ЛИТЕРАТУРА КОНЦА РЕСПУБЛИКИ


Глава XV ОРАТОРСКОЕ ИСКУССТВО В РИМЕ ДО ЦИЦЕРОНА

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.

1. ОРАТОРСКОЕ ИСКУССТВО В РИМЕ ДО ЦИЦЕРОНА

История ораторского искусства в Риме до Цицерона представляет, если подходить к ней с узко литературной точки зрения, сравнительно небольшой интерес. От тех многочисленных ораторов, имена которых дошли до нас, мы не только не имеем ни одной полностью сохранившейся речи, но и те фрагменты речей, какими мы располагаем, часто мало интересны по содержанию и не настолько крупны, чтобы по ним можно было с достаточным основанием судить об ораторских приемах того или иного деятеля. Однако, взятые во всей своей совокупности и, главное, рассматриваемые в связи с историей общественной борьбы III - I вв. до н. э., даже эти разрозненные отрывки далеко не лишены значения.
Материал, на основании которого можно воссоздать, хотя бы в общих чертах, историю развития ораторского искусства в Риме до Цицерона, распадается в основном на три группы источников:
1) Фрагменты речей, сохранившиеся в сочинениях поздних авторов (Авл Геллий, Макробий и др.).
2) Исторические обзоры и очерки истории ораторского искусства, составленные античными писателями, а также отзывы об отдельных ораторах, встречающиеся в речах, письмах и сочинениях историков и риторов: Основными источниками такого рода являются: диалог Цицерона "Брут", фрагменты сочинений Светония "О риторах", "Диалог об ораторах" Тацита и сочинение Квинтилиана "Об образовании оратора"; отдельные высказывания встречаются у многих позднейших историков (Веллей Патеркул, Валерий Максим, Аппиан и др.).
3) Источником совершенно особого рода, к которому надо относиться с чрезвычайной осторожностью, являются речи ораторов и политических деятелей, влагаемые в их уста их позднейшими биографами (Светонием, Плутархом) и историками (Титом Ливием, Полибием, Дионисием Галикарнасским и др.)· Эти биографы и историки, несомненно, имели в своем распоряжении подлинные материалы, которые они использовали, однако, очень произвольно. К группе источников этого типа следует причислить и большой диалог Цицерона "Об ораторе". Основная задача его - систематическое изложение теории красноречия, но в качестве собеседников Цицерон выводит крупнейших ораторов своего времени: Луция Красса, Марка Антония и др. Стараясь, по-видимому, в общем сохранить своеобразие речи каждого оратора, Цицерон настолько явно использует имена их для изложения своих собственных литературных и политических взглядов, что создать точное представление об этих ораторах на основании диалога Цицерона все же нельзя.
Несмотря на всю скудость перечисленных источников, можно, однако, установить, что ораторское искусство эпохи Республики было теснейшим образом связано с общественной борьбой. Ожесточенная политическая борьба, всё нараставшая от III к I в. до н. э., отражалась косвенным образов и на образовании различных школ и направлений в сфере самого ораторского искусства; в первую очередь - на противоположности между "эллинофильским" направлением, доходившим до полной грекомании, и попытками создать собственную национальную, латинскую школу красноречия. Конечно, нельзя механически связывать то или иное риторически-литературное направление с той или иной политической линией: так, "аттикистами" были и Цезарь и Брут; ярый националист Катон хорошо говорил по-гречески и в известной мере признавал необходимость выучки у греков; а в эллинофильском кружке Сципионов подшучивали над грекоманией "золотой" римской молодежи. Но тем не менее и эти, как будто чисто литературные, столкновения имели свои корни в сложных политических отношениях этого времени и были тесно связаны с общественной жизнью, бытом и нравами римлян.
Республиканский строй уже сам по себе давал возможность римским гражданам развивать в себе способность к публичным выступлениям. Для римского гражданина имелись в основном три сферы, в которых он мог выступать публично. Это были комиции, суд и сенат. Во всех этих учреждениях искусство речи, несомненно, находило себе применение уже с древнейших времен. Однако никаких теоретических систем красноречия и общих принципов построения речей в раннюю эпоху выработано не было. И только когда борьба внутри государства стала все более обостряться, техника речи стала приобретать все большее значение, и были сделаны первые попытки создать на римской почве теорию ораторского искусства. Такими первыми попытками являются: сочинение анонимного автора, прежде приписывавшееся Цицерону, под названием "К Гереннию" и юношеское сочинение самого Цицерона "О подборе материала".
Первой речью, которая дошла полностью до времен Цицерона, была речь Аппия Клавдия Слепого против заключения мира с Пирром (Цицерон, "О старости", 6, 16). Имеются сведения еще о двух речах, произнесенных в III в. до н. э. Это - две речи частного характера, принадлежащие к типу речей надгробных: речь Фабия Максима об его умершем сыне и речь сына Марцелла (покорителя Сиракуз) в честь его умершего отца. Об основном характере таких речей (laudationes), составлявших особый ораторский жанр, Цицерон говорит в диалоге "Об ораторе" (II, 84-85, § 341-349), критикуя их традиционную топику, искажавшую историческую действительность.


