием никаких упоминаний нет. Овидий восторгался "пламенным" Проперцием и прилагал к нему эпитеты "нежный", "ласковый, льстивый". Гораций, наоборот, весьма иронически говорит о "римском Каллимахе" в своих посланиях (II, 2, 91). По всей вероятности, между Проперцием и Горацием, которые были представителями различных литературных направлений, хотя они оба и принадлежали к кружку Мецената, большой дружбы не было.
Привлекая в свой кружок молодого и талантливого поэта, Меценат, виднейший сподвижник Августа, стремился приблизить Проперция к темам, связанным с современностью. Он хотел, чтобы поэт оставил аполитичную любовную тематику и перешел бы к созданию эпических произведений, направленных на прославление Августа и его деяний. В начале своей литературной деятельности Проперций явно противился указаниям Мецената, несмотря на признательность своему покровителю, которого он считал "истинной славой своей жизни и смерти" (II, 1, 73-74). Проперций неоднократно уклонялся от навязываемой ему официальной тематики, выставляя главным мотивом своего отказа то, что его слабые силы не позволяют ему браться за столь высокие эпические темы.
Тем не менее, анализируя содержание элегий Проперция, можно видеть, как поэт постепенно оставляет чисто лирическую тематику и, не создавая больших эпических произведений (не свойственных ему по характеру его дарования), начиная с III книги своих стихов, переходит к иным темам, значительно более удовлетворявшим официальные круги.
Такую же эволюцию можно проследить и в отношении Проперция к самому Августу. Если в своей I книге Проперций допустил прямой выпад против принцепса, упоминая с глубоким сочувствием о своем родственнике, погибшем в гражданской войне против Августа (I, 21), то уже во II книге поэт даже льстит Августу, отождествляя его с богом Юпитером. А 6-я элегия IV книги представляет собой сплошной панегирик Августу по случаю его победы при Акции.


[1] Цитаты из Проперция даются в переводах А. А. Фета («Элегия Секста Проперция». Изд. 2. СПб., 1889).

2. ЭЛЕГИИ ПРОПЕРЦИЯ

От Проперция до нас дошли четыре книги стихов, написанных элегическим размером в период между 28 и 16 гг. до н. э.
Первая книга обращена к другу Проперция Туллу; она состоит из 22 элегий и написана не позже 28 г. до н. э. Эта книга, самая лирическая из всех книг поэта, почти целиком посвящена его возлюбленной Цинтии.
Здесь и в следующих двух книгах Процерций рассказывает о том, как после кратковременного увлечения служанкой Лицинной (III, 16, 6 и 43) он встретился с красивой и богато одаренной Цинтией. Она отличалась хорошим образованием (Проперций часто применяет к ней эпитет docta I, 7, 11), умела прекрасно декламировать, писала стихи, пела и танцевала (I, 2, 27; 3, 12; II, 3, 17; III, 20, 7). Кто была Цинтия - точно не известно. Установлено на основании свидетельства Апулея ("Апология", 10), что это имя служило псевдонимом некоей Гостии. Так как поэт в своих элегиях неоднократно упоминал о ее славном предке, то некоторые исследователи предполагают, что она была родственницей (внучкой) поэта Гостия. Однако считать, что она принадлежала к знатному роду или была римской матроной, нет оснований. Вернее всего она была одной из тех вольноотпущенниц, о которых Овидий так красноречиво повествует в своей знаменитой поэме "Искусство любви", поучая, как они должны себя держать и какими качествами должны обладать, чтобы пользоваться успехом у римской светской молодежи. В пользу этих соображений говорит и то, что Проперций, несмотря на свои пылкие чувства к Цинтии, не хотел жениться на ней, да, вероятно, и не мог, учитывая строгости августовского законодательства о браке и семье. Мы знаем лишь, что в 7-й элегии II книги поэт вместе с Цинтией радуется непринятию проекта закона о браке (lex Julia de marltandis ordinibus), по которому он должен был бы жениться на женщине, более подходившей для него по общественному положению, чем любимая им Цинтия. О ней известно также, что она была старше Проперция, обладала ревнивым характером и умерла еще при жизни поэта.
Связь Проперция с Цинтией, длившаяся беспрерывно около трех лет, затем вновь возобновившаяся после годового разрыва, продолжалась в общей сложности пять лет (III, 16, 1; III, 25, 3).
Любовь к Цинтии целиком захватила поэта. Цинтии посвящались все его стихи, лишь ей одной поэт отдал свое сердце."Цинтия была началом, Цинция будет и концом" (I, 12, 20), "Буду ее я живой, буду и мертвый ее" (II, 15, 36), - говорит поэт в своих элегиях. Проперцию пришлось пережить и немало горьких минут и тяжелых переживаний из-за легкомыслия и непостоянства красавицы. Окруженная поклонниками, любившая роскошь, она доставляла бедному поэту много поводов к ревности. То она собиралась уехать в Иллирию с богатым претором (I, 8) и лишь настойчивые мольбы поэта удержали ее от этого путешествия, то она уезжала на модный "курорт" в Байи, и это было для Проперция новым поводом для упреков в измене (I, 11). Цинтия была ревнива, а Проперций, по-видимому, давал ей основания для ревности, хотя везде постоянно уверял ее в своей вечной и неизменной любви. Он беспокоился о ней во время ее болезни и бурно радовался ее выздоровлению. Проперцию были свойственны сильные переживания: он не признавал спокойной любви и считал ревность неизбежной спутницей настоящего большого чувства.
Одной из лучших элегий I книги можно считать 3-ю элегию, где поэт описывает свое возвращение к Цинтии после веселой пирушки. Придя домой и застав Цпптию спящей, Проперций любуется ею и, не рискуя будить ее, пытается осторожно поцеловать. Поэт сравнивает свою возлюбленную с героинями мифологических сказаний Андромедой и Ариадной и в восторженных выражениях восхищается ее красотой.
Кроме элегий, прямо относящихся к Цинтии или связанных с ней косвенным образом, встречаются элегии, написанные на сюжеты, общие всем элегическим поэтам. Например, в элегии 16 дверь дома, где живет модная красавица, жалуется на то, что ей надоели бесконечные визиты шумных поклонников, проникающих в дом к ее госпоже. Это является переделкой одного из излюбленных в элегии мотивов - обращения влюбленного к жестокой двери, не пускающей его к любимой, несмотря на все его мольбы. Такая своеобразная серенада (paraclausithyron) встречается и в греческой поэзии, и у многих римских авторов - у Плавта ("Куркулион", 147 сл.), Горация ("Оды", III, 10), Овидия ("Любовные элегии", I, 16), Тибулла (I, 2, 7-14) и др. К таким же "общим местам" элегической поэзии у Проперция можно отнести его жалобы на Цинтию, отвергнувшую его любовь, или те строки элегии, где несчастный влюбленный пишет на коре деревьев заветное имя (элегия 18), или рассуждения о том, что ради любви следует отказаться от войны и славы (элегия 6), и ряд подобных мест.
В I книгу входит также несколько стихотворений, написанных к друзьям. В элегии к поэту Понтику Проперций доказывает преимущество элегической поэзии перед другими видами литературы и, ссылаясь на свой собственный пример, рассказывает, что только его поэзия сумела отклонить Цинтию от поездки в Иллирию с богатым претором. В элегии, обращенной к Галлу, пытавшемуся отбить у него Цинтию, Проперций, не высказывая большого негодования по этому поводу, предупреждает своего друга, что любовь к Цинтии доставит ему много огорчений и страданий.
Две последних элегии I книги интересны и по содержанию и по внешней форме. Одна из них - эпитафия, посвященная Галлу, родственнику Проперция, погибшему в Перусинской войне на стороне противников Августа. Другая, написанная в форме краткой эпиграммы, адресована Туллу. В ней Проперций рассказывает о месте своего рождения на земле, смежной с умбрийскими нивами.

Кто я, откуда мой род и где мои Тулл и пенаты,
Ради ты дружбы меня все вопрошаешь о том.
Если знаешь могилы Перусии ты, погребенной
Родины, во времена злые Италии всей...
Тут соседняя с пей на низменных Умбрия нивах
Породила меня, сильная туком, земля.
(Элегия, 22)

Первая книга стихов, посвященная Цинтии, доставила славу и поэту и вдохновившей его подруге, что видно из дошедшей до нас эпиграммы Марциала (XIV, 189).
Вторая книга, написанная между 28 и 25 гг. до н. э., состоит из 34 элегий, в основном также связанных с Цинтией.
По мере развития связи с Цинцией переживания Проперция становятся все более разнообразными и сложными. Легкомысленное поведение Цинтии, ославившей себя на весь Рим, заставляет глубоко страдать Проперция и, упрекая свою любовницу в действительных и предполагаемых изменах, поэт грозит отомстить ей за ее поведение. В его элегиях появляется тема женской безнравственности, поэт скорбит о падении нравов. Эта тема, не новая в элегической поэзии, вполне соответствовала политике Августа, который для укрепления нравственности своих испорченных современников предпринял весьма радикальные меры, а именно в 18 г. до н. э. издал закон против роскоши, проект закона против безбрачия и др.
Несмотря на то, что Проперций скорбит о падении нравов, он сам в элегии 7 радуется отмене указа, налагающего запрет на внебрачные связи. Он рассказывает, как они вместе с Цинтией горько плакали, боясь, что их могут разлучить и заставить Проперция жениться на другой женщине.
В большинстве элегий II книги (11, 13, 15, 17, 18, 19, 24 и др.) изображение личных переживаний поэта связывается с мифологическими сюжетами или с теми или иными героями древности. Иногда Проперций включает в свои стихи и мотивы общеэлегического характера. Так, например, когда опять появляется иллирийский претор, поэт разражается упреками по поводу корыстолюбия женщин. Здесь на совершенно конкретном примере Проперций развивает одну из любимых тем элегии - о женской развращенности и жадности и о том, что каждый может купить любовь за деньги. Надо сказать, однако, что Проперций сам не очень строг в отношении морали, и советует Цинтии обобрать глупого влюбленного соперника, а затем отправить его одного в Иллирию. Из элегий, посвященных божеству любви, интересна 29 элегия, в которой Проперций рассказывает, как толпа Амуров ночью поймала его и отвела к ожидавшей его Цинтии.
В первой и заключительной элегиях II книги Проперций упорно отстаивает свою склонность к элегической поэзии, заявляя, что у него нет таланта эпического поэта, предоставляя Вергилию и другим воспевать победы Цезаря и иные возвышенные темы. Поэтами, достойными подражания, он считает знаменитых александрийцев - Филета и Каллимаха и советует своему другу Линцею подражать именно им, если он хочет иметь успех у женщин.
Но несмотря на подобного рода рассуждения, Проперций начинает склоняться к иной тематике, прямо заявляя в элегии 10 о том, что уже иная муза учит его петь.
Элегия 10 по своему характеру больше похожа на торжественную оду. Проперций пытается перейти к более высоким сюжетам и, обращаясь к Августу, восхваляет его военные подвиги. Смиренно признаваясь в своем бессилии достойно воспеть столь великого героя, Проперций подчеркивает свое искреннее желание стать певцом деяний Августа.
Третья книга, законченная около 22 г., содержит 25 стихотворений; она включает в себя уже новые темы и носит иной характер, чем две первые книги. Правда, в отдельных элегиях еще встречаются упоминания о Цинтии, и поэт все еще продолжает отстаивать свою приверженность к элегической поэзии, но лирическое содержание явно отходит на второй план, уступая место мифологическим сюжетам.
Первая элегия начинается с обращения к теням Филета и Каллимаха, которым Проперций стремится подражать. Здесь, как и в следующей элегии, высказывается мысль, подобная той, которая была изложена в "Памятнике" Горация, что Проперций первый познакомил италийских слушателей с греческой поэзией и что слава его благодаря элегической музе никогда не угаснет. О том же говорится и в 9-й элегии, посвященной Меценату. Проперций вновь здесь заявляет, что "его челноку не подходят большие паруса" и что "непосильная тяжесть сюжета сможет его раздавить".
В III книге есть несколько элегий, связанных с жизнью Рима, отдельные лестные упоминания о могуществе Августа (элегия 11) и прославление битвы при Акции, написанное в явно александрийском духе с множеством примеров из мифологии. В этой же книге мы находим образцы так называемого "эпикедейона" (элегий, написанных по случаю смерти каких-либо лиц): в элегии 7 Проперций утешает мать молодого Пета, погибшего во время путешествия на торговом судне, и развивает мысль о людской корысти, ведущей к гибели. Эта элегия проникнута более теплым чувством, чем эпикедейон на смерть Марцелла, племянника Августа, имеющий явно официальный характер (III, 18).
Как новый сюжет в элегической поэзии следует отметить элегию 12 - о молодой римлянке Галле и о ее любви к мужу Постуму, отправляющемуся на войну. Элегия, восхваляющая супружескую любовь, была необычной для римских элегиков и до некоторой степени может рассматриваться как отклик на проводимую Августом реформу нравов.
Роман с Цинтией пришел к концу. Разочаровавшись в любимой женщине, поэт стремится уехать в Афины, где предполагает заняться изучением философии и литературы.
Книга заканчивается прощанием с Цинтией и пожеланием неверной красавице тяжелой и одинокой старости.
Последняя, IV книга, написанная не раньше 16 г. до н. э., состоит из одиннадцати элегий. На неоднократные призывы Мецената Проперций отозвался в этой книге не настоящим эпосом, а так называемыми этиологическими элегиями. Здесь уже ясно разделяются как бы две основные линии в содержании элегий: одна - это "ученые" элегии, где Проперций стремится осуществить свои мечты стать "римским Каллимахом", другая - элегии, где он по-прежнему разрабатывает любовные сюжеты. Элегии с эротическим содержанием, хотя и отступают на второй план, удаются Проперцию значительно лучше, чем "ученые". Элегия 1, самая большая из всех элегий Проперция, посвящена истории Рима, в ней рассматриваются легенды, связанные с происхождением Рима, с его храмами, памятниками и местными праздниками. Поэт заявляет, что свой слабый талант он отдает на служение родине.
Написанные в духе эпической поэзии элегии 2 и 4 рассказывают об этрусском происхождении бога Вертумна и о весталке Тарпее, предавшей Рим из-за любви к сабинскому царю. В элегии 9 повествуется о борьбе Геркулеса с великаном Каком, угнавшим священных быков Юпитера. Здесь же объясняется происхождение римского Forum Boarium (Коровьего рынка) с его священным жертвенником - Ara maxima - в честь Геркулеса. Элегия 10 стремится выяснить "причины" основания одного из древнейших храмов Рима и объясняет происхождение имени Юпитера Феретрия, которому победители посвящали доспехи, снятые с убитого на войне неприятельского полководца [1]. Такими героями-победителями были прославленные римские герои Ромул, Авл Косс и Марцелл. Как уже указывалось, в элегии 6 в восторженных выражениях восхваляется победа Августа при Акции. Проперций не скупится на хвалебные эпитеты, приравнивает Августа к богам и одновременно рассказывает о празднестве открытия нового храма в честь Аполлона, руководившего сражением и помогавшего Августу.
Новая элегическая тема, затронутая Проперцием в элегии о Галле и Постуме, - тема супружеской любви и преданности - более подробно развита в двух элегиях IV книги - в 3-й и в последней из всех его элегий - 11-й. В 3-й элегии дается психологически верный образ любящей и нежной жены Аретусы. Наиболее высокую оценку супружеская любовь получает в духе официальной идеологии в 11-й, траурной элегии, посвященной Корнелии, дочери Скрибонии, падчерице Августа, бывшей замужем за цензором Павлом Лепидом. Корнелия после своей смерти, выступая в загробном суде, произносит речь и трогательно просит овдовевшего мужа заботиться об осиротевших детях, а им внушает относиться с любовью к мачехе, которая сможет занять ее место. Это одна из самых поэтических элегий; она называлась позднейшими исследователями "царицей элегии" [2] и пользовалась большим вниманием в последующие времена.
Две элегии, относящиеся к Цинтии, даны поэтом в виде воспоминаний; одна из них дана как пародия на стиль ученых "причин" (этиологий). В ней раскрывается "причина" одной ссоры, происшедшей у поэта с Цинтией, когда случайно, вернувшись не во время домой, Цинтия застала его кутящим в обществе легкомысленных женщин и сурово расправилась с изменившим ей возлюбленным (элегия 8). В другой элегии поэт рассказывает, что он во сне видел умершую Цинтию, пенявшую ему за измены при ее жизни, за отсутствие на ее похоронах и за невнимание к пей (элегия 7). Эта элегия, хотя и не лишена мифологической учености, полна бытовых деталей и искренней грусти поэта по умершей, некогда горячо любимой подруге.


[1] Тит Ливий в «Римской истории» (I, 10) рассказывает, что Ромул, сняв доспехи с убитого вражеского вождя, вступил в Капитолий и положил их у дуба, чтимого пастухами. Принесши дары, он назначил место для храма Юпитера и дал богу новое прозвище — Юпитер Феретрийский (Податель добычи, Несущий добычу).
[2] М. М. Покровский. История римской литературы, стр. 238.

3. СТИЛЬ ЭЛЕГИЙ ПРОПЕРЦИЯ

Из римских элегиков Проперций стоит ближе всех к александрийской поэзии. Об этом прежде всего свидетельствует желание самого Проперция стать "римским Каллимахом", а также многочисленные упоминания и ссылки в его элегиях на двух крупнейших александрийских поэтов - Каллимаха и Филета. Процерций, например, прямо советует своему другу Линцею подражать Каллимаху и Филету, превзошедшим муз. Сравнение Проперция с Каллимахом мы находим у Овидия в его "Посланиях" (IV, 6, 32) и в насмешливом отзыве Горация о "римском Каллимахе":

Разве не так же с ума сладкогласные сходят поэты?
Песни слагаю вот я, он элегии: дива достойны
Наши творенья чеканкой всех муз девяти...
Мненье его - я Алкеем ушел, а мое так - он кем же?
Кем, если не Каллимахом? Потребуют большего если,
Станет Мимнермом тотчас, величаясь желанным прозваньем...
(Гораций, "Послания", II, 2, 90-92, 99-101)

В большинстве своих элегий Проперций приводит много мифов, часто малоизвестных, иногда рассказывая их подробно, а иногда ограничиваясь лишь краткими упоминаниями о героях мифической древности. Разнообразные подробности, обилие образов и сюжетов, иносказательная передача событий, а также желание выразить свою мысль как можно более витиевато часто делают элегии Проперция трудными для понимания, тем более что искренность переживаний и большая впечатлительность поэта побуждают его в одной и той же элегии выражать чувства, иногда весьма противоречивые.
Проперций, типичный представитель "ученой" поэзии, явился основоположником римской этиологической элегии. Несмотря на подражание александрийским образцам, он создал и элегии с оригинальным и вполне национальным содержанием. В IV книге Проперций с воодушевлением


Глава XXIII ОВИДИЙ

Автор: 
Беркова Е.А.

1. БИОГРАФИЯ ОВИДИЯ

Публий Овидий Назон (P. Ovidius Naso) родился в городе Сульмоне, в Италии, в 43 г. до н. э. Год рождения поэта устанавливается на основании его автобиографической элегии ("Скорбные элегии", IV, 10), которая знакомит нас с основными фактами жизни Овидия. Развитие литературного таланта поэта совпадает со второй половиной правления Августа, со временем так называемого "золотого века" римской литературы. В 8 г. н. э. Овидий по указу Августа был сослан на берег Черного моря в город Томы (ныне Констанца), где он скончался около 18 г. н. э.
От Овидия до нас дошли следующие произведения: "Любовные элегии" (Amores) в трех книгах; "Героиды" (Heroides) -сборник любовных писем мифологических героинь к своим мужьям и возлюбленным; дидактическая поэма "Искусство (или "Наука") любви" (Ars amatoria) в трех книгах; дополняющий ее отрывок из поэмы "Косметические средства" (Medicamina faciei); небольшая дидактическая поэма "Средства от любви" (Remedia amoris); "Календарь", или "Фасты" (Fasti) - этиологическая поэма в шести книгах; "Превращения", или "Метаморфозы" (Metamorphoses) - мифологический эпос в 15 книгах; пять книг "Скорбных элегий" (Tristia) ; четыре книги "Понтийских посланий" (Epistulae ex Ponto); отрывок из поэмы о рыболовстве (Halieutica) и поэма "Ибис" (Ibis).
Овидием была написана также не дошедшая до нас трагедия "Медея", получившая высокую оценку у античных критиков (Квинтилиан, X, 1, 93).
Сведения о жизни Овидия довольны скудны. Основным источником знакомства с жизнью Овидия, с его творчеством и с его общественно-политическими взглядами являются его собственные произведения, а также весьма немногочисленные высказывания о нем античных авторов.
Овидий принадлежал к старинному всадническому роду и вместе со своим старшим братом получил хорошее образование. Приехав в Рим из провинциального города и готовясь к государственной карьере, Овидий, подобно большинству молодых состоятельных римлян, начал заниматься ораторским искусством у известных ораторов своего времени - Порция Латрона и др.
Ораторское искусство эпохи Августа по существу утратило свое значение для римского общества. Прежде, во времена Республики ораторское красноречие было тесно связано с политической деятельностью. Крупные политические деятели выступали в сенате, на суде и в народных собраниях в целях пропаганды своих партийных и политических взглядов. Теперь выступления ораторов происходили главным образом или на судебных процессах или в риторских школах, и по существу эти школы в эпоху принципата служили средством отвлечения молодежи от опасных политических и социальных проблем. Здесь молодые люди занимались изучением философии, истории, права, много внимания уделяли занятиям мифологией, учились искусству речи, подбирая материал на заранее заданную им тему. Но эти занятия, далекие от реальных интересов общества, были чисто риторическими упражнениями, не связывались с текущей политической жизнью и касались либо исторических тем, либо вымышленных судебных процессов. От ритора Сенеки до нас дошел сборник риторических тем, так называемых "свазорий" (увещаний) и "контроверсий" (спорных судебных казусов), дающих нам представление о том, чем занимались в риторских школах времен принципата. Среди этих контроверсий дошла и та (II, 2, 8-12), обработкой которой был занят и Овидий. Тема этой контроверсип была такова: "Муж и жена дали друг другу клятву, что если с одним из них что-нибудь случится, то другой должен лишить себя жизни. Муж отправился путешествовать и, желая испытать жену, прислал ей весть о своей смерти, та выбросилась из окна, но была спасена. Ее отец потребовал от нее развода с мужем, а когда она ответила отказом, он не пожелал принимать ее в свой дом".
Выступая в школе при обсуждении подобных тем, Овидий с юных лет приучался пользоваться риторическими приемами, блестящими афоризмами, остроумными сравнениями. Влияние риторической школы оказалось чрезвычайно сильным и отразилось в большей или меньшей степени на всей поэзии Овидия, главным образом, в его более ранних произведениях.
Старший брат Овидия умер рано, и наш поэт для завершения своего образования, как это было принято в то время, посетил Грецию, был в Афинах и совместно с поэтом Помпеем Макром совершил путешествие в Малую Азию и Сицилию. Вероятно, семья Овидия располагала достаточными средствами, чтобы дать ему воспитание, которое получали обычно лишь богатые молодые люди, но прямых данных об источниках его доходов у нас не имеется. Занятия поэзией в то время также не приносили определенных средств, и большинству поэтов приходилось ставить себя в материальную зависимость от того или иного могущественного покровителя, вроде Мецената, Мессалы и др. В произведениях Овидия мы нигде не находим указания на подобного рода взаимоотношения, что также дает основание думать, что Овидий был человеком материально обеспеченным.
Свое литературное призвание Овидий почувствовал и осознал очень рано. В автобиографической элегии ("Скорбные элегии", IV, 10) он подробно и с большим остроумием рассказывает о своих первых поэтических опытах. Несмотря на возражения отца, не одобрявшего склонности сына к литературе и считавшего подобного рода занятия пустым делом, Овидий с самых юных лет всецело отдался поэзии. Сделав попытку обратиться к общественной деятельности, Овидий недолгое время занимал некоторые второстепенные должности. Такая деятельность была ему не по вкусу, и он весьма пренебрежительно отзывался о "многословных законах", о "болтливом судье" и еще более резко об адвокатах, продающих свой язык на форуме ("Любовные элегии", I, 15, 5-6).

Мне же с дней детства служить небожителям больше хотелось.
Тайно меня за собой муза упорно влекла.
Часто твердил мне отец: "За пустое ты дело берешься;
Даже Гомер по себе много ль оставил богатств?"
Тронутый речью отца и забросивши муз с Геликоном,
Стал было я сочинять, вовсе чуждаясь стиха.
Сами, однако, собой слова мои строились в стопы:
То, что я прозой писал, в стих выливалось само.
("Скорбные элегии", IV 10, 19-26; перевод И. Аралова)

Вращаясь в высшем светском обществе и в литературных кругах Рима, Овидий был одним из наиболее популярных поэтов своего времени. Он успешно пробовал свои силы в различных литературных жанрах: его трагедия "Медея", не дошедшая до нас, как мы уже упоминали, получила одобрение критиков, его поэмы "Метаморфозы" и "Фасты" показали в полном блеске его талант, но наибольшим успехом пользовались произведения Овидия, посвященные любовной тематике.
Блестящая литературная карьера Овидия была внезапно прервана: личным приказом Августа он был в 8 г. н. э. выслан из Рима. Подлинная причина ссылки неизвестна. Сам Овидий указывал на два момента, которые сыграли решающую роль в перемене его судьбы: на свою поэму "Искусство любви", вольность содержания которой была ему поставлена в упрек, и на какой-то свой проступок, который он не называл, боясь, по-видимому, вызвать еще больший гнев Августа. Видимо, в этом проступке и заключалась истинная причина ссылки, так как поэма "Искусство любви" была написана почти за восемь лет до этого события ("Скорбные элегии", И, 77-78, 545 и др.).
Ни античные исследователи, ни сам поэт, неоднократно упоминавший о какой-то допущенной им неосторожности, нигде прямо не говорят об истинной причине изгнания. Исследователи этого вопроса высказывали самые разнообразные гипотезы: большинство из них предполагали, что ссылка Овидия находилась в какой-то связи с делом внучки Августа - Юлии Младшей, отличавшейся крайней распущенностью и высланной из Рима в 8 г. н. э. за нарушение одного из основных законов августовского времени. Другие ученые полагали, что ссылка Овидия была связана с деятельностью придворной группы, возглавлявшейся третьей женой Августа - Ливией, стремившейся расчистить путь к наследованию для своего сына. Эта группа находилась в явной оппозиции к кругу Юлии, к которому принадлежал и Овидий.
Из слов самого Овидия мы знаем, что он был женат трижды. В первый брак он вступил в ранней молодости, но не ужился с женой; после развода он женился вторично, но также неудачно. Его третья жена происходила из рода Фабиев и имела связи при дворе Августа. Ей Овидий писал из ссылки в надежде, что она поможет ему; но Август оставался непреклонен.
Литературную деятельность Овидия можно разделить на три этапа: к первому относятся "Любовные элегии", "Героиды", "Искусство любви", "Косметические средства", "Средства от любви" и трагедия "Медея". Второй период характеризуется созданием поэм учено-мифологического содержания - "Метаморфоз" и "Фастов". Третий период связан с произведениями, написанными в ссылке,- "Скорбными элегиями", "Понтийскими посланиями", поэмой-памфлетом "Ибис" и отрывком из поэмы "Галиевтика".


2. ПЕРВЫЙ ПЕРИОД ТВОРЧЕСТВА ОВИДИЯ

Первые произведения, написанные еще в юношеском возрасте, с которыми Овидий и выступил в свет,- его "Любовные элегии" (Amores), составлявшие сначала пять книг, но потом сокращенные самим поэтом до трех.
В своих элегиях Овидий неоднократно упоминает о прекрасной Корин-не, воспевая ее красоту и посвящая ей большинство своих любовных стихотворений. Сказать, кто скрывался под псевдонимом Коринны и существовала ли она вообще, не представляется возможным, так как о ней до нас не дошло ничего, кроме упоминания в одной из эпиграмм Марциала: "Да и Назон был одной только Корпнне знаком" (V, 10, 9). Сам Овидий везде и всюду говорит о Корпнне, как о вполне реальной женщине; тем не менее многие исследователи считают, что Овидий, следуя обычаю, принятому александрийскими поэтами, "создал" Коринну, чтобы сгруппировать свои любовные стихи вокруг центрального женского образа.
Для биографии Овидия этот вопрос не имеет большого значения, так как женщина под псевдонимом Коринны не играла в жизни Овидия такой большой роли, как, например, Цпнтия у Проперция или Лесбия у Катулла. Овидий, выводя Коринну в своих стихах, придал ей черты типичной элегической героини, и все элегии, посвященные ей, полны "общих мест" эротической поэзии, обработанных Овидием в духе риторических школ.
В сборник "Любовных элегий" входит 49 стихотворений, написанных элегическим дистихом. В элегиях, связанных с Коринной, поэт рассказывает не только о своих личных переживаниях, но изображает вообще самые разнообразные проявления любовных чувств.
В начале каждой из трех книг сборника помещены элегии, являющиеся как бы введениями к остальным: в них мы находим темы, типичные для произведений этого жанра ·- о славе, доставляемой женщине любовью поэта, о власти Амура, о невозможности для поэта создавать произведения, не связанные с любовной тематикой, о "жестокой двери", не позволяющей влюбленному проникнуть к красавице, жалобы на корыстолюбие женщин и т. п. Лишь две элегии как бы выпадают из этого общего тона: элегия на смерть поэта Тибулла, где поэт искренне выражает свою печаль по поводу безвременной кончины своего талантливого собрата (III, 9) и элегия в честь праздника Юноны (III, 13), носящая характер исторической справки о происхождении этого праздника и служащая прототипом Овидиевых "Фастов".
Свои взгляды на значение любовной поэзии Овидий излагает в элегии 1 книги III, где в поэтической форме изображает богинь трагедии и элегии, оспаривающих друг у друга свое на него право. Богиня элегии, несмотря на свою хромоту (намек на то, что в элегическом дистихе одна строка короче другой), склоняет поэта на свою сторону, приобретая в лице Овидия верного ученика. Овидий отстаивает любовную поэзию и перечисляет имена поэтов, уделявших свое внимание почти исключительно любовной тематике. Среди них он называет как римских поэтов - Галла и Тибулла, так и александрийцев - Каллимаха, Менандра и др. (I, 15). Квинтилиан, отмечая склонность Овидия к эротике, называет его lascivus (распущенным) по сравнению с другими элегиками (X, 1, 93).
Природный талант, изумительная легкость и изящество языка, наблюдательность и юмор - все это доставляло стихам Овидия большую популярность. Блестящие способности Овидия сразу обратили на него внимание и поэтов, и широкой публики. Пышный расцвет любовной поэзии в римской литературе обычно связывается как раз с именем Овидия, творчество которого и явилось заключительным этапом в развитии римской любовной элегии. С точки зрения содержания его любовных элегий для нас интересны не столько интимные переживания поэта, сколько яркие, живые картины быта и нравов современного ему римского высшего общества.
В римской поэзии были широко распространены сравнения любви с войной, рабством, охотой, и т. п., ставшие уже известным литературным шаблоном - "общим местом" любовной поэзии. Так, война и любовь рассматриваются как нечто родственное: в элегиях встречаются термины, связанные с военным бытом, с походной боевой жизнью и т. п. Наряду с традиционными высказываниями на эту тему Овидий в поэзии выражает и свое личное отношение к военной службе, отзываясь о ней весьма неодобрительно. Он говорит, что у него не было интереса к "пыльным военным трудам", и это пренебрежение к военной деятельности отражало не только его личные взгляды, но настроения большей части римской аристократической молодежи.
Критикует он и политику Августа, связанную с возведением во всадническое достоинство простых солдат, разбогатевших на войне. Овидий с гордостью подчеркивает, что он сам происходит из старинного всаднического сословия, а не от тех выскочек, которые по прихоти принценса получили золотое кольцо, отличительный признак всаднического сословия. Поэт откровенно говорит о своем отношении к этому вопросу, шутливо упрекая неверную красавицу за то, что она отдала предпочтение выскочке-солдату ("Любовные элегии", III, 8, 15-18).
Высказывая критические замечания о суде и судебных порядках, как уже упоминалось, Овидий в своей поэзии пародирует и сами судебные речи. Смех в поэзии Овидия занимает большое место; поэт в своих шутках не щадит ни богов, ни людей, ни даже самого себя.
Эта склонность Овидия к смеху и к пародированию ясно проявляется и в его отношении к религии. Поэзия Овидия и поэзия всех его современников тесно связана своими корнями с мифологией и полна сцен из жизни богов и героев древности. Но у Овидия нет того почтительного отношения к богам, какое было у большинства старинных поэтов или у его современника Вергилия. Овидий считал, что боги, так же как и мифы о них, выдуманы для устрашения необразованной глупой толпы ("Любовные элегии", III, 3, 23; "Искусство любви", I, 637-640). Подобного рода мысли излагаются и в "Скорбных элегиях" (VI, 287 сл.), но нигде, может быть, так ярко не выявился атеизм Овидия, как в элегии на смерть Тибулла, где он прямо заявляет, что не верит в существование богов:

Или же "бог" - лишь названье одно, недостойное страха,
И возбуждает оно глупую веру людей?
("Любовные элегии", III, 3, 23сл.)