2. ОРАТОРЫ КОНСЕРВАТИВНО-РЕСПУБЛИКАНСКОЙ ГРУППИРОВКИ И ОРАТОРЫ-ДЕМОКРАТЫ

С начала II в. до н. э., когда самая острая опасность карфагенского нашествия миновала, внутренние противоречия в римском обществе стали более резкими, а враждебные одна другой группировки обозначились еще яснее. Консервативно-республиканская группировка не была цельной: в ней были и представители старой аристократии, поклонники древней "простоты нравов", не сочувствовавшие эллинофильству, и в нее же входи-ли аристократы нового типа, мечтавшие о диктаторской власти и не желавшие беспрекословно подчиняться сенату. Демократическая группа тоже была не единой. Примирительную позицию занимал Тиберий Семпроний Гракх, отец Тиберия и Гая, сохранявший хорошие отношения с обоими лагерями. Непримиримым оставался Катон, равно враждовавший и с аристократией нового типа и с демократами.
По-видимому, уже в начале II в. самыми видными и типичными представителями консервативной патрицианской "древней доблести" были члены рода Метеллов, от которых, благодаря счастливой случайности, сохранились очень характерные фрагменты речей. Квинт Цецилий Метелл, консул 205 г., еще в 221 г. произнес хвалебную речь о своем отце, Луции Метелле, в которой точно обрисовал идеал "древней доблести" (Плиний Старший, VII, 43, 139 сл.). Речь того же Цецилия Метелла, произнесенную им в сенате в 201 г. при заключении мира с Карфагеном, Валерий Максим (VII, 2, 3) называет "серьезной и возвышенной". Метелл выражает в ней сомнение относительно того, "не принесет ли эта победа государству больше зла, чем блага, потому что она полезна тем, что восстановила мир, но вредна тем, что низложила Ганнибала. Переход Ганнибала в Италию пробудил уже уснувшую было доблесть римского народа, теперь же приходится опасаться, что он, освободившись от сильного соперника, снова впадет в сон". Метелл, по-видимому, ясно понимал, что выход Рима на мировую арену из пределов Италии и превращение его в средиземноморскую державу из италийской замкнутой общины грозит полным крушением тому строю, в котором аристократии удавалось в течение стольких веков играть первую роль.
Сыну Цецилия Метелла, получившему прозвище "Македонского", пришлось жить в еще более трудное время. В качестве полководца в Македонии он сам содействовал внешним завоеваниям Римской державы, внутри же государства воевал на два фронта: и против Сципиона Африканского, по-видимому, из вражды к которому он защищал взяточника Аврелия Котту, обвинявшегося Сципионом, и против Тиберия Гракха по поводу проектов аграрного закона. Авл Геллий сохранил два отрывка из его речей, могущих служить образцом сухого скептического юмора и характерного для римлян умения выражать мысль в сжатой, легко запоминающейся сентенции. Известностью пользовалась речь Метелла Македонского о принудительном вступлении в брак для своевременного рождения детей на пользу государства (Авл Геллий, I, 6).
Первым предвестником эпохи диктатур был Сципион Африканский Старший, открыто нарушавший республиканские традиции и положивший начало той линии политической борьбы, которая в конце концов привела к диктатуре Цезаря. Столкновение Сципиона с народным трибуном Невием сильно взволновало Рим в 187 г. до н. э., и сведения о речах той и другой стороны передает Тит Ливий (XXXVIII, 50); изложение речи Сципиона имеется у Авла Геллия (IV, 18), и о ней же упоминает Цицерон ("Об ораторе", II, 61, 249).
Речь Сципиона при столкновении с Невием, обвинявшим его в произвольном и не вполне честном расходовании средств, полученных после победы над Антиохом, была, по существу, не столько защитительной речью, сколько искусным демагогическим выступлением. Явившись в суд, Сципион напомнил собравшимся, что день его явки совпадает с годовщиной победы над Ганнибалом, призвал всех следовать за собой в храм Юпитера и, в передаче Тита Ливия, закончил свою речь надменными словами:
"Молите богов, Квириты, чтобы вы всегда имели вождей, подобных мне. Ведь, если вы опережали меня, оказывая мне почести в течение всей моей жизни, начиная с семнадцатилетнего возраста до старости, то я успевал опередить эти почести моими подвигами" (Тит Ливий, XXXVIII, 51).
Об отце Гракхов, Тиберии Семпронии Гракхе, Цицерон отзывается одобрительно, как о хорошем ораторе, отмечая его речь на греческом языке, произнесенную им по делу о родосцах, державшихся во время Пунических войн весьма двусмысленно по отношению к Риму ("Брут", 20, 79).
От Катона Старшего до нас дошли фрагменты 80 речей на самые разнообразные темы, но преимущественно речей обвинительных.
Менее всего мы осведомлены об ораторах демократического движения II века до Гракхов. Известно, что сами братья Гракхи получили свое образование у греческих учителей - Диофанта и Блоссия, однако Цицерон ("Брут", 25, 96) упоминает и о том, что Тиберий Гракх и его сперва сподвижник, а потом предатель, Гай Папирий Карбон были учениками и слушателями крупного римского оратора Лиципия Порцины, консула 137 г. По словам Цицерона, "впервые у этого оратора появилась гладкость речи, которую имеют греки, понимание значения слов и, так сказать, художественный стиль" (там же).
Во второй половине II в. до н. э. внутренние противоречия в римском обществе все более обостряются, что приводит к усилению демократического движения, которое возглавили Гракхи в 133 и 123 гг. Аристократическая группа сплачивается все теснее вокруг Сципиона Эмилиана. Как сам Сципион, так и все его друзья - Лелий, Элий Туберон и другие - были эллинофилами. Однако именно на примере их и братьев Гракхов видно, как неверно было бы расценивать влияние греческой образованности как чего-то связанного с определенными политическими симпатиями: и Сципион, воспитанник Полибия, и братья Гракхи, тоже воспитанные на греческий лад, заимствуют свои идеи из греческой философии.
От речей самого Сципиона Эмилиана (Сципиона Африканского Младщего) сохранилось лишь несколько интересных фрагментов. Соответственно той характеристике его личных строгих нравов, какую дает Полибий, Сципион не раз выступал против распущенности и легкомыслия; он возмущался тем, что мальчики и девушки из почтенных семейств учатся пляскам, "которые постыдился бы плясать даже нескромный раб" (Макробий, "Сатурналии", III, 14, 7), издевался над фатом Сульпицием Галлом, "который, натертый благовониями, ежедневно наряжается перед зеркалом, чьи брови подбриты, кто прогуливается с завитой бородой и носит тунику с длинными рукавами, закрывающими пальцы" (Авл Геллий), VI (VII), 12).
Если Сципион был главной политической опорой аристократической эллинофильской группы, то ее главным идеологическим столпом был его друг Лелий, получивший прозвище Мудрый (Sapiens). Очень образованный и вместе с тем крайне консервативный, он является первым представителем того типа людей, который получил свое полное воплощение в друге Цицерона Тите Помпонии Аттике. Цицерон восхваляет речи Лелия за их изысканность ("Брут", 23, 89).
Выдающееся влияние и исключительный ораторский талант братьев Гракхов, в особенности Гая, признает даже не слишком любивший их Цицерон, никогда не упускавший случая выразить свое порицание по по-воду их деятельности; но у него все же хватает профессиональной честности рекомендовать речи Гая для чтения юношеству ("Брут", 33, 126).
"О если бы, - говорит Цицерон, - Тиберий Гракх и Карбон обладали таким же умом для правильного ведения государственных дел, сколь велик был их талант к прекрасной речи, - поистине никто не превзошел бы их славой... И тот, и другой были великими ораторами. Правда, мы говорим это со слов наших отцов; мы сами имеем речи и Карбона, и Гракха не столь великолепные по словесному выражению, сколь острые и исключительные по уму" ("Брут", 27, 103-104).
Еще больше хвалит Цицерон Гая Гракха: "...выдающийся по таланту, пламенный и ревностный, с детства прекрасно образованный Гай Гракх. Я не думаю, чтобы кто-либо был богаче одарен в искусстве речи... О если бы он захотел не чтить память брата, а служить государству! Как легко он при таком таланте заслужил бы славу, равную славе отца и деда, если бы дольше прожил!" (там же, 33, 125-126).
О характере ораторского таланта обоих братьев говорит и Плутарх: "...В чертах лица Тиберия. в выражении его глаз, в движениях было больше мягкости и сдержанности; Гай же был человек более живой и пылкий... Речь Гая, полная бурной страсти, могла устрашить; речь же Тиберия, более мягкая, возбуждала скорее чувство сострадания. Слог Тиберия был чист и тщательно обработан, Гая - убедителен и блестящ" (Плутарх, "Тиберий Гракх", 2, 3).
От речей Гая Гракха остались лишь незначительные фрагменты. Правда, несколько фрагментов являются почти протоколом о преступлениях должностных лиц; по своей резкой сухости они напоминают слог Катона. Таковы отрывки, приводимые Авлом Геллием (X, 3, 3 и 5) из речи против консула, приказавшего высечь видных граждан в угоду своей жене, пожаловавшейся на них, и из речи против какого-то молодого аристократа, по распоряжению которого до смерти засекли мальчика-плебея за невинную шутку. В этих отрывках нет пафоса, но само изложение фактов сильнее патетических фраз.
Гай Гракх, вернувшись из Сардинии, где был квестором, характеризуя свое бескорыстие, закончил речь эффектной антитезой: "Итак, квириты, я покидал Рим с поясами, набитыми серебром, но из провинции привез их пустыми; другие же везут с собой из Рима амфоры, полные вина, а привозят их обратно набитыми серебром" (Авл Геллий, XV, 12, 4).
И, наконец, сохранился отрывок из знаменитой речи Гая перед смертью, который, вероятно со слов Цицерона ("Об ораторе", III, 56, 214), приводит Квинтилиан (XI, 3, 115):
"Куда обратиться мне, злосчастному? Куда итти? На Капитолий? Но он залит кровью брата. Домой? Чтобы видеть мою несчастную мать, рыдающую и покинутую?"
Цицерон прибавляет: "Он говорил это таким голосом и сопровождал такими взглядами и движениями, что даже враги не могли удержаться от слез". И на многие века сохранилась память о Гае Гракхе как о самом горячем и искреннем из всех римских ораторов; еще Апулей его характерной чертой называет "порыв" (impetus; "Апология", 95).


3. ГРЕЧЕСКАЯ И ЛАТИНСКАЯ ШКОЛЫ КРАСНОРЕЧИЯ

После гибели Гракхов внутренняя политическая борьба на некоторое время становится несколько менее бурной и разгорается вновь только после неудач римлян в Югуртинской войне, которые Саллюстий объясняет продажностью руководителей внешней политики и пассивностью народа, отвыкшего от активных политических выступлений, задавленного нуждой и притеснениями. В связи с временным затишьем общественной борьбы на ораторском поприще не появляется крупных деятелей.
Грозная внешняя опасность со стороны кимвров и тевтонов несколько отдалила наступление последней страшной схватки между демократами и консерваторами. До 80-х годов I в. до н. э. приглушенные политические конфликты прорывались, однако, наружу и в области литературной вылились в борьбу между греческой и латинской школой красноречия.