Коль наилучших уносит злой рок,-да простится мне дерзость,-
Я усомниться готов в существованье богов.
Праведным будь,-умрешь, хоть и праведен; храмы святые
Чти, а свирепая смерть стащит в могилу тебя.
Вверься прекрасным стихам... но славный Тибулл бездыханен, \
Пепел останков его тесная урна вместит.
(Там же, III, 9, 36 сл. Переводы С. Б. Шервинского)

Слова Тита Ливия о том, что "страх перед богами есть самое действительное средство, чтобы сдерживать грубую и дикую толпу" (1,19,4), дают основание думать, что образованные римляне, подобно Ливию или тому же Овидию, считали религию скорее средством для обуздания черни, чем предметом, достойным внимания просвещенных римлян.
В виде богов Овидий показывает своих современников со всеми их слабостями и недостатками и относится к этим богам с большой иронией, "Отца богов и людей" Юпитера Овидий упоминает в своих элегиях главным образом в связи с его многочисленными любовными похождениями. Ложные клятвы, произнесенные богами, превратились в одно из "общих мест" поэзии, и Овидий смеется над тем, что сам Юпитер постоянно обманывает Юнону.
Также непочтительно отзывается Овидий о богине хлеба Церере, весьма уважавшейся римлянами, и о "Доброй богине" (Bona dea), одной из самых почитаемых богинь, и о грозном боге войны Марсе, представленном нежным любовником Венеры. Герои мифологической древности Ахилл, Гектор и другие обрисованы у Овидия также далеко не в героических тонах. В то время как прежде дела богов и героев были предметом восхищения и подражания, у Овидия поступки их служат обычно только иллюстрацией к каким-либо пикантным рассказам.
Скептически относится Овидий и к "славному прошлому" Рима, и к его патриархальным нравам, столь пропагандируемым самим Августом. Тема "золотого века" человечества, являющаяся по существу одним из "общих мест" для всех поэтов античной древности, излагается Овидием весьма своеобразно. Легендарный "золотой век", когда человек жил в тесном единении с природой, когда не было ни войн, ни стремления людей к наживе, расценивается Овидием как время дикости и грубости нравов. Он счастлив, что живет не в те грубые времена, когда его соотечественники не знали хлеба и дубы снабжали их желудями. "Золотой век", как иронически заявляет поэт,- это современная ему действительность; за золото· можно купить все и всех: суд, всадническое достоинство, любовь. Все· построено на наживе, все взвешивается на вес золота. Даже сам Юпитер, поняв силу денег в глазах человечества, превратился в золотой дождь, чтобы пленить Данаю.
"Героиды", или "Послания", как их называет Овидий в своем "Искусстве любви" (III, 345), написаны, по-видимому, в промежуток между первой и второй редакцией "Любовных элегий". Эти "Послания" представляют собой письма мифических героинь, покинутых своими мужьями или возлюбленными. Первые 14 писем принадлежат наиболее известным героиням древности - Пенелопе, Медее, Федре, Ариадне и др. Пятнадцатое письмо от имени поэтессы Сапфо считается не принадлежащим Овидию, равно как и шесть писем, написанных Парисом Елене, Леандром Геро, Аконтием Кидиппе и ответы на них. Эти "Послания" были одобрительно встречены римской публикой, о чем свидетельствует тот факт, что приятель Овидия Сабин написал шесть ответных писем Овидиевым героиням. Вполне возможно, что письмо Сапфо и шесть последних писем, стоящие по своему мастерству значительно ниже первых четырнадцати, были составлены кем-либо из подражателей Овидия.
Введение любовных писем в поэзию было приемом не новым в античной литературе. Уже у Эврипида влюбленная Федра шлет письмо Ипполиту, письмо мы находим и в комедии Плавта "Псевдол", и у александрийских поэтов, иногда писавших свои элегии в виде писем ("Палатинская антология", V, 8 и др.). Приемом "письма" пользуются Катулл и Проперций, которому Овидий во многом подражает. Хотя жанр фиктивного "письма" и встречался раньше в античной литературе, тем не менее никто, кроме Овидия, не раскрыл с таким блеском свой талант в данной области и не проявил свое умение с таким мастерством и разнообразием обработать одну и ту же тему, с каким это выполнено в "Героидах". Его героини, находясь в более или менее одинаковых условиях - в разлуке с любимым человеком, излагают свои чувства в соответствии со своими индивидуальными особенностями и свойствами характера. Перед нами проходят женские типы, очерченные с большим искусством, с тонким юмором, свойственным Овидию, и с глубоким знанием женской психологии.
"Героиды" тесно связаны с "Любовными элегиями". Риторические приемы в разработке одинаковых тем и обилие "общих мест" указывают на то, что Овидий изменил лишь форму своего изложения, передавая в любовно-мифологической элегии субъективные настроения мифологических героинь, обращавшихся с "письмом" к своим возлюбленным. Тут заметно большое влияние риторских школ на Овидия. Еще Сенека Старший отмечал ("Контроверсии", II, 10), что Овидий любил "свазории"-речи, произносимые от имени какого-либо исторического деятеля, героя или вымышленного лица (libentius dicebat suasorias); и в "Героидах" мы находим блестящее применение этого свойства таланта Овидия. Каждое письмо рисует индивидуальный образ героини: здесь верная Пенелопа, посылающая письмо к неизвестно где скитающемуся Одиссею, Ариадна, покинутая коварным Тезеем и горько плачущая на берегу пустынного острова, Лаодамия, оторванная от своего мужа в самом начале их совместной жизни, и рядом с ними ревнивая Медея.
Но героини Овидия мало похожи на мифологических героинь. Это - настоящие современные ему римлянки.
В "Любовных элегиях" и в "Героидах" Овидий дает ряд практических советов, как лучше покорить сердце женщины. Ту же цель он ставит и в своей поэме "Искусство любви", написанной по образцу дидактических поэм, широко распространенных в то время. Идея создания такой поэмы могла быть до известной степени заимствована у александрийских поэтов. В эллинистическую эпоху было принято писать в поэтической форме по самым разнообразным вопросам из области ботаники, медицины и других наук: Арат описывал звездное небо и небесные явления, Никандр рассказывал о средствах против укуса змей и т. п.
Руководствуясь многочисленными произведениями подобного рода, Овидий создал свою пародийно-шутливую поэму "Искусство любви". Называя себя "наставником любви" (praeceptor amoris - "Искусство любви", II, 161 и 497), Овидий рассказывает, как богиня Венера приказала ему, певцу любви, "научить" людей искусству любить" (III, 43).
Пародийность этого произведения заключалась в сочетании крайне легкомысленного содержания с дидактическим тоном. Подкрепляя теоретические высказывания примерами как из своей собственной жизни, так и из жизни мифологических героев, Овидий в "Искусстве любви" изложил свои мысли, руководствуясь правилами, помещенными в основных риторических руководствах того времени.
Поэма состоит из трех книг: в книге I рассказывается, где можно найти предмет своей любви и как снискать его расположение. В книге II говорится, каким образом легче удержать любовь красавицы, а в книге III даются советы и указания женщинам, как приобрести любовь мужчин. Советы даются в шутливой форме, и вся поэма полна рассуждений и примеров из мифологии, часто весьма непристойного свойства.
Эта поэма, доставившая Овидию большую популярность сыграла впоследствии печальную роль в его судьбе. Хотя она, видимо, была лишь предлогом для его ссылки, ее появление в свет, безусловно, вызвало неудовольствие Августа. Если в более ранних элегиях Овидий позволял себе только намеками критиковать политику принцепса, то в поэме "Искусство любви" он открыто смеялся над попытками Августа возвратить своих сограждан к "добрым нравам" старинной Римской республики, к тем временам, когда высоко стояла власть отца семейства, свято чтился брак и женщины отличались скромностью. При Августе были изданы законы, карающие за нарушение супружеской верности, законы против роскоши и проект закона против безбрачия. Эти законы были чрезвычайно строги: прелюбодеяние считалось уголовным преступлением наравне с государственной изменой и подделкой монеты. Так же сурово, как и супружеская измена, каралось и сводничество (lenocinium), вообще всякие любовные связи со свободными римлянками. Подробно разработанное на этот счет законодательство устанавливало строгий порядок привлечения виновных к ответственности.
И в это время Овидий в своей поэме позволял себе прямые насмешки над браком и законными мужьями. Строгая ответственность, возложенная на главу семьи по закону Августа о lenocinium дает Овидию повод насмешливо советовать слишком строгому мужу быть снисходительней к его неверной жене, принимать ее богатых поклонников и не замечать ее измены. Овидий неодобрительно отзывается о роли доносчиков в подобных случаях и, пользуясь примерами из мифологии, шутя укоряет бога Солнца за его поведение в любовном эпизоде Марса и Венеры ("Одиссея", VIII, 268-365). Смеясь над строгими законами, Овидий доказывает, что в похищении Елены Парисом виноваты Менелай и сама Венера, сыгравшая в этом деле роль сводни.
Разложение нравов вызывало опасение со стороны наиболее благонамеренных граждан еще в конце Республики. Крупнейшие писатели своего времени Саллюстий (Письма к Цезарю, II, 5, 6) и Цицерон ("Об обязанностях", I, 7, 23; I, 8, 25) пытались давать советы для исправления общественного зла, но не достигли никаких результатов.
В обществе появился новый тип легкомысленной римлянки: римская матрона уступила свое место женщинам полусвета, вольноотпущенницам и чужеземкам, преимущественно гречанкам. Эти женщины вели широкий образ жизни, ставя основной целью своего существования развлечения и удовольствия.
Место добродетельных Лукреций и римских Пенелоп заняли ветренные женщины, похожие на Клодию Катулла, Орестиллу, жену Каталины, или Семпронию, изображенную у Саллюстия. Развод, бывший, по словам Авла Геллия ("Аттические ночи", IV, 3), чем-то неслыханным в первые пять веков существования Рима, сделался теперь общим явлением. Многочисленные случаи разводов и скандалов в римском высшем обществе, а также высылка обеих Юлий, дочери и внучки Августа, за безнравственный образ жизни, могут дать представление об общем состоянии тогдашних нравов. Все подпали под развращающую власть золота - и благородные матроны и куртизанки. Когда-то, вспоминает Овидий, ценились искренние чувства, теперь важно лишь одно, чтобы претендент на сердце красавицы был богат. Совершенно неважно, молод он или стар, красив или безобразен, знатный римлянин или бывший раб, недавно отпущенный на волю,- важны лишь средства, которыми он обладает, та роскошь, которую он может предоставить своей избраннице ("Любовные элегии". III, 8). Между легкомысленными женщинами и ищущими развлечений мужчинами появляется посредница (lena) - персонаж, безусловно реально существовавший в римской жизни.
Овидий изображает также интересный тип светского римского франта. Это - фатоватые молодые люди, одетые в широкие тоги, с завитыми волосами, заботящиеся о своей прическе не меньше женщин, применяющие косметику, с холеными ногтями и -множеством колец на руках. Такого типа молодые люди делали из ухаживаний за женщинами своего рода спорт. По-видимому, подобные случаи были нередки в Риме, так как Овидий в своей поэме специально предупреждал женщин против такого рода авантюристов с блестящей наружностью (III, 433-454).
Много внимания уделяет Овидий развлечениям своих современников, рассказывает о посещении театров, цирков и других общественных мест.
Картина цирка дает нам ясное представление о вкусах римлян, об их увлечениях гладиаторскими боями и т. п. Бытовые картины, нарисованные Овидием, ярко характеризуют римскую жизнь, таково, например, изображение пирушки у какого-нибудь представителя веселящегося светского общества. На званый обед собираются гости, главным образом молодые люди со своими подругами. Украшенные венками, они располагаются за столами, и начинается пиршество. Под влиянием вина разгораются страсти, назначаются свидания, разыгрываются сцены ревности, иногда переходящие в драку (I, 565-594).
Во избежание подобных сцен, Овидий дает практические советы молодым людям, как надо вести себя за столом.
В поэме Овидия излагается как бы программа воспитания и образования римской женщины: она должна уметь петь, играть, танцевать и быть, знакомой с литературой, хотя бы в области эротической поэзии. В число авторов, которых должны знать читательницы, входит и сам Овидий, считавший свои произведения важными и значительными для современного общества. Здесь же поэт дает ряд правил поведения: он поучает как следует смеяться, когда и как плакать, какая должна быть походка и т. д. (III, 281-352).
Написанная по образцу дидактических поэм и обработанная по всем правилам риторики, остроумная и блестящая поэма "Искусство любви" - один из интереснейших памятников для изучения римского общества эпохи принципата: благодаря живым сценам и описаниям она ярко изображает нравы, вкусы и характеры этого времени.
В таком же шутливо-дидактическом тоне написана поэма "Средства против любви". Она тесно примыкает по своему содержанию к "Искусству любви" и служит, по-видимому, как бы ответом на возмущение некоторых строгих блюстителей нравственности откровенным легкомыслием первой поэмы.
От поэмы "Косметические средства", составленной, вероятно, на основании какого-нибудь руководства по косметике, сохранилось всего лишь начало - только 100 стихов. По-видимому, цель (c)той поэмы - помочь римлянкам приукрасить себя, согласно требованиям моды.
Впоследствии, находясь в ссылке, Овидий неоднократно заверял, что поэма "Искусство любви" и его любовные элегии имели в виду не благородных римских матрон, а вольноотпущенниц и женщин легкого поведения. Но отдельные замечания Овидия о светских дамах, а также затронутые им вопросы образования и воспитания современной женщины дают основание полагать, что его наставления были в равной мере пригодны и для римлянок высшего общества.
Составление любовных элегий и "дидактических" поэм, отнюдь не нравоучительного свойства, связано с первым, самым ранним периодом творчества Овидия. В этих произведениях, касающихся главным образом любовных переживаний, поэт сочетает традиции александрийской поэзии с чисто римской риторической обработкой.


3. "ФАСТЫ" И "МЕТАМОРФОЗЫ"

Во второй период творчества Овидия в его поэзии любовное содержание уступает место иной, более серьезной тематике. Он составляет поэтический римский календарь - "Фасты" и сочиняет своеобразную мифологическую поэму "Метаморфозы".
Основой "Фастов" служили астрономические исследования, связанные с наблюдением над звездным небом, антикварные сведения и календарные даты. Овидии пытался рассказать о происхождении различных праздников и дать объяснение обрядам, большинство которых было уже непонятно многим римлянам. Особое внимание уделял он знаменательным датам, связанные с родом Юлиев или имеющим отношение к императорскому дому. В этой работе Овидий впервые делает попытку перестроить свою тематику в духе официальной идеологии и показать, что вся римская политическая и религиозная история была тесно связана со священной особой Августа. Если бы "Фасты" вышли в свет до разразившейся над поэтом катастрофы, то весьма возможно, что этот труд, посвященный Августу, снискал бы Овидию благосклонность принцепса.
По форме своей "Фасты" не отличаются от прежних произведений Овидия: они также написаны элегическим дистихом. По замыслу Овидия, "Фасты" должны были состоять из 12 книг - по числу месяцев, но полностью осуществить этот план до ссылки Овидию не удалось; а на новом месте поэт не смог приступить к работе над ними: вдали от Рима было трудно продолжать эту работу, требовавшую дополнительного знакомства с целым рядом трудов, связанных с мифологией и историей Рима, а часто и бесед со знатоками. До нас дошло шесть первых книг - от января до июня включительно. Эти шесть книг подверглись дополнительной переработке уже в Томах; посвящение Августу, намеченное в первоначальной редакции, было заменено после смерти Августа посвящением Германику. Возлагая обманчивые надежды на Германика как будущего наследника и рассчитывая на облегчение своей печальной участи, Овидий начал переделывать свое произведение, но кончить работу не успел; только I книга "Фастов" дошла до нас в переработанном виде. В ней находим упоминания и о таких событиях, которые произошли уже после изгнания Овидия из Рима: например, о триумфе Тиберия над Паннонией (10 г. н. э.) или о триумфе Германика над германцами (17 г. н. э.). Начиная со II книги встречаются опять упоминания об Августе; вероятно, смерть помешала Овидию окончательно обработать свой труд и "Фасты" были изданы уже после смерти поэта его друзьями.
"Фасты", являющиеся важным источником для изучения римских культовых древностей, представляют собой работу компилятивного характера. Для создания подобного труда надо было посвятить несколько лет жизни сбору специальных материалов и, вероятнее всего, Овидий пользовался имевшимися у него под руками уже готовыми трудами. Так, подобная работа была у антиквара, специалиста по древностям, Варрона, был известен труд ученого грамматика Веррия Флакка, составителя официального календаря. За образец для своих "Фастов" (как и при описании праздника Юноны в Фалерии в "Любовных элегиях") Овидии мог взять поэму Каллимаха "Начала", или "Причины" ( Αίτια ), а также этиологические элегии Проперция, связанные с истолкованием названий священных мест.
Сухое изложение римского календаря Овидий оживляет, вводя в свой рассказ богов и муз, дающих то или иное истолкование различным обрядам. Овидий часто упоминает и о мифических персонажах, хорошо известных читателям по более ранним его произведениям. Таковы, например, рассказы об Анне, сестре Дидоны, бежавшей из Карфагена после смерти Дидоны, или о любви Марса к Рее Сильвии и т. п.
Несмотря на тематику, отстоящую далеко от современности, "Фасты" знакомят читателя и с повседневной римской жизнью. Кроме описания торжественных праздников и упоминаний о старинных обычаях, наряду с богами и героями встречаются и современные Овидию люди. Хотя в "Фасты" и вставляются порой сценки эротического характера, например, о Приапе и нимфе Лотиде, во всей поэме в целом уже звучат иные мотивы: о могуществе Рима, о его славном прошлом и о величии Августа.
В "Фастах" Овидий также прибегает к риторическим приемам. Следы риторической декламации ясно видны в оплакивании Карментой изгнанного из Аркадии сына или в признании добродетельной Лукреции. Но здесь влияние риторических школ уже не проявляется так открыто, как в его "Героидах" или в поэме "Искусство любви".
Одновременно с "Фастами" Овидий работал над созданием "Метаморфоз" ("Превращений"), где он в поэтической форме излагал греко-римскую мифологию. В основу и "Фастов" и "Метаморфоз" были положены мифы, обработанные Овидием, но цель этих трудов была различна: в "Фастах" поэт стремился угодить Августу с его политикой восстановления старинных нравов и обычаев, а в "Метаморфозах" Овидий желал доставить читателям легкое и занимательное чтение - пересказ увлекательных эпизодов из греческой мифологии. Эта поэма была начата еще в Риме· и также не была окончательно отделана. Перед своим отъездом, как он сам рассказывает, Овидий в отчаянии бросил в огонь свои "Метаморфозы", но списки с них были на руках у многих лиц ("Скорбные элегии",. I, 7, 13-28), и таким образом эта поэма сохранилась до нашего времени. Написанная гексаметром, в отличие от других произведений Овидия, она состояла из 15 книг, включающих в себя около двухсот эпизодов. Поэма начиналась с создания вселенной, с превращения хаоса в видимый мир· и должна была через ряд других "превращений" довести читателей до исторического времени и закончиться превращением убитого Юлия Цезаря в новую звезду, а Августа в новое божество.
Материал, использованный Овидием для его поэмы, был чрезвычайно-велик, и расположить мифы по хронологическому принципу, как это было задумано автором, оказалось невозможным. Связь между сказаниями в-поэме в большинстве случаев была чисто внешней, но иногда мифы располагались по циклам (поход Аргонавтов, мифы, связанные с Гераклом,. Энеем и др.), иногда объединялись по сходству сюжетов. Различные предания часто передавались как рассказ одного из действующих лиц или для введения их применялся какой-либо иной прием. Так, описание пути Медеи при ее полете связывалось с рассказами о различных мифических событиях и персонажах ("Метаморфозы", VII, 350 сл.). Краткие упоминания об отдельных мифах обычно связывались с той или иной местностью - прием чрезвычайно характерный для последователя александрийцев.
Еще в древности критики обращали внимание на поверхностную связь между отдельными мифами, и многие порицали Овидия за искусственность его приемов. Однако нанизывая одно событие на другое и применяя к греческим мифам чисто римскую риторическую обработку, Овидий проявил богатую изобретательность.
"Метаморфозы" - один из самых замечательных памятников античной литературы, произведение, единственное в своем роде - как по своему сюжету, так и по мастерству, является шедевром творчества Овидия.
Основной темой поэмы были мифы о превращении богов, второстепенных божеств и людей в животных, в растения, камни и созвездия - тема стоявшая в тесной связи с религиозными верованиями и представлениями первобытных людей. Боги, карающие людей за их проступки, превращая их в животных или вообще лишая их человеческого облика, и боги дарующие бессмертие тому или иному человеку, превращая его в созвездие,- вот основные герои "Метаморфоз".
Идея создания поэмы, связанной с превращениями, не была новой Превращения изображались и в греческой литературе. Овидий имел предшественников как среди писателей классической Греции, так и среди александрийских ученых. Элементы превращений встречаются уже у Гомера и Гесиода[1], и поэты придают им поучительный характер. У Эврипида в "Вакханках" упоминается о превращениях богов, влюбленных в смертных женщин, но у него эта тема трактовалась иначе, чем у поэтов эллинистической эпохи, и не носила оттенка непочтительности к богам. В рассказах Каллимаха о чудесных превращениях, в "Метаморфозах" Парфения из Никеи, в поэме "Изменения" Никандра Колофонского Овидий мог отыскать образцы для своих "Метаморфоз". Этой темы касались и римские писатели - Гельвий Цинна, друг Катулла, создал эпиллий "Смирна" о противоестественной любви Смирны к ее отцу Киниру и о последовавшем превращении ее в дерево (та же тема разработана в "Метаморфозах" Овидия, X, 298, где героиня называется Миррой); молодому Вергилию приписывалась поэма "Кирида" о превращении мегарской царевны Скиллы в морскую чайку; друг Овидия поэт Эмилий Макр также интересовался "превращениями".
Из огромного числа мифов, которыми располагал Овидий, он в своих "Метаморфозах" старался дать читателю, хорошо знакомому с мифологией, лишь наиболее интересные и редкие мифы, освещая их со свойственным ему мастерством и оригинальностью.
Как и в более ранних произведениях Овидия, в "Метаморфозах" господствуют любовные сюжеты; разница тут только в форме изложения. Оттенки чувств передаются не в лирическом монологе, как в "Героидах", а в форме эпического повествования о самом событии. Любовные похождения богов всех рангов и положений, начиная с самого Юпитера и Аполлона и кончая мелкими лесными и речными божествами, а также истории, связанные с знаменитыми героями древности, составляют содержание большинства "Метаморфоз" Овидия.
В "Метаморфозах" Овидий предстал перед читателями как мастер эпического рассказа: он не просто излагал отдельные мифы, как это делали и другие авторы, но талантливо объединял их единым поэтическим замыслом. У Овидия увлекательно изложенные истории в каждом отдельном случае сохраняют своеобразный характер, тогда как в дошедших Д° нас "Метаморфозах" Антонина Либерала [2] приводится лишь сухой перечень мифов и басен, не объединенных никакой общей идеей. Даже сходные между собой превращения героев, как, например, превращение в деревья (Гелиад - в мифе о Фаэтоне, III 346 сл., Дафны в лавр - 1,548 сл., или Дриопы в речной лотос - IX, 350 сл.) у Овидия изображаются по-разному: живой ум и пылкое воображение поэта создают рассказы, прелести и изящества.
Черпая свою тематику из различных источников, Овидии обрабатывал мифологические сюжеты с исключительным блеском и чрезвычайно увлекательно. В "Метаморфозах" отразились всевозможные поэтические жанры героический эпос - битва кентавров и лапифов (XII, 211 сл.); эпиллий о похищении Прозерпины (V, 385 сл.); идиллия - трогательный рассказ о Филемоне и Бавкиде (VIII, 611 сл.); описание попыток· меченного циклопа Полифема добиться взаимности Галатеи (XIII, 789 сл.) или жалобы Итиса у порога возлюбленной (XIV, 718 сл.) близки к любовной элегии; словесное состязание Аякса и Одиссея представляет собой типичный драматический агон; применяется ранее широко использованная в "Героидах" форма любовного письма (IX, 530 сл.); встречаются гимн Вакху (IV, 17 сл.), панегирик Ясону (VII, 43 сл.) и наконец две эпиграммы в виде надгробных надписей - одна Фаэтону (II, 237 сл.), другая Каэте (XIV, 443 сл.).
Отдельные сюжеты "Метаморфоз" были широко использованы также в античном изобразительном искусстве (например, в скульптуре), и описания, встречающиеся в "Метаморфозах" Овидия могли быть навеяны памятниками искусства, вывезенными из Греции и находившимися в то время в Риме. Такие картины, как описание дворца Солнца или тканей, созданных Минервой и Ариадной, а также повествование о борьбе кентавров с лапифами и ряд других носят явные следы влияния греческого изобразительного искусства, и эта связь с ним у Овидия чувствуется в "Метаморфозах" сильнее, чем в каком-либо другом его произведении.
Не имея возможности подробно останавливаться на разборе всех мифов, изложенных в "Метаморфозах", богатство и разнообразие которых чрезвычайно велико, ограничимся рассмотрением лишь некоторых из них, представляющих интерес для характеристики взглядов Овидия.
Начав с краткого обращения ко всем божествам, поэт сообщает читателям, что он ставит перед собой цель - создать поэму о превращениях, начиная от сотворения вселенной из первобытного Хаоса, и довести ее до современных ему дней. Нарисовав картину первых дней мироздания и кратко рассказав о появлении человека на земле, Овидий изображает жизнь первых людей в поэтических красках. Если в своих более ранних произведениях Овидий рассматривал "золотой век" жизни человечества как грубую и дикую жизнь первобытных людей, то здесь он Уже не высказывает подобных мыслей, а, придерживаясь традиционных взглядов римских элегиков, изображает ранний период существования человечества в идиллических тонах.

Вечно стояла весна; приятный прохладным дыханьем
Ласково нежил зефир цветы, не знавшие сева.
Более того: урожай без распашки земля приносила;
Не отдыхая, поля золотились в тяжелых колосьях.
Реки текли молока, струились и нектара реки,
Капал и мед золотой, сочась из зеленого дуба [3].
(I, 107-112)

На смену "золотому веку" пришли "серебряный", затем "медный" и наконец, "железный" век, современный Овидию. С каждым веком жизнь становилась все суровее и тяжелее, а люди все более и более отходили от добродетели и благочестия. Если в золотом веке царили мир и спокойствие,

Не было страха тогда, ни кар, и слов не читали
Грозных "на бронзе: толпа умолявшая неустрашалась
Уст судьи своего,- без судей были вое безопасны,-
(II, 91-93)

то теперь, во времена Овидия,

...Стыд убежал, и правда и верность
И на их место тотчас появились обманы, коварство;
Казни, насилье пришло и проклятая страсть к обладанью...
Вышла на свет и война, что и златом крушит и железом,
В окровавленной руке потрясая со звоном оружье.
Ныне живут грабежом; в хозяине гость не уверен,
В зяте - тесть, редка приязнь меж братьями даже.
Муж жену погубить готов, она же - супруга.
Страшные мачехи,- те аконит подбавляют смертельный;
Ранее времени сын о годах гадает отцовских.
(I, 129-131, 142-148)

Картина, нарисованная Овидием под влиянием последних событий гражданской войны, далеко не соответствовала представлениям тех римлян, взгляды которых отображал Вергилий в своей знаменитой IV эклоге,, в недалеком будущем ожидая прихода "золотого века", наступление которого он связывал с правлением Августа ( "Энеида", VI, 791). Овидий остроумно использовал миф о "золотом веке", отдавая дань принятой поэтической традиции, чтобы противопоставить чистоту жизни первобытных людей современному падению нравов.
Интересен миф о Фаэтоне, сыне Солнца. Юный Фаэтон проникает во дворец Солнца, чтобы удостовериться в своем божественном происхождении. Описание дворца чрезвычайно красочно, сам дворец изображается как подлинное произведение искусства. Принятый ласково Фебом, Фаэтон попросил у отца разрешения воспользоваться его колесницей с крылатыми конями и вместо Солнца совершить его обычный дневной путь по небу. Феб предупреждает мальчика об опасностях, которые его ожидают во время пути и умоляет отказаться от необдуманной просьбы. Но Фаэтон продолжает настаивать, и Феб неохотно соглашается. Юный возница не смог справиться в колесницей, он отпустил вожжи, и огненные кони, не сдерживаемые твердой рукой, мчались по небу без дороги и едва не сожгли землю и все живое. Видя, какой опасности подвергается мир, Юпитер метнул в несчастного Фаэтона свою губительную молнию, и тот погиб, упав мертвым вдали от отчизны.
Заслуживает внимания эпитафия на могиле Фаэтона, похороненного наядами, являющаяся типичной надгробной надписью по форме и интересная по своему содержанию:

Здесь погребен Фаэтон, колесницы отцовской возница;
Пусть ее не сдержал, но дерзнув на великое, пал он.
(II, 327-328)

В этом мифе Овидий подчеркивает смелость человека, его дерзания, стремление уподобиться богам. Правда, здесь, как и в большинстве других мифов, эта попытка кончается гибелью смертного: боги не дозволяют людям безнаказанно проникать в тайны мироздания.
В мифе о Дедале и Икаре (VIII, 185) проводится по существу та же мысль. Особенно ярко проявляется ревнивое отношение богов к славе людей и к их талантам в таких мифах, как состязание муз с Пиэридами (V, 300-340, 660-678) или Паллады с меонийской девушкой Арахной (VI, 1-145). В мифе о состязании Аполлона с Марсием (VI, 383-400) разгневанный бог содрал кожу с живого Марсия, осмелившегося состязаться с ним в игре на флейте. Боги не выносят никакой критики их талантов. Овидий с юмором рассказывает о том, как царь Мидас не согласился признать первенство Аполлона, играющего на кифаре, и предпочел ему Пана с его простой свирелью. Обиженный Аполлон наказал Мидаса, наградив его ослиными ушами (XI, 175 сл.).
Боги карали людей не только за явно выраженное к ним неуважение" как, например, в мифах о гордой Ниобе или о жестоких ликийских крестьянах, прогнавших с насмешками жаждущую богиню Латону, но не прощали им даже малейших провинностей. В мифе об Актеоне, внуке Кадма, нечаянно увидевшем купающуюся Диану, оскорбленная богиня превратила юношу в оленя, и он был растерзан своими же собаками. В другом мифе прекрасная Дриопа была превращена в дерево за то, что она, срывая цветы лотоса на священном озере, по незнанию оскорбила нимфу Лотиду и т. д.
Особенную жестокость проявляла Юнона по отношению к своим соперницам. В мифе о красавице Каллисто ревнивая Юнона превратила ее в страшную медведицу, впоследствии перенесенную вместе с сыном Аркад ом на небо в виде созвездий Большой Медведицы и Волопаса. Об этом же говорится в мифе об Ио, которую в виде белоснежной телки Юпитер вынужден был подарить своей ревнивой супруге во избежание подозрений.
С большим мастерством и чрезвычайно увлекательно разработаны Овидием мифы, хорошо известные его современникам: о Европе, похищенной Юпитером, принявшим вид быка, о дочери Цереры, юной Прозерпине, увезенной мрачным богом Плутоном в царство мертвых, и о том, как долго искала ее богиня Церера. Излагаются мифы о Персее, освободившем от морского чудовища прекрасную Андромеду, о волшебнице Медее, помогающей Аргонавтам добыть золотое руно, и многие другие.
В "Метаморфозах" рассказывается и о многих других, менее известных превращениях. Таков миф о Пигмалионе, знаменитом скульпторе, создавшем статую прекрасной женщины и воспылавшем любовью к своему произведению. Богиня Венера, благосклонно внимавшая мольбам влюбленного художника, оживила прекрасную статую и отдала ее в жены Пигмалиону. Забавен миф о нимфе Эхо, старавшейся своей болтовней отвлечь Юнону от поисков Юпитера, изменявшего ей в это время с нимфами. Юнона, разгадав хитрость Эхо, наказала ее, лишив возможности самостоятельно говорить, и позволила ей лишь повторять последние из услышанных слов.
Встречаются у Овидия мифы, рассказывающие и о превращениях любящих супругов, и о печальной судьбе юных влюбленных. Таков, например, поэтический миф о Пираме и Фисбе, античных Ромео и Джульетте. Пирам по роковому недоразумению счел свою возлюбленную растерзанной свирепой львицей и в отчаянии лишил себя жизни. Фисба, явившаяся невольной виновницей его смерти, не желая пережить любимого, пронзила себя мечом. Кровь Фисбы, брызнувшая из раны, окрасила в темный цвет белоснежные плоды шелковичного дерева, и они сохранили навсегда эту кровавую окраску.
Трогателен идиллический рассказ о старых супругах - Филемоне в Бавкиде, скромно проживших весь век в благочестии и оказавших радушный прием двум богам, просившим у них под видом людей приюта на ночь. Нечестивые соседи Филемона и Бавкиды, прогнавшие усталых путников, были жестоко наказаны богами: все селение было залито водой, а скромная хижина стариков превращена небожителями во дворец. Выполняя желание благочестивой четы, боги позволили им умереть одновременно, превратив их после смерти в деревья, растущие из одного корня.
В последних книгах "Метамофоз" Овидий переходит к тематике, связанной с основанием Рима и с его историей. Изложив ряд мифов, относящихся к Троянской войне, Овидий рассказывает о легендарном предке римлян - благочестивом Энее, спасшемся из горящей Трои. Описание скитаний Энея, его обращение к Сибилле, посещение им царства мертвых, чтобы повидать умершего отца, война с Турном, а также отдельные эпизоды,, вроде превращения троянских кораблей в нимф или рассказ грека Ахеменида, врага троянцев, спасенного благодаря великодушию Энея,- все это указывает на большое сходство этой части "Метаморфоз" с "Энеидой" Вергилия.
"Метаморфозы" заканчиваются описанием современных Овидию событии, смертью Цезаря и превращением его волею богов в блестящую звезду.·
В "Метаморфозах" поэт занимает позицию человека, осуждающего ряд пороков, справедливо наказанных богами: гордость Ниобы, себялюбие Нарцисса, непочтительность к богам Пенфея. Таким образом, Овидий здесь начинает выступать в роли проповедника идей, прежде ему не свойственных и которых он раньше совершенно не затрагивал. Мало того, пытаясь сделать свой труд как бы научно обоснованным и отдавая дань модному в-его время увлечению философией, Овидий в начале и в конце "Метаморфоз" излагает учение Пифагора о "метемпсихозе" (переселении душ).
Бели с "Метаморфозами" Овидия сравнить поэму Лукреция, дающую в высокохудожественной форме научное представление о философии Эпикура, то при знакомстве с основами неопифагорейства, изложенными у Овидия, невольно бросается в глаза крайне поверхностное изложение основных философских проблем этой школы.
Овидий пытался не столько передать взгляды неопифагорейцев, сколько приспособить это учение к теоретическому подкреплению своей идеи создания "Метаморфоз". Не заботясь об исторической правдоподобности, Овидий относит жизнь Пифагора к временам легендарного законодателя Нумы, что казалось анахронизмом уже во времена Овидия. Эта легендарная традиция была отвергнута римскими учеными, но Овидию для его целей казалось наиболее удобным использовать именно эту версию. Он сознательно предпочел сохранить неверный вариант о времени жизни Пифагора и изобразить его не только философом, но и прорицателем величия Рима и могущества Августа (XV, 431-452). В изложении основ учения Пифагора о метемпсихозе мы находим у Овидия отголоски учения стоиков и неопифагорейцев, с которым Овидий был знаком, подобно большинству образованных римлян своего времени. В Риме было много приверженцев неопифагорейства, возродившегося особенно в последние годы Республики, и Овидий мог познакомиться с ним как путем самостоятельного изучения трудов философов, так и через различных популяризаторов этого учения.
Благодаря своему блестящему таланту Овидий сумел с большим мастерством и разнообразием изложить огромное количество мифов, часто весьма сходных по своей тематике, и в занимательной форме познакомить читателей с богатым наследием античной мифологии. Живое и остроумное изложение самых невероятных превращений, тонкий психологический анализ действующих лиц, богатство красок, исключительная легкость и поэтичность языка - все это делает "Метаморфозы" одним из наиболее увлекательных и интересных памятников античной литературы. Мифы, блестяще изложенные Овидием, служили как для его современников, так и для отдаленных потомков источником вдохновения во всех областях литературы и искусства.
В этот период своего творчества Овидий находился под сильным· влиянием александрийской литературы, чем отчасти объясняется самый выбор темы - составление национального календаря "Фастов", а также и идея создания "Метаморфоз". Вместе с тем Овидий широко применял сюжеты, разработанные в античной трагедии, представлявшей богатый материал для риторической обработки. Трагедия и риторика во времена Овидия были тесно связаны друг с другом; жанр высокой трагедии с ее сильными страстями давал широкий простор для риторических выступлений, вкладываемых в уста действующих лиц. Особенно близок был Овидий к драмам Эврипида, этого предтечи александрийцев, вводившего в свои трагедии влюбленных героев с их новой для античного мира психологией. Овидий перенес школьные "свазории" с уроков риторики и в свою поэзию, в частности в "Метаморфозы". Большая часть речей в "Метаморфозах" - патетические монологи, посвященные описанию различных страстей: гордость Ниобы, гнев Юпитера, скорбь и борьба противоположных чувств у матери Мелеагра и т. д. Встречаются и типично ораторские речи, например, в споре Аякса с Улиссом об оружии Ахилла. Последняя тема была одной из наиболее любимых в риторике, и ритору Антифонту даже приписывались две работы по риторике под названием "Аякс и Улисс" (Диоген Лаэртский, V, 1, 2 и 9).
Внешняя мифологическая форма, заимствованная из александрийских образцов, не могла скрыть того, что Овидий, изображал по существу современных ему людей, рисуя нравы своих сограждан в типично римской бытовой обстановке. Встречается часто ряд упоминаний, связанных непосредственно с римской действительностью, например сравнение льющейся крови с римским водопроводом, мало уместное в печальном рассказе о смерти Пирама ("Метаморфозы", IV, 121-124); при изложении мифа о превращении Дафны в лавр упоминается о венках римских триумфаторов или говорится об использовании для украшений римлянок янтаря, получившегося якобы из слез сестер погибшего Фаэтона и т.д.
Идея посвящения "Фастов" и "Метаморфоз" Августу говорит уже об изменении отношения Овидия к принцепсу и о желании его доказать свою преданность августовскому режиму. В I книге "Метаморфоз", рассказывая о гневе отца богов Юпитера на первых людей за их жестокий и свирепый нрав, Овидий сравнивает Августа с Юпитером. Далее, он проводит аналогию между поведением "нечестивой шайки, стремившейся залить в неистовстве римское имя кровью Цезаря", и преступлением кровожадного Ликаона против верховного божества. Здесь под "нечестивой шайкой" Овидий имеет в виду сторонников республики и прямо заявляет о своих верноподданических чувствах к Августу.
Так, в заключительных словах поэмы Овидий восхваляет Августа, который, выполняя возложенную на него самими богами миссию, покорит все народы, укрепит мир и даст справедливые законы. Сам Цезарь, ставший после смерти своей божеством, с радостью смотрит на своего сына и

Большим его признает и, что им побежден, веселится.
И хоть деянья своя не велит он превыше отцовских
Ставить, но слава вольна, никаким не подвластна законам
Предпочитает его и в этом ему не послушна.
(.XV, 861-864)


[1] Гомер, «Одиссея» (книга I — Афина принимает вид Ментора; книга XI - Посейдон является в виде Энипея; книга XIII — Посейдон превращает в утес корабль феакийцев); Гесиод, «Труды и дни», 600—800 (рождение Пандоры).
[2] Об Антонине Либерале точных данных нет. Предполагают, что он был отпущенником императора Антонина Пия и жил около 150 г. н. э. В своих прозаических «Метаморфозах», написанных сухим языком, Антонин Либерал кратко тает произведения александрийских поэтов.
[3] Цитаты из «Метаморфоз» даются в переводе С Шервинского (Овидий. Метаморфозы. М.— Л., Academia, 1937).