Вполне естественно, что греческое образование было в первую очередь доступно представителям богатых и знатных семей. И если в первой половине II в. до н. э.. после покорения Греции, влиянию греческой образованности сопротивлялись по мотивам национальным некоторые представители "древней доблести и простоты", как из аристократов, так и из средних землевладельцев, приверженцев Катона, то в конце II в. и в начале I в. против эллинофильства протестуют подлинные представители народа, примыкавшие к Марию, который даже не знал греческого языка (Саллюстий, "Югуртинская война", 85, 32). Изгнание философов из Рима, совершившееся, вероятно, при участии Катона в 161 в., не привело ни к чему; уже через шесть лет Карнеад, приехавший в Рим с греческим посольством, привлек к себе множество слушателей и учеников.
Реакция против греческого образования в конце II и начале I в. имела целью демократизацию ораторского искусства; друг Мария, Плотий Галл, открыл школу латинской риторики. Это было воспринято консервативными кругами именно как попытка демократов снова поднять голову. Против этих тенденций выступили в 92 г. представители аристократии, оба цензора, - известный в то время оратор Лициний Красс и Домиций Агенобарб: они издали декрет, запрещавший латинским учителям красноречия преподавание риторики на латинском языке. Этот декрет, полностью приведенный Геллием (XV, II, 2), носит явно консервативный характер:
"Нам стало известно, что имеются люди, которые ввели новый способ обучения и в школу которых собирается молодежь; эти люди присвоили себе название латинских риторов, и подрастающее поколение проводит у них целые дни, бездельничая. Наши предки установили, чему, согласно их воле, должны учиться их дети и какие школы они должны посещать. Эти же новые затеи, идущие вразрез с обычаями и нравами предков, нам не угодны и представляются нам неразумными. Поэтому и тем, у кого имеются эти школы, и тем, кто имеет обыкновение их посещать, да будет известно, что нам это не угодно".
Доводы цензоров, издавших приведенный декрет, вложены Цицероном в диалоге "Об ораторе" (III, 24, 91, 92) в уста самого Красса. Красс выступает против внешнего пустозвонства в речах, которое он называет "орудием речей на форуме; задорным, острым, извлекаемым из мнений черни, ничтожным и лживым". Ясно, что этот декрет направлен против школ красноречия, в которых произносились речи, может быть, и неискусные, но во всяком случае неугодные властям не только своей формой, а, очевидно, и своим содержанием.
По-видимому, крупное столкновение Красса с "латинскими риторами" произошло за несколько лет до издания декрета 92 г. - между 106 и 104 гг., когда сперва по закону Сервилия, за который выступал именно Красс, суды были отняты у всадников и возвращены сенату, но затем опять возвращены всадникам. Цицерон сообщает имя одного оратора из всадников, Гая Тития, который, по его мнению, "достиг того, чего мог достигнуть латинский оратор, не прошедший греческой школы и не имевший большой практики; его речи так остроумны, так наглядны, так изящны, словно написаны аттическим стилем" ("Брут", 45, 167). Счастливая случайность сохранила нам образец речи Тития в отрывке, приводимом в "Сатурналиях" Макробия CHI, 16, 15-16). Отрывок этот представляет собой бойкое выступление Тития, очевидно, против судей из богатых аристократов:
"Умащенные благовониями, окруженные куртизанками, они играют в кости. В десять часов [т. е. за два часа до захода солнца - в последний срок явки в суд] они посылают слугу узнать, о чем говорили на форуме, кто выступал, какие трибы голосовали за и какие против. Потом только они идут в комиции... В комиции они приходят сумрачные и велят начать выступления. Те, чье дело разбирается, выступают, судья вызывает свидетелей, а сам отходит в сторону. Возвратившись, он говорит, что все слышал, требует подачи голосов. Он читает, а сам так пьян, что глаза у него слипаются; а идя на совет, он говорит: "Что мне за дело до всей этой чепухи? Лучше бы нам выпить меда, смешанного с греческим вином, да съесть жирного дрозда и славную рыбку, хорошую щуку, пойманную между двух мостов".
Последних крупных ораторов, непосредственных предшественников и отчасти современников Цицерона, мы узнаем только из его диалога "Об ораторе". Этот круг состоит из Лициния Красса, автора приведенного декрета, Марка Антония (деда триумвира), Юлия Цезаря Страбона, Аврелия Котты и Сульпиция Руфа. Второстепенными фигурами являются Катул и юрист Муций Сцевола.
При сочинении этого диалога Цицерон вывел на сцену в мирной беседе группу людей, бывших политическими противниками, желая, вероятно, доказать свой любимый политический тезис - consensus bonorum omnium (согласие всех благонамеренных) вне политической жизни, в обстановке дружеского обсуждения теоретических вопросов. Лициний Красс (140- 91 гг.), которому Цицерон, видимо, более всех симпатизирует, был, как и сам Цицерон, не очень устойчив в своей политической линии; первым его выступлением в возрасте 21 года было обличение Папирия Карбона в 119 г. в двоедушной предательской политике по отношению к Опимию, виновнику смерти Гая Гракха. Красс выступил против Опимия и его защитника и так дискредитировал Карбона, что, возможно, этим своим выступлением побудил его к самоубийству. Затем, через несколько лет, Красс, желая приобрести хорошую репутацию в народе, опять выступил против сената за выведение колонии в Нарбонскую Галлию; однако в 106 г. он изменил свою политику и речью за передачу судов из рук всадников в руки сената снова завоевал себе его расположение. Далее до конца жизни Красс оставался на стороне консервативно-республиканской партии и умер в 91 г. Цицерон не находит слов, чтобы выразить свое восхищение Крассом: "Я считаю, - говорит он, - что никто не мог быть совершеннее Красса. В нем была глубокая серьезность и соединенное с серьезностью остроумие, изящное, красноречивое, не вульгарное; в рассуждениях объяснения его были изумительны; когда спорили о гражданском праве, когда говорили о справедливости и добре, он приводил изобилие доказательств и примеров... В истолковании, в определении, в выяснении правды никто не был тщательнее Красса" ("Брут", 38-39, 143-144). Именно Красса Цицерон делает проповедником своего тезиса о необходимости для оратора иметь широкий философский, научный и юридический кругозор. К сожалению, однако, мы можем судить о Крассе как ораторе лишь по отзывам о нем и по ничтожным фрагментам его речей.
В начале книги III диалога "Об ораторе" Цицерон выражает радость по поводу того, что Красс не дожил до войны между Суллой и Марием. Его собеседники по диалогу, Марк Антоний и Юлий Цезарь Страбон, бы-ли менее счастливы: они погибли в 87 и 86 гг. как активные противники Мария. Цицерон вспоминает о них с сожалением. Нельзя забывать, что диалог "Об ораторе" написан в 55 г., когда Цицерон был особенно яростно настроен и против последних отпрысков демократии, выродившихся в беззастенчивых демагогов, - в особенности против Клодия, - и против уже намечавшейся полной диктатуры одного из триумвиров, только что скрепивших в Луке свой в то время всесильный союз.
Другим крупнейшим оратором конца II и начала I. до н. э. был Марк Антоний (143-87 гг). Он начал свою карьеру почти так же, как Лициний Красс; обвинив консула Гнея Папирия Карбона, потерпевшего поражение на войне с кимврами, он довел его до самоубийства (в 113 г.) подобно тому, как Красс за шесть лет до этого погубил репутацию другого члена того же рода - Гая Папирия Карбона. Но если Красс имел основание заклеймить позором перебежчика Гая Карбона, то выступление Антония против побежденного полководца было только средством выдвинуться. В дальнейшей своей деятельности Антоний, как и Красс, не держался единой политической линии: так, выступив в 99 г. сторонником оптиматов против народного трибуна Тития и в защиту Мания Аквилия, жестоко по-давившего восстание рабов в Сицилии, Антоний в 94 г. защищал ненавистного сенату трибуна Норбана, бывшего его сверстником и личным приятелем. По-видимому, Марку Антонию ставилось это в випу, потому что Цицерон влагает в его уста ("Об ораторе", II, 48-49, 199 сл.) речь, в которой Антоний объясняет мотивы своего поведения и при этом совершенно беззастенчиво раскрывает свои приемы воздействия на слушателей. Сперва, используя горячий и бурный способ речи, он возбудил снова ненависть против побежденного и изгнанного консула, и горе тех, чьи родные погибли в битве с кимврами, а после этого "стал примешивать другой вид красноречия, мягкий и сдержанный, заступаясь за своего товарища, который по обычаю отцов должен был быть ему так же близок, как родные дети", и, наконец, стал умолять судей не причинять такого горя ему, "который всегда старался спасать даже чужих людей, а теперь не сможет спасти товарища", ему, который "просил всегда только за друзей, никогда ничего не прося для себя".
По этой речи, составленной Цицероном, несомненно в стиле Антония, сильно отличающемся от спокойных рассуждений, излагаемых Цицероном от лица Красса, видна характерная черта Антония: уменье использовать в любой момент то, что наиболее выгодно. В "Бруте" (37-38, 139-141) Цицерон говорит: "Антонию приходило в голову именно то, что в данном случае было особенно полезным и подходящим... Огромная память, ни одной минуты размышления...". Далее Цицерон восхваляет у Антония исключительное уменье владеть жестом, "полностью совпадающим со смыслом речи, движением руки, плеча, бедер, ударом ноги о землю, положением тела, уменьем взойти [на трибуну], всеми движениями и голосом, несколько глухим, но неутомимым".
Последний оратор, играющий значительную роль в диалоге "Об ораторе", - Юлий Цезарь Страбон, выведен как мастер шутки, "легкости и соли", которые он, по свидетельству Цицерона, ввел первый, между тем как до него у римских ораторов это было не принято (II, 23, 98).
Подробно охарактеризовав ораторов группы оптиматов и присоединив к ним как ученика только Сульпиция Руфа, ставшего впоследствии марианцем, Цицерон почти не упоминает об ораторах противоположного лагеря. Только консул Марций Филипп, столкновение которого с Крассом в сенате по поводу законов Ливия Друза Цицерон красочно описывает в начале книги III диалога "Об ораторе", удостоился его отзыва, как "человек пылкий, красноречивый, особенно сильный в сопротивлении". Но он ставит его всё же значительно ниже Красса и Антония ("Брут", 47, 173). Остальных ораторов демократического направления Цицерон упоминает вкратце, считая, что "из всех мятежников после Гракхов наиболее красноречивым был Луций Апулей Сатурнин" ("Брут", 62, 224). Совершенно ясно, что как ни ценен для нас очерк истории римского красноречия, данный Цицероном, он составлен согласно консервативным установкам, и оценки римских ораторов в нем безусловно односторонни и тенденциозны.