4. ПРОИЗВЕДЕНИЯ ОВИДИЯ, НАПИСАННЫЕ В ССЫЛКЕ

Катастрофа, постигшая Овидия, прервала его работу над окончательной отделкой "Фастов" и "Метаморфоз". К произведениям последнего периода жизни Овидия, тесно связанным с его пребыванием в ссылке, относятся "Скорбные элегии", или "Тристии", "Понтийские послания", отрывок из трактата о рыбной ловле "Галиевтика" и большой памфлет "Ибис".
"Скорбные элегии" Овидия состоят из пяти книг. В первой описываются впечатления поэта по пути из Рима до места изгнания. Вторая книга, написанная уже на месте ссылки, была обращена к Августу и к широкой публике. В этой книге Овидий всячески старался оправдать свою .прежнюю литературную деятельность в надежде, по-видимому, на замену ссылки в Томы более близким местом изгнания. В трех последних книгах "Тристий", написанных в 10, 11 и 12 гг. н. э. и полных жалоб на трудности жизни в Томах, Овидий прославляет жену и верных друзей, не забывших бедного изгнанника, просит их о заступничестве перед Августом.
В этих элегиях мы сталкиваемся с изображением настоящих глубоких переживаний Овидия, с проявлением его подлинных чувств. Некоторые элегии полны искреннего лиризма, как, например, описание последней ночи, проведенной в Риме, трогательные жалобы поэта, его отчаяние при мысли о том. что он должен покинуть все, что ему дорого, прощание с женой и близкими друзьями.
Всю глубину своего несчастия Овидий полностью осознал несколько позже. Во время переезда к месту ссылки путешествие, хотя и утомительное, отчасти отвлекало его от грустных мыслей; оказавшись в Томах, поэт в полном отчаянии умолял жену и друзей, оставшихся ему верными, просить Августа о смягчении его участи. Томы, основанные несколько веков тому назад греческими колонистами, представляли мало привлекательное место для жизни избалованного светского римлянина. После блестящего Рима Овидий оказался в маленьком городке-крепости, на самой отдаленной окраине римских владений. Население, образовавшееся от смешения греков и местных племен - гетов и сарматов, не знало латинского языка, так что на первых порах для высланного поэта даже общение с жителями было очень трудным. Нравы были дики и суровы. Окруженные воинственными соседями-кочевниками, жители Том часто подвергались нападениям кочующих орд и при защите должны были полагаться лишь на свои собственные силы. Все мужское население в таких случаях бралось за оружие, и Овидий рассказывал, как ему, мирному поэту, на старости лет приходилось с оружием в руках защищать свою жизнь. Если прибавить к этому суровый для жителя Италии климат, долгую и снежную зиму, отсутствие привычной южной растительности и полное одиночество, то для нас станут понятны бесконечные жалобы высланного Овидия ("Скорбные элегии", I, 10).
Беспрестанно и в "Скорбных элегиях" и в "Понтийских посланиях" Овидий твердил о том, что причиной его изгнания была какая-то неосмотрительность, глупость (simplicitas) и что ошибка, невольно допущенная им, жестоко оскорбила лично самого Августа: "Ты сам отомстил, как и должно быть, за твою личную обиду" ("Скорбные элегии", II, 134). Малодушный поэт, проклиная себя за совершенный им проступок, льстит Августу, Ливии и всему императорскому дому, униженно молит о прощении или хотя бы о перемене места ссылки и даже лицемерно твердит о том, что Август был к нему слишком снисходителен, не лишив его ни жизни, ни римского гражданства, ни конфисковав его имущества. Но все его мольбы оказались тщетны, ни Август, ни его преемник Тиберий не вернули в Рим опального поэта.
Для понимания психологии Овидия большое значение имеет II книга "Скорбных элегий", написанная зимой 9/10 г. н. э. В ней Овидий упоминает о посвящении принцепсу своих "Метаморфоз" и "Фастов" и выражает сожаление, что он раньше не брался за эпические темы для восхваления Августа (II, 315 сл.). Раскаиваясь в создании поэмы "Искусство любви", послужившей якобы причиной его изгнания, Овидий пытается доказать, что Август слишком строго отнесся к нему за его пристрастие к любовной тематике. Он ссылается на то, что великие греческие трагики, а также и римские предшественники и современники Овидия, в том числе и Вергилий, столь ценимый Августом, восхваляли и воспевали любовь. Почему же, спрашивает Овидий, поэзия других не вызвала неодобрения, и никто из поэтов не потерпел никакого наказания за свои произведения? Овидий указывает, что и в театрах и в цирке показываются совершенно открыто любовные сцены, мало подходящие для благородных римских женщин. Большинство мифов полно рассказов о похождениях богов и героев и носит предосудительный характер, а тем не менее в поэзии и в произведениях искусства все эти сюжеты разрабатываются совершенно беспрепятственно. Овидий не понимал того, что Август (сам писавший вольные стихи) был задет не столько легкомыслием его поэзии, сколько определенными высказываниями Овидия, враждебными проводимой Августом политике. Овидий в своих звучных стихах высмеивал благие намерения всесильного принцепса поднять нравственность испорченных современников и вернуть их к идиллическим "добрым нравам". Заключительные строки II книги "Скорбных элегий", о том, что "его поэзия никого не оскорбляла", говорят о политической близорукости Овидия, не понимавшего, какого врага он нажил в лице Августа своими стихами.
Книги III, IV и V "Скорбных элегий", адресованные жене и друзьям, кроме постоянных жалоб на судьбу и просьб Августу о помиловании, содержат интересные картины жизни Овидия в изгнании. Много внимания уделяет он суровой природе: в 10-й элегии книги III говорится о холодном климате, об изумительном для римлянина зрелище - замерзшем море и о глубоком снеге, лежащем кругом. Овидий описывает также внешность и одежду варваров-гетов, их нравы, язык и обычаи, неоднократно упоминает о нападениях соседей-кочевников.
Для знакомства с биографией Овидия важна его элегия автобиографического характера (IV, 10), где поэт рассказывает о своей счастливой юности, о занятиях поэзией, о своей семье, о смерти родителей и о печальной жизни в изгнании.
Отчаяние и безнадежность охватывают Овидия;, он по-прежнему просит хлопотать за него, он уже сам начинает понимать безнадежность свои просьб.
В "Скорбных элегиях" и в "Понтийских посланиях" особенно заметным делается употребление приемов, заимствованных из александрийской поэзии, сравнений, взятых из мифологии, вроде упоминаний о Леандре и Геро при виде замерзшего моря или мифа об Аконтии в связи с отсутствием плодов в Томах и пр. Будучи не в состоянии совсем отойти от влияния александрийцев, Овидий, время от времени возвращается к этиологической тематике. Так, в элегии 9 книги III он дает объяснение названию "Томы", связав его с мифом о бегстве Медеи, и говорит, что именно в Томах она разрубила на части своего брата Абсирта, чтобы задержать отправленную за ней погоню (Овидий связывает название города "Томы" с греческим словом τομή - разрез). Применяется и другой прием, характерный для александрийцев: в речь старого гета вставляется рассказ об Ифигении, перенесенной в Тавриду, где она вспоследствии встретилась со своим братом ("Понтийские послания", III, 2).
Сохраняются риторические приемы, столь неуместные при изменившейся тематике, но они не играют уже такой роли, как в предшествующие периоды творчества Овидия. Несмотря на бесчисленно повторяемые жалобы на судьбу и беспредельную лесть Августу, "Скорбные элегии" производят на современного читателя неотразимое впечатление. Они проникнуты чувством одиночества и тоски по любимому Риму, особенно сильным во время болезни Овидия. Поэт предается грустным воспоминаниям, проводя праздничные дни вдали от родины; он беспрестанно думает о Риме, о жене, о близких.
Удар, поразивший Овидия, выявил его истинных друзей. Многие из них, как и следовало ожидать, покинули поэта, впавшего в немилость, но некоторые остались ему верны и старались содействовать, правда, безрезультатно, облегчению его участи. Если в "Скорбных элегиях" Овидий, обращаясь к друзьям, избегает называть их по имени, чтобы не навлечь на них гнев Августа, то в "Понтийских посланиях" он обращается к ним уже совершенно открыто; эти письма носят более личный характер, чем "Скорбные элегии", хотя тоже предназначены для широкой публики. Адресаты писем делятся на две группы: к первой относятся личные друзья Овидия, а ко которой - его покровители и лица, занимающие высокое положение (Секст Помпей, Аврелий Котта, вассал Августа фракийский царь Котий, Германии и др.). Количество адресатов доходит до 20 человек; больше всего писем адресовано Фабию Максиму, родственнику Овидия по жене (6 писем) и Сексту Помпею (4 письма). Большинству корреспондентов, в том числе и жене Овидия,- написано одно-два письма. Некоторые письма, например, Германику (II, 1), Максиму Котте (II, 8) и другим, полны самой неприкрытой лести по адресу Августа и всей его семьи.
Как в "Скорбных элегиях" так и в "Понтийских посланиях" много описаний природы и быта гетов, но тон элегий Овидия становится несколько спокойнее. Поэт постепенно привыкает к обстановке, приобретает уважение своих новых сограждан и овладевает языком гетов настолько, что на гетском языке восхваляет Августа и его семью ("Понтийскйе послания", IV, 14). Эти произведения Овидия на гетском языке не сохранились.
Девять книг "Скорбных элегий" и "Понтийских посланий" имеют между собой много общего. Сам Овидий называет их "печальными стихотворениями" и признается, что он ничего не может извлечь из своей груди, кроме грустных стихов. Содержание "Понтийских посланий" касается главным образом описания новой обстановки жизни поэта.
Поэтическое мастерство Овидия в "Скорбных элегиях" и "Понтийских посланиях" снижается, его стих делается слабее, появляются монотонность и однообразие в изложении. Талант Овидия, пышно расцветший в его "Искусстве любви" и в "Метаморфозах", не мог развиваться в столь тяжелой и непривычной для него обстановке. На упреки друзей, что он начал хуже писать, Овидий жалуется, что в такой глуши и в таких условиях он не только разучится писать, но даже говорить по-латыни. Но тем не менее в произведениях этого периода мы находим много прекрасных элегий, которые благодаря их искренности приобретают в наших глазах несравненно большую ценность, чем изображение надуманных чувств в его блестящих, но холодных любовных элегиях.
И в "Скорбных элегиях", и в "Понтийских посланиях" наряду с обращениями и просьбами к близким, встречаются отдельные стихотворения, полные упреков, направленных против врагов и неверных друзей. В этот период времени Овидием была написана поэма "Ибис", являющаяся явным подражанием поэме Каллимаха "Ибис", написанной знаменитым александрийским поэтом против его ученика Аполлония Родосского. "Ибис" Каллимаха до нас не дошел, но на основании слов самого Овидия, что он взял его за образец, можно судить, какого рода было это произведение.
Кто скрывался у Овидия под именем "Ибис", установить не представляется возможным, так как в этой небольшой поэме почти совершенно отсутствуют намеки на индивидуальность критикуемого. Имеется лишь беглое упоминание о том, что он когда-то был в дружеских отношениях с Овидием. Поэма "Ибис", написанная в духе александрийской учености и лишенная поэтических достоинств, мало интересна для нас; в ней проклятия и пожелания всяческих бед самому Ибису и членам его семьи перемешаны с примерами из истории и мифологии. Можно лишь предположить, что под псевдонимом Ибиса скрывался тот неверный друг, о котором Овидий упоминает и в "Скорбных элегиях" (V, 8 и IV, 9) ив "Понтийских посланиях" (IV, 16 и 3) и который пытался завладеть имуществом Овидия, преследуя своими происками его жену.
Столь же мало дает для характеристики творчества Овидия и отрывок из поэмы "Галиевтика", представляющей не что иное, как сухое перечисление сортов и пород рыб, которые водятся в Черном море. От поэмы написанной гексаметром, сохранилось всего 134 стиха. Это сочинение мало похоже на прежние блестящие стихи знаменитого элегика но свидетельство Плиния Старшего ("Естественная история", XXXII, 11 и 152) прямо указывает на принадлежность его Овидию.
Сохранились далеко не все произведения Овидия; но на основании свидетельств древних писателей и слов самого Овидия можно составить некоторое представление и о тех, какие до нас дошли.
В первый период деятельности Овидия им была написана трагедия "Медея", которую высоко ценил не только Квинтилиан, но и Тацит ("Диалог об ораторах", 12, 25), сравнивая ее с трагедией "Фиест" Вария.
K этому же периоду относится создание незаконченной поэмы "Гигантомахия", о которой рассказывает сам Овидий в своих любовных элегиях (II, 1, 11 сл.), говоря, что он решил рассказать о сражениях сторуких гигантов с богами и о том, как Юпитер поразил дерзких гигантов своей молнией. Квинтилиан говорит о том, что Овидий из поэмы Макра составил тетрастих против плохих поэтов, вероятно, нечто вроде эпиграммы-пародии (VI, 3, 96). В "Понтийских посланиях" Овидий упоминает о создании им эпиталамы в честь Фабия Максима.
До высылки Овидием была написана элегия на смерть Мессалы ("Понтийские послания", I, 6, 20) и "Явления" (Phaenomena) Щ поэма о созвездиях, из которой Лактанций приводит несколько строк, и на которую ссылается Проб в своих комментариях к "Георгикам" Вергилия.
Ко времени ссылки относятся произведение о триумфе Тиберия "(16 января 13 г. н. э.- "Понтийские послания", IV, 9), панегирик на смерть Августа и "Похвальное слово императорской семье" на гетском языке ("Понтийские послания", IV, 13, 19), где поэт восхвалял Ливию и ее сына, умоляя их вернуть его из ссылки.


5. ПРОИЗВЕДЕНИЯ, ПРИПИСЫВАВШИЕСЯ ОВИДИЮ

До нас дошла элегия "Орешник" (Nux), написанная в александрийском стиле, с темой, заимствованной из "Палатинской антологии" (IX, 3). Орешник горько жалуется на свою судьбу: он заброшен всеми и никто не заботится о нем и не оберегает его. Все хотят лишь пользоваться его орехами и без всякого сожаления ломают его ветки и бросают в него камнями. Неуместный пафос этих жалоб придает им несколько комический характер, а чрезмерное употребление мифологических сравнений в сочетании с лестью императору-богу, водворившему мир на земле, производит впечатление большой искусственности. С точки зрения языка "Орешник" гораздо слабее произведений Овидия первых лет его творчества.
Другим произведением, приписываемым Овидию, считалось "Утешение .Ливии" (Consolatio ad Liviam), написанное на смерть ее сына Друза (9 г. до н. э.) , скончавшегося в Германии и перевезенного в Рим. Это "Утешение" содержит похвалы умершему и выражает соболезнования плачущей матери, ожидавшей триумфального возвращения своего сына. "Утешения эти полны общих рассуждений на тему о бренности всего земного и, написанные по правилам риторики, являются образцом школьного "эпикедейона" (надгробной речи), встречающегося у Тибулла, Проперция и других поэтов августовского времени.
Исследователи высказывают предположение, что "Утешение Ливии" написано гораздо позже смерти Друза, а некоторые даже считают его подделкой гуманистов.
Овидию приписывали также "Элегию о Меценате". По существу эта элегия состоит из двух частей, двух самостоятельных элегий. В одной говорится об умершем Меценате, а в другой умирающий Меценат сам говорит о своей преданности Августу. Эта элегия была написана, по-видимому, в 8 г. до н. э., вскоре после смерти Мецената, одним из его современников. На современность указывает упоминание о консуле Лоллии (20 г. до н. э.), по настоянию которого была написана эта элегия, а также о каком-то празднестве, где Август был одет Вакхом. В этом стихотворении говорится, что автор его написал печальную элегию о Друзе и, вероятно, он же и был автором "Утешения Ливии", тем более что между отдельными местами "Утешения" и "Элегии о Меценате" наблюдается большое сходство.
С художественной стороны эта вещь еще слабее, чем "Утешение Ливии". Весьма возможно, что автором обоих этих произведений был один из соратников Друза, кто-либо из многочисленных второстепенных писателей этого времени.


6. ЗНАЧЕНИЕ ПОЭЗИИ ОВИДИЯ

Творчество Овидия может быть понято лишь при изучении его в связи с исторической обстановкой и в сопоставлении с аналогичными явлениями в греческой литературе, в первую очередь с александрийской поэзией, влияние которой отразилось на всем творчестве поэта.
Поэзия Овидия тесно связана с общим состоянием нравов римского общества того времени и с реформами, проводимыми Августом для укрепления общественной нравственности и семьи.
Подобно сотням других молодых знатных римлян, Овидий, стоя в стороне от общественной жизни своего времени, не понимал политического и общественно-воспитательного значения литературы. Будучи, однако, истинным художником, он не мог не отразить в своем творчестве реально существующего мира, в то же время уверяя читателей, в первую очередь самого Августа, что материал для своих произведений он черпал не из жизни, а почти исключительно из своей фантазии. Эту мысль он постоянно развивал в своих произведениях, убеждая Августа не подходить слишком строго к его любовной поэзии.

Верь мне, что нравы мои от моих песнопений различны -
Жизнь безупречна вполне, муза игрива моя -
Лживы творенья мои, сочиненные большею частью,
И позволяли себе более, чем их творец.
("Скорбные элегии", II, 353-356)

Значительно позже, уже в последний период своей жизни, Овидий под влиянием суровой действительности отходит от своего прежнего понимания поэзии как игры и забавы ("Скорбные элегии", V, 1, 27-31). Изображая суровый быт и безотрадную природу своего нового местопребывания, он выдвигает новый мотив, мотив реализма в искусстве, приходя к сознанию, что не воображение, а сама жизнь дает содержание его поэзии.
Развитие творчества Овидия шло по линии преодоления александрийских образцов и создания новой, качественно отличной от александрийцев, литературы: это был путь от "Любовных элегий" к "Скорбным элегиям", к подлинно лирической поэзии. Творчество Овидия было тесно связано с определенной частью римского общества, ведшей праздную и роскошную жизнь, что и обусловило соответствующую тематику овидиевских произведений.
Эротическая литература, достигшая в ту эпоху в Риме большой высоты, получает как бы свое завершение в творчестве Овидия. Он, если можно так выразиться, является самым эротичным из всех эротических писателей своего времени.
Поэзия Овидия, особенно в первый период его творчества, явилась как бы своеобразной реакцией на проводимые Августом реформы и объективно оказалась оппозиционной по отношению к его политике. Вряд ли можно считать, как это утверждают некоторые ученые, будто Овидий систематически проводил критику постановлений Августа; однако он несомненно, отражал интересы и настроения определенных кругов, не возражавших против политики Августа вообще, но не желавших вмешательства принцепса в их личную жизнь.
Овидий не ставил перед собой никаких особенно глубоких проблем. Критика некоторых начинаний Августа не носит у него принципиального характера, а скорее является насмешкой над слишком высокими нравственными требованиями принцепса, тем более что роль блюстителя нравов мало подходила Августу и, несомненно вызывала много насмешек среди друзей Овидия.
Широка известность Овидия не могла не могла пройти мимо внимания Августа, а любовная тематика, столь мастерски разработанная поэтом не могла вызвать одобрения всесильного принцепса, пропагандировавшего уважение к религии и к добрым нравам предков. Август, лучше чем сам Овидий, понимал значение его поэзии и должен был относиться к поэту с неприязнью. Мы нигде не видим указаний, ни у самого Овидия, ни у кого-либо древних исследователей, на то, что Август стремился как-то использовать талант Овидия в своих интересах. Овидий или не вызывал доверия или просто был неприемлем для Августа: его лишь терпели, и первого видимого предлога было достаточно, чтобы принцепс разразился гневом.
Второй период творчества Овидия, время создания его "Фастов" и "Метаморфоз", как можно предполагать, был поворотным этапом в его литературной деятельности, переходом к официальной тематике, правда, трактуемой еще в типично овидиевской манере.
Можно видеть, как изменялось отношение Овидия к окружавшей его действительности. Начав с шутливой, а порой и злой критики августовского законодательства, Овидий постепенно начинает следовать основной линии политики принцепса, стремясь снискать милость и внимание Августа.
Поведение Овидия в ссылке, его безмерная лесть и униженные просьбы и мольбы о помиловании становятся более понятными, если их рассматривать не только как проявление его малодушия и слабохарактерности, но как результат определенной эволюции взглядов поэта по отношению к политике Августа, эволюции, происшедшей с Овидием в последние годы его пребывания в Риме.
Поэзия Овидия, связанная с творчеством его предшественников - как римских писателей, так и александрийцев, не могла отказаться от традиционных мотивов античной литературы, и поэтому мы часто находим ν него образы, сравнения и отдельные выражения, общие для многих античных писателей. Римскому поэту казалось совершенно естественным широко использовать поэтическое наследие всех своих предшественников. Это подражание лучшим образцам рассматривалось в древности как явление положительное, и об этом сами писатели прямо говорили в своих произведениях. Подобного рода высказывания встречаются у Вергилия, Горация, Проперция и др. (Вергилии, "Георгиги", III, 10 сл.; Гораций, "Послания", I, 19, 21 сл.; "Оды", III, 30, 13 сл.; Проперций, III, 1, 3 сл.)
Овидий и сам не отрицал связи своей поэзии с александрийцами, что можно видеть прежде всего в неоднократных упоминаниях и ссылках на виднейших александрийских поэтов Филета и Каллимаха, а также в склонности Овидия к этиологии, вполне соответствовавшей вкусам александрийских предшественников.
Сходство с александрийцами сказывалось также и в других чертах его творчества: в модернизации древности, в применении типично александрийских приемов обработки поэтического материала и в широком использовании "общих мест", любовной поэзии, подвергнутых им, однако, .своеобразной обработке. Такие приемы, как введение целого ряда малоизвестных мифов или подробнейшее перечисление различных деталей, не имеющих по существу никакого значения для полноты создаваемой картины, вроде перечисления 33 собак Актеона, многочисленных соперников Персея или множества географических имен,- все это также сближает Овидия не с образцами классической греческой литературы, а с александрийцами, с их нарочито подчеркнутой ученостью.
Овидий широко применял риторические приемы, блестяще усвоенные им еще со времен обучения в риторических школах. Он пользовался ими при обработке литературных сюжетов, перешедших к нему от его предшественников, а также богатого материала, взятого из повседневной римской жизни. Но эти приемы иногда вредно отражались на его поэзии, в результате чего создавались произведения, носящие характер декламации на заданную тему и лишенные непосредственности и лиризма, что особенно заметно в его любовных элегиях.
Овидий - типичный представитель своей эпохи. "Мы хвалим древних, а живем как люди своего времени",- говорил он в своих "Фастах". Идеалом мирового города для Овидия был Рим, но не Рим его предков, .а современный ему город утонченной культуры, блестящий мировой центр со всеми его достоинствами и пороками.
Из высказываний самого Овидия ("Средства от любви", 389-396) мы знаем, что хотя у него было много суровых критиков, слава его была настолько велика, что зависть "не терзала его зубами при жизни" ("Понтийские послания", III, 4, 67-74).
Поэзия Овидия пользовалась большой популярностью у его современников: "Героиды" декламировались на званых обедах, "Метаморфозы" переписывались во множестве экземпляров, инсценировки отдельных вещей Овидия ставились в театре даже во время его пребывания в ссылке ("Скорбные элегии", V, 7, 25-26). Риторические школы, дав многое своему блестящему ученику, сами многое заимствовали у Овидия: сентенции из овидиевских стихов были широко распространены в литературе и в обществе. Память об Овидии сохранялась среди образованной публики. Его бюсты и изображения, высеченные из камня, имелись в большом количестве в частных домах.
Античные исследователи, отдавая дань блестящему таланту Овидия, критиковали его за пристрастие к легкомысленным темам и за излишнюю откровенность его любовной тематики (Квинтилиан, VIII, 1, 88; X, 1, 93; VIII, 3, 47; Сенека, "Контроверсии", II, 2, 12).
Популярность Овидия не уменьшилась и в последующие эпохи. Огромным успехом он пользовался и в средние века и был наряду с Вергилием одним из наиболее известных поэтов античности. Поэзия Овидия как певца и наставника любви послужила основой для создания любовной поэзии средневековья, а такая любовная элегия (I, 3), как песнь, посвященная "Заре", сделалась несомненным прототипом для целого ряда песен типа провансальских "альб" или немецких Tagelieder. Любовная тематика Овидия чрезвычайно подходила ко вкусам и нравам средних веков с их восхвалением рыцарской любви.
В эпоху Возрождения большой известностью пользовались "Метаморфозы" Овидия, будучи одной из тех книг, дошедших от античности, которые, познакомив читателей с греческой и римской мифологией, оказали большое влияние на развитие отдельных западноевропейских литера! тур. Писатели и художники через Овидия восприняли увлекательные сказочные мотивы античных мифов и воплотили их в шедеврах литературы и искусства. "Метаморфозы" также послужили источником для создания балетных и оперных тем в XVII-XVIII вв.
Овидий занимает в римской литературе одно из первых мест благодаря своему замечательному поэтическому таланту и стиху, изумительному по легкости и музыкальности. Благодаря широкому применению украшающих эпитетов, тропов, сравнений, метафор, Овидий достигает большой выразительности и создает яркие образцы, столь характерные для его поэзии.
Знатоком и поклонником Овидия у нас был Пушкин. В своих "Цыганах", рассказывая легенду о поэте-изгнаннике Овидии, он обрисовал его привлекательными чертами. О "Скорбных элегиях" он писал, что эта книга "выше, по нашему мнению, всех прочих сочинений Овидиевых (кроме "Превращений"). Героиды, элегии любовные и самая поэма Ars amandi, мнимая причина его изгнания, уступают "Элегиям понтийским". В сих последних более истинного чувства, более простодушия, более индивидуальности и менее холодного остроумия. Сколько яркости в описании чуждого климата и чуждой земли! Сколько живости в подробностях! И какая грусть о Риме! Какие трогательные жалобы!" [1].


[1] А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах, т. 7 M —Л. 1949, стр. 424.

Глава XXIX МАЛЫЕ ПОЭТЫ ЭПОХИ АВГУСТА

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.

1. ЛУЦИЙ ВАРИЙ РУФ

Три великих поэта, живших во время принципата Августа, затмили собой всех других поэтов этого времени. Литературное наследство, дошедшее до нас от этих последних, ничтожно; фрагменты из их произведений занимают меньше 20 страниц по изданию Тейбнера (Fragmenta poetarum Romanorum, 1886), и большинство этих фрагментов содержат не более двух-трех стихов. Единственным исключением является поэма Граттия.
Наибольшее внимание, по-видимому, привлекала к себе эпическая поэзия. Августу, несомненно, хотелось найти поэта, который достойным образом прославил бы его деятельность; из этого желания его вырос план "Энеиды", которая, однако, в процессе своего создания вышла не тем, чего ожидал Август.
Эпической поэмы о подвигах самого Августа и его полководцев ожидали не только от Вергилия. Из эпических поэтов того времени, по-видимому, наиболее известным был Луций Варий Руф (L. Varius Rufus), которого. восхваляет Гораций как мастера эпического стиха:

...Пламенный Варий
Равных не знает себе в эпопее.
("Сатиры", I, 10, 43-44)

Его же Гораций рекомендует и Агриппе как поэта, способного прославить его победы.

Пусть тебя, храбреца много победного
Варий славит...
("Оды" I, 6)

Действительно ли Варий был таким крупным поэтом, или Гораций просто хотел отвести от себя нежелательный заказ на эпическую поэму, сказать нельзя. Правда, и Вергилий в 9-й эклоге (ст. 35) дает тоже лестный отзыв о Варии, сетуя на то, что ему самому пока не удалось создать ничего, что было бы подобно стихам Вария. До нас дошли от Вария только четыре незначительных фрагмента из эпического стихотворения "О смерти"; их приводит Макробий, говоря о подражателях Вергилия (VI, 1, 39-40; VI, 2, 19-20). Судить о таланте Вария по ним нельзя; самый крупный из них (6 стихов) описывает охотничью собаку, бегущую по следу лани. Из другого стихотворения Вария, "Панегирика Августу", Гораций, по свидетельству схолиев, включил два стиха в свое первое послание.

Больше ль желает народ тебе счастья иль сам ты народу,
Пусть без решенья вопрос оставит Юпитер, хранящий
Град и тебя.
("Послания", 1, 16, 27-29)

Тацит и Квинтилиан отзываются с одобрением еще о трагедии Вария "Фиест", ставя ее наравне с "Медеей", юношеской драмой Овидия (Тацит, "Диалог об ораторах",12; Квинтилиан, X, 1, 98).
Главной заслугой Вария является издание "Энеиды" Вергилия. Он, по распоряжению Августа, не исполнил поручения Вергилия, данного им перед отъездом в Грецию, - сжечь "Энеиду", если поэту не удастся ее кончить; "Энеида" была издана в том виде, в каком осталась после смерти Вергилия, так как Август запретил что-либо в ней изменять. С Горацием Варий тоже был в дружеских отношениях; будучи старше Гора[ция...][1] с благодарностью вспоминает об этом, называя Вария, наряду с Вергилием и Туккой, душой, чище которой никогда не рождала земля ("Сатиры", I, 5, 40). Имеются сведения, но недостоверные, о том, что Варий был эпикурейцем; это, однако, вполне возможно, так как он был близок с Горацием.


[1] В печатном варианте здесь вставлена строка, не имеющая никакого отношения к тексту, которая является повтором одной из вышележащих строк.

2. АЛЬБИНОВАН ПЕДОН. РАБИРИЙ

Эпические поэты Альбинован Педон (Albinovanus Pedo) и Рабирий (Rabirius) пытались создать исторические поэмы на современные темы.
От поэмы первого дошел фрагмент в 22 стиха (в свазориях ритора Сенеки, I, 15), довольно ярко описывающий бурю на океане. По-видимому, эта поэма была посвящена походу Германика, так как у Тацита ("Анналы", II, 23) буря, застигшая Германика в океане, изображена почти буквально в тех же словах, что и у Педона; Тацит же упоминает, что в войске Германика служил начальником конницы Педон; возможно, что этот Педон и был поэтом, написавшим свои воспоминания о походе. Помимо этой эпической поэмы, он написал мифологический эпос о Тезее (Овидий, "Понтийские послания", IV, 10, 71). О его эпиграммах не раз упоминает Марциал.
От поэмы Рабирия, посвященной победе Августа над Антонием, сохранилось только пять отдельных стихов. Философ Сенека ("О благодеяниях", VI, 3, 1) приводит в качестве примера сарказма предсмертную горькую шутку побежденного Марка Антония, но излагает ее прозой: "У меня осталось только то, что я раздал".


3. КОРНЕЛИЙ СЕВЕР

Значительно интереснее тот фрагмент исторической поэмы, который дошел цо нас в свазориях Сенеки-отца (VI, 26) как цитата из поэмы Корнелия Севера (Cornelius Severus). Этот поэт, по-видимому, пользовался большим успехом в свое время. Овидий в "Понтийских посланиях" (IV, 16, 9) говорит, что он дал "Лацию царственную песнь" (quique dedil Latio carmen regale Severus; под словом regale Овидий понимает повесть о "римских царях"); в другом послании (IV, 2, 11) Овидий хвалит Севера за его "плодовитость". Но за эту же плодовитость Квинтилиан называет Севера "скорее версификатором, чем поэтом" (X, 1, 89). О числе произведений Корнелия Севера точных сведений нет. Квинтилиан упоминает его поэму о Сицилийской войне (между Октавианом и Секстом Помпеем), грамматик Валерий Проб упоминает о поэме "Римские дела" (Res Romanae), последняя, может быть и есть та самая поэма, о которой говорит Овидий, так как название "Res Romanae" обычно применялось к произведениям анналистического характера. Сицилийская война, вероятно, была темой другой поэмы; из нее, по-видимому, и взят фрагмент, сохраненный Сенекой. Фрагмент этот представляет собой "плач о Цицероне" и направлен против Марка Антония; враждебное отношение к Антонию само по себе не вызывает удивления, так как эта поэма (как и поэма Рабирия) могла быть написана уже после битвы при Акции. Патетически-восторженный тон, в котором Север восхваляет и оплакивает Цицерона, плохо согласуется с некоторым замалчиванием этого имени, господствовавшим при Августе. Об этом свидетельствует анекдот (Плутарх, "Цицерон", 49, 3) о том, как внук Августа испугался, когда дед застал его за чтением речей Цицерона; правда, Август вернул мальчику книгу, сказав, что "Цицерон был разумный человек и любил отечество", но все же напоминание о страшной гибели Цицерона, совершившейся, если не при участии Августа, то при попустительстве с его стороны, едва ли могло быть ему приятно. Фрагмент же из поэмы Севера является настоящим панегириком Цицерону, что свидетельствует о наличии сильной оппозиции среди республиканских кругов старого поколения. Приводим полностью этот фрагмент, хотя несколько риторический, но не лишенный подлинного чувства[1].

Головы многих мужей знаменитых положены были
В дни те на рострах, как будто живые; но взор привлекала
Только одна среди всех - Цицерона погибшего образ.
Подвиги консула вновь могучие в памяти встали,
Клятвы, раскрытые им, и козни страшных союзов,
Знатных злодеев позор: и вот - повторилася снова
Кара Цетега и вновь беззаконный пришел Катилина.
Слава, успех у толпы и долгие годы почета
Много ль тебе помогли, - и любовь к священным искусствам?
Гордость века один этот день уничтожил; в рыданьях
Смолкла в печали навек краса латинского слова.
Тот, кто единой защитой, кто всех угнетенных спасеньем
Некогда был, он -Рима глава, он -советник сената,
Форума слава и блеск, законов наших и права
Голос живой - он умолк, сражен жестоким оружьем.
Мукой истерзанный лик и седины с застывшею кровью,
Пролитой дерзко, и руки святые, свершившие столько
Славных деяний - все это попрал победитель надменный,
Воли богов не почтив, не боясь неверного рока.
Нет! Преступленья такого вовек не смоет Антоний!
Доли подобной не ведал никто - ни Персей эмафийский
В день пораженья, ни страшный Сифакс, ни Филипп двоедушный;
Так над Югуртой в триумфе никто не посмел издеваться.
Даже и сам Ганнибал, пав жертвой нашего гнева,
Тело свое к Стигийским теням унес невредимым.

По-видимому, в том же духе писал испанец поэт Секстилий Эна, единственный дошедший до нас стих которого сходен со стихом 11 фрагмента Севера.

Смерть Цицерона оплачем, безмолвие речи латинской.


[1] Перевод фрагментов и эпиграмм сделан М. Е. Грабарь–Паосек.

4. ЭМИЛИЙ МАКР. ГРАТТИЙ ФАЛИСК

Кроме исторических эпопей, во времена Августа было написано и несколько дидактических поэм. Об авторе поэм "Орнитогония" и "Целебные травы" Эмилии Макре (Aemilius Macer) мы знаем только из одного стиха Овидия и из кратких упоминаний позднейших грамматиков. От самих поэм, являвшихся, вероятно, подражанием греческим поэмам Никандра Колофонского, сохранилось всего около 15 отдельных стихов и полустихов.
Единственный крупный фрагмент (540 стихов) дошел до нас от поэмы Граттия Фалиска (Grattius Faliscus) "О псовой охоте" (Cynegetica). Она является одним из звеньев той цепи, которая тянется от прозаической "псовой охоты" Ксенофонта к греческим поэмам Оппиана (II в. н. э.). Дошедший до нас фрагмент говорит собственно не о самой охоте, а о ее средствах и подготовке к ней: автор описывает различные виды сетей, силков и капканов, потом переходит сперва к воспитанию охотничьих собак, чему уделяет особое внимание (ст. 140-495), далее к выбору коня, подходящего для охоты, а не для состязаний или войны. Поэма настолько изобилует техническими подробностями, что для специалиста-охотника может представить такой же интерес, как трактат Ксенофонта. Поэтические достоинства ее, напротив, очень незначительны. Известный интерес представляет только начало поэмы, которое мы и приводим:

Дар воспеваю ботов, искусство охоты веселой,
Твой, Диана, удел. В давно минувшую пору
Люди надеялись лишь на оружье свое да на храбрость;
В диких трущобах блуждали бесцельно, искусства не зная.
После ж, о Разум, вослед за тобою они поспешили,
Вняв указаньям твоим, иною, лучшей дорогой.
С этой поры осветилась их жизнь, водворился порядок.
Стали искусства они открывать, одно из другого;
Грубая сила с тех пор уступила разуму место.
Того порой начертал сам бог границы искусствам,
Каждому дал свой предел; с тех пор преследует каждый
Цель неуклонно свою и усердьем ее достигает.
Люди издревле, всегда трепеща в борьбе со зверями,
Жизнь проводили свою: ты, Диана, помощницей первой
Стать захотела для них и мир от бедствий избавить.
После же вместе с тобой и спутников рой появился,
Племя богов и богинь; те, кто в рощах, в лесах обитает,
Те, что укрылись во влаге ручьев, наяды и фавны,
Матерь Идейская, львов усмирившая, Пан меналийский,
С ними Сильван, покровитель деревьев, свободно растущих.
Как под оплотом таким нашу жизнь от зверей кровожадных
Нам уберечь удается, я в песне скажу - и веселье
Даст моя песня, и мощь, прославляя искусство охоты.

Содержание этого отрывка интересно тем, что первобытное существование людей изображено не в обычных для эпоса сказочных тонах безмятежного "золотого века", а примыкает к поэме Лукреция (V, 925 сл.).
Человеческий род не деградирует, а прогрессирует - эта мысль, подготовленная и эпикуреизмом, и стоицизмом, прочно утверждается в образованном обществе именно во времена правления Августа. Правда, в широких кругах населения одновременно усиливается ожидание будущего блаженного века; представление о "золотом веке" переходит из области философии в область эсхатологических и религиозных чаяний [1]. Присутствие безусловно рационалистической мысли даже в таком незначительном литературном произведении, как поэма Граттия, весьма показательно.
Местами в поэме Граттия можно заметить подражание "Георгикам" Вергилия. Однако при малом таланте автора, это подражание производит иногда впечатление пародирования. Так, знаменитому стиху Вергилия, в котором подразумевается Лукреций

Felix, qui potuit rerum cognoscere causas
("Георгики", II, 490)

у Граттия соответствует:

O felix, tantis quem primum industria rebus
Prodidit aucloreml
("О псовой охоте", 95)

Так как в стихе Граттия речь идет об изобретении капкана, то такие возвышенные выражения кажутся несколько комическими. Также представляется забавным, когда Граттий, сказав о том, что щенят не следует перекармливать, сейчас же переходит к патетической тираде о гибельном влиянии роскоши на людей (ст. 310-325), используя ходячее "общее место" риторов того времени.


[1] Н. А. Машкин. Эсхатология и мессианизм в последний период Римской республики. «Изв. АН СССР, серия ист. и филос.», т. III, № 5, 1946.

5. ДОМИЦИЙ МАРС, ВАЛГИЙ РУФ И ДРУГИЕ ПОЭТЫ

Из поэтов, культивировавших наряду с крупными также и малые литературные формы, нам известны Домиций Марс и Валгий Руф.
Домиций Марс (Domitius Marsus) многократно упоминается Марциалом как автор эпиграмм (II, 71, 77; V, 5 и др.). До нас дошли полностью только две его эпиграммы: одна из них касается того поэта Бавия, над которым подшучивал и Вергилий ("Буколики", III, 90); она приведена в комментарии к "Буколикам" Вергилия, там же дано и название сборника эпиграмм Домиция Марса, из которого она взята, - "Цикута", вполне подходящее для едких эпиграмм.

Бавий с братом родным сообща всем именьем владели,
Так, как бывает всегда в семьях, где братья дружны -
Домом, деньгами, землей; даже сны у них общие были,
Ты бы сказал, что одна в них обитала душа.
Брат один был женат; но жене одного не хватило -
Хочет обоих в мужья; тут-то и ладу конец,
Ненависть, злоба и гнев сменили минувшую дружбу.
Царство отныне пришлось двум поделить господам.

Другой эпиграммой открывается жизнеописание Тибулла.

В край Елисейских полей тебя, молодого Тибулла,
Вместе с Вергилием смерть злобной рукой увела.
Чтобы отныне никто не оплакивал страсти любовной
Или походы вождей мощным не славил стихом.