Подводя итог достижениям ораторского искусства до Цицерона, мы видим, что в постоянной борьбе как между политическими группировками, так и между судившимися сторонами (что часто совпадало) оно достигло уже очень высокого развития и к нему стали предъявляться требования, далеко выходившие за пределы чисто деловой практической программы Катона Старшего - "знай дело, а слова придут". От оратора уже требовалось и общее образование, и осведомленность в самых разных областях юриспруденции, и изворотливость, и серьезность, и шутливость, и красота в выборе и расстановке слов и в ритме речи, а также хороший голос, красивые движения и т. д. Удовлетворить всем этим требованиям было нелегко, и на приобретение нужных навыков приходилось затрачивать все больше и больше времени. Для того чтобы наглядно представить себе, каким образом Цицерону, судя по отзывам современников и последователей и по его богатейшему литературному наследству, удалось в полной мере удовлетворить всем этим разнообразным требованиям, надо вкратце познакомиться с той теоретически-практической выучкой, на почве которой выросло его искусство, т. е. с греческими школами азианизма и аттикизма, а также с теми отголосками обучения ораторскому делу, которые запечатлены в анонимном сочинении "К Геренпию" и в юношеском сочинении самого Цицерона "О подборе материала" (De inventione).


4. ОРАТОРЫ - СОВРЕМЕННИКИ ЦИЦЕРОНА

Так называемое азианское направление, возникшее в начале III в. до н. э. и получившее свое название от того, что преимущественно было распространено в Малой Азии, во времена Цицерона, по его свидетельству ("Брут", 95, 325), в свою очередь распалось на два течения: одно культивировало "рубленый стиль", короткие, звонкие фразы с однотипными, даже иногда рифмованными концовками; другое, напротив, стремилось к максимально патетическому, нередко темному и запутанному выражению мыслей, многословному и образному способу речи. Следы таких тенденций навсегда сохранились в речах самого Цицерона, который, однако, избрал для себя несколько эклектический, но более умеренный, стиль речи; этот стиль носил название "родосского", от известного ритора Аполлония, или Молона, открывшего на Родосе большую школу красноречия, слушателями которой были и Цицерон и Цезарь.
От многочисленных речей азианиста Гортензия до нас не дошло ничего. Цицерон характеризует его как человека, обладавшего исключительной памятью, и блестящего оратора, имевшего, однако, успех больше у молодежи и пока он сам был молод ("Брут", 92-97, 317-332).
К азианистам причисляют и Марка Антония (триумвира), от речей которого, впрочем, до нас ничего не дошло.
Направление аттикизма было диаметрально противоположно азианскому: его целью была только полная ясность речи и точность выражения мысли; своим образцом аттикисты избрали Лисия.
В "бескровности" и даже сухости Цицерон упрекает аттикиста Лициния Кальва (поэта, друга Катулла), признавая за ним "изысканность речи": "он разрабатывал тему научно и изящно, но он слишком вдумывался сам в себя, все время смотрел на себя со стороны и, боясь сказать что-либо грубое, становился совершенно бескровным" ("Брут", 82, 283). Его ценили любители, по на форуме он успеха не имел. Его принадлежность к неотерическому направлению в поэзии, культивировавшему изящество и изысканность тематики и формы, дает возможность думать, что характеристика Кальва у Цицерона верна.
Наиболее крупный из ораторов-аттикистов - Марк Юний Брут - Цицероном не охарактеризован. От речей Брута не сохранилось ничего. Интересное сведение мы находим у Квинтилиана (III, 6, 93): после убийства Клодия Брут, как и Цицерон, написал речь в защиту Мил она; но в то время как Цицерон оправдывал Милона необходимостью самозащиты, Брут требовал одобрения его поступка как патриотического подвига, выявляя этим крайний консерватизм своих убеждений.
Формальное понимание терминов "республика" и "диктатура" сделало в эпоху французской буржуазной революции из этого ярко выраженного аристократа-консерватора борца за свободу. Только советским историкам удалось раскрыть реакционную сущность римской "республиканской" доктрины эпохи Цицерона и Цезаря.
После краткой вспышки ораторских "битв" между Марком Антонием и Цицероном в 44 и 43 гг. ораторское искусство как политическая сила закончило свою жизнь. При новом всемогущем принцепсе ему осталось только узкое поле действия: это были залы риторических школ; о том, какие темы обсуждались там и в каких формах, дают представление "Контроверсии" Сенеки-отца.


5. ТЕОРИЯ ОРАТОРСКОГО ИСКУССТВА В ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ I В. ДО Н. Э. РИТОРИКА "К ГЕРЕННИЮ" И ТРАКТАТ ЦИЦЕРОНА "О ПОДБОРЕ МАТЕРИАЛА"

Деятельность крупнейших ораторов (Лициния Красса, Марка Антония и др.) развивалась в основном в последней четверти II в. до н. э. В начале I в. они стали один за другим сходить со сцены. Жестокие гражданские войны 80-х годов не были благоприятны для ораторских выступлений: политическая обстановка менялась слишком часто и слишком резко; высказывать открыто те или другие симпатии, побуждать к деятельности в том или ином направлении было небезопасно. Только Гортензию, старшему современнику Цицерона, многократно бывшему впоследствии его антагонистом, удалось создать себе имя. Однако изучение ораторского искусства и подготовка к карьере оратора не прекратились и в эти беспокойные годы: риторические школы продолжали свою работу; именно в эти годы получили свое прекрасное риторическое образование и Цицерон и Цезарь; от этих же лет до нас дошли первые пособия по теории ораторского искусства, которая до тех пор оставалась в Риме неразработанной. Цицерон в "Бруте" (44, 163) упоминает только о маленьком пособии по ораторскому искусству, составленном Марком Антонием, называет его "довольно сухой книжкой" (sane exilem libellum) и выражает сожаление, что ни он, ни тем более Красс - оратор философского направления, которому сочувствовал Цицерон, - не составили чего-нибудь более серьезного.