Своим современникам Домиций Марс был известен и как автор большой эпической поэмы об амазонках - о ней с неодобрением упоминает Марциал (IV, 29). От Марциала же (VII, 29) известно, что Домиций писал и элегии и читал их Меценату; имя его возлюбленной - Меланида, упоминаемое Марциалом, очевидно, псевдоним - перевод латинского эпитета fusca ("смуглая"; в эпиграмме противопоставлен Вергилий, воспевавший "белокожего" - Candidus - Алексида, Марсу с его Меланидой).
Можно очень пожалеть об утрате прозаического сочинения Домиция Марса, о котором с похвалой отзывается Квинтилиан (VI, 3, 102); оно называлось "Об изяществе" (De urbanitate), в частности об изящном способе выражения; оно было бы ценнейшим руководством для изучения литературного стиля данного времени.
Поэтом π прозаиком был также Валгий Руф (C. Valgius Rufus), которому Гораций советует ("Оды", II, 9) оставить сочинение элегий на смерть любимого юноши Миста и заняться поэмой о подвигах Августа.

Уйми же слезы, брось свои жалобы!
Не лучше ль спеть про новые Августа
Трофеи славные...
(Перевод А. П. Семенова-Тян-Шанского)

Судя но этим словам, Валгий был поэтом-элегиком. Наряду с этим он был и ученым: Квинтилиан упоминает не раз о его переводе риторики Аполлодора, Геллий и Харисий ссылаются на его грамматические изыскания, Плиний Старший - на его сочинение по медицине.
Перечисленные поэты являются немногими из поэтов августовского времени, о которых мы можем составить себе хотя бы некоторое представление. О том, что они не были единственными в свое время, свидетельствует тот длинный перечень поэтов, который дает Овидий в "Понтийских посланиях" (IV, 16). Он перечисляет около 30 имен, почти всюду приводя также и названия произведений; эпические поэмы являются, безусловно, преобладающим жанром: например, Кар написал "Гераклеиду", Ларг - поэму об Антеноре, Камерин - о взятии Трои и т. д. Овидий вспоминает и о тех, кто писал imparibus numeris, т. е. об элегиках, о подражателе Каллимаха Прокуле, о поклоннике Пиндара Руфе; он заканчивает уверением, что упомянул далеко не всех поэтов своей эпохи - и уже известных, и еще не опубликованных.
Остается сказать несколько слов о шуточных стихотворениях и эпиграммах, которых в это время ходило, по-видимому, немало по рукам. Так, например, из пародии на Вергилиевы сельские стихотворения дошли стихи

Голым паши ты и сей - лихорадку от холода схватишь.

или

Титир, есть плащ у тебя - зачем покрываешься буком?

Второй стих пародирует выражение под "покровом бука" ("Буколики", I, 1), которое, очевидно, казалось искусственным и смешным.
От предшествующей Августу эпохи диктатуры Цезаря дошли шуточные песенки Цезаревых солдат.

Горожане, жен заприте: лысый бабник к вам идет!
Деньги в Галлии растратил, здесь их снова понабрал.

или

Галлов Цезарь вел в триумфе, галлов в курию привел;
Снял он с галлов шаровары, в тогу с пурпуром одел.

От времени Августа дошла подобная эпиграмма на него, но она написана не трохаическими септенариями, а дистихами.

Только лишь те господа разоделись, как Маллий увидел
Шесть олимпийских богов, шесть олимпийских богинь.
Цезарь насмешки чинит нечестиво над трапезой Феба,
Шумно средь новых богов пир и гулянка идет.
Этой порой от земли ушли светила святые,
Даже Юпитер - и тот с трона златого сбежал.

Эта эпиграмма намекает на тайные пирушки Августа, где он играл роль Аполлона (Светоний, "Август", 70). От самого Августа дошла такая эпиграмма:

Так как Антоний с Глафирой сошелся, то Фульвия хочет.
Чтобы сошелся с ней я; вот наказание мне!
Мне - чтобы с ней сойтись! А что же мне делать придется,
Если другой позовет? Что же мне делать тогда?
"Или сойдемся", кричит, "иль сразимся!" "Нет, даже и жизни
Честь мне дороже моя. К бою пусть трубы зовут!

Кроме того, до нас дошел сборник, состоящий из 80 стихотворений, носящий название "Priapea" (в честь бога плодородия Приана). Время составления его точно не известно, но считается общепризнанным, что большинство входящих в него стихотворений относится именно ко времени Августа.


Глава XXX ТИТ ЛИВИЙ

Автор: 
Соболевский С.И.

1. БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ

Тит Ливий (T. Livius) родился в 59 г. до н. э. в городе Patavium (теперь Падуя) в Северной Италии и умер в 17 г. н. э., прожив, таким образом, 76 лет. Эти сведения засвидетельствованы Иеронимом и некоторыми другими источниками. Об обстоятельствах его жизни мы знаем очень мало.
Как остроумно заметил Тэн, "историк Рима не имеет истории"[1]. Можно думать, что он происходил из состоятельной семьи; на это указывает полученное им хорошее образование, а также и то, что он имел возможность жить в Риме, посвятив себя всецело занятиям литературой. В то время как прежние историки были в той или иной степени государственными деятелями, Ливий был кабинетным ученым, литератором в теперешнем смысле этого слова.
Когда и с какой целью он переехал в Рим, неизвестно; но, как видно из его сочинения, он жил в Риме уже в 27 г. до н. э. Вероятно, благодаря своему образованию он обратил на себя внимание императора Августа, который и сам занимался историей и всячески покровительствовал талантам своего века (Светоний, "Август", 89, 3). Отношения их были настолько близкими, что Тацит обозначает их словом "дружба" ("Анналы", IV, 34, 3). Дружба эта продолжалась, по-видимому, до смерти Августа: Ливий посоветовал Клавдию (внуку императрицы Ливии, будущему императору) заниматься историей (Светоний, "Клавдий", 41, 1); Клавдий родился в 10 г. до н. э., и такой разговор вряд ли мог происходить раньше 5 г. н. э.
После смерти Августа (14 г. п. э.) Ливий, может быть, переселился в родной город, так как есть известие, что умер он там.


[1] И. Тэн. Тит Ливий. Перевод А. Иванова и Е. Щепкина. М., 1885, стр. 1.

2. ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ТИТА ЛИВИЯ И ЕГО "ИСТОРИЯ"

Как уже сказано, Ливий получил хорошее образование: он писал диалоги популярно-философского содержания и сочинения чисто философские. По словам Сенеки (письмо 100, 9), диалоги Ливия "можно причислить столько же к философии, сколько к истории"; исходя из этого, полагают, что эти диалоги были похожи на "Логисторики" Варрона. О высоком риторическом образовании Ливия мы можем и сами судить на основании его "Истории" (особенно - речей в "Истории"), а кроме того, и на основании свидетельств авторов. Так, Сенека в этом письме относит его к числу "самых красноречивых" и ставит наряду с Цицероном и Асинием Поллионом. Сохранились у авторов некоторые замечания самого Ливия по поводу риторики. Так, ритор Сенека говорит ("Контроверсии", IX, 1, 14), что Ливий критиковал одну фразу Саллюстия, однако, по мнению Сенеки, несправедливо. По словам того же Сенеки ("Контроверсии", IX, 2, 26), Ливий считал сумасшедшими ораторов, любящих устарелые слова и темноту речи. Квинтилиан (VIII, 2, 18) также указывает, что Ливий упоминал (вероятно, с неодобрением) об одном учителе, который советовал ученикам "затемнять" речь.
Не известно также, где и в какие годы своей жизни писал Ливий эти сочинения; но во всяком случае его и в зрелом возрасте интересовали риторические вопросы: Квинтилиан (X, 1, 39) упоминает о письме его к сыну, где он советует ему "читать Демосфена и Цицерона и авторов, наиболее похожих на Демосфена и Цицерона". Вероятно, это же письмо имеет в виду Квинтилиан в другом месте (II, 5, 20), где он, говоря о выборе авторов для изучения в школе, ссылается на это наставление Ливия.
Эти сочинения Ливия не дошли до нас. Главным сочинением, доставившим Ливию бессмертную славу, была его "История римского народа". Эта история дошла до нас, хотя и в очень неполном виде.
Этот огромный труд состоял из 142 книг; но до нас дошло только 35 книг, т. е. едва одна четверть всего сочинения. "История" начинается с мифических времен (с прибытия Энея в Италию) и кончается смертью Друза (9 г. до н. э.). Так как это событие не было особенно важным, то можно предположить, что автор не имел в виду окончить свой труд на нем, а хотел довести его до смерти Августа, и что какие-нибудь обстоятельства помешали ему сделать это [1].
Итак, до нас дошло только 35 книг: книги I-X и XXI-XLV, притом книги XLI и XLIII сохранились не в полном виде. Но все-таки у нас есть некоторые сведения и об утраченных книгах:
1. Фрагмент рукописи из книги XCI, обнаруженный на палимпсесте одной рукописи в 1772 г., содержит, рассказ о войне с Серторием.
2. Фрагменты у разных авторов. Буквально выписанных текстов очень мало. Наиболее интересны два фрагмента из книги CXX, приведенные ритором Сенекой ("Свазории", VI, 17 и 22 в издании Мадвига под № 49, в издании Вейссенборна под № 50). Большая часть цитат из Ливия приводится авторами без сохранения точного текста.
3. Систематические извлечения. Вследствие большого размера "Истории" Ливия, из нее рано стали делать извлечения для разных целей. Уже Марциал ("Эпиграммы", XIV, 190) говорит о каком-то "сокращенном" издании "Истории", находившемся в его библиотеке, но неясно, было ли это извлечение, или что-нибудь другое. У нас есть несколько извлечений.
а) Периохи (periochae). В них излагается краткое содержание каждой книги в отдельности. Самые большие из них (к книгам XLVIII и XLIX) превышают две печатных страницы; остальные - размером около полстраницы; есть даже такие (к книгам CXXXV и CXXXVIII), в которых только две строки; к книгам CXXXVI и CXXXVII периохи вовсе не сохранились. Содержание изложено в них очень поверхностно: в некоторых это даже не изложение, а скорее только оглавление. Когда, кем и для какой цели составлены периохи, неизвестно. Несмотря на краткость, периохи все-таки служат единственным источником сведений о содержании каждой книги в общих чертах.
б) Кроме того, содержание потерянных книг мы узнаем отчасти из сочинений историков, пользовавшихся "Историей" Ливия.
Таково сочинение Юлия Обсеквента (Iulius Obsequens) "О чудесных явлениях" (Prodigiorum liber). В нем содержится описание "продигий" 190-12 гг. до н. э., заимствованное из Ливия.
в) Хроника Кассиодора (Cassiodorus - V-VI вв.), в которой находится список консулов до 31 г. н. э., заимствованный из Ливия.
г) Папирус, найденный при раскопках в 1903 г. в Оксиринхе, содержащий в неполном виде очерк римской истории, составленный по Ливию. В нем находятся извлечения из книг XLVIII-LV за 150-137 гг. до н. э. Автор неизвестен; очерк составлен в III или в начале IV в. н. э.
И другие историки пользовались сочинением Ливия, например, Флор, Граний, Лициниан, Евтропий, Фест, Орозий.
Сличение всех этих сочинений между собой и с "Историей" самого Ливия показало, что в них есть и общие отступления от Ливия и даже общие ошибки. Так как они не зависели друг от друга, то это повело к предположению, что между ними, с одной стороны, и Ливием, с другой, было какое-то сочинение, так что они заимствовали не из самого Ливия, но из этого промежуточного сочинения. Таким сочинением, как предполагают, было не дошедшее до нас извлечение из "Истории" Ливия, называемое теперь "Эпитома" (Epitome).
Но, конечно, все это никоим образом не вознаграждает нас за утраченные книги самого Ливия. В XVII в. филолог И. Фрейнсгейм (Freinsheim) на основании всевозможных источников изложил на латинском языке в стиле Ливия утраченные книги. Это - полезное сочинение, так как он собрал весь материал, который мог служить для восстановления содержания этих книг. Эти "Дополнения" (Supplementa) помещены в некоторых старинных изданиях Ливия.
Как ни странно, но нам не известно в точности заглавие труда Ливия. Сам он называет его "Annales" (XLIII, 13, 2), Плиний Старший - "Historiae" (Предисловие, § 16). В рукописях сочинения Ливия, а также в периохах и в цитатах грамматиков оно называется "Книги от основания города" (Ab urbe condita libri). Это заглавие принято и в большей части современных печатных изданий, однако не во всех; так, очень солидное издание Мадвига-Уссинга озаглавлено "T. Livii Historianim Ronianorum libri qui supersunt". Мадвиг ссылается на то, что в рукописях совсем нет заглавия ко всему сочинению, а только в конце каждой книги делается обычная приписка: "книга [например, третья] Т. Ливия от основания города окончена" (T. Livii ab urbe condita liber [например, terliuis] explicit). Из таких приписок к отдельным книгам, - говорит Мадвиг, - нельзя выводить заключение, что сам Ливий озаглавил свое сочинение "Libri ab urbe condita".
Огромное сочинение Ливия разделено на "декады" - "десятки". Это в значительной степени способствовало тому, что оно дошло до нас в таком неполном виде: оно переписывалось по декадам; одни декады сохранились, другие пропали. Так, до нас дошли следующие декады: первая (I-X), третья (XXI-XXX), четвертая (XXX-XL), половина пятой (XLI-XLV). Однако трудно утверждать, что это деление идет от самого автора. Первоначально Ливий вел счет по отдельным книгам: в X книге (гл. 31, 10) он говорит, что рассказ о самнитских войнах занимает уже IV книги (он разумеет книги VII, VIII, IX, X). В начале VI книги (гл. 1, 1) он заявляет, что повествование о предшествующих событиях заняло пять книг и т. п. Есть какие-то намеки на декады и полудекады, заключающиеся в том, что в некоторых книгах, следующих за декадами и полудекадами, автор помещает особые введения (в книгах VI, XVI, XXI, XXXI). Но в то же время в книгах X и XXXV не видно резкого отделения каким-либо важным событием от следующих за ними книг. Во всяком случае, начиная с книги CIX, Ливий совершенно не проводил деления на декады. В конце древних веков деление на декады при переписке практиковалось. Самое раннее упоминание об этом делении находится в письме папы Геласия (492 г.).
План истории Ливия можно представить в таком виде. Книги I-V - царское время и Республика, кончая нашествием галлов в 390 г. до н. э. Книги VI-XV - до подчинения Италии в 265 г. до н. э. Книги XVI - XX - до начала второй Пунической войны в 219 г. до н. э. Книги XXI - XXX - вторая Пуническая война, кончая 201 г. до п. э. Книги XXXI - XLV - до конца третьей Македонской войны в 167 г. до н. э. Книги XLVI-ХС - до смерти Суллы в 78 г. до н. э. Книги XCI-CXX - до проскрипций 43 г. до н. э. Книги CXXI-CXLI - до смерти Друза в 9 г. до н. э. Как уже сказано, сохранились следующие книги: книги I-X - с прибытия Энея в Италию до третьей Самнитской войны в 293 г. до н. э. Книги XXI-XLV - от начала второй Пунической войны в 218 г. до н. э. до триумфа Л. Эмилия Павла по окончании третьей Македонской войны в 167 г. до н. э. В книгах XLI-XLV много пропусков. От некоторых книг дошли до нас лишь отдельные фрагменты.
История Ливия по плану своему похожа на сочинения анналистов - как в том отношении, что он описывает события в летописном порядке, по годам, так и в том, что история древнейших времен изложена сравнительно коротко и становится подробнее по мере приближения ко времени автора. Книги I-XXX обнимают 550 лет; книги XXXI-LXVIII - 100 лет; книги LXIX-CVIII - 50 лет; книги CIX-CXLII - 42 года.
Утрата трех четвертей сочинения Ливия в высшей степени чувствительна для науки - тем более, что утрачены книги, заключавшие в себе новейшую, наиболее достоверную и подробную историю римского народа и изображение эпохи, современной автору [2]. Не раз возникали слухи о возможности найти утраченные книги или даже об их существовании где-нибудь; но все эти слухи оказывались ложными. И, по-видимому, нет надежды найти их, потому что уже в средние века были известны только те книги, которые есть у нас теперь. Когда именно исчезли эти книги, неизвестно; в VI в. они еще существовали, но после уже нет упоминания о них.
Каковы причины гибели этих книг? Главной причиной был большой размер, а отсюда и большая дороговизна всего сочинения. Поэтому переписывали и продавали его по частям. Иногда несколько книг, содержавших известный отдел истории, составляли том. Упоминаются, например, "восемь книг гражданской войны" (CIX-CXVI). К неблагоприятным обстоятельствам, вызвавшим утрату книг, можно отнести такие распоряжение императора Калигулы (37-41 гг. н. э.), который приказал удалить "Историю" Ливия почти из всех общественных библиотек, находя его "многословным и небрежным в истории" (Светоний, "Калигула", 34). Есть известие, что папа Григорий I (VI в.) велел сжечь все книги Ливия, какие имелись, потому что в них "много рассказов об идольском суеверии" (de superstitione idolorum) -вероятно, разумеются многочисленные сообщения Ливия о сверхъестественных явлениях (prodigia). Но все-таки главной причиной гибели этих книг был огромный размер сочинения и, вероятно, существование упомянутой эпитомы, которая давала возможность скорее и легче ознакомиться с содержанием "Истории".
Время составления Ливием "Истории" можно определить с достаточной вероятностью на основании некоторых фактов и высказываний самого автора. В книге I, 19, 3 Ливий говорит: "Два раза после царствования Нумы храм Януса был заперт: в первый раз после первой Пунической войны, во второй раз... после Актийской войны, когда император Цезарь Август водворил мир на суше и море". Ливий имеет в виду здесь закрытие храма Януса в 29 г. до н. э.; следовательно, эти строки написаны после 29 г. Но храм был закрыт Августом еще раз в 25 г.; если бы Ливий писал это после 25 г., то он упомянул бы и об этом закрытии. Кроме того, Ливий называет императора Августом и здесь, и в других местах, а этот титул был дан ему в 27 г. (как сказано в периохе книги CXXXIV). Стало быть, это написано после 27 г. Таким образом, Ливий начал работать над своим сочинением между 27 и 25 г. до н. э., когда ему было 33-34 года. На это же время указывают и слова в книге IV, 20, 7, где автор называет Августа "основателем и реставратором всех наших храмов", а это Август сам ставил себе в заслугу (Monumentum Ancyranum, IV, 17), и Дион Кассий сообщает об этом при описании событий 28 г. до н. э. (LIII, 2, 4). На составление начала "Истории" в первые годы принципата указывает также свежая память о гражданских войнах, о вредных последствиях которых он упоминает иногда без надобности. Так, например, в книге IV, 9, 3 он говорит о соперничестве партий, "которые служили и будут служить для большинства народов источником гибели их в большей мере, чем внешние войны, чем голод, эпидемии и все другие общественные бедствия". В предисловии в книге I также высказана подобная мысль: "Читатели спешат ознакомиться с новейшим, ближайшим к нам временем, когда силы чересчур могучего народа стали истреблять сами себя" (Предисловие, 6).
Есть возможность заключить и о времени составления некоторых других книг. Над третьей декадой Ливий работал в 24-14 гг. до н. э., как можно думать на основании слов в книге XXVIII, 12, 12: "Испания была первою провинцией, по крайней мере на материке, куда вступили римляне, но покорена она была после всех, в наш только век, под личным предводительством и главным начальством Августа Цезаря"; тут разумеется, несомненно, победа Агриппы над кантабрами в 19 г. до н. э., за которую Агриппа получил триумф. Книга LIX написана после 18 г., так как в ней упоминается закон об обязательном браке сословий (de maritandis ordinibus), изданный Августом в этом году. Книги, в которых говорилось о Помпее (т. е. XCI и сл.), написаны еще при жизни Августа, судя по сообщению Тацита ("Анналы" IV, 34, 3), где Кремуций Корд говорит: "Тит Ливий... превознес Гнея Помпея такими похвалами, что Август называл его помпеянцем, и это не повредило их дружбе". В надписи периохи книги CXXI сказано, что она, "как говорят, издана после смерти Августа".
Таким образом, можно с достаточной степенью вероятности предполагать, что Ливий работал над своим сочинением лет сорок, т. е. почти всю свою жизнь, начиная с 33-34 лет. Подтверждением этому может служить заявление самого Ливия в одной из не дошедших до нас книг, приведенное Плинием Старшим (Предисловие, 16), что "он уже достаточно приобрел себе славы и мог бы покончить, если бы мятежный дух его не находил пищи в труде". Такое заявление, конечно, могло быть высказано лишь после многих лет работы.
Свое сочинение Ливий, надо думать, издавал по частям. Об этом свидетельствуют дошедшие до нас известия о некоторых фактах и собственные заявления автора. Таковы, например, следующие известия. Из сообщения Тацита видно, что Август знал сочинение Ливия; впрочем, этот факт большого значения не имеет, так как автор мог читать императору по дружбе и неизданные части сочинения. Более доказателен рассказ Плиния Младшего ("Письма", II, 3, 8) о том, что к Ливию приезжал с края света, из города Гадеса (теперь Кадикс в Испании), какой-то любитель литературы с единственной целью взглянуть на него. Это предполагает большую известность его, которую он мог приобрести только благодаря широкому распространению его "Истории".
Если эти рассказы могут внушать некоторое сомнение относительно их достоверности, то несомненными доказательствами надо считать заявления самого автора в предисловиях к некоторым книгам, откуда видно, что предшествующие книги уже были многим известны. Можно думать, что он издавал "Историю" по частям, составляющим какое-нибудь одно целое, например историю второй Пунической войны (XXI-XXX): в предисловии к книге XXI он говорит: "Нижеследующую часть моего труда я могу начать теми же словами, которые многие писатели предпосылали целым сочинениям: я приступаю к описанию самой замечательной из войн всех времен - войны карфагенян под начальством Ганнибала с римским народом".
Если Ливий посвятил большую часть жизни работе над "Историей", то, конечно, его должна была воодушевлять какая-нибудь важная идея. В предисловии к своему труду он сам указывает цель, которою он руководился; цель эта была патриотическая: он искал в прошлом поучения для современников. "Вот что, - говорит он, - особенно спасительно и плодотворно в знании истории: здесь мы видим поучительные указания всякого рода на примерах, представленные в ярких, внушительных событиях; отсюда мы можем заимствовать образцы подражания для себя и для государства; здесь можем видеть, что безнравственное в предприятии бывает безнравственно в итоге, чтобы этого избегать" (Предисловие, 10).
Но кроме этой патриотической цели, у Ливия была и личная причина погрузиться в историю древнего Рима: в древности он искал утешения от окружающих его зол настоящего. "Я желал бы, - говорит он, - найти награду за свой труд в том, чтобы хотя на некоторое время, пока я всей мыслью буду воспроизводить те древние события, мне отрешиться от вида тех зол, которые в течение стольких лет видело наше поколение; тут я не буду испытывать тревоги, которая, если и не может отклонить ум писателя от истины, все же может беспокоить его, т. е. когда историку приходится говорить о событиях и людях недавнего прошлого, которые сами или родственники которых еще живы" (Предисловие, 5).
Ливий искал успокоения в величавых событиях и светлых личностях древнейшей римской истории (по крайней мере, как их изображало предание) [3]. Для этого он приглашает читателя "обратить внимание на изображение жизни и характеров и на то, какие лица и каким образом действуя в мирное и военное время создали и распространили политическое могущество"; приглашает читателя "следить мыслью, как затем, при расшатывавшемся мало-помалу гражданском строе, нравственность сначала как бы опускалась, потом стала клониться к упадку и, наконец, начала стремительно рушиться, пока дело не дошло до современного состояния, когда граждане уже не в силах были выносить ни своих пороков, ни средств к их исправлению" (Предисловие, 9).
При таком настроении автора цель его "Истории" была не чисто научная, в современном смысле этого слова. Цель его была скорее религиозно-нравоучительная. Но поучения состояли не в отвлеченных соображениях и основанных на них правилах, но в живых образах выдающихся деятелей, в изображении их нравственных качеств и тех следствий, какие из этих качеств проистекали. Отсюда у Ливия особенная любовь к изображению характеров, как заметил это уже ритор Сенека: "Каждый раз, - говорит он, - как историки расскажут о смерти какого-либо великого мужа, они представляют обыкновенно краткий очерк всей его жизни и как бы произносят в похвалу ему надгробное слово. Так раза два поступил Фукидид, так в отношении очень немногих лиц делал Саллюстий; но щедрее на это был для всех великих мужей Т. Ливий; последующие историки делали это гораздо более расточительно" ("Свазории", IV, 21).


[1] Тэн предполагает, что эволюция Августа в сторону деспотизма «сделала Ливия, к концу его истории, более осторожным и заставила его остановиться на смерти Друза» (указ. соч., стр. 16). Этой же переменой Августа Тэн объясняет удаление Ливия из Рима на родину (стр. 11). Но это мнение другими историками литературы не разделяется.
[2] Историк Гиббон говорил, что он отдал бы сочинения многих древних писателей за ту часть «Истории» Ливия, которая охватывала 60–летний период 91–31 гг. до н. э. — время гражданских войн, до принципата Августа.
[3] Однако Плиний Старший ставит ему в упрек это настроение, говоря, что «следовало бы писать историю для славы победоносного римского народа, а не для своей славы, и что больше заслуги в том, чтобы упорно работать из любви к произведению, а не для личного удовольствия и делать это для народа римского, а не для себя» («Естественная история», Предисловие, 16).

3. РЕЛИГИОЗНЫЙ ХАРАКТЕР "ИСТОРИИ"

Религиозному равнодушию современников Ливий противопоставляет твердую веру древних римлян в то, что боги принимают непосредственное участие в человеческих делах, что они помогают благочестивым и хорошим людям, а на дурных гневаются, и хотя сами с неба не сходят и сами не карают виновных, но даруют людям ум и случай для наказания их или же настолько ослепляют нечестивых, что они сами себе готовят гибель. Вот несколько примеров.
"Так как в "человеческих делах", - говорит вождь самнитов Понтий, - больше всего имеет значения то, совершают ли их люди при милостивом или при враждебном отношении к ним богов, то будьте уверены, что прежние войны вы вели скорее против богов, чем против людей, а ту, которая предстоит, вы будете вести под предводительством самих богов" (IX, 1,11).
"Поднимается глухой ропот, что есть же, наконец, боги, которые обращают внимание на человеческие дела, что, хоть и поздно, но все-таки тяжкая кара постигнет гордость и жестокость" (III, 56, 7).
"Паника достигла страшных размеров, когда разлитие Тибра затопило цирк и прервало представление на самой средине, как будто боги уже отвратились от людей и пренебрегали их умилостивлениями" (VII, 3, 2).
"Я не мешаю им возвратиться в государство, вызвавшее гнев всех богов, воля которых подвергается осмеянию" (IX, 11, 10).
"Боги сами никогда не налагают рук на виновных; достаточно, если они предоставляют обиженным в виде оружия благоприятный случай для отмщения" (V, 11, 16).
"Вы хорошо делаете, что выражаете негодование: боги не допустят этого. Но ради меня они никогда не сойдут с неба; пусть они дадут вам дух сопротивления, как давали мне в военное и мирное время" (VI, 18, 9).
"Справедливо, что с нарушившими договоры полководцем и народом начали и решили войну сами боги, не прибегая к помощи человека, а мы, будучи оскорблены первыми после богов, только довершили начатую и решенную ими войну" (XXI, 40, 11).
"Все проклинали царя и его детей. Этим проклятиям скоро вняли все боги и обратили жестокость царя на его собственное потомство" (X, 5, 1).
"При Клавдии ничего не было сделано человеческим разумом: бессмертные боги отняли ум и у ваших и у вражеских полководцев" (IX, 9, 10).
Особенное покровительство боги оказывают римскому народу. Обоготворенный Ромул говорит Прокулу Юлию: "Иди и возвести римлянам, что небожители хотят, чтобы мой Рим был главою вселенной; поэтому пусть они занимаются военным делом, и пусть сами знают и так передадут потомкам, что никакие человеческие силы не в состоянии противиться римскому оружию" (I, 16, 7). "Казалось, даже божеская сила вступилась за римский народ: так легко дело приняло другой оборот, и враги были отражены от лагеря" (X, 36, 12). "Да не попустит Юпитер того, чтобы город, основанный при совершении гаданий по воле богов на вечные времена, по продолжительности был равен этому бренному, смертному телу!" (XXVIII, 28, 11).
Пренебрежение к богам со стороны римлян, как полагает Тит Ливий, было причиною многих великих бедствий римского народа. "В настоящую годину, - говорит Камилл, - вмешательство божества столь очевидно содействовало успеху римского дела, что, по моему мнению, этим самым люди лишены всякого права на небрежное отношение к культу богов. По-смотрите на ряд удач и неудач за эти последние годы и вы увидите, что все кончалось удачно тогда, когда вы следовали указаниям богов, и неудачно тогда, когда мы ими пренебрегали... А что сказать мне о нынешнем, небывалом бедствии нашего города [разумеется нашествие галлов на Рим]? Разве оно случилось раньше того, как пренебрегли небесным голосом, предупреждавшим о приближении галлов?" (V, 51, 4-5, 7). Этой же темы касается Аппий Клавдий в своей речи: "Что сказать мне о презрении к религиозным верованиям и о нарушении авспиций? Кто не знает, что при авспициях основан этот город, что на войне и в мире, дома и на поле брани все делается при авспициях? Пусть они теперь издеваются над религией, что-де в самом деле значит, если куры не станут есть, если они позже выйдут из клетки, если птица закричит, предвещая беду? Это - пустяки, но отцы наши, не пренебрегая этими пустяками, сделали наше государство величайшим" (VI, 41, 4, 7-8). Тот же мотив звучит в речи. Фабия Максима: "Выбранный диктатором, он созвал сенат и, начав с богов, объяснил сенаторам, что консул Г. Фламиний погрешил не столько вследствие безрассудства и незнания дела [разумеется поражение римлян в битве при Тразименском озере], сколько вследствие пренебрежения священными обрядами и гаданиями, что у самих богов следует спросить совета, какие должны быть искупительные жертвы для умилостивления их гнева" (XXII, 9, 7).
При такой религиозной окраске "Истории" понятно, почему Ливий столь обстоятельно заносит в нее сообщения о необычайных явлениях природы - "продигиях" - как выражениях воли божества. Об этом он сам говорит так: "Я знаю, что вследствие того же пренебрежительного отношения, вследствие которого теперь вообще думают, что боги не дают никаких предзнаменований, никакие чудесные явления не сообщаются обществу и не заносятся в летописи. Между тем, при описании древних событий, я не знаю, каким образом и у меня образ мыслей становится древним и какое-то чувство благоговения препятствует мне считать не стоящим занесения в мою летопись того, что те мудрейшие мужи признавали заслуживающим внимания государства" (XLIII, 13, 1-2).
Вот несколько примеров приводимых Ливием продигий: "Из Анагнии сообщили в этом году о двух чудесах: на небе был виден факел, и корова говорила; ее содержат на общественный счет. В Минтурнах также в эти дни небо казалось пылающим. В Реате шел каменный дождь. В Кумах в кремле статуя Аполлона три дня и три ночи плакала. В Риме двое храмовых сторожей донесли, один - что в храме Фортуны несколько человек видели змею с гребнем, другой - что в храме Первородной Фортуны было два различных чуда: на дворе выросла пальма, и среди бела дня шел кровавый дождь" (XLIII, 13, 3-5).
Первое впечатление современного человека при чтении рассказов о подобных чудесах такое, что Ливий сам был суеверен, и это мнение о нем было высказано в литературе; но трудно считать его правильным. Хотя он часто говорит о богах и своим соотечественникам рекомендует благочестие, едва ли он сам верил во все эти чудеса. Ливий был человек философски образованный и понимал нелепость народных представлений о богах. В нескольких местах он даже высказал, хотя и несколько туманно, свое мнение об этом предмете. Рассказывая о совещаниях царя Нумы с нимфой Эгерией, Ливий замечает: "Нума, опасаясь, как бы народ, сдерживаемый до сих пор боязнью перед врагом и военной дисциплиной, освободившись от внешних опасностей, не впал среди мира в распущенность, решил прежде всего внушить страх перед богами, - средство самое действительное по отношению к непросвещенной и грубой в то время толпе. Но так как, не выдумав чуда, нельзя было вложить этот страх в сердца людей, он делал вид, что у него бывают по ночам свидания с богиней Эгерией; по ее-де совету он учреждает наиболее приятные богам священнодействия и ставит для каждого бога особых жрецов" (I, 19, 4-5).
В приведенной цитате из книги XLIII Ливий также говорит, что у него при описании древних событий образ мыслей "становится" (fieri) древним, а не говорит, что он "есть" древний. Едва ли можно предположить со стороны Ливия и намеренное притворство, будто он верит тому, чему на самом деле не верил. Всего естественнее предположить, что он, действительно, верил в богов, но его вера отличалась от верований народных масс. Вера в возможность того, что боги разными чудесными явлениями указывают людям свою волю, была и у стоиков; возможно, что Ливий в этом отношении следовал их учению. Факты, которые легко объяснялись естественным путем, Ливий вовсе не считал предзнаменованиями. Так, по поводу чуда в Кумах, где будто бы в храме Юпитера мыши изгрызли золото, Ливий замечает: "Вот до какой степени пустое суеверие припутывает богов даже к самым мелким случаям" (XXVII, 23, 2). Он сам сознает недостоверность некоторых сообщений о чудесах и говорит, что "чем более верили в чудеса простые, набожные люди, тем большее число их и сообщалось" (XXIV, 10, 6). В этом же месте Ливий приводит и пример таких вздорных слухов: "В самом Риме некоторые уверяли, что непосредственно за роем пчел, который они видели на форуме, явление по своей редкости замечательное, они видят вооруженные легионы на Яникуле, так что они стали призывать граждан к оружию, между тем как бывшие в то время на Яникуле утверждали, что, кроме обычных работников, никто там не появлялся" (XXIV, 10, 11-12).
Может быть и Ливий пришел к убеждению, что для блага государства необходимо возрождение народной веры, к которому стремились Август и Гораций ("Оды", III, 6, 1-4). В религиозном элементе Ливий видит одно из главных свойств римского характера. В очень многих речах действующих лиц есть религиозные мотивы; в главных героях наиболее восхваляется религиозность.
Наконец, можно указать еще на одну причину тщательного приведения Ливнем сообщений о продигиях: с 249 г. до н. э. понтификам было поручено записывать продигии, так что они уже являлись своего рода историческими фактами и свидетельствовали о народном настроении: из более раннего времени (в первой декаде) и у Ливия их сравнительно мало.
Вместе с упоминанием богов Ливий употребляет и другие выражения для обозначения сверхъестественной силы: fatum или fata "рок", fors или fortuna "судьба", necessitas "необходимость", numen "воля". Отношения этих сверхъестественных сил к богам и между собою неясны у Ливия, но, по-видимому, они выше даже самих богов, судя по некоторым выражениям, например: "Покоримся необходимости, которую не могут победить даже боги" (IX, 4, 16). "Если при Каннах мы были разбиты не вследствие гнева богов и не по воле рока, законы которого созидают непреложный порядок вещей, но по вине, то чья же это была вина?" (XXV, 6, 6). "Однако он [Сервий] человеческими мероприятиями [человеческим разумом] не сломил необходимость рока" (I, 42, 2). Наряду с богами и даже наравне с ними стоит fortuna: "Войско винило не судьбу или кого-нибудь из богов, но этих вождей" (V, 11, 14).
Таким образом, Ливий является до некоторой степени фаталистом, но не вполне: у человека все-таки есть свободная воля, и он несет ответственность за свои действия: боги карают его за преступные деяния.


4. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ВЗГЛЯДЫ, ВЫРАЖЕННЫЕ В "ИСТОРИИ"

Ливий - друг свободы, враг насилия, тираннии, от кого бы они ни исходили, -от отдельного ли лица или от целого класса. Хотя он понимал заслуги Августа, однако держался убеждения, что находиться под властью царя значит быть в рабстве; Гораций Коклес говорит этрускам: "Рабы гордых царей, не знающие своей свободы, вы пришли воевать с чужою свободой" (II, 10, 8). "Самое слово "царь", - сказал Сципион, - в других местах велико, в Риме невыносимо" (XXVII, 19, 4). Сенаторы, посланные в 506 г. до н. э. к Порсенне, ходатайствовавшему о возвращении Тарквиния в Рим на царство, должны были ответить следующее: "У римского народа не монархия, а свобода. Так решили римляне: скорее врагам отворить ворота, чем царям; таково желание всех, чтобы конец свободы в городе был и концом самому городу" (II, 15, 3).
Таким образом, идеалом Ливия была Римская республика в эпоху ее процветания: во времена Республики развились все высокие качества римского характера; боги даровали великим мужам Рима блестящие успехи и возвели самое государство до высшей степени могущества. "Свобода воодушевляет сердца храбрых мужей" (XXVIII, 19, 14).
Однако Ливия пленяет свобода не в смысле господства толпы; царскую власть в самые первые времена Рима он считает необходимой: "Ведь что было бы, - говорит он, - если бы среди того сброда пастухов и пришельцев, бежавших из своих родных стран, под охраною неприкосновенного храма добившихся свободы или по крайней мере безнаказанности, сброда, не сдерживаемого страхом пред царем, начались волнения, вызванные трибунскими бурями, и граждане, живя в чужом городе, начали бы враждовать с патрициями, прежде чем успели бы сблизить их между собою жены, дети и привязанность к самой земле, к которой люди привыкают лишь в течение долгого времени?" (II, 1, 4-5). Народную массу Ливий считает изменчивой, непостоянной. "Так изменчиво настроение толпы", - замечает он по поводу перемены отношения народа к Валерию Попликоле (II, 7, 5). "Такова природа толпы: она или рабски служит или надменно властвует, а свободу, занимающую середину между рабством и тираннией, она не умеет ни умеренно получить, ни умеренно пользоваться ею" (XXIV, 25, 8).
Истинную свободу Ливий видел в повиновении законам и обычаям предков, в предпочтении государственного интереса личному и в ежегодной смене государственных властей; вторую книгу "Истории" он начинает словами: "Теперь я стану повествовать о подвигах народа римского уже свободного, совершенных в мирное и военное время, о ежегодно сменяющихся магистратах и господстве законов, более могущественном, чем господство людей" (II, 1, 1).
"Ваши заслуги по отношению ко мне и моим предкам таковы, что я ставлю государственные интересы выше родственных отношений", - говорит Квинт Фабий (XXIV, 8, 11).
Положение, противоположное такой свободе, он изображает в ироническом обращении Аппия Клавдия к плебеям и народным трибунам: "Вот до какой степени вы привыкли с одобрением внимать всему, что говорит народный трибун, хотя бы то клонилось к измене отечеству и к разрушению государства, и, увлекаясь сладостью его власти, позволяете укрываться под ее защитой каким угодно преступлениям... Свобода в Риме именно и заключается в неуважении к сенату, властям, законам, обычаям предков, установлениям отцов, военной дисциплине" (V, 6, 15-17).
Хотя у Ливия незаметно никакой своей политической системы, но вполне ясно проглядывает его отрицательное отношение к плебеям и народным трибунам. Причина этого заключается отчасти в том, что о плебеях древнего Рима у Ливия составилось представление по их положению в его время - как о черни, подонках населения (см. приведенную выше цитату - XXIV, 25, 8). Это представление о плебеях он переносит и на древнее время. Между тем, первоначально плебеи были только новые граждане, переселившиеся в Рим вследствие внутренних усобиц из соседних городов. Конечно, и между ними было немало людей бездомных и неимущих, однако были и люди очень зажиточные. Таков был, например, Атт Кларе (Attus Clausus), переселившийся в Рим из Сабинской земли, который впоследствии стал называться Аппий Клавдий (Тит Ливий, II, 16) и сделался родоначальником знаменитого рода Клавдиев. Клаве прибыл в Рим в сопровождении 500 клиентов, и род его составил особую трибу - "Клавдиеву".
Вследствие такого неправильного взгляда на древних плебеев и их защитников, народных трибунов, у Ливия вполне естественно сложилось представление о том, что оптиматы - носители законности, патриотизма и всяких гражданских добродетелей и что сенат как представитель оптиматов поддерживал Республику в величайших опасностях и был единственной и твердой опорой свободы. По этой же причине Ливий восхвалял Помпея и ого сторонников как приверженцев партии оитиматов и даже Брута и Кассия, защищавших свободу против Антония и самого Октавиана, называл "замечательными людьми" (insignes viros). Это место "Истории" не сохранилось; нам оно известно из рассказа Тацита о том, что историк Кремуций Корд, обвиненный при Тиберии в государственном преступлении, ссылался в свое оправдание на пример Ливия, который "превознес Гнея Помпея такими похвалами, что Август называл его помпеянцем, и это не повредило их дружбе, а Кассия и Брута нигде не называют разбойниками и отцеубийцами, как их теперь называют, но часто замечательными людьми" ("Анналы", IV, 34, 3).
Как уже сказано, цель Ливия не была чисто научная; его не занимало исследование истинности или ложности предания, раскрытие причин и следствий событий, времени и порядка их совершения. Поэтому и не может казаться странным, что он не обращался к первоисточникам для проверки фактов, а пользовался трудами своих предшественников, сравнивая показания их между собой и выбирая версию, наиболее правдоподобную по его личным соображениям.


5. ИСТОЧНИКИ ЛИВИЯ

По вопросу о том, какими источниками и как пользовался Ливий при составлении своего труда, существует довольно обширная литература, но тем не менее вопрос этот далеко не решен и, наверное, не может быть решен с полной достоверностью, ввиду того что сочинения анналистов не дошли до нас. Само собою разумеется, что вопросы об источниках не сохранившихся частей "Истории" нельзя и возбуждать; можно высказать некоторые гипотезы лишь по поводу источников сохранившихся частей.
Ливий сам ссылается во многих местах на свои источники: так он указывает в первой декаде анналистов Фабия Пиктора, Кальпурния Пизона, Клавдия Квадригария, Валерия Анциата, Лициния Макра, Элия Туберона, Цинция Алимента; но вполне возможно, что он пользовался и другими, хотя и не указывает их. Более ясен вопрос об источниках 3, 4 и 5-й декад: тут можно с уверенностью сказать, что Ливий в большой степени пользовался историей Полибия, даже переводил прямо некоторые места из нее; однако и для этой части Полибий был не единственным источником. В общем можно сказать, что Ливий отдавал предпочтение более новым писателям перед древнейшими анналистами. Едва ли можно ставить это ему в упрек: вероятно, значительная часть материала из сочинений древнейших анналистов вошла в состав сочинений более новых историков. Как мы предпочитаем новое исследование какого-нибудь вопроса старому, так поступал и Ливий. Даже Катоновы "Начала" использованы Ливием только в 4-й декаде, где речь идет о деятельности самого Катона.
Еще труднее вопрос о том, как пользовался Ливий своими источниками. Предполагают, что при изложении событий какого-либо периода он имел под руками очень небольшое число сочинений, а к другим сочинениям обращался лишь в отдельных случаях, например при противоречат между основными источниками. О том, что Ливий пользовался не всей исторической литературой прежнего времени, видно иногда из его собственных показаний. Приведя, например, свидетельство Валерия Анциата (XXXII, 6, 8), он противопоставляет ему другую версию описываемого события: "Другие греческие и римские историки, по крайней мере, те, летописи которых я читал, рассказывают...". Можно думать, что и в других местах, где он ссылается на свидетельства "всех", надо при этом слове подразумевать то же ограничение - "которых я читал".
По-видимому, он даже не составил себе предварительно вполне определенного представления о достоинстве каждого из предшествующих историков; иногда он лишь в процессе самой работы убеждается в недостоверности кого-либо из них (см., например, отзывы Ливия о Валерии Анциате).
Встречая противоречивые показания в своих источниках, Ливий нет задумывается долго над ними, а разрешает их или, так сказать, большинством голосов или по личному доверию к кому-либо одному из повествователей, или, наконец, потому, что на основании своих соображений находит более вероятной ту или другую версию. Иногда он прямо заявляет, что не может разрешить противоречия вследствие древности события. "Раз дело касается столь древних событий, - говорит Ливий, - я буду считать достаточным признавать за истину то, что похоже на истину" (V, 21, 8).
"У меня по было бы недостатка в старании, - говорит он в другом месте, - если бы какой-нибудь путь вел меня к истине при исследовании; но теперь приходится основываться на предании, когда древность делает невозможной несомненную достоверность" (VII, 6, 6).


6. ЛИВИЙ КАК ИСТОРИК

Так как Ливий собирал материал эклектически из сочинений своих предшественников, то естественно, что в его сочинении есть много недостатков. Иногда у него бывают повторения, иногда даже противоречия; порой он забывает сказать о чем-нибудь, а потом говорит об этом как об известном уже из предыдущего рассказа. Таким образом, в общем у него найдется много недостоверного. Но за это нельзя его строго судить, потому что его главной целью было дать изящное и интересное изложение исторического материала, уже собранного его предшественниками, который вместе с тем должен был быть и поучительным в нравственном отношении и служить для возвеличения отечества и для укрепления патриотизма, Таков был взгляд на историю и у его современников, поэтому автору прощались исторические неточности, ошибки, даже намеренные искажения исторической истины. Таким образом, на Ливия следует смотреть более как на литератора, чем как на историка.
Для роли историка в собственном смысле у Ливия не было достаточной подготовки: он представляет собою замечательный пример римлянина, который в своем деловом, по преимуществу, отечестве не брался ни за какое практическое дело, не занимал никакой ни военной, ни гражданской должности: он, по-видимому, даже мало путешествовал для осмотра исторических местностей.
Ученые нового времени обнаружили у Ливия большое количество недостатков реального свойства. У него нет ясного представления об описываемых местностях; военные операции, особенно сражения, он описывает неточно; о государственном строе древнего Рима он судит по современному ему строю; у него есть хронологические ошибки.
Эти недостатки вполне искупаются большими достоинствами его труда - не только в литературном, но и в историческом отношении. Ливии стремился быть правдивым и беспристрастным; его недостатки в этом отношении происходят не от злой воли, но или по неведению или вследствие добрых намерений. Он сам говорит, что "не хочет черпать из ненадежных источников, к чему слишком склонны историки", (XXII, 7, 4), и что у него "не было бы недостатка в старании, если бы какой-нибудь путь вел к истине при исследовании" (VII, 6, 6). Насколько можно судить по его сочинению, правдивость была у него в характере; не видно у него стремления к лести, которое было так распространено в его время. Поэтому можно думать, что и в изложении событий он не имел намерения искажать их по личным соображениям. Он часто порицает Валерия Апциата за его недобросовестность: не желая ничего выдумывать в древнейшей истории Рима, он предпочитает те версии, которые в его время считались как бы установленными.
Как уже было сказано, он в своих политических убеждениях был довольно объективен: хотя его симпатии на стороне онтиматов, он неоднократно указывает на их жадность, надменность, жестокость, а, с другой стороны, не замалчивает хороших качеств плебеев и несчастий, которые они терпели от патрициев. Так, он упоминает о том, что патриции владели государственными землями незаконно (IV, 51, 5; IV, 53, 6), что (в 377 г.) "со дня на день увеличивалось насилие патрициев и бедственное положение плебеев" (VI, 34, 1). "Где теперь можно было бы найти даже у одного человека такую скромность, справедливость и величие духа, какие были тогда у целого народа?" (IV, 6, 12). Очень ярко Ливий выражает свое мнение о высоких нравственных качествах всего римского народа в древнее время в следующем рассказе. В 211 г. происходили выборы новых консулов. Первая подавала голос центурия "младших" Вентурийской трибы. Она выбрала в консулы Тита Манлия Торквата и (отсутствовавшего) Тита Отацилия. Обыкновенно остальные центурии соглашались с выбором первой, подававшей голос, так что и в данном случае было несомненно, что будут всеми выбраны упомянутые лица. Манлия уже поздравляла собравшаяся толпа; но он, подойдя к председательствовавшему консулу, попросил предоставить ему слово и заявил, что отказывается от предложенной ему должности по случаю болезни глаз и что поэтому центурия "младших" должна вновь произвести голосование. Центурия не соглашалась на это, но Манлий настаивал. Тогда центурия "младших" попросила председателя разрешения переговорить с центурией "старших". Те посоветовали выбрать других лиц. Младшие послушались, выбрали других; остальные центурии согласились с их выбором. По этому поводу Ливий торжественно замечает: "Пусть теперь издеваются над поклонниками древности! Если бы образовалось какое-нибудь государство мудрецов, которое философы скорее рисуют в воображении, чем знают в действительности, то по моему, по крайней мере, мнению, в нем не могли бы оказаться ни первенствующие лица, пропихнутые большим достоинством и менее жаждущие власти, ни народ с более высокой нравственностью. Что же касается центурии младших, хотевшей спросить совета у старших, кому вручить власть голосованием, то этому с трудом можно поверить в наш век, когда авторитет даже родителей у детей ничтожен и слаб" (XXVI, 1, 22, 14-15).
О правдивости Ливия можно заключить и по его гражданскому мужеству, выражавшемуся в восхвалении республиканцев и в очень неопределенном отношении к Цезарю, что при тогдашнем государственном строе было далеко небезопасно; никакой лести с его стороны по отношению к Августу незаметно.
Тем не менее в "Истории" есть немало случаев явного искажения истины. Ливий иногда замалчивает или старается представить в смягченном виде некоторые дурные действия римлян. Римляне по отношению к другим государствам оказываются у него правы, за немногими исключениями. Они ведут войны вследствие нарушений договоров противниками или других несправедливостей с их стороны: поэтому война, которую ведут римляне, всегда бывает "справедливая" (iustum), "чистая" (purum), "не нарушающая божеских и человеческих прав" (pium) ; естественно, что такая война должна быть победоносной. Враги Рима, наоборот, оказываются обычно вероломными, несправедливыми и т. п.; их действия выставляются в неверном освещении; их заслуги умаляются. Однако такое нарушение объективности нельзя ставить в вину Ливию лично; таков был общий принцип древних историков: историк должен восхвалять свое отечество[1].
Все-таки нельзя утверждать, что Ливий в этом отношении намеренно искажал факты: восхваление римлян и уничтожение врагов он заимствовал отчасти из своих источников, в том числе из Полибия. Кроме того, он и у противников Рима нередко признает хорошие качества, не скрывает правоты их дела, и они в своих речах выражают горькие для римлян истины. Мало того, даже злейшему врагу римлян, Ганнибалу, он отдает должное. Вот характеристика Ганнибала: "Никогда еще душа одного и того же человека не была столь равномерно приспособлена к обеим столь разнородным обязанностям, - повелеванию и повиновению; трудно было поэтому различить, кто им более дорожил - полководец [Газдрубал] ли, или войско. Никого Газдрубал не назначал охотнее начальником отряда, которому поручалось дело, требующее отваги и стойкости; но и воины ни под чьим начальством не были более самоуверены и более храбры. Насколько он был смел, бросаясь в опасность, настолько же был осмотрителен в самой опасности. Не было такого труда, при котором он уставал бы телом или падал духом. И зной и холод он переносил с равным терпением; ел и пил столько, сколько требовала природа, а не удовольствие; распределял время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь. Он уделял покою те часы, которые у него оставались свободными от работы; притом он не нуждался в мягкой постели и в тишине, чтобы легче заснуть. Часто видали, как он, завернувшись в военный плащ, спал на земле среди воинов, стоявших на карауле или в аванпостах. Одеждой он нисколько не отличался от ровесников; только но вооружению и по коню можно было его узнать. Как в коннице, так и в пехоте он далеко оставлял за собою остальных; первым устремлялся в бой, последним уходил по окончании сражения. Но в одинаковой мере с этими высокими достоинствами обладал он и ужасными пороками. Его жестокость доходила до бесчеловечности; его вероломство превосходило "пуническое" вероломство. Он не знал ни правды, ни добродетели, не боялся богов, не соблюдал клятвы, не уважал святыни. Будучи одарен этими хорошими и дурными качествами, он в течение своей трехлетней службы под начальством Газдрубала с величайшим рвением исполнял все, наблюдал за всем, что только могло развить в нем задатки великою полководца" (XXI, 4).


[1] Дионисий Галикарнасский ставит в упрек Фукидиду, что он в своей истории Пелопоннесской войны представляет согражданам зрелище печальное и унизительное, а Геродот очаровывает эллинов, описывая их торжество над варварами (История греческой литературы, т. II, изд. АН СССР, стр. 98). Иначе судит Полибий: «Я готов извинить, если историк превозносит свое отечество, лишь бы уверения его не противоречили действительности… Если же мы станем писать неправду преднамеренно, будет ли то из любви к отечеству, по дружбе, или из лести, то чем мы будет отличаться от людей, которые пишут историю ради прибытка?» (Полибий, XVI 14, 6–8).

7. ЯЗЫК И СЛОГ ЛИВИЯ

Как уже сказано выше, Ливий, вероятно, получил хорошее риторическое образование. Об этом у нас имеются некоторые свидетельства древних, да и сами мы можем составить представление о его красноречии на основании "Истории", особенно на основании речей в "Истории". В этом нет ничего удивительного: как говорит Цицерон, "история есть произведение в высшей степени ораторское" ("О законах", I, 2, 5). Близко к этому (и во всяком случае совершенно несогласно с нашим представлением об истории) определение Квинтилиана (X, 1, 31): "История очень близка к поэзии и некоторым образом есть стихотворение без стихотворного размена" (т. е. стихотворение в прозе). Правда, другие отзывы Цицерона отличаются от только что приведенных: он требует от истории полной правдивости и беспристрастия: "В истории, - говорит он, - должно соблюдать одни законы, в поэзии - другие, потому, что в истории все имеет целью истину, в поэзии - по большей части наслаждение. Впрочем и у Геродота, отца истории, и у Феопомпа вымыслов бесчисленное множество" ("О законах", I, 1, 5). "Кто не знает, - говорит Цицерон в другом месте, - что первый закон истории - не сметь говорить никакой лжи; затем - иметь смелость говорить всю правду; не должно быть подозрения ни в угодничестве, ни во вражде" ("Об ораторе", II, 15, 62). Но эти достоинства в глазах Цицерона и, вероятно, его современников были лишь элементарными требованиями: "По мнению наших, - говорит Катул у Цицерона, - разумея под этим более старое поколение римлян, - историку нет надобности быть оратором, достаточно не быть лживым; а по мнению греков историк должен быть величайшим оратором" ("Об ораторе", II, 12, 51).
Таким образом, правдивость и беспристрастие для современников Цицерона, а затем и Ливия были лишь элементарными (а потому и низшими) качествами истории, которые подразумевались сами собою. Требованием же, которое предъявлялось публикой к хорошему историческому труду (а потому и высшим), было требование изящества формы: история должна быть художественным произведением, написанный по правилам •теории речи. На этом основании можно с достаточной степенью вероятности предположить, что при конфликте между двумя этими требованиями у автора был большой соблазн предоставить победу изяществу формы над. правдивостью и беспристрастием.
У Ливия уже древние отмечали изящество формы. Квинтилиан говорит (X, 1, 101): "Пусть не прогневается Геродот, что ему равен Т. Ливий, в повествовании отличающийся удивительной приятностью и чрезвычайно ясною чистотою, а в речах красноречивый более, чем возможно выразить словами; до такой степени все, что говорится в них, соответствует и предметам и лицам; по крайней мере, страсти, особенно более мягкие, если говорить самым умеренным образом, никто из историков не умел лучше изобразить".
Подобные же отзывы есть у Тацита, Сенеки, Плиния. "Никто не превзошел Ливия в красоте повествования", - замечает Карамзин в предисловии к "Истории государства российского". Квинтилиан упоминает еще об одном свойстве речи Ливия, которое он называет lactea ubertas (Χ, .1, 32), буквально: "молочное обилие", и противополагает это свойство "краткости" (brevitas) Саллюстия. Что именно он хочет обозначить этим выражением, неизвестно; видно только, что это - свойство хорошее. Но тот же Квинтилиан (VIII, 3, 53) цитирует одну фразу Ливия (фрагмент из неизвестной книги), как пример излишнего "многословия", "длинноты" речи - macrologia. "Послы, не добившись мира, ушли обратно домой, откуда пришли" [1]. Вероятно, lactea ubertas есть полнота речи, занимающая средину между краткостью или сухостью и многословием. И действительно, слог Ливия в общем "плавный, красноречивый", как называет его Карамзин.
Оба элемента, указанные выше как свойственные истории, - риторический и поэтический, - присущи и слогу Ливия. В риторическом отношении Ливий приближается к Цицерону и пользуется, например, его указаниями о том, что "история есть произведение в высшей степени ораторское", или тем, которое Цицерон дает в сочинении "Оратор": "В истории рассказ ведется украшенно; часто описывается местность или сражение; вставляются даже речи и увещания, но в них требуется речь плавная, текучая, а не стремительная, энергичная" (как в судебных речах; 20, 66). В другом месте того же трактата Цицерон, говоря о судебных речах, находит, что в них рассказы должны излагаться почти "обыденным слогом", а не "историческим" (colidiano sermone, 36, 124); отсюда видно, что для исторического рассказа требуется слог более высокий. Все это мы и находим в "Истории" Ливия.
Как у Цицерона, так и у Ливия речь по большей части периодическая, но построение периодов у Ливия более тяжелое, чем у Цицерона; по выражению Нордена, цицероновские периоды предназначены для слушания, ливиевские - для чтения [2].
Риторических фигур у Ливия сравнительно мало; чаще всего употребляется анафора; встречается также параллелизм частей фразы, например такой: malo, te sapiens hostis metuat, quam stulti cives laudent ("я предпочитаю, чтоб тебя умный враг боялся, чем чтобы глупые сограждане хвалили"; XXII, 39, 20). Но зато, в отличие от Цицерона, Ливий (как и Саллюстий) часто намеренно нарушает симметрию, употребляя в одной части фразы один грамматический оборот, в другой в аналогичном смысле другой оборот, например так: в одной части причастие согласованное, в другой ablativus absolutus, или для выражения цели в одной части герундий с предлогом ad, в другой - предложение с ut: equitum partem ad populandiim... dimisit et ut palantes exciperent ("часть конницы он разослал для опустошения [страны] и для того, чтобы ловить рассеявшихся [врагов]"; XXIII, 26, 7).
Поэтическим элементом в "Истории" надо считать те дополнения, изменения, пояснения и т. п., которые историку по надобности приходится делать, чтобы получить связный рассказ из отрывочного по большей части, особенно древнего, предания. В "Предисловии" (§6) Ливий сам заявляет, что "события, предшествовавшие основанию Рима, более изукрашены поэтическими вымыслами, чем опираются на несомненные исторические памятники". Также в начале VI книги (1, 1-3) он говорит, что события, изложенные в первых пяти книгах, "затемняет отдаленная древность", тем более что в те времена мало была развита и редко применялась письменность и что большая часть письменных памятников погибла при пожаре Рима во время нашествия галлов. Однако это не помешало Ливию излагать историю этого древнейшего периода с такими подробностями и такими живыми красками, как будто он сам был очевидцем этих событий; ясно, что эти подробности, эти картины являются обычно плодом его поэтического творчества.
Совершенно естественно, что и язык в таком поэтическом повествовании должен быть близок к языку поэзии. Поэтому и Квинтилиан говорит: "История очень близка к поэзии... и потому, чтобы не наводить скуку, она пользуется и словами не вполне обыкновенными, и фигурами речи вольными" (X, 1, 31). Подобное мнение о применении в истории стиля более высокого высказывают и другие: Дионисий Галикарнасский ("О характере Фукидида", § 51), Лукиан ("Как должно писать историю", §44 и сл.), Плиний Младший ("Письма", Y, 8, 9).
Исследования ученых нового времени обнаружили у Ливия довольно много слов и выражений, не встречающихся в дошедшей до нас прозе классического периода, но обычные в поэзии, например cupido (I, 23, 7) вместо прозаического cupiditas; haec ubi dicta dedit (XXII, 50, 10) вместо ubi haec dixit. Встречаются также слова, известные нам только из архаической латыни, или слова, совсем не известные, или слова известные, но с другим значением, и т. п. Однако ввиду того, что из литературы, предшествующей Ливию, дошло до нас очень мало, нельзя с уверенностью сказать, что такие слова и выражения были чужды языку классического периода или что слова, считающиеся нами поэтическими, не употреблялись в языке повседневной жизни.
С большей достоверностью можем мы судить о синтаксисе Ливия. Историю отдельного слова проследить невозможно; оно случайно могло не быть употреблено в дошедших до нас текстах. Но если синтаксический оборот, употребляемый Ливием, нигде не встречается в литературе более ранней, то это едва ли может быть случайностью, и с большой степенью вероятности можно предположить, что это - новое явление в языке. Это не значит, конечно, что Ливий сочинил такой оборот, но значит, что он вошел в употребление в языке его времени. Некоторые конструкции считаются "эллинизмами", т. е. возникшими под влиянием греческого языка. Это вполне возможно; но все-таки доказать это с полной очевидностью нельзя: оборот, свойственный греческому языку, мог существовать самостоятельно и в латинском.
Особенности языка Ливия были замечены еще современником его, Асипием Поллионом, который находил у него patavinitas, как говорит Квинтилиан (I, 5, 56 и VIII, 1, 3). Квинтилиан не объясняет, что значит это слово; ученые нового времени также не могут выяснить его значение. Слово это происходит от слова Patavium, названия города, в котором родился Ливий. Буквально оно значит "свойство", или "особенность", жителей города Патавия, но какую именно особенность в языке Ливия разумел Асиний Поллион, так и остается неизвестным. Вероятно, это - какие-нибудь провинциализмы, чуждые языку жителей Рима.
Из-за особенностей языка Ливия, отступления его речи от классического языка Цицерона и Цезаря филологам пришлось решать вопрос, можно ли считать Ливия автором классического периода. Это было очень важно в педагогической практике в то время, когда писали по-латыни или переводили с родного языка на латинский. Так как основным правилом было писать латинским языком классической прозы, то возникал практический вопрос, можно ли пользоваться словами, фразеологией, синтаксическими оборотами, употребляемыми Ливием, но не встречающимися у Цицерона и Цезаря. Вопрос этот по большей части решался отрицательно; допускалось пользоваться языком Ливия только в том случае, когда у Цицерона и Цезаря нет материала, пригодного для выражения требующейся мысли, и когда ливиевский материал мог считаться не противоречащим духу классического языка.
Такой взгляд на язык Ливия ведет уже к мысли об "упадке" латинского языка со времени Ливия. Это мнение едва ли можно считать правильным. Если в позднем латинском языке употребляется, например, при dico "говорю" придаточное предложение с quod "что" вместо классической конструкции accusativus cum infinitivo, можно ли видеть в этом явлении "упадок" языка? Ни одна из этих конструкций не лучше и не хуже другой: просто это - дальнейшее развитие языка, который все время движется и меняется. Вернее сказать, что Ливий (и Саллюстий) по языку является представителем переходной эпохи между "золотым" и "серебряным" периодами римской литературы.
Повествование Ливия иногда бывает монотонно; это заметил еще Карамзин в предисловии к "Истории государства Российского": "Ливий, плавный, красноречивый, иногда целые книги наполняет известиями о сшибках и разбоях, которые едва ли важнее половецких набегов". Вследствие риторического характера его повествования у него рассказы бывают иногда похожи один на другой: "Сколько раз в первых десяти книгах, - говорит Тэн- видим мы как бы одну и ту же битву! Всадники дают поводья своим коням и бросаются с такой стремительностью, что прорывают неприятельскую линию; пехотинцы проникают в эту брешь; все захвачено в плен или перебито, и войско возвращается в Рим, обремененное добычей" [3].
Встречаются у Ливия и "общие места": плачущие дети, жены, которые с воплями отчаяния бросаются к своим мужьям и сыновьям, поверженные храмы богов, оскверненные могилы предков и т. п. (например: V, 40; I, 29; III, 52).
Но благодаря тому же ораторскому таланту, у Ливия есть много блестящих описаний: таково, например, в XXI книге величественное описание перехода Ганнибала с войском через Альпы, описание осады Сагунта, переправы через Рону, перехода через Апеннины и др. К сожалению, как уже сказано, в описании битв он не всегда остается на той же высоте: не будучи знатоком военного дела, он не был в состоянии дать верную и вместе с тем наглядную картину сражений. Из других книг 3-й декады можно указать на следующие блестящие описания: битва под Нолой (XXIII, 41 - 46), смерть консула Марцелла (XXVII, 25-28), Ганнибал в Африке· (XXX, 19-26; 28-31), сражение при Заме (XXX, 32-38).
Столь же хорошее впечатление производили речи у Ливия на Карамзина: "Древние имели право вымышлять речи согласно с характером людей, с обстоятельствами: право неоцененное для истинных дарований, и Ливий, пользуясь им, обогатил свои книги силою ума, красноречия, мудрых наставлений". Неодобрительно отзывается о речах у Ливия (однако с другой точки зрения) историк Трог Помпей у Юстина (XXXVIII, 3, 11) за то, что "Ливий, как и Саллюстий, приводит речи в прямой форме, а не в косвенной; через это они выходят за пределы истории" (т. е., по-видимому, вводят в историю драматический элемент).
Вот примеры наиболее замечательных речей: речь Камилла - против переселения римлян в Вейи (V, 51-54); речи Сципиона и Ганнибала перед сражением при Тицине (XXI, 40-41 и 43-44); речи Ганнибала и Сципиона перед сражением при Заме (XXX, 30 и 31); речи Катона и Л. Валерия за и против Оппиева закона (XXXIV, 2-4 и 5-7).
Ливий уже при жизни своей пользовался славой. Его влияние на современников было огромно: он был, по-видимому, наряду с Вергилием самым популярным писателем (император Калигула приказал изъять его сочинения, как и сочинения Вергилия, изо всех общественных библиотек - Светоний, "Калигула", 34). Некто Меттий Помпусиан составил сборник речей царей и полководцев из Ливия (Светоний, "Домициан", 10). В историографии Ливий считался авторитетом первого ранга; из него черпали материал позднейшие писатели. Так, поэты Лукан и Силий Италик заимствуют материал для своих исторических поэм главным образом из Ливия; то же делают Валерий Максим и Фронтин для своих сборников исторических примеров. Даже греческие историки пользуются Ливием. Язык Ливия также служил предметом подражания для позднейших авторов, например для Квинта Курция.
Как уже сказано, ввиду слишком большого размера "Истории" Ливия, из нее рано стали делать извлечения для разных целей, и подлинное сочинение Ливия отходит на задний план, оставляя свое место извлечениям. Одно из таких извлечений, как предполагают, служило источником для составителей периох и для позднейших историков - Юлия Обсеквента, Кассиодора, Евтропия, Орозия и др. Но все-таки и подлинное сочинение существовало еще в IV-VI столетиях. Грамматик Присциан (VI в.) еще приводит цитаты из него. Но после этого сочинение Ливия исчезает с горизонта; только в XII в. оно снова появляется; Данте в XIV в. упоминает о нем. Однако к этому времени были известны уже только те книги, которыми мы располагаем теперь. Остальные исчезли в какое-то время после VI в., но когда именно, неизвестно.


[1] Legati, non impetrata pace, retro domum, unde venerant, abierunt.
[2] Ch. Norden. Die antike Kunstprosa. Bd. I. Leipzig, 1909, S. 236.
[3] И. Тэн. Указ. соч., стр. 277.

Глава XXXI ВТОРОСТЕПЕННЫЕ ПРОЗАИКИ ЭПОХИ АВГУСТА

Автор: 
Соболевский С.И.
Автор: 
Петровский Ф.

1. ГАЙ АСИНИЙ ПОЛЛИОН

Последний крупный историк республиканского времени Корнелий Непот умер в начале принципата императора Августа. Ближайшими к нему по времени историками, писавшими на латинском языке, были Гай Асиний Поллион и Тит Ливий. Это были первые историки императорского периода. По рождению и образованию своему они принадлежали еще к республиканскому времени, но литературная деятельность их относится к императорскому периоду.
Гай Асиний Поллион (C. Asinius Pollio) родился в 76 г. до н. э. и умер в 5 г. н. э. Он был приверженцем Цезаря, участвовал в сражениях при Фарсале (48 г.), в войнах Африканской и Испанской. После смерти Цезаря он примкнул к Антонию. Когда Антоний, Октавиан и Лепид заключили триумвират (43 г.), Асиний получил провинцию Транспадапскую Галлию, где заведовал распределением между ветеранами земельных участков, отобранных у местных жителей; он восстановил права Вергилия на владение отнятой у него отцовской усадьбой. В Перусинской войне (41-40 г.) между Антонием и Октавианом Асиний участия не принимал, был посредником примирения между ними (40 г.) и получил консульство на этот год.
В следующем году (39 г.) по поручению Антония он усмирил в Далматии племя парфинов и был удостоен триумфа. После этого он отказался от политической карьеры, но не примкнул к Октавиану и посвятил вторую половину жизни искусству и литературной деятельности.
Он писал трагедии и эротические стихотворения, был литературным критиком и знаменитым судебным оратором. В области историографии он известен сочинением о гражданских войнах, которое цитируется авторами под заглавием "Historiae". Это сочинение не дошло до нас; сохранилось лишь восемь отрывков у разных авторов. На основании упоминаемых авторами событий можно заключить, что это сочинение обнимало историю 17 лет, начиная со времени первого триумвирата (60 г.) и кончая смертью Цезаря (44 г.). В лексиконе Свиды сказано, что в этом сочинении было 17 книг; если это правда, то не лишено вероятия предположение, что в каждой книге описывались события одного года. Гораций в оде, обращенной к Асинию Поллиону (II, 1), называет предпринятый им литературный труд "делом опасного риска" (periculosae plenum opus aleae). Такая характеристика вполне подходит к историческому сочинению о гражданских войнах, в котором упоминания о недавних еще событиях, нежелательные для некоторых лиц, могли доставить автору неприятности. В какое время Асиний Поллион работал над этим сочинением, неизвестно; судя по некоторым выражениям в упомянутой оде Горация, можно предполагать, что это было около 30 или 29 г. По выбору темы это сочинение не отличалось от трудов предшествующих историков: некоторые из них, как было сказано выше, тоже писали монографии о каком-нибудь специальном отделе истории прошедшего или современного автору периода. Например, Целий Антипатр описывает войну с Ганнибалом, Саллюстий - войну с Югуртой и заговор Катилины; так и Асиний Поллион описывал гражданские войны, очевидцем и участником которых он сам был.
Это сочинение послужило источником для последующих историков: оно было известно Плинию Старшему, ритору Сенеке, Светонию, Тациту, Валерию Максиму; им пользовался Аппиан в своей "Истории гражданских войн" и Плутарх в биографии Цезаря.
Мы не можем судить о сочинении Асиния Поллиона, так как до нас дошел только один сравнительно крупный фрагмент, содержащий характеристику Цицерона (фр. 5 из "Свазорий" ритора Сенеки, VI, 14). О стиле Асиния Поллиона в его философских сочинениях Сенека (письма, 100, 9) отзывается очень хорошо, называя его "очень красноречивым" и ставя его на второе место после Цицерона; но Квинтилиан о его речах дает малоблагоприятный отзыв (Χ, I, 113): по его мнению, "Поллион так далек ют блеска и приятности Цицерона, что он может показаться жившим на век раньше Цицерона". Судя по этому отзыву, можно думать, что у него было стремление к архаизации, которое заметно и у предшественников его, например у Саллюстия.


2. ПОМПЕЙ ТРОГ

Младшим современником Тита Ливия был Помпей Трог (Pompeius Trogus), автор большого исторического сочинения, которое может быть названо "Всемирной историей".
Точные даты его биографии неизвестны, равно как и обстоятельства его жизни. Известно нам лишь то, что он сам сообщил о своих предках в нескольких строках своего сочинения, дошедших до нас в эпитоме Юстина (XLIII, 5, 11). Предки его вели свое происхождение от галльского племени воконциев, живших в южной Галлии; дед его во время войны с Серторием (80-72 г. до н. э.) получил от Гнея Помпея права римского гражданства (вероятно, поэтому и получил имя Помпей). Из двух его сыновей один, дядя автора, участвовал в войне с Митридатом (74-64 г. до н. э.) под начальством того же Помпея; другой, отец автора, служил под начальством Гая Цезаря и заведовал письмами и посольствами, а также и перстнем (т. е. печатью). Отец, вероятно, и есть тот Гней Помпей, который вспоминается в "Записках о Галльской войне" (V, 36) как переводчик, посланный легатом Цезаря к Амбиоригу; это вполне возможно, если предки нашего историка были по происхождению галлами.
Сам автор известен нам только как писатель, и притом писатель разносторонний: грамматик Харисий упоминает сочинение Трога "О животных", из которого Плиний в "Естественной истории" (XI, 52, 275) приводит довольной длинный отрывок, касающийся физиогномики, причем Плиний называет Трога одним "из самых серьезных" авторов. Цитирует он его и в других местах, между прочим и по поводу растений. Но приведенные Плинием фрагменты показывают, что сочинение или сочинения Трога по естествознанию были не оригинальные, а переведенные из Аристотеля и Феофраста.
Главным произведением Трога было историческое сочинение, носившее заглавие "Филиппова история" (Historiae Philippicae) в 44 книгах. Оно не дошло до нас в своем подлинном, полном виде, а известно лишь в сокращении, сделанном Юстином; сохранились еще подробные оглавления каждой книги, похожие на периохи Ливия. На основании этих обоих источников можно составить вполне ясное представление о плане сочинения Трога. Основная тема его - история Македонской монархии, начиная с царствования Филиппа I, и государств, возникших из нее после смерти Александра. Эта история и занимает огромную часть всего сочинения, а именно 36 книг. На основании этой главной части всему сочинению Трог дал заглавие "Филиппова история". План сочинения построен очень искусно: подобно Геродоту, автор ведет рассказ эпизодически, излагая историю стран и народов, входивших в соприкосновение с Македонией и государствами диадохов, вплоть до вхождения самой Македонии и этих стран в состав Римской державы. Первые шесть книг служат введением к главной части: в них излагается история древних восточных государств - Ассирии, Мидии, Персии. История Персии дает автору повод перейти к скифам и к грекам. От греков он переходит к македонянам: излагается история Македонской монархии и возникших из нее государств диадохов (VII-XL). Так как после падения Македонии у римлян остался только один сильный враг на востоке - Парфянское царство, то автор посвящает две книги (XLI-XLII) истории этого царства - до рассказа о возвращении парфянами Августу в 20 г. до н. э. римлян, взятых в плен из войск Красса и Аптония, и римских знамен. Это - последнее по времени событие, упомянутое в истории Трога.
Казалось, согласно методу автора, ему следовало бы перейти теперь к изложению римской истории, по он дает лишь краткий очерк древнейшей истории латинов и римлян до царствования Тарквиния Приска включительно в книге XLIII, а затем оставляет римлян и обращается в последней, XLIV книге, к Галлии и Испании, заканчивая свое сочинение победой Августа над испанцами.
Таков план сочинения Трога в самых общих чертах. В эту схему, однако, при всяком удобном случае вплетаются, в виде эпизодов, рассказы об отдельных народах и местностях, составляющие отличительную черту сочинения. Обыкновенно для вставки эпизода выбирается то место, где соответствующий город или народ впервые выступает в общей истории в более или менее значительной роли, причем излагается и первоначальная история его.
Как видно из обзора содержания этого сочинения, автор не ставил себе задачей изложение истории Рима, а, напротив, хотел ознакомить читателей с историей чуждых стран и народов, хотя события римской истории и упоминаются попутно, например в связи с войнами римлян с Пирром, Ганнибалом, этолийцами, ахейцами, Антиохом, Персеем, Митридатом. Можно предположить, что Трог не писал систематической римской истории ввиду того, что она была изложена Ливием, и имел намерение как бы дополнить ее историей подвластных римлянам и соседних с ними народов.
В сочинении Трога есть много географических и этнографических экскурсов, много отвлеченных размышлений - о переменчивости счастья, о божеском возмездии за преступления, о предзнаменованиях, об ухудшении нравов в настоящее время. Так, рассказывая, как Ксеркс после поражения в Греции переправился в Азию на рыбачьем челноке, автор прибавляет: "Событие, достойное удивления вследствие изменчивости обстоятельств! Видеть укрывающимся на маленьком суденышке того, кого немного раньше едва вмещало все море, видеть лишенным рабской услуги того, войска которого по своей многочисленности были тяжелы для земли!" (II, 13, 10).


3. ИСТОЧНИКИ ТРОГА

Естественно, что в науке был поставлен вопрос об источниках Трога. Было замечено в его труде влияние греческих историков - Феопомпа, Эфора, Тимея, Полибия, Посидония и др.; это согласуется и со ссылкой Юстина в его сокращении на "много источников" (multi auctores; XLII, 3, 7; XL1V, 3, 1). На большое число греческих источников Трога указывает Юстин и в предисловии к своему труду: "Муж древнего красноречия Трог Помпей написал на латинском языке историю Греции и всего мира, для того чтобы как нашу историю можно читать по-гречески, так и греческую можно было читать на нашем языке; он предпринял дело, требующее большого мужества и большого труда. Если большинству авторов, описывающих деяния отдельных царей и народов, их сочинение кажется делом тяжелого труда, то неужели нам не должно казаться, что Помпей приступил ко всему миру [к составлению всемирной истории] с Геркулесовой смелостью? Ведь в его книгах содержатся деяния всех веков, царей, племен и народов. И то, что греческие историки, как было удобно каждому, разделили между собою поодиночке... все это Помпей соединил в одно целое, разделив хронологически и расположив по порядку событий" (Предисловие, 1-3).
В 1872 г. Гутшмид (Kl. Sehr. 5) высказал предположение, что история Трога есть просто компиляция, составленная на основании лишь одного греческого сочинения, а именно сочинения Тимагена "О царях". Эта гипотеза теперь принята и в руководствах по истории римской литературы, иногда с некоторыми ограничениями, например, с тем ограничением, что сочинение Тимагена было лишь главным источником Трога, но что Трог пользовался сочинениями и других греческих историков.
Гипотеза эта основана (как формулирует ее Шанц и др.) на следующих соображениях. Если Трог в сочинениях по естественным наукам был не самостоятельным исследователем, а лишь переводчиком Аристотеля и Феофраста, то нельзя предполагать, что он был самостоятельным писателем и в области истории. Кроме того, в сочинении Трога заметны следы недружелюбного отношения к Риму: на первый план выдвинута Македония, Рим является лишь преемником ее, да к тому же победу Рима над Македонией автор приписывает лишь "римскому счастью" (XXX, 4, 16); история Рима почти совсем опущена, за исключением небольшого отрывка, обработанного по греческим авторам; парфяне выставлены как равноправная с римлянами сила, делящая с ними власть над миром (XLI, 1, 1); наконец, речам этолийцев (XXVÎII, 2) и Митридата (XXXVIII, 4), полным вражды к римлянам, не приводится никакого дружественного Риму противовеса. Все это показывает, что Трог построение сочинения нашел в своем оригинале, что его заслуга состоит главным образом в латинской обработке оригинала, что Трог-историк вполне равен Трогу-зоологу.
Гипотеза эта, действительно, довольно заманчива: трудно представить себе, чтобы Трог не знал работы своего почти современника Тимагена. Тимаген, по словам Свиды, был родом из Александрии, в 55 г. до н. э. был взят в плен и привезен в Рим, где занимался преподаванием. За свою откровенность и дерзость он был изгнан из школы и после этого жил в поместье. Из сочинений Сенеки и других мы узнаем некоторые подробности о Тимагене: он был зол на язык, говорил какие-то дерзости об Августе и его доме; Август часто его уговаривал быть умереннее на язык, но тот не унимался, и Август отказал ему от дома. После этого Тимаген до самой старости жил у Асиния Поллиона; читал ему свою историю, а книги, о деяниях Августа, бросил в огонь (Сенека, "О гневе", III, 23, 4-8). Об остроумии Тимагена упоминает и Гораций ("Послания", 1, 19, 15-16). Квинтилиан хвалит его за то, что он "возобновил с новой славой прервавшуюся историческую деятельность" (X, 1, 75) [1]. Пользовались им Квинт Курций, Страбон, Иосиф Флавий, Плутарх и Аммиан Марцеллин, который отзывается о нем как о "греке и по тщательности и по языку, собравшем из множества сочинений то, что долго было неизвестно" (XV, 9, 2).
Однако изложенная гипотеза едва ли соответствует действительности. Приводимые для нее основания неубедительны. Если Трог в зоологии и ботанике не был самостоятельным исследователем, то из этого еще не следует, что он не мог быть самостоятельным историком. Цитируемый у Плиния отрывок касается даже не зоологии в собственном смысле, а "физиогномики" (определения духовных свойств человека по его внешним чертам) : что удивительного, если для такой редкой "науки" Трог обратился к авторитету Аристотеля? К тому же, хотя Трог, упоминаемый у Плиния, отождествляется всеми учеными с историком Помпеем Трогом, все же с полной уверенностью ручаться за это нельзя. Недружелюбное отношение к Риму могло быть и у римлянина Трога, тем более что он был по происхождению галлом; во всяком случае, если он даже заимствовал его у Тимагена или у какого-либо другого греческого писателя, стало быть, он и сам разделял его. Что история Рима почти совсем опущена, это легко объясняется указанным выше соображением - тем, что Трог не хотел писать о том, о чем уже писал Ливий, а имел целью дать историю других стран.
А между тем никто из упоминающих историю Трога, не говорит о Тимагене как его источнике; напротив, Юстин указывает на "много источников", говорит также о том, что "для учившихся по-гречески его [Юстина] работа послужит напоминанием [истории], а для неучившихся - источником знаний" (Предисловие, 4). Из этого видно, что Юстии не имел никаких сведений о заимствовании Трогом всего материала у Тимагена. Квинтилиан, упоминая Тимагена (X, 1, 75), не прибавил того, что его история переведена или обработана Трогом для римлян. Юстин указывает, что Трог не одобрял приведение прямых речей у Ливия и Саллюстия (XXXVIII, 3, 11); едва ли Тимаген стал бы полемизировать с латинскими историками. Наблюдения над языком Трога (конечно, в сокращении Юстина) показали влияние на него языка Вергилия и Саллюстия, а также вообще значительную стилистическую отделку, что едва ли было бы возможно при переводе или близком подражании оригиналу на другом языке. Наконец (что, пожалуй, важнее всего), от Тимагена дошло до пас ничтожное количество фрагментов, и по ним совершенно нельзя судить об отношении Трога к Тимагену. Заглавие сочинения Тимагена "О царях", которое будто бы служило оригиналом Трогу, очень мало подходит к истории Трога. Если бы Трог рабски следовал Тимагену, то он, вероятно, дал бы и своему сочинению это заглавие, а между тем сокращение Юстина озаглавлено: "Trogi Pompei historiarum Philippicarum epitoma". Заглавие "Филиппова история" носила история Феопомпа; из этого скорее можно заключить, что Трог пользовался главным образом сочинением Феопомпа и перенес его заглавие на свое сочинение.
Ввиду всего сказанного есть более оснований заключить, что сочинение Трога оригинально, что хотя он и пользовался греческими историками (в том числе, вероятно, и Тимагеном), но обрабатывал заимствованный из них материал самостоятельно, заботясь даже о красоте изложения. План сочинения принадлежит также ему.


[1] Квинтилиан имеет в виду перерыв исторической деятельности после Клитарха, современника Александра Македонского.

4. ПОЛИТИЧЕСКИЕ И СОЦИАЛЬНЫЕ ВЗГЛЯДЫ ТРОГА

*[1]
В сочинении Трога ясно видна его политическая концепция, которой, вероятно, и следует объяснять его недружелюбное отношение к Риму. По всему его сочинению красной нитью проходит ярко выраженная ненависть к государствам и властителям, стремящимся к мировому господству. Ход истории представляется автору в таком виде.
В начале своего исторического развития народы не имели законов. Власть принадлежала царям. Это доправовое состояние представлено в "Истории" Трога на примере некоторых племен, особенно на примере скифов. Однако такое первоначальное "естественное" состояние, которое пережили та другие народы, сменилось иным: периодом установления imperium, господством произвола и захватнических стремлений. Вместо умеренности первых людей в государстве выступают царская власть и произвол. Первым из основателей таких imperia Трог называет ассирийского царя Нина. Завоеватели рисуются у Трога резкими, а иногда крайне отрицательными чертами. Ксеркс, первый в бегстве, последний в сражении, высокомерный при отсутствии опасности, сам считает себя как бы владыкою природы.
Македонское государство является, по-видимому, в глазах Трога величайшей из мировых держав. Древнейшая история Македонии - основание македонского царства и деятельность его первых правителей - рисуется в благоприятных чертах. Но со времени Филиппа II характер изложения и отношение автора резко меняются: вся история его царствования выдержана в резко отрицательных тонах. Филипп в изображении Трога отличается коварством, постоянно прибегает к обманам, действует совершенно беспощадно, как разбойник и преступник. Нет никакого права, установленного людьми или богами, которое он оставил бы неоскверненным. Разрушение городов, продажа в рабство женщин и детей, разграбление храмов, прямое пиратство - вот его политика. Даже на суд, о котором его просят, он идет как на войну (VIII, 3, 15). Главный мотив его - захват добычи. Филипп прибегает к убийствам, обманывает своих союзников; он жесток; он действует под влиянием низменных побуждений. Греция при нем - жалкое зрелище; в ней даже громко плакать нельзя из опасения кары тиранна. Беспощадно он расправляется с вождями греков. Дружбу Филипп ценит лишь с утилитарной точки зрения. Другая характерная черта его -лицемерие; он умеет, ненавидя, принимать вид благожелательности. В таких чертах представляется личность основателя Македонской державы, который заложил, по выражению автора, основы ее мирового могущества (orbis imperii fundamenta; IX, 8, 21).
Власть переходит к Александру. В основном тон автора остается тем же, хотя менее резок. Личность Александра с моральной точки зрения рисуется в общем отрицательными чертами. Возвышение Македонии несет порабощение другим народам, а сами завоеватели рисуются в значительной мере свирепыми тираннами: двоедушие, жестокость, высокомерие, жажда роскоши и жадность к деньгам - таковы основные черты их морального облика. Таким образом, отношения Трога к возникновению величайшей мировой державы и способам ее создания и сплочения - отрицательно.
При таком неприязненном отношении к прежним мировым державам Помпей Трог, как надо ожидать, должен был относиться отрицательно и к современной ему мировой державе - к Римской империи.
Место, которое занимает Рим в рамках всемирной истории Трога, очень своеобразно. Разрозненные упоминания о нем встречаются уже в первых частях его сочинения; они становятся все чаще при изложении событий начала II в. до н. э. В книге XLIII автор ставит себе задачей обрисовать только начатки Римской империи. Дальнейшая история Рима охарактеризована буквально одной фразой: "подчинив соседние народы оружием, римляне сначала домогаются власти над Италией и вскоре над миром" (XLIII, 3, 2). Таким образом, история римского imperium как самостоятельный сюжет отдельных книг не дается вовсе. Рим выступает лишь постольку, поскольку его история соприкасается с историей эллинистических государств. Сочинение Помпея Трога есть всемирная история до установления мирового владычества последней державы - Рима.
О своем отношении к Риму автор, по понятным причинам, высказывается скупо и осторожно. Однако оно выражено достаточно ясно, особенно в трех речах, которые произносят этолийцы, Митридат и Деметрий.
В этих речах выражены следующие основные моменты в системе антиримских взглядов Трога: а) идея несправедливости римлян, только и думающих о войне и завоеваниях; б) мысль о возможности поражения Рима: римляне терпели поражения в прошлом и могут быть побеждены; в) характеристика происхождения и нравов народа как скопища бродяг с волчьими сердцами, с жаждой крови, власти и богатства. Сравнительно немногие упоминания о доблести и сдержанности римлян теряются среди этих выпадов.
Все это очень далеко от обычной концепции римской военной истории у античных авторов, где говорится о том, что войны римлян были "справедливыми" (bella iusta) и что римский народ, защищая союзников, овладел всеми землями (Цицерон, "О государстве").
Сторонники той гипотезы, что история Трога есть компиляция сочинения Тимагена, в доказательство ее ссылаются на возвеличение автором парфян как равноправной с римлянами силы. Однако и это мнение едва ли правильно: автор и к парфянам относится неблагоприятно. Правители Парфии охарактеризованы приблизительно теми же чертами, что и правители Македонии IV в. Парфяне - изгнанники скифов, самого темного происхождения. Они находились когда-то в порабощении у македонян, и только счастливая судьба сделала их властелинами над прежними владыками. Парфяне - племя надменное, склонное к мятежам и обманам, дерзкое. Их правители жестоки, убивают родственников. Замечания Трога о разделении власти над миром с римлянами недостаточно, чтобы говорить об пропарфянской тенденции его, тем более, что в конце книги XLII он изображает унижение Парфии римлянами.
В доказательство антиримского настроения Трога приводят его мнение о том, что победу римлянам в борьбе с македонцами даровала судьба. Но почти такое же мнение высказывает Трог и о парфянах: судьба возвела их на вершину власти (XLI, 6, 1 сл.).
Сочинение Трога не ограничивается политической и военной историей: в нем собран и огромный материал по истории культуры всего средиземноморского мира. Он постоянно говорит в эпизодах о происхождении (origo) и обычаях народов - большей частью по известной схеме: природа страны, название народа и его происхождение, история царей мифических и ранних исторических эпох, история основания города или государства, элементы культуры (пища, питье, одежды, образ жизни, военное дело), политические учреждения, особенности социальных отношений (например, рабов и свободных) и др. Но это не просто картины из жизни древнейших эпох или народов; здесь - противопоставление двух миров: тех отношений, которые существовали до завоеваний и возникновения обширных держав, и тех, которые характеризуют эту позднейшую стадию развития; здесь - изображение первоначальных патриархальных нравов, не раз противополагаемых позднейшему господству роскоши и жажды наживы.
Особенно подробно и ярко дано изображение жизни скифов (II, 2). Это - самый древний народ, сохраняющий старинные обычаи. У них отсутствуют межи, отделяющие участки отдельных лиц, нет частного землевладения. Они не занимаются земледелием, не имеют постоянных жилищ. Главное их занятие - скотоводство; они ведут кочевую жизнь. Пищей им служит молоко и мед; одеваются они в шкуры животных. Этому примитивному экономическому быту соответствует состояние общества и его нравов, которые автор характеризует самым положительным образом. От природы, а не от воздействия законов они живут по справедливости. Порядок их жизни - результат их природных наклонностей. Они презирают золото и серебро. Самым ужасным преступлением у них считается воровство. У них нет стремления овладеть чужим, жажды богатств. Для этого состояния общества характерны такие моральные признаки, как воздержание, умеренность, отсутствие стремления захватить чужое. Перед нами картина "золотого века" в отношении общественной морали. Автор замечает, что, если бы подобное состояние было теперь, то прекратились бы войны, и люди умирали бы естественной смертью.
В общей исторической концепции Трога origines занимают важное место. Они характеризуют целую стадию в развитии человеческого общества, которая сменяется повой эпохой образования обширных держав.
В древности были две различные концепции развития человеческого общества. Согласно одной, период счастья и добродетели был в раннюю эпоху, и все последующее представляло лишь отдельные этапы на пути к упадку, характеризующемся гибелью старинной доблести, господством низменных страстей, взаимной борьбой противоположных интересов. Согласно другому пониманию, "золотой век" предстоит лишь в будущем: через горькие испытания, через кровь и страдания человечество придет к счастью. Наступит царство мира, покоя, любви и справедливости в человеческих отношениях, когда изменится не только жизнь человеческого общества, по лик самой земли, когда, по выражению великого римского поэта, исчезнут змеи и ядовитые растения, когда omnis feret omnia tellus ("всё все земли доставят"; Вергилий, "Эклога" 4, 39). У Трога мы находим образец первой концепции, распространенной на весь доступный ему исторический материал. Нигде не видно, чтобы автор рассматривал период консолидации великой Римской державы при Августе как наступление нового века в отношениях между людьми, как эпоху возрождения.


[1] Для этого параграфа использована статья К. К. Зельина «Основные черты исторической концепции Помпея Трога» (см. «Вестник древней истории», 1948, № 4, стр. 208–222). В ряде случаев оставлены без перемены формулировки автора, которые редакция не сочла нужным пересказывать «своими словами».

5. ОТНОШЕНИЕ СОВРЕМЕННИКОВ И СЛЕДУЮЩИХ ПОКОЛЕНИИ К СОЧИНЕНИЮ ТРОГА. ЮСТИН

О сочинении Трога в последующей литературе долгое время нет упоминаний. Но это не значит, что его не читали. Напротив, влияние его заметно у многих историков, которые, не называя его, пользуются его материалом. Такое влияние видно у писателей I в. н. э. Валерия Максима, Веллея Патеркула, Квинта Курция, Фронтина. Впервые упоминает Трога (и притом наряду с Юстином) Иероним, писатель IV в. Историк Вописк (в биографии императора Проба, гл. 2) называет его наряду с историками Саллюстием, Ливием, Тацитом. У грамматиков Сервия, Юния Филларгирия, Присциана также есть упоминания о нем. Даже в VI в. о нем знает Иорнанд. Но впоследствии о полном сочинении Трога уже нет известий; его место заняло сокращение Юстина, составленное раньше этого времени, и оно, как уже отмечалось, вероятно, и было главной причиной забвения полного сочинения Трога. До нас дошли только "Прологи", содержащие перечень событий, изложенных в каждой книге истории Трога.
Кто был Юстин и когда он жил, неизвестно: одни предполагают, что он жил во II в., во времена Антонинов; другие относят его к III в. Неизвестно даже в точности его полное имя; только в одной рукописи он назван M. Junianius Justinus. В предисловии к своему сочинению "Сокращение Филипповой истории Трога Помпея" (Trogi Pompei historiarum Philippicarum epitoma) Юстин сообщает несколько слов о методе своей работы. "Из сорока четырех томов [столько издал Трог Помпей] я в свободное время, когда мы находились в Риме, сделал извлечение всего наиболее заслуживающего познания и, опустив то, что не представляло удовольствия для познания и не являлось необходимым в качестве примера, сделал, так сказать, маленький букет цветов" (Предисловие, 4). Из этого видно только, что Юстин не был уроженцем Рима и что при выборе материала из сочинения Трога он руководствовался лишь своим личным вкусом: он брал лишь то, что ему казалось или интересным для чтения, или полезным для подражания. Как произвольно был сделан этот выбор, можно до некоторой степени судить даже по внешним признакам. Так, вся книга XL в Тейбнеровском стереотипном издании Юстина составляет менее одной печатной страницы, а книга II - более 15 страниц; остальные книги занимают в среднем почти по 5 страниц каждая, тогда как, например, первые книги Ливия занимают в среднем почти по 60 страниц каждая. Вероятно, и книги Трога были приблизительно такого же размера.
Как показывает сравнение текста Юстина с прологами Трога, Юстин пропускал целые отделы, в историческом отношении важные; отдельные рассказы излагал иногда подробно, иногда слишком кратко. Судя по этому, работа Юстина дает лишь бледный образ произведения Трога. Только одно место из истории Трога он передает (как сам говорит) в полном виде, а именно речь Митридата (XXXVIII, 4-8, 1).
Однако можно предполагать, что текст Юстина довольно близок к тексту Трога даже в стилистическом отношении, т. е. что Юстин сокращал текст Трога по большей части его же словами, очень мало изменяя или добавляя от себя.
В общем язык Юстина прост, и поэтому отрывки из его истории часто берутся составителями учебных хрестоматий. Есть, однако, как и следует ожидать, отступления от классической латыни в лексическом и в грамматическом отношении, которые можно приписать как Юстину, так и самому Трогу. Таковы, например, слова: aduno "соединяю", impossibilis "невозможный", restauro "возобновляю"; частое употребление причастий отложительных глаголов в пассивном значении: aggressus "подвергшийся нападению" (VII, 6, 5), consolatus "утешенный" (XXII, 6, 4); употребление творительного падежа причастий среднего рода в смысле "творительного самостоятельного": cognito "когда было узнано" (II, 5, 13), причем при cognito поставлено предложение с quod; spero имеет при себе предложение с ut (V, 3, 3) и т. д.
В стиле Юстина виден и риторический элемент, хотя в гораздо меньшей степени, чем, например, у Флора; из риторических фигур всего заметнее антитезы. Рассказывая, например, о восстановлении Афин Кононом в 393 г., Юстин говорит: "Такова была судьба Афин, что город, раньшо сожженный персами, восстанавливался их руками, и, теперь разрушенный спартанцами, восстанавливался на счет добычи, полученной от спартанцев, и по капризу судьбы теперь у них [у афинян] были союзниками те, которые тогда были врагами, а врагами оказались теперь те, с которыми тогда они были соединены теснейшими узами" (VI, 5, 10-11). "Кассандр пошел в Грецию, неся войну многим городам. Устрашенные их разрушением, словно соседним пожаром, спартанцы свой город, который они всегда прежде защищали оружием, а не стенами, теперь, вопреки ответам оракулов и древней славе предков, не надеясь на оружие, замкнули стенами. Настолько они стали не похожи на предков, что теперь не считали себя в безопасности, если не будут скрыты за стенами, тогда как прежде в течение многих веков стеною для города была доблесть граждан!" (XIV, 5, 5-7).
"Как известие обо всем этом [о поражении афинян при Эгоспотамах в 405 г.] пришло в Афины, все, оставив дома, бегали в страхе по городу, расспрашивали друг друга, искали того, кто принес это известие. Детей не удерживает дома их неразумие, старцев - дряхлость, женщин - слабость пола; до такой степени сознание столь великого несчастия проникло к каждому возрасту. Потом все сходятся на площади и там проводят всю ночь, сетуя на судьбу отечества. Одни оплакивают братьев, сыновей, родителей, другие - родных, иные - друзей, которые им дороже родных, и с личными несчастиями смешивают сетования об отечестве. Теперь, рассуждают они, погибнут они сами, теперь само отечество погибнет; участь уцелевших горше участи погибших. Каждый представляет себе воочию осаду, голод, надменного победителя - врага; каждый думает уже о разрушении города и пожарах, пленении всех и бедственном рабстве; гораздо более счастливым считают прежнее разрушение города, которое оценивалось только как разрушение зданий, тогда как сыновья и родители остались невредимыми. А теперь у них не остается ни флота, на котором они могли бы, как прежде, бежать, ни войска, доблестью которого они могли бы спастись и выстроить стены более прекрасные" (V, 7, 4-12).
Уже из приведенных отрывков видно, что в истории Юстина есть много красивых в литературном отношении мест; что здесь принадлежит Трогу и что Юстину, конечно, мы определить не можем. Таковы еще, например, описания убийства Клита Александром (XII, 6), триумфального возвращения Алкивиада в Афины (V, 4, 6-18), сравнение Филиппа с Александром (IX, 8), прощание умирающего Агафокла с женой и детьми (XXIII, 2, 6-13). Если в кратком извлечении Юстина сохранилось так много красот, то можно представить себе, как много было их в подлиннике. Можно предположить, что сочинение Помпея Трога по красоте изложения не уступало, или, по крайней мере, мало уступало произведению Тита Ливия: недаром Юстин называет Трога "мужем древнего красноречия" (vir priscae eloquentiae). Утрата его сочинения, по размеру не уступавшего дошедшей до нас части истории Ливия, невознаградима для истории римской литературы.


6. ДРУГИЕ ИСТОРИКИ АВГУСТОВА ВЕКА

Среди историков Августова века, от сочинений которых дошли до нас только фрагменты, были Луций Аррунций (L. Arruntius), консул 22 г. до н. э., написавший "Историю Пунических войн" в стиле еще более архаическом, чем стиль Саллюстия, и Фенестелла (Fenestella), сочинение которого "Летопись" (Annales) составляло более 20 книг.
На поприще истории и главным образом географии трудился друг и сподвижник императора Августа, Марк Випсаний Агриппа (M. Vipsanius Agrippa), ставший в 21 г. до н. э. его зятем. Он родился в 63 г., был консулом в 37, 28 и 27 гг., умер в 12 г. до н. э.
Нам известны, но только по упоминанию, его сочинения "О своей жизни" и "О водопроводах в Риме", от которых ничего не сохранилось.
Больше сведений дошло о его географических работах. Он собрал материал для карты всей Римской империи, но смерть помешала ему начертить ее. Август приказал довести до конца начатую им работу: карта была сделана на основании собранных Агриппой материалов и помещена в особом портике, построенном для этой цели на Марсовом поле. Как велико было научное достоинство этой карты и откуда черпал Агриппа свои сведения, мы не знаем. Но для последующей географической литературы она имела большое значение и служила типом для карт более позднего времени, между прочим, даже для дошедшей до нас "Пейтингеровской карты" (tabula Peutingerana, ок. XIII в.). В ссылках на Агриппу в географической части "Естественной истории" Плиния и у других авторов приводятся почти только числовые данные о длине, ширине, пространстве стран и морей и т. п. Есть, впрочем, и одна этнографическая заметка у Плиния (III, 1, 8), где он говорит, что, по мнению Агриппы, все побережье Бетики (теперешней южной Испании) имело население карфагенского происхождения. На основании этой заметки можно предположить, что Агриппа был автором какого-то географического сочинения.
Сам император Август, по словам Светония ("Август", 85), написал "нечто о своей жизни, что он изложил в 13 книгах". Он же был автором так называемого "Анкирского памятника" (Monumentum Ancyranum). После смерти Августа, как рассказывает Светоний ("Август", 101), весталки представили завещание его, положенное к ним на хранение, вместе с тремя также запечатанными свитками; все это было вскрыто в сенате и прочтено. В одном из трех свитков содержались распоряжения Августа относительно его похорон; в другом - перечень его деяний, который, согласно его желанию, должен был быть вырезан на медных досках, а эти доски поставлены перед мавзолеем Августа на Марсовом поле; третий свиток содержал статистический обзор всей империи - сколько где имеется войска под знаменами, сколько денег в государственном казначействе, в императорской казне и сколько остается недоимок.
Медные доски со списком деяний Августа не найдены до сих пор, несмотря на неоднократные раскопки на месте мавзолея. Но были найдены три копии этого памятника: одна на месте древнего города Анкиры (теперь Анкара) на стене храма, причем наряду с латинским текстом помещен и греческий перевод; другая, которая сохранила лишь отдельные куски греческого текста, была найдена в писидийском города Аполлонии, третья - в Антиохии. Текст этого памятника несколько раз издавался; из старых изданий лучшее - второе издание Моммзена 1883 г. с обширными комментариями; новейшее (и лучшее по тексту) - издание Гаже, вышедшее в 1925 г.
Подлинный текст был озаглавлен таким образом: "[Перечень] деяний божественного Августа, при помощи которых он подчинил весь мир власти римского народа, и тех затрат, какие произвел он в пользу государства и народа римского" (Res gestae divi Augusti quibus orbem terrarum imperio populi Romani subiecit et empensarum in rem publicam populumque Romanum fecit eqs.).
Этот памятник заключает в себе 35 глав. Начинается он следующими словами: "Девятнадцати лет от роду я по своей инициативе и на свой счет собрал войско, при помощи которого освободил республику, находившуюся под гнетом господства партии заговорщиков". И далее изложение ведется от первого лица. Содержание памятника можно разделить на три части: в первой части (гл. 1 -14) Август говорит о своем вступлении на политическую арену, о гражданских войнах, о гражданских полномочиях и своей гражданской деятельности, о религиозных и особо торжественных почестях, которые он получил; во второй части (гл. 15-24) он перечисляет расходы, которые делал для государства и граждан: денежные подарки, постройки, увеселения для народа; в третьей части (гл. 25-35) он описывает свою внешнеполитическую деятельность во время войны и мира и говорит о признании его заслуг в области внешней и внутренней политики сенатом и народом, что выразилось в даровании ему титулов "Август" и "отец отечества".
Время составления этого документа Августом в точности не известно. Он говорит в главе 35, что "когда он писал это, ему шел 76-й год", т. е. это был 13-14 гг. н. э. В главе 8 упоминается третий ценз, произведенный за 100 дней до смерти Августа (Светоний, "Август", 97), т. е. 11 мая 14 г. н. э. Таким образом, в окончательной форме этот документ относится к 14 г. н. э., т. е. к последним месяцам жизни Августа; но он мог быть задуман и даже набросан в черновом виде задолго до этого времени.
В науке остается не решенным вопрос о литературном характере этого памятника. Некоторые исследователи относят его к типу надгробных надписей; другие считают его политическим завещанием, отчетом в израсходованных суммах и т. д. Некоторые исследователи находят, что это - такой литературный памятник, прототип которого нельзя отыскать в иных произведениях. Быть может, правильнее всех определяет характер памятника Н. А. Машкин, полагая, что прототипом его были те "манифесты" (elogia), какие составлялись триумфаторами и консулами[1]; триумфатор обозначал свои деяния в списке, который выставлялся на форуме.
Язык "Деяний божественного Августа" очень прост и соответствует той характеристике стиля Августа, которую дает Светоний: он стремился к ясности речи, избегая "мерзости темных слов" (reconditorum verborum foetor; "Август", 86).
Наряду с историками в собственном смысле, занимавшимися политической историей своей родины или других стран, в век Августа были и ученые, интересовавшиеся историей культуры, происхождением обычаев, религиозных обрядов,, значением технических терминов, устарелых слов и т. п., продолжая таким образом направление, начатое Марком Теренцием Варроном.
Это направление заметно у историка Фенестеллы. Большая часть фрагментов его "Летописи" состоит из заметок антикварного характера, например: о том, что год с самого начала делился на двенадцать месяцев (а не на десять; фр. 3); о производстве слова quaestor (фр. 4); о том, что цари обладали правом провокации к народу (фр. 6); о том, что маслины не было ни в Италии, ни в Испании, ни в Африке в царствование Тарквиния Древнего (фр. 7); о том, что праздник Сатурналий справлялся в течение лишь одного дня, а именно 19 декабря (фр. 11); о том, что бой слонов с быками в римском цирке впервые происходил в 655 г. от основания Рима (99 г. до. н. э.; фр. 13); о том, что сенаторы долгое время не носили золотых колец, а носили железные (фр. 12) ; о том, что Теренций не мог быть пленным, потому что родился и умер в промежуток между концом второй Пунической войны и началом третьей (фр. 9).


[1] Н. А. Машкин. Принципат Августа, стр. 311–328.

7. ВЕРРИЙ ФЛАКК. ФЕСТ. ПАВЕЛ ДИАКОН

Но главным представителем антикварного направления был Веррий Флакк (Verrius Flaccus). Это был знаменитый преподаватель Августова века, по социальному положению вольноотпущенник, как и большая часть ученых людей того времени, умерший в старости, уже при Тиберии. Август пригласил его в воспитатели своих внуков: Гая (20 г. до н. э. - 4 г. н. э.) и Луция (17 г. до н. э. - 2 г. н. э.). Веррий со всей своей школой переехал в императорский дворец, но не мог уже принимать новых учеников; за это он был вознагражден большим гонораром - 100 000 сестерциев в год.
Веррий был не только знаменитым преподавателем, но и выдающимся ученым - филологом и антикварием. Его сочинения были многочисленны и разносторонне:
По истории: "Книги дел, достойных памяти" (Rerum memoria dignarum libri); "Книги этрусских дел" (Etruscarum [rerum] libri, т. е. "История этрусков");
По религиозным древностям: "Сатурн" (Saturnus);
По грамматике: "О темных словах Катона" (De obscuris Catonis); "Об орфографии" (De orthographia); "Письма" (Epistulae); "О значении слов" (De verborum signaficatu).
Все эти сочинения, кроме последнего, не дошли до нас; мы знаем только заглавия их и небольшое число мелких отрывков. Дошли до нас еще остатки "Календаря" ("Fasti Praenestini), вырезанного на мраморной плите, которые были найдены в 1771 г. у города Пренесте. На основании некоторых признаков предполагают, что автором "Календаря" был Веррий и что у него было целое сочинение на эту тему; однако веских доказательств в пользу этой гипотезы не представлено.
Сочинение "О значении слов" также не сохранилось в своем подлинном виде; но до нас дошли два извлечения из него - Секста Помпея Феста и Павла Диакона. Это был огромный лексикон: буква Ρ занимала в нем не менее 5 книг, буква A - не менее 4. Из этого сочинения было сделано впоследствии извлечение Секстом Помпеем Фестом (S. Pompeius Festus). Время жизни Феста неизвестно: он жил после Марциала, так как его он цитирует, но, судя по одной цитате у грамматика Харисия, он жил раньше Порфириона (комментатора Горация), время жизни которого относят, хотя тоже приблизительно, к IV в. н. э. Всего вероятнее, он жил в конце II в. н. э.
Извлечение Феста - тоже очень большое: оно состояло из 20 книг. О своем методе сокращения подлинника Фест сам говорит (стр. 242 L): "Его [Веррия] мнение опровергать ни в этом месте, ни в других многих нет никакой надобности, так как я имею намерение пропускать из такого множества его книг слова уже вымершие и погребенные и, как он сам часто признает, не имеющие употребления и авторитета, а остальные слова свести как можно· короче в весьма небольшое число книг. Что же касается того, в чем я с ним не согласен, об этом будет написано ясно и кратко в тех книгах моих, которые носят заглавие: "Книги древних слов с примерами". Но, как кажется, последнего намерения Фест не исполнил. В некоторых местах своего труда он все-таки полемизирует с Веррием, даже иногда злобно: "Это не более относится к значению слов, чем очень многое другое, как уже бывшее раньше, так и то, о чем будет говориться дальше" (стр. 496, 11 L). "Эту непоследовательность нашего Веррия я привожу не без стыда" (стр. 438, 25 L). "Так говорит Веррий: это мне кажется неправильным" (стр. 236, 8 L), - "Говорит Веррий: нелепо, как мне кажется" (стр. 472, 5 L). "Как по-старушечьи это сказано, всякому очевидно" (стр. 478, 21 L).
Извлечение Феста сохранилось лишь в одной рукописи XI в. (Farnesianus), хранящейся теперь в Неаполе. Первоначально она состояла из 16 кватернионов (тетрадей), по 16 страниц в каждом, в два столбца на странице. Рукопись эта привезена была из Иллирии в Рим ранее 1477 г., но уже в неполном виде, именно только кватернионы VIII-XVI (начиная с средины буквы М), причем крайние столбцы все были сильно повреждены огнем. Из этих 9 кватернионов уже давно потеряны 3, именно: VIII, Χ, XVI. Но еще в XV в. с рукописи были сняты копии тогдашними учеными (Помпонием Летом, Ангелом Полицианом); эти копии и служат заменой потерянных частей рукописи.
В VIII в. из полной рукописи лексикона Феста было сделано новое извлечение. Составителем его был монах Павел Диакон (Paulus Diaconus), умерший около 800 г. В предисловии к своему труду он обращается к Карлу Великому с такими словами: "Секст Помпей растянул свой труд до 20 огромных томов. Из этой громады все излишнее и менее необходимое я пропускал, кое-что темное излагал яснее своими словами, некоторые статьи оставлял так, как они были, и это сокращение представляю для чтения вашему величеству". Как сильно сократил Павел словарь Феста, можно судить по сравнению его работы с оригиналом в издании Мюллера, где оба текста напечатаны параллельно: часто текст Феста вдвое и более превышает текст Павла, например на стр. 379-383 L. Так, Павел совсем пропустил довольно длинную статью Феста о слове sororium (стр. 380 L) исторического характера, а из статьи Феста о названии города Рима, занимающей в издании Линдсея две с половиной страницы, у Павла получилась заметка в две с половиной строки (стр. 326-330 L). От себя Павел делает лишь незначительные добавления, например, Фест объясняет слово secus, а Павел добавляет еще объяснение сочетания haud secus (стр. 379 L).
Извлечение Павла дошло до нас в полном виде и для первой половины лексикона является единственным источником наших сведений о труде Феста; только с буквы M, именно со слова manare, начинается часть лексикона самого Феста, сохранившаяся в единственной рукописи (codex Farnesianus). Поэтому с этого слова до конца в наших печатных изданиях помещаются оба текста - и Феста и Павла. В тексте Феста есть много пропусков вследствие порчи рукописи.
Лексикон Феста вместе и толковый и реальный. Как толковый словарь, он содержит объяснения отдельных слов или целых выражений, по большей части вышедших из употребления ко времени Веррия и потому ставших непонятными; нередко дается этимология их, в то время, вероятно, считавшаяся научной, но нам кажущаяся иногда смешной; например, nepos "внук" производится от слова post "после", "потому что внук рожден у отца после, чем сын" (стр. 163 Л.).
Как реальный словарь, лексикон Феста дает объяснения разных древних обычаев, обрядов, предметов, например: что такое "осадный венок" (obsidionalis corona), и какая разница между ним и "гражданским венком" (civica corona; стр. 208 Л.); что такое stata sacrificia (стр. 466 Л.); stultorum feriae (буквально: "праздник глупых", стр. 304 и 418 Л.) и т. д.
Статьи такого антикварного содержания, по-видимому, Фест считал неуместными как не соответствующие заглавию труда "О значении слов"· "Это не более относится к значению слов, чем очень многое другое..."
В общем, труд Веррия "О значении слов", несмотря на огромные сокращения и потери, которым он подвергся, все-таки и в настоящее время служит нам незаменимым источником сведений, касающихся языка и быта римлян.