Поэтому для историка литературы чрезвычайно важно то обстоятельство, что до нас дошли два ранних сочинения по риторике - анонимный учебник, носящий название "К Гереннию" (Ad Herennium), и первое, юношеское сочинение Цицерона "О подборе материала" (De inventione). Это сочинение более целесообразно рассматривать не в связи с позднейшими крупными риторическими произведениями Цицерона, излагающими его собственные взгляды, а в связи с риторикой "К Гереннию", потому что оба эти сочинения, являясь, с одной стороны, изложением ходячей школьной системы, - что доказывается подчас буквальными совпадениями между ними, - с другой стороны, исходят из взглядов и установок, друг другу противоположных. Возможно, даже, что авторы их полемизируют друг с другом. Хотя не удалось установить, которое из них появилось раньше, но едва ли можно сомневаться в том, что они отделены друг от друга лишь небольшим промежутком времени.
Риторика "К Гереннию", включавшаяся обычно в собрание сочинений Цицерона, долгое время считалась одним из его ранних произведений наряду с трактатом "О подборе материала". Однако уже в конце XV в. возникли сомнения в авторстве Цицерона; попытки установить имя автора ни к чему не привели, кроме ряда гипотез, и в результате тщательного изучения как формы, так и содержания этого сочинения исследователи пришли только к тому бесспорному выводу, что автором его не мог быть Цицерон.
Главный интерес обоих сочинений заключается не в отдельных подразделениях, определениях и предписаниях, а в общих взглядах на ораторское искусство и на его источники.
Круг вопросов, рассматриваемых риторикой "К Гереннию", шире, чем тема сочинения Цицерона. Являясь пособием для изучающего риторику, она разделяется на четыре книги: первая дает краткое определение четырех основных понятий, лежащих в основе искусства речи, - подбор материала (inventio), расположение его (dispositio), форма выражения (elocutio) и использование памяти для приведения убедительных примеров (memoria) Сочинение Цицерона "О подборе материала" состоит из двух книг, рассматривающих те же вопросы, что и две первые книги риторики "К Гереннию", но подробнее; оно написано более изысканным языком. По своему содержанию и подходу к теме оно слабее, чем риторика "К Гереннию", что вполне понятно, если принять во внимание юный возраст автора; однако даже в этом сочинении стремление Цицерона к широкой эрудиции уже ясно заметно.
Цицерон с самых первых шагов показывает себя учеником и приверженцем греческих теоретиков и риторов. Он начинает с довольно длинного исторического и философского введения о происхождении красноречия, его отношения к государственной и общественной деятельности и его связи с философией. К своим взглядам Цицерон, по его заверению, пришел "после долгих и глубоких размышлений" ("О подборе материала", I, 1, 1). Однако не забудем, что Цицерону было тогда никак не больше 20 лет. Впрочем, изложенных здесь взглядов Цицерон придерживался действительно во всей своей дальнейшей деятельности. "Одна только мудрость, - говорит он, - без красноречия мало приносит пользы государству, красноречие же без мудрости может часто повредить, пользы же не приносит никогда" (там же).
Свое знакомство с греческой риторикой философского направления, т. е. аристотелевской школы, Цицерон показывает и в следующих словах: "Имеются и другие правила подразделения [материала], правила, которые не относятся собственно к ораторскому искусству; они применяются в философии, откуда я и перенес сюда все, что мне показалось полезным. В прочих руководствах... я ничего такого не нашел" (I, 23, 33) Еще более открыто говорит Цицерон о компилятивном характере своей работы в начале II книги того же сочинения. Начав с анекдота о том, как знаменитый Зевксид, задумав изобразить идеальную красоту Елены, выбрал пять красавиц из города Кротона, где женщины славились красотой, и соединил их черты, Цицерон ставит себе такую же задачу - объединить в своей работе все лучшее, что сделано до него: "Решив написать об искусстве речи, мы не поставили перед собой единого образца, все части которого мы должны были бы воспроизвести во чтобы то ни стало; но, собрав всех писателей вместе, мы выбрали из них те предписания, которые у каждого, как нам казалось, были наилучшими, и из всех умов извлекли все лучшее" (II, 2, 4). Далее, Цицерон жалуется на то, что очень трудно охватить такое огромное количество материала, ссылается на Аристотеля и Исократа и говорит о различных направлениях риторических школ, подразумевая конечно здесь греческие, а не латинские сочинения. Чрезвычайно характерен для Цицерона и тот принцип, которому, по его словам, он намерен следовать в своей работе: "Мы будем говорить, ничего не утверждая категорически, а как бы ища и сомневаясь, чтобы, погнавшись за малым преимуществом краткого и сжатого удобопонятного изложения, мы не упустили самого важного. Мы не хотим высказываться в пользу какого-либо взгляда слишком легкомысленно и необдуманно. Этому правилу мы будем тщательно следовать по возможности и в данном случае и во всей жизни (II, 3, 10). Таким образом, с первых шагов своей литературной деятельности Цицерон сознательно становится эклектиком, стремящимся примирить самые разнообразные взгляды и течения; следовал он этому принципу и позже как в ораторском искусстве, избрав промежуточный путь между изощренностью азианизма и сухостью аттикизма, так и в философии.
В подборе примеров Цицерон еще не самостоятелен: в огромном большинстве случаев он берет их из греческой мифологии и истории, т. е., очевидно, из греческих источников; римским материалом он пользуется редко. Излюбленным же его примером из римской истории является вопрос, имел ли право последний из Горациев убить свою сестру за то, что она оплакивала Куриация, своего жениха, но врага Рима.
С литературной стороны руководство "О подборе материала" стоит еще не высоко; оно местами довольно сухо излагает многочисленные подразделения и терминологические тонкости. Есть, однако, занимательные "казусы" (о том, кто "покинул корабль", - II 51, 153; о шуточной беседе Аспазии с Ксенофонтом и его женой - I, 31, 51 сл.); есть уже и излюбленный в дальнейшем прием цицероновской антитезы (например, II, 3, 9. II, 59, 178).