8. ГИГИН

К числу историков антикварного направления принадлежит также Гай Юлий Гигин (C. Julius Hyginus). О жизни его почти ничего не известно. Как видно из заметки Светония ("О грамматиках", 20), Гигин был вольноотпущенник Августа, испанец, хотя некоторые считали его александрийцем, привезенным в детстве в Рим Цезарем после взятия Александрии (47 г. до н. э.). Его учителем был грамматик Корнелий Александр, прозванный за свою ученость "Полигистором" и даже "Историей". Гигин заведовал государственной библиотекой, основанной Августом в 28 г. до н. э. на Палатине. Он был другом Овидия и историка Клодия Лицина (консула 4 г. и. э.), который говорит, что Гигин умер довольно бедным. Время его жизни определяется приблизительно с 64 г. до н. э. по 17 г. н. э.
Сочинения Гигина были разнообразны; так, упоминаются следующие сочинения.
Исторические и антикварные сочинения: "О жизни и делах знаменитых мужей", или "О славных мужах" (De vita rebusque inlustrium virorum, или De viris claris); "Примеры" (Exempla); "О троянских семействах" (De familiis Troianis) ; "О местоположении италийских городов" (De situ urbium Italicarum); "О богах пенатах" (De dis penatibus); "Об особенностях богов" (De proprietatibus deorum).
Филологические сочинения: "Комментарий к Вергилию" и "Книги о Вергилии"; "Комментарий к [не известному нам] стихотворению Гельвия Цинны", имевшему темой путешествие Асиния Поллиона в Грецию.
Сочинения по сельскому хозяйству: "О земледелии" (De agricultura); "О пчелах" (De apibus).
Все эти сочинения не дошли до нас, а известны нам только по заглавиям и мелким отрывкам, цитируемым разными писателями: Авлом Геллием, Макробием, Колумеллой и др.; но на основании этого скудного материала нельзя составить о них никакого представления.


9. ГИГИН МЛАДШИЙ

С именем Гигина дошло до нас два сочинения: руководство по астрономии и руководство но мифологии. Но в науке уже давно было высказано предположение, что эти сочинения принадлежат не упомянутому выше Гаю Юлию Гигину, а какому-то другому Гигину, и это мнение принято теперь всеми специалистами. Автором этих двух сочинений было одно и то же лицо. Это видно из того, что в "Астрономии" (II, 20) автор, упомянув миф о золотом руне, говорит, что подробнее об этом он скажет в другом месте; и действительно, этот миф изложен в 3-й "басне" "Мифологии". В другом месте "Астрономии" (II, 12) он ссылается на книгу I своего сочинения "Генеалогии", как написанную раньше. Из этих ссылок можно заключить, что автору "Астрономии" принадлежала не только "Мифология", но еще и третье сочинение "Генеалогии" и что они были написаны в такой хронологической последовательности: "Генеалогии", "Астрономия", "Мифология". Так как в дошедшей до нас "Мифологии" имеются и генеалогии разных мифических личностей, то можно заключить с достаточной степенью вероятности, что "Генеалогии" в извлечении были впоследствии включены в состав "Мифологии".
Точное заглавие астрономического сочинения неизвестно; в рукописях оно или совсем не имеет заглавия, или озаглавлено различно: "Об астрономии", "О светилах" и т. п. В печатных изданиях оно называется "Poëtica -astronomica", но это не значит, что оно написано стихами, а лишь то, что автор в учение о светилах прибавляет мифы, которыми поэты объясняли происхождение этих светил. Сочинение не имеет конца: по-видимому, еще в той рукописи, которая служила источником всех дошедших до нас рукописей, конец был отрован.
В начале сочинения есть введение, обращенное к (не известному) Марку Фабию; в этом введении автор излагает план своего труда. Сочинение заключает в себе основные понятия астрономии, определение астрономических терминов, например, что такое mundus "мир", sphaera "шар", centrum "центр", axis "ось", polus "полюс" и т. д. (I книга); затем - мифы, касающиеся светил, например о "Большой Медведице" (по Гесиоду и др., II книга); далее-сведения о числе и положении звезд, составляющих созвездия (III книга). Автор пользовался всего более сочинением "Помещения среди звезд" (Καταστερισμοί) Эратосфена, но также и другими авторами: Аратом, Каллимахом, Цицероновыми Aratea. Для нас наиболее важна II книга по большому количеству приводимых там мифов.
Мифологическое сочинение Гигина теперь носит заглавие "Fabulae" - "басни", "сказания", "мифы", но оно дано ему первым издателем его Мициллом (Micyllus) в XVI в., а в рукописи (единственной) никакого заглавия не было.
В сочинении этом можно различить три части: извлечение из "Генеалогий", "Сборник мифических сказаний", "Указатель".
В "Генеалогиях" очень кратко и сухо даются родословные богов и героев в таком роде: "От Юпитера и Юноны - Марс", "От Юпитера и Цереры - Прозерпина". В "Сказаниях" излагаются мифы разных циклов. В "Указателе" под разным рубриками перечисляются мифические лица, подходящие под данную рубрику: например, под рубрикой "Кто были самые красивые" приводится целый ряд имен: Ясион, Парис, Нирей и т. д., под рубрикой "Кто какие города основал" указываются Юпитер, Минерва, Аполлон, Кадм и т. д.; еще рубрики: "Кто был растерзан собаками", "Кто погиб от вепря", "Семь мудрецов", "Семь чудес света" и т. д. Вообще, это - какая-то странная смесь, по-видимому, не основанная ни на каком принципе. Всего скорее предположить, что "Указатель", как и сама "Мифология", есть своего рода учебное пособие: если, например, пишущему какое-нибудь сочинение понадобится имя красавца или основателя города, он найдет в "Указателе" список таких лиц, а в "Мифологии" найдет более подробные сведения о них.
В каком отношении находится "Указатель" к тем двум частям, определить едва ли возможно.
"Мифология" важна тем, что рассказы, входящие в нее, заимствованы главным образом из греческих эпических произведений и трагедий, по большей части не сохранившихся до нашего времени. Так, рассказ IV даже носит заглавие "Ино Эврипида", рассказ VIII - "Тот же рассказ Эврипида, который пишет Энний".
Были даже попытки восстановить содержание некоторых трагедий на основании рассказа Гигина.
О стиле своем сам автор заявляет, что он "приводит рассказы, которые принесут читателю или пользу для знания, или приятность для наслаждения" (в конце предисловия ко II книге "Астрономии"). Теперешние читатели едва ли согласятся с этой самооценкой автора; но все-таки можно сказать, что стиль его - довольно простой, без риторических прикрас; язык, конечно, - далеко не классический.
На основании некоторых соображений можно заключить, что этот Гигин (которого можно назвать "Младшим") жил во второй половине II в. н. э.


10. ВИТРУВИЙ

В числе литературных памятников, относящихся ко времени I в. до н. э. - I в. н. э., сохранился трактат римского архитектора Витрувия - "Десять книг об архитектуре" (De architectura libri Χ).
О жизни и личности Витрувия у нас очень мало сведений, которые в основном сводятся к тем немногочисленным заметкам, какие имеются в его трактате. Что касается имени этого архитектора, то достоверно известно только его родовое имя (nomen) - Витрувий (Vitruvius), которое сохранилось и в списках его сочинения и у античных авторов. Семейное имя (cognomen) Витрувия - Поллион (Pollio) встречается в античных памятниках дважды: в краткой выдержке из его трактата, составленной во II в н. э. Марком Цетием Фавентином, и предположительно в. надписи I в. н. э., найденной в Мизене и гласящей (по возможному дополнению ее утраченных частей) - [V]itruvio [Poll]ioni arch[itecto] (CIL. 10, 3393). Личное имя (praenomen) Витрувия с достоверностью установить нельзя. "Архитектор вольноотпущенник Луция Луций Витрувий Кердон" (L. Vitruvius L. I. Gerdo architectus), упоминаемый в надписи на веронской арке (GIL. 5, 3464), вряд ли может быть отождествлен с автором трактата об архитектуре. Имя Марк (Marcus), принятое в старых изданиях Витрувиева сочинения, - только домысел первых итальянских издателей эпохи Возрождения; а так как в тексте Фавентина имя "Поллион" может относиться не к Витрувию, а к другому какому-то автору (как предполагает Шуази [1]), то вполне достоверным именем автора "Десяти книг об архитектуре" следует считать только имя Витрувий.
Как можно предполагать на основании слов Витрувия (VI, вст. 4), он был сыном архитектора и получил благодаря заботам родителей, готовивших его к занятию зодчеством, всестороннее образование. Он, по всей вероятности, служил в войсках Юлия Цезаря и занимался починкой военных машин (I, Предисловие, 1). Возможно, что Витрувий сопровождал Цезаря во время его походов (II, 9, 15; VIII, 3, 25) и таким образом мог побывать в Галлии, в Испании и в Греции. По свидетельству Фронтина ("О римских водопроводах", 25), стратега и инженера конца I в. н. э. Витрувием был установлен модуль для калибров свинцовых водопроводных труб (ср. VIII, 6, 4). А так как Фронтин в своем сообщении упоминает имя Агриппы, ближайшего сотрудника Августа в деле дорожного и водного строительства, то можно заключить, что Витрувий продолжал служить при Августе в качестве гражданского инженера. Кроме того, Витрувий, как он сам об этом говорит (V, 1, 6-10) [2], построил базилику в Юлиевой колонии Фана (colonia Julia Fanestris, нынешнее Фано на берегу Адриатического моря). Весьма вероятно, что это был единственный значительный заказ, который ему удалось получить, потому что ни о каких других своих крупных постройках Витрувий не упоминает. Вообще, он видимо, занимал очень скромное место в архитектурной жизни своего времени и чувствовал себя обойденным неудачником, приписывая это своей невзрачной наружности (II, Предисловие, 4) и отсутствию той алчности и наглости, какими, как он говорит, отличались другие зодчие (VI, Предисловие, 5). Пользуясь поддержкой сестры Августа Октавии (ум. в 11 г. до н. э.), Витрувий добился пенсии и под старость занялся сочинением трактата, который он посвятил Августу (I. вст.).
Эти автобиографические данные позволяют утверждать, что Витрувий жил в середине I в. до н. э. и что "император" и "цезарь", к которому он обращается, - не кто иной, как Октавиан Август (I, вст. 1). К этому присоединяется ряд косвенных доказательств, не допускающих более поздней датировки жизни Витрувия, датировки в пределах нашей эры: Фронтин (40-103 гг. н. э. и Плиний Старший (23-79 гг. н. э.) [3] уже ссылаются на Витрувия как на авторитет; Витрувий говорит о Везувии как о потухшем вулкане (II, 6, 2), т. е. он не пережил извержения 79 г. н. э.; он упоминает всего один каменный театр в Риме (III, 3, 2), а именно театр Помпея, тогда как в 13 г. до н. э. их было уже три; он ничего не говорит ни об общественных термах, ни об амфитеатрах в Риме, сообщая, что гладиаторские игры происходили на площадях (V, 1, 1); наконец, и это самое важное, Витрувий мало говорит о кладке из обожженого кирпича и о сводах и вовсе не описывает кирпично-бетонной сводчатой техники, получившей такое широкое распространение в императорскую эпоху, начиная уже с I в. н. э. Поэтому следует считать несостоятельными гипотезы всех тех, кто относил Витрувия к эпохе Флавиев [4], к IV в. [5] и к средним векам [6] или, что уже является чистой фантастикой, к эпохе Возрождения [7].
Установление более точных хронологических границ написания трактата Витрувия в пределах второй половины I в. до н. э. крайне затруднительно, так как не может основываться на сколько-нибудь определенных данных. Нет у нас таких данных и для установления годов рождения и смерти Витрувия.
"Десять книг об архитектуре" представляют собой энциклопедию технических наук. Архитектура, в понимании Витрувия (I, 3, 1), включает в себя три основные области: архитектуру в узком смысле этого слова, т. е. строительную технику и строительное искусство (I-VIII), гномонику, т. е. изготовление приборов для измерения времени (IX), и механику, т. е. изготовление грузоподъемных и водоподъемных машин и осадных метательных орудий (X). Охватывая весь круг знаний, необходимых для строителя и инженера, трактат Витрувия - не просто сборник рецептов и не только практическое руководство, но и определенная система теоретических научных знаний. Согласно определению самого автора (I, 1), практика основывается на теории, опыт проверяется и руководится наукой. Наука же на основании устанавливаемых ею законов природы объясняет, почему надо строить так, а не иначе, показывает, как надо строить, и расценивает уже построенное. Отсюда вытекает требование всестороннего образования для архитектора, и Витрувий не только перечисляет те науки, которые должен знать архитектор, но и действительно обосновывает все области строительства соответствующими научными теориями, излагая их подчас весьма пространно. Витрувий требует от архитектора знакомства и с гигиеной, метеорологией и климатологией (I, 4, 6; VI, 1, 4), и с геологией, минералогией и ботаникой (II), и с почвоведением (VIII), и с акустикой и музыкальной теорией (V, 3-5; VI), и с прикладной астрономией (IX), и с механикой (X), и, наконец, с архитектурной эстетикой, которую Витрувий вначале определяет чисто абстрактными категориями (главным образом "благообразием" - decor - I, 2,), а затем в ряде случаев выводит из законов построения человеческого тела (например, III, 1), из законов физиологической оптики (III. 3, 10; 4, 5; 5, 10; 5, 13; 4, 4; 6, 2; 3, 5) и из чисто конструктивных принципов (IV, 2). В основе научных теорий Витрувия лежат две натурфилософские концепции: учение о четырех стихиях и представление об универсальном объективном значении числовых закономерностей и пропорциональных отношений, которые, согласно воззрениям Витрувия, можно обнаружить в строении человека и вселенной и без которых нельзя построить ни красивого здания, ни точно работающей машины; так, например, принцип модульности применяется и в теории ордеров и в конструкции баллисты. Кроме того, интересно отметить, что Витрувий прибегает и к историческому объяснению фактов, с нашей точки зрения довольно наивному; он набрасывает картину происхождения архитектуры (II, 1), прослеживает генезис и историю архитектурных ордеров (IV, 1) и отдельных мотивов (I, 1, 5-6) и выводит основные элементы ордера из форм деревянного зодчества (IV, 2), не говоря уже о целом ряде исторических анекдотов, которые он вводит в качестве иллюстраций для назидания.
Такова проблематика трактата. Создавая свою энциклопедию, Витрувий чувствует себя пионером в этом деле и нисколько не закрывает глаз на те трудности, какие ему приходится преодолевать. Он должен прежде всего собрать и объединить литературу своих предшественников, представляющую собой разрозненные и несистематические отрывки, посвященные отдельным вопросам (IV, Предисловие). Затем он должен найти такую форму изложения, чтобы она была понятной всякому, даже неспециалисту; для этого необходимо иметь строгий план, необходимо уметь выражаться кратко и ясно и выработать единую и точную терминологию (V, Предисловие). Витрувий считает недопустимым присваивать чужое мнение; поэтому он добросовестно и подробно перечисляет все свои источники (Предисловие). К сожалению, ни одно из упоминаемых им специальных сочинений до нас не дошло, и поэтому очень трудно установить, как и в какой мере они им использованы. Подавляющее большинство приводимых Витрувием авторов - греческие мастера эллинистического периода. Яснее других обрисовывается фигура Гермогена, архитектора II века до н. э., строителя храма Артемиды в Магнесии и храма Диониса в Теосе. Из известных нам латинских авторов Витрувий ссылается (VII, Предисловие, 14) на не дошедшее до нас сочинение Варрона "О девяти науках" (Discipliriamm libri IX), последняя книга которого была посвящена архитектуре. Помимо литературных источников, Витрувий очень часто· иллюстрирует свое изложение ссылками на памятники. Однако надо признать, что эти ссылки носят настолько общий и неопределенный характер, что трудно установить, видел ли Витрувий эти памятники, за исключением римских построек, или он ссылается на них с чужих слов. Зато· как только речь заходит о строительной технике, сразу же чувствуется, что Витрувий говорит как специалист. Язык его становится точным и конкретным, ибо автор уже не излагает тот или иной литературный источник, а сообщает определенную рецептуру, как плод многолетнего практического опыта. Наоборот, когда Витрувий покидает почву своего ремесла, когда он излагает более отвлеченные предметы или когда он пускается в красноречие, сразу же обнаруживается его писательская неопытность и его недостаточная осведомленность в области книжной науки (см., например, II, 2 и VIII, вст. 1, где оказалась весьма сомнительная осведомленность в учении философов; I, 2 с очень туманными эстетическими определениями).
Итак, Витрувий далеко не владеет той полнотой всестороннего знания, которой он требует от архитектора. Однако это нисколько не умаляет огромного принципиального значения его замысла, столь характерного для античности, и столь поучительного для нас понимания архитектуры как научного синтеза искусства и техники. И там, где Витрувий дает практические указания относительно постройки зданий, он прекрасно умеет совмещать с практикой и теорию. В этом отношении чрезвычайно интересна глава 4 книги IV, где Витрувий указывает, что при расчетах толщины колонн надо учитывать законы физиологической оптики. Исключительно важно также указание Витрувия о правилах соразмерности в главе 6 книги V. Это место из его трактата настолько интересно, что стоит привести его целиком:
"Однако невозможно, чтобы указанные правила соразмерности отвечали всем условиям и потребностям во всех театрах, но архитектор обязан принять во внимание, в каких пропорциях надо следовать этой соразмерности и какие следует видоизменять в соответствии с природным местоположением или с величиною сооружения. Ибо есть вещи, которые непременно должны быть как в самом маленьком, так и в большом театре одной и той же величины в связи с их назначением; таковы ступени, круговые проходы, барьеры, входы, подъемы, помосты, почетные кресла и другое, в чем по необходимости приходится отступать от соразмерности для избежания неудобств при пользовании. И точно так же, если при постройке не хватит какого-нибудь материала, вроде мрамора, дерева и чего-нибудь еще из заготовок, то вполне допустимо делать небольшие сокращения или добавления, лишь бы это было сделано не слишком нелепо, но со смыслом. Это возможно, если архитектор имеет практический опыт и, кроме того, не лишен живого ума и изобретательности".
Чтобы объяснить основные черты намеченной здесь характеристики Витрувия, необходимо сделать попытку определить место, занимаемое им в истории античной культуры. Грандиозное строительство, развернувшееся при Августе, должно было подчеркнуть мощь римского владычества; и строительство это должно было развернуться в первую очередь в Риме. Кроме того, Рим должен был вместить огромные массы скопившегося в нем населения, требовавшего "хлеба и зрелищ". Наряду с этим необходим был целый ряд мер по благоустройству города, по проведению водопроводов и дорог, а также по рационализации жилищного строительства, где в это время шла бешеная спекуляция, многоэтажные квартирные дома строились наспех и служили очагами постоянных пожаров (Светоний, "Август", 28- 30). Эта программа требовала, с одной стороны, достаточно высокого уровня практических и теоретических технических знаний, с другой - создания нового, своего, римского архитектурного стиля. Однако Рим не имел своей технической литературы на латинском языке, а сочинения александрийских механиков были доступны только узким специалистам, главным образом приезжим грекам. Точно так же обстояло дело и с архитектурой, которая должна была занять ведущую роль в культуре императорского Рима. Конечно, Рим в эпоху Республики имел и собственные, так сказать, национальные архитектурные традиции как в области техники, так и в области планировки жилья и храма, но стилистически римская архитектура в это время была не более, как вариантом эллинистической. Греческие мастера строили в Риме, а римские - в Греции[8]. Однако подлинно римская архитектура, отвечавшая грандиозным задачам нового общественного строительства, возникла лишь в императорскую эпоху. Но сочинений по архитектуре, отвечавших задачам нового римского строительства и написанных на латинском языке, не было. И вот Витрувий учел потребность в архитектурном учебнике, который подвел бы итог строительной теории и практике эллинизма и тех успехов, каких достигли римские архитекторы.
Но трактат Витрувия об архитектуре отнюдь не руководство только для специалистов. Более того: это сочинение предназначено скорее для заказчиков, поручающих архитекторам постройку зданий; и лишь потому, что Витрувий сам был специалистом-архитектором, он дал в своем трактате большое количество практических и теоретических указаний, которые оказались полезными и для архитекторов - как римских, так и принадлежащих к позднейшим эпохам вплоть до нашего времепи. Обращаясь к Августу (1, Предисловие, 3), он так определяет задачу своего труда:
"...Я предпринял написать для тебя это сочинение, так как вижу, что ты возвел и поныне возводишь здания и намерен и впредь заботиться о передаче потомству общественных и частных строений, соответствующих величию твоих деяний. Я составил точные правила, дабы на основании их ты мог самостоятельно судить о качестве как ранее исполненных работ, так и о том, каковы должны быть будущие, ибо в этих книгах я разъяснил все законы архитектуры".
Не менее интересно то, что говорит Витрувий во вступлении к книге VI (§6):
"Когда же я вижу, что наука такой важности бросается на произвол неучей и невежд и таких, кто не имеет никакого понятия не только об архитектуре, но даже и о се практике, я не могу не одобрять тех домохозяев, которые, строя для себя сами и полагаясь и надеясь на свою грамотность, рассуждают так: если приходится доверяться невеждам, то уж гораздо лучше самим, по собственной воле, чем по воле другого истратить известное количество денег.
Итак, никто не принимается у себя дома ни за какое другое мастерство, - ни за сапожное, ни за сукновальное, ни за какое-нибудь еще из более легких, - кроме как за архитектуру, из-за того, что выдающие себя за архитекторов называются так не по действительному знанию этого мастерства, а обманным образом. По этой причине я и задумал написать руководство по архитектуре с тщательным изложением ее правил, полагая, что такое приношение не будет неугодно никому из живущих на свете".
Несмотря на то, что во многом, в особенности в части техники сводов, трактат Витрувия должен был скоро устареть, мы знаем, что и в последующие века он сохраняет свое значение: во II в. краткую выдержку из него составляет Марк Цетий Фавентин; а в IV в. Палладий в строительной части своего сочинения по сельскому хозяйству целиком примыкает к Витрувию. Самое сохранение "Десяти книг по архитектуре", дошедших до нашего времени, несомненно свидетельствует о большой популярности сочинения Витрувия.
Дальнейшая судьба Витрувия - замечательное явление в истории европейской культуры. Это один из тех редких случаев, когда литературная традиция, более того - отдельная книга, надолго определила характер и направление развития целой области человеческого творчества. Не забыт был Витрувий и в средние века, но, так сказать, заново открыт был Витрувий в эпоху Возрождения. "Ордера" Витрувия явились исходной точкой для всей архитектурной эстетики Возрождения.
Даже и в наши дни, при всех огромных усовершенствованиях строительной техники, трактат Витрувия не утратил своего значения, и многие из его положений и принципов продолжают жить в современном зодчестве.


[1] Aug. Choisy. Vitruve, III. Paris, 1909, p. 259.
[2] Попытка Крона (Vitruvius Lipsiae, ed F. Krohn, 1912, praef.) заподозрить подлинность этого места, а тем самым и практическую деятельность Витрувия как архитектора, мало убедительна (см. Sackur, Vitruv und die Poliorketiker. Berlin, 1925, 154–155).
[3] См. указатели Плиния к книгам XVI, XXXV и XXXVI.
[4] Ньютон — Vitruvius, translated by W. Newton. London, 1771–1791; Мортэ — Mortet. «Rev. arch.», 1902(41), 39; 1904(3), 222, 382.
[5] Уссинг — Ussing. Observations on Vitruvius. London, 1898.
[6] Шульц — Dr. L. F. Schultz. Untersuchungen über das Zeitalter des römischen Kriegsbaumeisters M. Vitruvius Pollio, 1856.
[7] Н. Морозов. Христос, IV. Л. 1928–1930, 622–626, 652–654.
[8] Как, например, Коссутий, строитель храма Зевса в Афинах, о котором говорит Витрувий (VII, Предисловие, 15).

Глава XXXII ОРАТОРСКОЕ ИСКУССТВО ПРИ АВГУСТЕ

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.
Автор: 
Гаспаров М.Л.

1. РИТОРИЧЕСКИЕ ШКОЛЫ И ОРАТОРЫ ВРЕМЕНИ АВГУСТА

Установление монархии в Риме нанесло тяжелый удар римскому красноречию. "Непрерывное спокойствие, продолжительное бездействие народа, постоянная тишина в сенате и всего более строгие порядки правителя умиротворили и самое красноречие, как и все остальное" (Тацит, "Разговор об ораторах", 38). Что касается "изящной" литературы, то это "умиротворение" повлияло в известной мере положительным образом. Напротив, на развитие ораторского искусства политический переворот, безусловно, оказал отрицательное влияние, сильно сузив область его применения. Даже во время краткой диктатуры Юлия Цезаря выяснилось, что дорога для политического красноречия, наиболее ответственной и важной формы красноречия вообще, почти закрыта: самому Цицерону пришлось испытать это на себе. Выступать с речью на форуме перед сотнями слушателей или произносить ее перед Цезарем и его ближайшими друзьями - далеко не одно и то же; и в своих трех речах, относящихся к годам диктатуры (за Лигария, за Марцелла, за царя Дейотара), Цицерон даже решался указать на то, что "его давят стены того закрытого помещения, в котором ему приходится говорить" и что слишком малый круг слушателей парализует его красноречие. После прихода Октавиана к власти, с постепенным усилением его единоличного господства, комиции и сенат, являвшиеся при республиканском строе основным полем деятельности ораторов, перестали играть реальную политическую роль. Однако судьба комиций и сената была все же различна: комиции перестали созываться уже при Августе, сенат же продолжал существовать, и если в нем нельзя было действовать, то тем более нужно было говорить, хотя и совершенно иначе, чем это было во времена Республики.
В свое время Аристотель, "отец" риторики как теории красноречия, разделил все ораторское искусство на три рода: совещательное (genus deliberativum), т. е. собственно политическое красноречие, владение которым было необходимо для выступлений перед большими собраниями, полномочными принимать решения относительно государственных дел; судебное красноречие (genus indiciale), владеть которым и в греческом, и в римском суде должен был не только обвинитель и защитник, но и сам обвиняемый, что и привело к сочинению речей от лица обвиняемого (см., например, речи Лисия) : торжественное красноречие (genus demonstrativum), применявшееся в разного рода торжественных речах (приветственных, хвалебных, надгробных), а также в риторических "фокусах", имевших целью только показать искусство в подборе доказательств и в блеске выражений (например, "Похвала Елены" Горгия, "Бусирид" Исократа и т. п.).
Это разделение ораторского искусства на роды сохраняется всеми позднейшими теоретиками-риторами; мы встречаем его впоследствии у Квинтилиана ("О воспитании оратора", II, 21, 23), который обосновывает этим разделением свой тезис о том, что оратор должен знать все и уметь говорить обо всем: "ведь нет ничего, что не вошло бы в один из этих родов" (там же). Однако даже по тем примерам, которые Квинтилиан приводит для доказательства своего положения, видно, насколько сузилось поле деятельности оратора: о политическом "совещательном" красноречии он не упоминает совсем, а говорит только о чисто деловых или судебных вопросах.
Нельзя, однако, полагать, что с установлением единовластия императоров "совещательный" род красноречия окончательно погиб; его пережитки сохранились в особой форме речей - "увещаний" правителю, которые иногда преподносились ему в той речи, которую произносил кто-нибудь из видных членов сената при принятии данным лицом верховной власти. Сквозь похвалы и лесть, присущие такого рода речам, настойчиво звучат "добрые" советы, к которым следовало бы прислушаться правителю, и обрисовывается образ "идеального" владыки, милостивого, справедливого и - что главное - уважающего мнение своих приближенных, а не только свое собственное. Легко догадаться, из каких кругов идет эта тенденция: остатки когда-то мощной римской аристократии, которая была лишена реальных политических прав, но не забывала о том времени, когда ими обладала, пытаются внушить единовластным правителям мысль о необходимости считаться с "лучшими" людьми.
Политическое красноречие в конце концов вылилось в такую форму "увещевательного" панегирика, но это произошло лишь около столетия спустя. Пышным цветом расцвел другой род ораторского искусства - торжественное красноречие. Множество образованных римлян, принимавших прежде активное участие в общественной жизни и деливших свое время между сенатом, форумом и военными походами, оказались, так сказать, не у дел. Тот otium cum dignitate (отдых в достойных формах), который казался Цицерону, хотя и приятным проведением времени, но не вполне соответствовавшим призванию римского гражданина, стал при принципате и Империи постоянным и необходимым образом жизни для огромного числа людей; уже Асиний Поллион, участвовавший в молодости во всех бурях гражданских войн и заслуживший славу полководца, провел вторую половину жизни как собиратель книг, литератор и первый организатор закрытых ораторских выступлений - "рецитаций" или "декламаций", на которых охотно и с успехом выступал и сам. Поллион примыкал к аттикистам и следовал старым республиканским образцам: речь его была изысканно сухой, напряженной, отрывистой: "Он был так далек от блеска и приятности Цицерона, что, казалось, был столетием старше его" (Квинтилиан, X, 1, 113). В декламациях выступал, как его соперник, и Валерий Мессала; он продолжал традицию Цицерона и даже превосходил свой образец в чистоте, мягкости и легкости языка, но ему не доставало силы выражения (Сенека, "Контроверсии", II, 4, 8). Упражнения в искусстве речи и наслаждение искусной речью сделались любимым занятием тек образованных римлян, которые предпочитали такой вид "культурного" отдыха пирушкам и кутежам. Именно в этом культивировании красоты речи как таковой скрывалась большая опасность для ораторского искусства, все более отрывавшегося от своей реальной основы: выступавшие в "декламациях" не должны были в чем-либо действительно убеждать своих слушателей; даже если они избирали темой своего выступления судебное дело, они не могли обвинить или оправдать, спасти или погубить кого-либо - потому что этого "кого-либо" не было на свете; оратор обвинял или защищал вымышленное лицо или выступал от его имени, причем его целью было только показать свою ловкость в подборе доказательств, свое остроумие и свое владение всеми богатыми возможностями литературной латинской речи.
Наиболее реальную пользу продолжало приносить существовавшее во все времена и у всех народов судебное красноречие. Правда, громкие процессы, носившие скорее политический, чем юридический характер и привлекавшие к себе толпы заинтересованных слушателей, горячо сочувствовавших той или другой стороне (как процессы Верреса, Милоиа, Мурены или Ватиния), уже при Августе и тем более при позднейших императорах стали невозможны; дела, имевшие какое-бы то ни было политическое значение, решались самим принцепсом и его ближайшими советниками. Август еще умел выбирать их из людей, действительно способных участвовать в делах правления (как Меценат и Агриппа), преемники же его стали подпадать под влияние временщиков и фаворитов, которых они и приближали к себе, и ссылали, и казнили по своему усмотрению.
Напротив, организация суда по частным гражданским и уголовным делам при принципате и Империи стала более упорядоченной, чем была во времена Республики. Суды "центумвиров" функционировали регулярно, над систематизацией законодательства работали специалисты-юристы, и ведение судебного дела, даже по мелким частным вопросам имущественного, земельного и наследственного права, стало ответственной задачей; насколько серьезно должны были относиться к своим обязанностям и судьи, и ораторы, видно, например, из писем Плиния Младшего, который искренно беспокоился о своих подопечных, руководствуясь при этом не только своими личными симпатиями, а разбирая дело по существу.
К такого рода деятельности, безусловно, надо было готовиться, и готовиться основательно; поэтому было бы неверно полагать, как это обычно принято в пособиях по истории литературы, что в риторических школах занимались исключительно пустословием: подготовка десятков и сотен людей, которым вручалось решение юридических вопросов на всем огромном пространстве, подлежавшем юрисдикции Рима, являлась ответственной и серьезной задачей, и именно ее выполняли так часто осмеиваемые и порицаемые учителя риторики, заставлявшие своих учеников упражняться в воображаемых судебных процессах.
Школьное образование в Риме было трехстепенным. Низшей ступенью была школа литератора, средней - школа грамматика, высшей - школа ритора. У литератора дети учились читать, писать и считать. У грамматика подростки изучали классических писателей; чтение сопровождалось комментарием филологическим, историческим и моралистическим. У ритора молодые люди овладевали красноречием, которое должно было стать основной формой практического применения усвоенных знаний.
Одним из упражнений в красноречии, применявшихся в риторских школах, и были декламации.
Само понятие "декламаций" как систематических выступлений в закрытых кружках и этот термин, по свидетельству ритора Сенеки Старшего, появились в его время, т. е. при принципате и Империи: "Цицерон, - говорит Сенека, - произносил (declamabat) совсем не такие речи, какие мы теперь называем контроверсиями, и не такие, какие произносились до него и назывались "положениями" (thesis). Тот вид упражнений, которым пользуемся мы, настолько новый, что даже имя его является новым; мы называем их "контроверсиями", Цицерон называл "делами" (causae)... Название "контроверсии" появилось гораздо позднее, да и о "декламациях" мы ничего не найдем ни у одного древнего автора до Цицерона и Кальва... последний говорит: "декламировать - значит, неплохо говорить в домашней обстановке"; значит, одно он считает домашним упражнением, другое - настоящим делом. И название появилось недавно, да и само это занятие только недавно вошло в моду (celebrari coepit); мне легко проследить, так сказать, с колыбели это явление, родившееся позже, чем я сам" (Сенека, "Контроверсии", ввод, к кн. I, 12). Именно в эпоху Августа это слово становится термином, обозначающим речь на вымышленную тему. Было два вида декламаций: более легкие - свазории и более трудные - контроверсии. Свазориями назывались увещевательные речи, обращенные к какому-либо мифологическому или историческому герою: например, к Агамемнону, колеблющемуся принести в жертву Ифигению, или к Цицерону, размышляющему, не попросить ли ему Антония о пощаде. Контроверсиями назывались речи по поводу какого-либо сложного судебного казуса, в применении к которому противоречили друг другу два закона, или закон и нравственное чувство, или два противоположных чувства.
Техника декламаций была топко разработана. Основной задачей ритора было выделить и осветить лежащую в основе контроверсии противоположность закона и долга, ius и aequitas, an liceat и an debeat. Это носило название "разделения" (divisio); часть речи, посвященная требованиям закона, называлась quaestio, часть речи, посвященная требованиям справедливости, - tractatio. Тема контроверсии содержала лишь сухой перечень фактов; обстоятельства и психологические мотивировки ритор должен был сочинить сам в интересах защищаемой им стороны; это называлось "расцветкой" речи (colores). К этому присоединялись отступления: описания и "общие места". Содержание определяло стиль: в основе стилистики декламаций лежала антитеза, она украшалась параллелизмами и заострялась сжатыми броскими изречениями (sententiae).
Бесспорно, декламации были отличной школой оратора и адвоката. Ни один из античных критиков не оспаривает педагогического значения декламаций и не допускает возможности отказаться от них. Зато они в один голос требуют, чтобы темы декламаций были как можно ближе к повседневной ораторской практике, чтобы школа была подготовкой к жизни. Это требование и было нарушено риторикой эпохи Империи.
Теоретическое совершенство риторики росло, практическое значение красноречия падало. Декламация переставала быть средством подготовки и становилась самоцелью. Ее дальнейшее развитие определялось не запросами жизни, а потребностью исчерпать все свои выразительные возможности. "Кто сочиняет декламацию, тот старается не убедить, а понравиться" (Сенека, "Контроверсии", IX, вв. 1). Скромные классные упражнения превратились в пышные публичные выступления, схожие с рецитациями поэтов. Вместо того чтобы брать темы контроверсий из жизни, их стали выдумывать; к выдуманным темам стали применять выдуманные статьи закона. Чем замысловатее и парадоксальнее была тема, тем больше был ее успех.
Сенека незадолго до смерти составил сборник наиболее удачных отрывков из декламаций, слышанных им за свою долгую жизнь, под заглавием "Изречения, разделения и расцветки ораторов и риторов". (Oratoruni et rhetorum sententiae divisiones colores). Вот образцы нескольких контроверсий из этого сборника.

Контроверсия III, 9.
Больной потребовал, чтобы раб дал ему яду. Тот отказался. Умирающий завещал наследникам распять раба. Раб ищет защиты у трибунов. Ритор, выступающий против раба, восклицает: "Вся сила завещаний погибла, если рабы не выполняют волю живых, трибуны - волю мертвых. Неужели не господин рабу, а раб господину определяет смерть?" Ритор, защищающий раба, возражает: "Безумен был приказавший убить раба: не безумен ли тот, кто и себя хотел убить? Если считать смерть наказанием, зачем се просить? если благом, зачем ею грозить?"

Контроверсия VIII, 2.
Элейцы пригласили из Афин Фидия, чтобы он им изваял Зевса Олимпийского, обязавшись заплатить сто талантов, если Фидий не вернется в Афины.
Когда Фидий закончил работу, его обвинили в краже золота и, отрубив ему руки как святотатцу, отпустили в Афины. Афиняне требуют сто талантов: "Мы послали вам того, кто мог творить ботов, вы нам - того, кто даже молиться им не может". Элейцы оправдываются: "Чтить богов важнее, чем украшать".

Контроверсия II, 7.
Муж путешествует; его жену склоняет к прелюбодеянию иноземный купец; она его отвергает. Купец умер и оставил ей все свое состояние, написав в завещании: "нашел ее целомудренной". Муж, вернувшись, обвиняет жену в прелюбодеянии: "Он называет ее целомудренной, я - развратной; кому вы больше поверите, земляку или чужеземцу, мужу или любовнику? До чего дошла безнравственность нашего времени: чужой человек свидетельствует за жену перед мужем". Но защитник жены мог эффектно возразить: "Она прекрасна? в этом виновата природа. Одинока? виноват муж. Ее соблазняли? виноват соблазнявший. Она его отвергла? видим ее целомудрие. Получила наследство? видим ее счастье. Приняла его? видим ее разум".

Контроверсия III, 7.
По закону слепой получает из казны тысячу денариев. Несколько юношей, промотав свое добро, с общего согласия бросили жребий: тот, чье имя выпало, был ослеплен и потребовал из казны тысячу денариев. Это - повод для громких сетований на испорченность нравов: "Проев имущество, проедают себя"; "Государство дает эти деньги только тем, кто рад бы их не брать"; "Можно кормить того, кто кормится из-за ослепления, но не того, кто ослепляется из-за кормления".

К деятельности риторов и к самому методу обучения молодых людей путем декламаций далеко не все ораторы относились положительно. Недовольство той искусственной атмосферой, в которой культивировалось красноречие, проявлялось в резкой форме у тех ораторов, которые и по политическим убеждениям принадлежали к оппозиции. Серьезно относясь к судебной деятельности, они считали подготовку к ней на воображаемых темах не только бесполезной, но даже вредной.
Виднейшими ораторами оппозиции были Тит Лабиен (T. Labienus) и Кассий Север (Cassius Severus). Лабиен, сын или внук известного полководца, сохранил его "помпеянский дух". Он жил в нищете, слыл безнравственнейшим человеком, его боялись и ненавидели; за яростные нападки на политических противников он был прозван бешеным (Rabienus). "Но, обвиняя его во всех пороках как человека, нельзя было не воздать многое его дарованию, - пишет Сенека. - Он достиг славы скорее по признанию, чем по желанию современников" ("Контроверсии", X, вв. 4-5). Не имея достаточной свободы на форуме, он выступил как историк; однажды, читая публично свою историю, он пропустил большой кусок, заявив: "пропущенное прочтут после моей смерти" (там же, 8). В 12 г. н. э. по сенатскому постановлению сочинения Лабиена были публично сожжены; после этого оратор демонстративно покончил самоубийством, приказав замуровать себя в родовом склепе (там же, 7). Когда жгли книги Лабиена, Кассий сказал: "Теперь надо сжечь и меня, потому что я их знаю наизусть" (там же, X, вв. 8). Вскоре после этого за сочинение каких-то памфлетов Кассий был сослан на Крит. Тиберий в 24 г. отправил его в еще более глухое место, на эгейский остров Сериф; там он и умер в нищете после двадцатипятилетней ссылки.
Крайне отрицательно оценивал декламации и Кассий Север. Сенека приводит его резко критические высказывания: на вопрос Сенеки, почему декламации Кассия не соответствуют его славе как судебного оратора, речь которого была "мощной, художественной, полной глубоких изречений" ("Контроверсии", введ. к кн. III, 2), Кассий разразился гневной тирадой против декламаций вообще, а особенно против славившегося в то время декламатора Цестия. "Я привык, - говорит Кассий, - смотреть не на слушателя, а на судью; я привык отвечать не себе самому, а противнику; я избегаю говорить пустое и противоречивое; а что в школьных упражнениях не пусто, когда само занятие ими-пустейшее дело! Я тебе выскажу мое отношение к этому: когда я говорю на форуме, я делаю дело; когда я декламирую... мне кажется, что я действую во сне. Сама задача различна: одно дело бороться, другое - порхать (ventilare). Всегда так и считали: школа - игра, форум - арена... Приведи-ка этих декламаторов в сенат или на форум... как тело, приученное к закрытому помещению и к тени, не может находиться под открытым небом и не переносит ни дождя, ни солнца, так и они, переменив место, теряются - они ведь привыкли быть красноречивыми только по своему собственному мнению. В этих ребяческих упражнениях даже нельзя распознать, кто действительно оратор; можно ли узнать кормчего, если его пустить в рыбный садок?" (там же, § 13). Далее Кассий вышучивает Цестия, который критиковал речь Цицерона в защиту Милона, но настолько растерялся от насмешливой выходки Кассия[1], что не мог продолжать своей речи и по-требовал, чтобы Кассий вышел из зала. Свою инвективу Кассий заканчивает словами: "Если бы я хотел сравняться с такими людьми, то мне надо было бы обладать не большим талантом, а меньшим здравым смыслом" (там же, § 18).
Кассий Север славился силой и убедительностью своей речи. "Никто более его не властвовал над настроениями слушателей", - пишет Сенека (там же, III, вв. 2). Экспромтом он говорил лучше, чем подготовившись, раздраженный лучше, чем спокойный. "Огромное дарование, удивительная едкость, необычайное изящество; но руководится он скорее настроением, чем рассудком" (Квинтилиан, X, 1, 116); "ведет не битву, а драку" (Тацит, "Разговор об ораторах", 26).
Того же мнения о декламациях, по словам Сенеки, придерживался другой судебный оратор, Вотиен Монтан (Votienus Montanus): "Тот, кто подготовляет декламацию, - говорил он, - пишет не для того, чтобы победить, а чтобы понравиться... Он хочет стяжать успех для себя, а не для дела... Своих противников декламаторы всегда изображают дураками и отвечают им что хотят и когда хотят... Когда они приходят на форум и каждый их жест не сопровождается аплодисментами, они либо вовсе замолкают, либо путаются" ("Контроверсии", введ. к кн. IX, 3). Рассказав о том, как известный декламатор Латрон Порций настолько растерялся при ведении под открытым небом одного процесса в Испании, что потребовал перенесения суда в закрытое здание (in basilicam), где обстановка напоминала ему школу, Моитап высказывает жестокое суждение о полезности декламаций вообще: при обучении всем искусствам и ремеслам, говорит он, в школах стараются давать учащимся более трудные задачи, чем тем, которые могут представиться им в действительности. В школьных же декламациях дело обстоит наоборот (там же, § 4).
Своеобразной фигурой был Албуций Сил (Albucius Silus), приехавший в Рим из северной Италии около 23 г. до н. э. "Честнейший человек, неспособный ни совершить, ни вытерпеть несправедливость", - характеризует его Сенека ("Контроверсии", VII, вв., 7). Он был автором теоретической работы по риторике, его речи всегда были тщательно подготовлены, его сентенции, простые и сильные, одобрял такой строгий критик, как Асиний Поллион (там же, 2). Но несмотря на это, Албуций больше всего боялся прослыть педантом (scholasticus; там же, 4). Из-за этого он не открыл своей школы, избегал публичных выступлений и декламировал только в узком кругу друзей. Из-за этого он не заботился о соразмерной композиции своих речей, перегружая их риторическими фигурами, часто пускался в отвлеченные философские рассуждения или, наоборот, нарочно говорил о предметах, считавшихся низменными. Из-за этого же он не сумел выработать собственной манеры речи, подражал то одному, то другому ритору, и на старости лет говорил хуже, чем в молодости. Все это делало его удобной мишенью для насмешек. Вдобавок, он не умел скрывать своих республиканских симпатий и публично называл Брута "творцом и защитником свободы" (Светоний, "О риторах", 6). Албуцию пришлось покинуть форум, а потом и Рим. Старый и больной, вернувшись в родной город, он в публичной речи перед согражданами обосновал причины, побуждавшие его умереть, и затем покончил самоубийством, уморив себя голодом.
Лабиеи и Кассий Север - последние фигуры в ряду оппозиционных ораторов века Августа. Однако и они, несмотря на их отвращение к чистой декламации, уже далеко отошли от ораторов времен Республики. О Лабиене Сенека говорил: "Цвет его красноречия был древний, мощь - новая, отделка - промежуточная между нашим веком и прошлым, так что каждая сторона могла присваивать его себе" (там же, X, вв. 5). А когда в эпоху Империи окончательно определились черты нового периода в истории римского красноречия, первым и лучшим представителем нового красноречия был признан Кассий Север. В "Разговоре об ораторах" Тацита (гл. 19) Апр говорит: "Почитатели древних обычно ставят его пределом древности и заканчивают древность на Кассии Севере, заявляя, что он первый отклонился от прямой дороги древнего красноречия; я же утверждаю, что не по слабости таланта и не по недостатку знаний обратился он к новому роду красноречия, но разумно и сознательно: он знал... что вместе с условиями времени и переменой вкуса необходимо изменяется образ и красота речи".
Успех нового красноречия был результатом деятельности целой плеяды риторов декламаторов, выступавших в годы принципата Августа. От их декламаций сохранились лишь мелкие отрывки в названной книге Сенеки. Тот же Сенека дает характеристики некоторых из них.
Среди декламаторов наибольшей славой пользовался Порций Латрон (Porcius Latro), уроженец Испании, друг Сенеки. Его авторитет был так велик, что он мог не доказывать, а показывать достоинства того или иного оборота: ученики подражали ему без объяснений. На его декламациях бывал сам Август ("Контроверсии", II, 4). Страстный и увлекающийся, то занимаясь до изнеможения, то бросаясь в развлечения, он рано подорвал свое крепкое здоровье; его ученики пили тмин, чтобы подражать его лихорадочной бледности (Плиний Старший, XX, 160); измученный болезнью, он покончил самоубийством в 3 г. до н. э. Латрон избегал излишеств нового красноречия, в слоге стремился к ясности, в расцветках - к правдоподобию; но старому, практическому красноречию он был совершенно чужд.
Другой знаменитостью был Ареллий Фуск (Arellius Fuscus), грек из Малой Азии, декламировавший охотнее по-гречески, чем по-латыни. Его любимым упражнением были описания и рассуждения; молодежь им восторгалась, но Сенека в старости относится к нему довольно сурово ("Свазории", 2, 10 и 23). Фуск особенно любил свазории (там же, 4, 5), а в контроверсиях бегло и сухо касался существа дела и распространялся там, где можно было сделать описательное отступление ("Контроверсии", II, вв. 1). На таких описаниях он выработал свой пышный, запутанный, изыскано-плавный слог: "Блестящая речь, но скорее распущенная, чем легкая", - отзывается о нем Сенека (там же).
Ритор Цестий Пий (Cestius Pius), соперничавший славою с Латроном и подвергшийся насмешкам Кассия Севера, был известен как человек самонадеянный, язвительный и циничный. Он откровенно заявлял: "Многое я говорю не потому, что это нравится мне, а потому, что это понравится слушателям" ("Контроверсии", IX, 6, 12). Действительно, его эффектные речи пользовались громким успехом, хотя, будучи по происхождению смирнским греком, он порой затруднялся в выборе латинских выражений (там же, VII, 1, 27). Его едкие остроты о других ораторах передавались из уст в уста (там же, VII, вв. 8, 9; 7, 19; I, 2, 11). Особенно нравилось школьной молодежи его демонстративное презрение к Цицерону, на некоторые речи которого он даже сочинил опровержения. "Мальчики и юноши вызубривают декламации Цестия, а из речей Цицерона читают только те, на которые возражал Цестий", - жаловались поклонники Цицерона (там же, ΙIΙ, вв. 15). Однажды Кассий Север привлек его к суду за оскорбление имени Цицерона и этим так смутил Цестия, что знаменитый ритор не смог защищаться сам и взял адвоката; Кассий обещал взять жалобу назад, если Цестий публично признает, что Цицерон красноречивее его, но Цестий отказался (там же, 17).
Легкостью и живостью речи славился Квинт Гатерий (Q. Haterius), впоследствии - один из самых усердных льстецов императора Тиберия (Тацит, "Анналы", I, 13). "Стремительность его речи была так велика, что становилась пороком; поэтому отлично сказал божественный Август: "Нашего Гатерия надо обуздывать", - сообщает Сенека (Контроверсии. V, вв. 6). Гатерий не заботился о риторической отделке речей и полагался на вдохновение; не умея соблюдать меру в своих порывах, он водил с собой вольноотпущенника, который во время декламации подавал ему знаки (там же, 8). "Прилежание и труд других ораторов живут в потомстве, но звучность и плавность Гатерия угасла вместе с ним", - говорит Тацит ("Анналы", IV, 61).
Это были декламаторы старшего поколения века Августа. Под их влиянием выросло бесчисленное множество младших риторов, чьими стараниями новое красноречие стало неотъемлемой частью римской культуры. Учеником Ареллия Фуска был Папирий Фабиан (Papirius Fabianus), который стал философом школы Секстиев, но не мог забыть риторической манеры своего учителя (Контроверсии, II, вв.). Из школы Порция "Патрона вышел поэт Арброний Силон (Arbronius Silo), сын которого сочинял театральные либретто (Свазории, 2, 19). Овидий был внимательным слушателем как Ареллия, так и Латрона, и сам считался замечательным декламатором, особенно по части свазорий (Контроверсии, II, 2, 8,8-12). Под сильным влиянием Овидия находился Алфий Флав (Alfius Flavus), ученик Цестия, еще подростком декламировавший с таким успехом, что сам Цестий не решался выступать вслед за ним (там же, I, 1, 22; III, 7). У Цестия было много подражателей, но к их риторике он относился свысока и одного из них, Аргентария (Argentarius), называл своей "обезьяной" (там же, IX, 3, 12). Наиболее видным ритором этого поколения был Юний Галлион (Junius Gallio) также друг Овидия, посвятившего ему одно из понтийских посланий (IV, 11); Сенека, связанный с Галлионом семейными узами, ставил его даже выше Латрона ("Контроверсии", X, вв. 13).
Одновременно с практикой развивалась и теория. Школьное красноречие было, в основном, азианским; об эпигонах аттикизма Сенека упоминает лишь мимоходом (там же, X, 5, 21). Но внутри этого направления продолжалась борьба между приверженцами аналогистов и приверженцами аномалистов. Аналогисты исходили из практики судебных речей и требовали от речи строгой последовательности и равномерности частей; аномалисты исходили из практики политических речей и допускали отступления от схемы ради выразительности. Теоретиком аналогистов был знаменитый греческий ритор Аполлодор Пергамский (Apollodorus Pergamenus), учитель Августа; его сочинение перевел на латинский язык поэт Валгий Руф (Квинтилиан, 111, 1, 18). Вождем аномалистов был Феодор Гадарский, учивший на Родосе, где его слушал Тиберий (там же, 1, 17); в Риме его последователем был ритор Гермагор, которым восторгался Албуций. Отголоски борьбы "аполлодоровцев" и "феодоровцев" слышатся еще у Квинтилиана.
Подводя итоги деятельности риторических школ, нельзя не заметить, что эта система образования имела и свои хорошие, и свои дурные стороны.
Риторические школы в течение многих веков служили хранилищем и рассадником культуры, унаследованной от прошлого; благодаря им ростки этой культуры пробивались и охранялись во всех римских провинциях от Понта до Иберии. Через эти школы проходили все лица, желавшие получить образование, так как иной формы образования, кроме этих своеобразных гуманитарно-литературных "факультетов", в то время вообще не существовало; но в этих же школах выработалась та односторонняя форма узко гуманитарного образования, которая закрыла широкие перспективы, открывавшиеся перед специальными науками в эллинистическом мире; именно в этих школах развился культ не только слова, но и пустословия, и именно их наследницей в средние века явилась та система образования, которая получила впоследствии название "схоластики" (scholastica), встречающееся уже у Сенеки-отца, хотя и в другом смысле.
Засилие декламаторской риторики не могло не вызвать реакции. А так как связь упадка красноречия с упадком политической свободы была для всех очевидна, протест против беспочвенной риторики слился с протестом против режима Августа в целом.
Какова была политическая позиция риторских школ? Риторы-профессионалы в большинстве своем были чужды политике; они были невысокого происхождения, часто - провинциалы, и не могли бы ждать никаких выгод от республиканского строя. Иное дело - их ученики. Риторическое образование было уделом юношей из знати или из зажиточных семей, тянувшихся к знати. Они приносили в риторскую школу отголоски недовольства режимом Августа, которое все шире распространялось в сенаторских кругах. Школы становились чем-то вроде клубов фрондирующей молодежи; риторы, не желая лишаться учеников, не препятствовали этому. Традиционные темы декламаций - тиранноубийство, падение нравов, участь Катона и Цицерона - давали возможность для намеков на политическую современность.
Однако это юношеское фрондерство было крайне поверхностным и обычно выветривалось при первом соприкосновении с действительностью. Лишь немногие воспитанники риторских школ сохранили оппозиционный дух на всю жизнь.
Если сравнить судьбы ораторского искусства во времена Республики и в эпоху принципата и Империи, то становится ясным, что оно, несомненно, утратило свое важное общественное значение. Сами ораторы отдавали себе в этом отчет и всегда не только с уважением, но даже с преклонением и восторгом говорили о своих республиканских предшественниках. Это преклонение выражается часто в преувеличенных формах: Сенека, а впоследствии Квинтилиан и оба Плиния благоговеют перед Цицероном, перед Катонами и Сципионами. И этим своим благоговением они ясно показывают, к какому политическому направлению они принадлежат: все они - приверженцы консервативных аристократически-республиканских группировок, примыкающих к униженному и недовольному сенату. При единовластных правителях, тяжесть руки которых ложилась в первую очередь именно на город Рим и на тех, кто когда-то был первым в этом городе, воспоминания о временах Республики приобрели необыкновенную привлекательность. Забыты были все жестокости, несправедливости, безобразные процессы о хищениях, подкупах и растратах, войны, проигранные из-за нечестности или неумелости полководцев, беспощадные кровопролитные схватки на улицах Рима, гражданские смуты - все было забыто, осталась только память об отсутствии единоличного самовластного правителя. Чем дальше уходила в прошлое действительная Римская республика с ее жестоким господством избранной верхушки, тем больше создавался вокруг нее ореол "свободного" государства, тем более что ее поклонники и идеологи, в особенности Цицерон, в свое время не скупились на слова libertas, iustitia, boni cives, amor rei publicae и т. п. Эта иллюзия, создавшая из Цезаря тиранна-угнетателя, а из Помпея и Брута бескорыстных мучеников за свободу, перешла в вековую традицию, закрепилась в трагедиях Шекспира и Шиллера и была окончательно рассеяна только в наше время исследованиями советских историков, увидевших в истории Рима жесточайшую классовую борьбу, а в отдельных вождях не героев или страдальцев, а то, чем они были в действительности, - одаренных, честолюбивых и расчетливых руководителей тех или иных политических группировок.


[1] Услышав, как Цестий восхвалял себя и говорил: «Если бы я был пантомимом то был бы Бафиллом, если бы конем, то Мелиссием» (тогдашние победители на играх), — Кассий громко крикнул: «А если бы ты был клоакой, то был бы клоака максима» (огромная сточная труба в Риме для нечистот).

2. СЕНЕКА СТАРШИЙ

а) Биография
Луций Анней Сенека (L. Annaeus Seneca), называемый обыкновенно Сепека-отец (Сенека Старший) или Сенека-ритор, в отличие от своего сына, Сенеки-философа, воспитателя Нерона, был родом из Испании, но получил свое образование в Риме. Биографические сведения о нем довольно скудны; он родился, по-видимому, не позже 59-58 гг. до н. э., что следует из его собственного сообщения о том, что не его возраст, а безумие гражданских войн, бушевавших в то время повсюду, удерживало его в те годы в провинции и помешало ему слышать "живой голос Цицерона" ("Контроверсии", введ. к. кн. I, 11); так как последние выступления Цицерона относятся к 44-43 гг., то, очевидно, Сенека в это время был уже юношей или подростком, способным интересоваться ораторскими выступлениями. Прожил он более 90 лет; в своем сочинении "Свазории" он упоминает о смерти последнего представителя рода Скавров, умершего, по свидетельству Тацита, в 34 г. н. э. До 41 г., первой ссылки своего сына-философа, Сенека-отец не дожил.
Учителем его в ораторском искусстве был некий ритор Марулл, "человек довольно-таки сухой, говоривший совсем некрасиво, но не в шаблонном стиле" (non vulgato genere; там же, §22); в его школе Сенека познакомился со всеми видными ораторами своего времени, слушая старших и учась вместе с младшими. В дальнейшем Сенека провел большую часть своей жизни на родине, но время от времени посещал Рим; это видно из его слов, что некоторых ораторов он слыхал и юными, и в расцвете их сил, и на закате.
Сыновья Сенеки получили, как и отец, риторическое образование в Риме и остались там на всю жизнь; сын его, Луций Анней, стал известным философом; сын его Мела был отцом поэта Лукана.

б) Сочинения Сенеки
До нас дошли два сочинения Сенеки Старшего: "Контроверсии" (Controversiae; буквально "споры, противоречия"), и "Свазории" (Suasoriae; буквально "убеждающие речи"). "Контроверсии" состоят из 10 книг, из которых каждая заключает в себе от 6 до 10 тем с их обсуждением; сами темы иногда повторяются, но по поводу их приводятся каждый раз различные высказывания разных лиц. По-видимому, не все 10 книг дошли до нас в полном виде; в IV в. н. э. из них было сделано извлечение (эпитома), и некоторые книги сохранились именно в этой сокращенной форме.
Другое сочинение Сенеки - "Свазории" - в настоящем виде заключает в себе только семь речей, причем начало первой речи утеряно. В рукописях и изданиях "Свазории" помещены перед "Контроверсиями", но написаны после них, на что указывает сам автор, говоря по поводу одного вопроса в "Контроверсиях", что ответит на него в другой книге, в "Свазориях", которую он еще напишет.
Оба свои сочинения Сенека написал по просьбе своих сыновей, которые просили отца познакомить их с прежним курсом обучения и дать характеристику всех ораторов, которых он знал лично. Сенека исполнил желание сыновей с такой полнотой и дал такое множество подробностей, что можно поверить его сообщению о том, будто он обладал необычайной памятью: она, по его словам, позволяла ему в молодости не только запоминать с одного раза список в 2000 имен, но и воспроизводить его от конца к началу; он оговаривается, что теперь, когда он уже постарел, в его памяти осталось свежим все, что он слышал в детстве и юности, но "то, что он поручал своей памяти в дальнейшие годы, она настолько растеряла и растратила, что даже если ему повторят одно и то же несколько раз, он каждый раз воспринимает это, как нечто новое", и заканчивает шуткой: "Будь по-вашему; пусть старик снова идет в школу" ("Контроверсии", введ. к кн. I, 3-4). Действительно, даже если Сенека пользовался какими-нибудь старыми школьными записями, можно только удивиться тому неисчерпаемому разнообразию деталей, которыми изобилует это своеобразное произведение, одновременно и утомительное, и увлекательное.
Самому Сенеке его работа к концу надоела: во введении к последней, X книге он пишет сыновьям, по-видимому, в ответ на их извинения за то, что они его утруждают: "Что вы меня слрппком обременяете, - не в этом. дело; спрашивайте, что хотите, но позвольте мне вернуться от этих юношеских упражнений к моей стариковской жизни. Скажу вам, мне само это дело уже приелось. Сперва я охотно взялся за пего, как бы вновь воскрешая лучшую часть моей жизни; а сейчас мне уже совестно, что я так долго занимаюсь пустяками. В этом особенность таких школьных упражнений: если ими заниматься слегка, они доставляют удовольствие, в большем же количестве и слишком подробно изучаемые, они надоедают" ("Контроверсии", введ. к кн. X, 1).

в) Политические воззрения Сенеки
О своих политических воззрениях Сенека не говорит нигде открыто, но по целому ряду косвенных признаков (из отзывов о римских деятелях, из советов сыновьям) можно видеть, что он был критически настроен по отношению к принципату и принадлежал к той, довольно пассивной оппозиции, которая долго продолжала существовать в Риме еще и после Августа и Тиберия.
О самом Августе Сенека упоминает редко; однако и он, как это было принято в то время, восхищается снисходительностью и мягкостью Августа, но делает это в связи с упоминаниями об оппозиционных настроениях нобилитета. Рассказав, как оратор Порций Латрон, декламируя перед Августом, Меценатом и Агриппой, упомянул о низком происхождении своего вымышленного героя и о его выдвижении в знать, Сенека прибавляет: "Ведь Агриппа был не из родовой знати, а был сделан знатным... Но при божественном Августе была разрешена такая свобода мнений (tanta liberalitas), что находились люди, которые попрекали всемогущего Агриппу его незнатным происхождением..." ("Контроверсии", кн. II, 5, 13). Такой формы оппозиции Сенека не одобряет, считая ее бессмысленной: "Мне кажется достойным удивления божественный Август, при котором можно было позволять себе такие поступки, и я не могу сожалеть о тех, кто предпочитает скорее расстаться с головой, чем с красным словцом" (там же). Однако Латрона, которого, очевидно, постигла какая-то кара (какая, Сенека не говорит), Сенека все же жалеет: "Латрона можно особенно пожалеть потому, что он даже не мог извиняться в своей ошибке: нет более неприятного положения, чем то, когда самим извинением ты оскорбляешь еще больше" (там же).
Его хвалам милосердию Августа противоречат его же рассказы о мстительности Августа; особенно интересен рассказ о гибели оратора Лабиена, который не расстался с помпеянскими настроениями даже во время вполне установившегося мира (Pompeianos spiritus nondum in tanta pace posuisset; "Контроверсии", кн. X, вв. 4). Сенека возмущается карой, постигшей Лабиена, и пишет: "Против него был изобретен новый вид кары: его враги добились того, что были сожжены все его книги... Не стерпел такого оскорбления Лабиен и не захотел пережить плодов своего таланта, ио велел снести себя в семейный склеп и замуровать, очевидно, опасаясь, как бы в том огне, который пожрал его книги, не было отказано его телу[1], поэтому он не только убил себя сам, но и похоронил. Помню также, как, читая нам свое историческое сочинение, он опускал многое, - говорят-то, что я пропускаю, прочтут после моей смерти; как дерзки, должно быть, были те мысли, которых боялся даже Лабиен!" (там же, § 7). Кара, постигшая книги Лабиена, вызывает негодование Сенеки: "Новое и необычное дело - карать ученые труды! К счастию для людей, это жестокое наказание для талантов изобретено после Цицерона; что было бы, если бы трибунам вздумалось проскрибировать и плоды таланта Цицерона?.. Поднести факел к научным трудам, направить его на памятники учености - какое ужасное и ненасытное безумие! Слава богам, что эта кара талантов была введена в тот век, когда таланты стали исчезать!" Кто именно был тот враг Лабиена, который погубил его труды, Сенека не говорит, но та то судьба постигла и произведения этого врага, из чего Сенека делает вывод: "Боги бессмертные - отмстители медленные, но верные... и справедливейшим чередом тот, кто изобрел кару для другого, часто искупает это своей собственной" (там же, § 6). Может быть, этим врагом Лабиена был грек Тимаген, о котором Сенека рассказывает: "Из пленника он стал поваром, из повара - постельничим, из постельничего - счастливым любимцем Цезаря [Августа], но настолько мало был заинтересован в своем благополучии, что Цезарь, не раз рассерженный им, выгнал его из дома и сжег все книги, которые о нем говорили" ("Контроверсии", кн. X, 5, 22).
К современному ему обществу Сенека относится отрицательно, резко осуждает молодежь, в среде которой должны расти его сыновья: "Умы юношества коснеют в безделье, нет заботы ни о чем порядочном; сон, вялость или - что хуже - стремление к дурному владеют умами, все охвачены жаждой непристойных песен и плясок; нашим юношам свойственно завивать волосы... и изнеженностью тела спорить с женщинами" ("Контроверсии", введ. к кн. I, 8).
Слова Катона Старшего - "оратор - честный человек, умеющий говорить" (vir bonus dicendi peritus) - для Сенеки - слова не человека, а оракула: "Ибо что такое оракул? Это - воля богов, возвещенная устами человека; а какого же более возвышенного (sanctiorem) представителя могло для себя избрать божество, нежели М. Катона?" (там же, § 9). О государственной карьере Сенека выражается отрицательно и своего любимого младшего сына Мелу отговаривает от нее: "Ты одареннее твоих братьев и более склонен к прекрасным наукам (ingenium... bonarum artium capacsissimum)... твои два брата честолюбивы, они готовятся к форуму и к почестям, а при этом ведь следует бояться даже того, на что возлагаешь надежды... пусть два сына пускаются в плавание, тебя я удерживаю в гавани" ("Контроверсии", кн. II, вв. 4).
Если вспомнить, что именно в этой "гавани" получил свое образование ярый молодой помпеянец Лукан, то становится ясным, что и дед его, не будучи политическим деятелем, тем не менее сочувствовал сенатской оппозиции [2].

г) Композиция и содержание "Контроверсии" и "Свазорий"
Из 10 книг, на которые разделено сочинение Сенеки "Контроверсии", 7 (I-IV, VII, IX, X) снабжены введениями, представляющими собой наиболее интересную часть всего произведения. Помимо автобиографических сведений и интересных бытовых набросков, в них заключается ряд прекрасно написанных характеристик ораторов, современников Сенеки, - Асиния Поллиона (введ. в кн. IV), Гатерия (там же), Фабиана (введ. к кн. II), Монтана (введ. к кн. IX), Албуция (введ. к кн. VII), Скавра[3] и Лабиена (введ. к кн. X), ближайшего друга Сенеки Кассия Севера (введ. к кн. III), Порция Латрона (введ. к кн. I) и многих других, более мелких ораторов (введ. к кн. X). Сенека характеризует круг их интересов, их стиль, их манеру говорить, давая цельные живые портреты, свидетельствующие о наблюдательности и уме этого провинциального ритора. Порой Сенека включает беглые характеристики и в изложение самих ораторских выступлений, но каждый раз просит извинения за то, что отвлекся от основной темы; порой он скрашивает однообразие ораторских высказываний остроумными анекдотами.
Каждая "Контроверсия" построена следующим образом: сперва вкратце изложена тема - содержание "казуса", подлежащего обсуждению; далее идут высказывания отдельных ораторов (sententiae), говорящих якобы от имени заинтересованных спорящих лиц: приводит ли Сенека подлинные слова того или иного оратора или излагает содержание сказанного им, решить едва ли возможно; однако некоторая разница в языке и стиле высказываний заметна. Вторую часть составляют "подразделения" (divisiones), нередко интересные для историков права; Сенека излагает здесь, под какие юридические положения подходит данный случай, как можно построить судебный процесс (quaestio). Наконец, в третьей части, носящей своеобразное название colores (т. е. различные способы "освещения" или "расцветки" данного случая), ритор должен был особенно показать свое искусство и хитроумие, иногда доказывая недоказуемое. В "Свазориях" эта последняя часть отпадает, так как случаи, разбираемые в них, не носят судебного характера, да и "подразделения" не всегда служат толька юридическому обоснованию казуса, а приводят философские и психологические доводы в пользу различных возможных решений.
Темы, которым посвящены "Свазории" и "Контроверсии", можно разделить на несколько основпых групп:
1. Темы из греческой мифологии и из истории Греции, например: "Агамемнон обдумывает, следует ли принести в жертву Ифигению, повинуясь предсказаниям Калхаса" (Свазория 3); "Афиняне совещаются о том, не лучше ли убрать трофеи персидских войн, ввиду того, что Ксеркс грозит новой войной, если они этого не сделают" (Свазория 5); "Афинский художник Паррасий купил старика-пленника после разрушения Олинфа Филиппом Македонским, чтобы написать с него прикованного Прометея; он изранил и замучил его до смерти, а картину пожертвовал в храм Минервы [именно Минервы, а не Афины]; афиняне возбудили дело против художника за оскорбление богини, а тем самым и государства таким нечестивым даром" ("Контроверсии", X, кн. 5). Несколько свазорий посвящены Александру Македонскому. Однако эти темы, не имеющие непосредственной связи с современностью, немногочисленны.
2. Господствующее место занимают темы уголовного характера: убийство и грабеж, отравление, самоубийство, похищение детей и юношей пиратами и выкуп их из плена, лишение наследства, усыновление, назначение жрецов и жриц (в особенности именно избрание жриц, связанное с вопросом об их нравственности) - таковы темы, сменяющие одна другую в десяти книгах "Контроверсий". Некоторые из них могли бы послужить материалом для целой повести, например: "Отец лишил сына наследства и выгнал его; изгнанный сын стал жить с гетерой, которая родила ему сына; тяжело заболев, он пришел с женой и ребенком к отцу, поручил ему ребенка и умер; дед принял и усыновил внука, за что другой сын подал на него в суд, как на потерявшего рассудок" ("Контроверсии", кн. II, 4); "Юношу, захваченного пиратами, отец не захотел выкупать; его спасла дочь вождя пиратов и бежала с ним на его родину; отец хотел заставить его жениться на богатой сироте, сын отказался, желая остаться верным своей спасительнице; тогда отец лишил его наследства ("Контроверсии", кн. I, 6).
В трудах по истории литературы общепринятым является взгляд на подобные темы, как на исключительно фантастические, вымышленные, не имеющие никакой связи с реальной жизнью. Такой взгляд едва ли верен. Как мы знаем, риторические школы готовили не одних декламаторов, а и судей, и судебных ораторов; трудно предположить, чтобы система образования, существовавшая в течение нескольких веков, служила только пустой забаве. Вернее, что содержание казусов давала реальная жизнь, а в риторической школе они типизировались, и им придавалась литературная форма. Уголовными делами, постоянно встречающимися в числе тем и бесконечно варьируемыми, были переполнены все римские суды. Едва ли какая-либо контроверсия Сенеки превосходит по количеству ужасов и сложности положений те реальные процессы Росция Америйского, Клуенция и Целия, в которых в свое время выступал Цицерон; а исторические сочинения Саллюстия и Тацита рисуют характеры и ситуации много более страшные и яркие, чем казусы Сенеки. Мачеха-отравительница, скупой старик, похищенные дети - все эти образы вошли в литературу через Горация и Овидия, но почерпнуты, несомненно, из реальной жизни. Часто встречающаяся тема пиратства и выкупа из плена - тоже не чисто литературная фикция; в молодости Сенеки еще хорошо помнили то время, когда Помпей стяжал лавры в войне с пиратами, а Цицерон с горечью вспоминал об их дерзких набегах, доходивших до Остии. Вопросы наследственного права и усыновления, брачных и имущественных отношений разбирались в судах ежедневно. Наконец, вопрос о достойных кандидатах на жреческие должности никогда не терял значения, а ввиду забот Августа о возрождении "древней доблести" мог приобрести особую важность, так как окружающая жизнь не способствовала [4] возрождению доблести. Таким образом, материал для многих декламаций давала сама жизнь, литературную форму ему придавала школа.
3. Наиболее характерны для взглядов самого Сенеки, - а вероятно, и лиц его круга - темы, касающиеся исторических лиц, римских деятелей недавнего прошлого. Первое место среди них занимает Цицерон; ему по-священы две чрезвычайно интересные и яркие "Свазории" (6 и 7).
В них ставится вопрос, что должен был предпочесть Цицерон - примирение с Марком Антонием или смерть; все выступающие высказываются за добровольную смерть; Цицерон изображен в идеальных красках, и Сенека пользуется этим случаем, чтобы привести отрывки из поэм Корнелия Севера и Секстилия Эны, горячо восхваляющих Цицерона. В том же тоне выдержана вторая контроверсия VII книги; в ней обвиняется некий Попилий, которого Цицерон когда-то спас от обвинения в отцеубийстве и который по приказу Марка Антония заколол Цицерона и привез Антонию его голову и правую руку; в этом случае, как полагалось в контроверсии, некоторые выступавшие должны были оправдывать Попилия: "Не меня, а государство судите за испорченность, - говорил Попилий. - Мог ли я ослушаться того, кого не смело ослушаться государство?".
Упоминания о других римских деятелях иногда используются как примеры для моральных сентенций; например, имя Мария стало символом ненадежности человеческих судеб ("Контроверсии", I, 3, 5, VII, 2, 6).
Несомненно, имеет политическую подкладку разработка темы о тираннии, борьбе с ней и тиранноубийстве, которое всегда расценивается положительно, в какие бы различные ситуации оно ни вводилось. Для того времени, к которому относятся воспоминания Сенеки, вопрос о законности и о средствах тиранноубийства отнюдь не был теоретическим и фиктивным: смерть Цезаря, роль Брута и Кассия и проскрипции триумвиров были еще живы в памяти; да и в правление Августа был раскрыт не один заговор (особенно опасен был заговор Пизона), и вопросы о тайне и предательстве, о признаниях, вымогаемых путем пыток, а также общий вопрос о преимуществах того или иного государственного строя не могли не волновать умы. Именно они и нашли свое косвенное, но иногда даже довольно слабо замаскированное отражение в большом числе контроверсий.
Отголоски восстаний рабов слышны в некоторых контроверсиях, трактующих вопросы об отношениях между рабами и хозяевами, о пытках рабов и т. п. Встречаются даже сентенции совсем не древнеримского характера, напоминающие стоические тирады о равенстве людей: "Природа никого не сделала ни господином, ни рабом; только судьба дала впоследствии различным людям эти названия" ("Эксцерпты контроверсий", кн. VII, 6).
Известную ценность представляет сочинение Сенеки и для расширения наших сведений о малоизвестных писателях, из которых он приводит некоторые цитаты. Интересны также упоминания о том, как обсуждались в риторических школах отдельные стихи известных поэтов - Вергилия ("Свазории" 3, 5, "Контроверсии" VII, 5, 9, и много других мест) и Овидия, а также сведения о тщательной риторической выучке Овидия, так сильно отразившейся в его поэтических произведениях ("Контроверсии", II, 2, 2). Даже при беглом чтении сочинений Сенеки можно заметить, что они хранят в себе немало еще не использованного исторически ценного материала.


[1] Т. е. он опасался, что будет запрещено почетное сожжение его тела на костре.
[2] Его сын–философ дополняет эту характеристику, несколько критически отзываясь о нем: «Было бы лучше, если бы этот лучший из людей, отец мой, был менее предан заветам предков» («Утешение к Гельвии», 17, 3).
[3] Речи Скавра, как и «История» Лабиена, были сожжены.
[4] Особенно много забот уделялось нравственности весталок; от несколько более позднего времени, от правления Домициана, сохранилось известие о том, что весталку закопали живой в землю по подозрению в нарушении обета девственности (Письма Плиния Младшего, IV, 11, 6).