В последующие годы Цицерон неодобрительно отзывался о своем юношеском произведении. В начале трактата "Об ораторе" он так обращается к брату Квинту: "Когда мы были детьми и подростками, то в наших писаниях много попадалось едва только намеченного и недоделанного, что недостойно моего нынешнего возраста и опыта, вынесенного мною из ведения столь многих важных дел: поэтому ты, как ты часто говорил мне, хотел бы, чтобы я на эту же тему высказал что-нибудь в более гладкой и совершенной форме" (I, 2, 5).
Иной характер, чем сочинение юного Цицерона, носит риторика "К Гереннию"; она значительно суше; ее правила и определения сформулированы сжато. Установка автора ясна с первых же слов: в противоположность Цицерону, он - противник греческой риторики и ее философских рассуждений. В введении, адресованном к Гереннию, автор пишет: "Уменье говорить и изящество речи приносят немалый плод, если они управляются правильным размышлением и сдержанной умеренностью души. Поэтому мы опустили все то, что греческие писатели в их пустой заносчивости выдают за свое. Ибо они, чтобы не показалось, что они знают весьма мало, привлекли и то, что вовсе к делу не относилось, чтобы искусство это казалось более трудным для постижения; мы же взяли только то, что казалось нам относящимся к искусству речи. Мы ведь взялись за эту работу, побуждаемые не жаждой славы или надеждой на успех, как другие, но чтобы нашим усердием укрепить твою волю. Поэтому, чтобы не затягивать своей речи, начнем говорить о самом деле" ("К Гереннию", I, 1, 1). Под рассуждениями, не имеющими отношения к делу, возможно, подразумеваются обычные введения в риторику, с какого начинает и Цицерон (о происхождении и пользе красноречия и т. п.).
Борьба против греков, считавшихся непревзойденными мастерами риторики, ведется автором и далее. В конце книги III, после очень интересных рассуждений о природе памяти и средствах развития и обострения ее (§ 28-38), основанных, несомненно, на вполне реальных психологических наблюдениях, автор переходит к использованию художественных образов (imagines) в речи, имеющих целью произвести впечатление на слушателей, и возражает против необходимости иметь готовый "арсенал" таких образов. "Я знаю, - пишет он, - что многие греки, писавшие о памяти, составили списки образов для многих слов, чтобы те, кто хочет обучать, имели их готовыми и не тратили труда на подыскание их. Но мы по многим причинам не одобряем этих соображений: во-первых, потому, что при неисчислимом множестве слов смешно подбирать образы для какой-нибудь тысячи слов. Какую ничтожную ценность могут иметь они, если из бесконечного числа слов нам надо будет запоминать то одно, то другое? Далее, почему мы хотим отучить человека от прилежания, чтобы он не сам искал, а мы бы всё передавали ему в готовом виде? Кроме того, на разных людей производят впечатление различные сравнения... Поэтому каждому следует самому подбирать образы для своей цели. Наконец, дело преподавателя - научить, каким образом следует что-либо искать; его дело - приводить в качестве примера, чтобы вопрос стал яснее, то одно, то другое, а вовсе не всё, что относится к данной теме. Так же, как во всяком деле, теоретические предписания (artis praeceptio) бесполезны без величайшего упорства в упражнении, тем более при [развитии] памяти теория ничего не стоит, если она не подкрепляется прилежанием, усердием, трудом" (III, 23-24, §§38-40).
Уже в этом подчеркивании необходимости практических упражнений заключается протест против философской подготовки, за которую вступается Цицерон. Однако наиболее резкое опровержение вызывает со стороны автора риторики "К Гереннию" греческая система подбора примеров (exempla), который, подобно сравнениям и образам, в риторических школах имелись на любой случай целые вороха. Именно эта форма пользования готовым материалом, по мнению автора, особенно недостойна хорошего оратора. Он посвящает этому вопросу подробный экскурс в начале IV книги и придает ему настолько большое значение, что считает нужным изложить и серьезно раскритиковать все аргументы своих противников. "В тех случаях, - говорит он, - когда по ходу дела необходимы примеры, мы использовали свои собственные примеры и сделали это вопреки обычаю тех греков, которые писали на эту тему" (IV, 1, 1). Он издевается над теми, кто утверждает, что приводить примеры от себя, когда были великие поэты и ораторы, является признаком излишней самоуверенности (ср. IV, 2, 4 и 6, 9).
Автор недаром придает такое большое значение нахождению примеров: он сам большой мастер этого дела. Примеры, приводимые им, по меткости и ясности намного превосходят примеры, приводимые Цицероном даже в его поздних, совершеннейших риторических сочинениях. Наиболее же интересной чертой этого собрания примеров в IV книге риторики "К Гереннию" является их определенная политическая направленность демократического характера, правда, достаточно искусно замаскированная большим числом индифферентных примеров, но все же ясно заметная при последовательном чтении. Приведем наиболее яркие из этих примеров.
§ 22. "Обращаюсь к тебе, [Сципион] Африканский, чье имя даже после смерти является блеском и красой государства. Твои знаменитейшие внуки [Гракхи] своею кровью напоили жестокосердие своих врагов".
§ 31. "Тиберию Гракху, взявшемуся за управление государством, позорное убийство помешало продолжать его дело. Гая Гракха постигла подобная же гибель, вырвавшая этого мужа, более всех любившего родину, из лона государства. Сатурнина, излишне доверчивого, подлость злодеев с помощью преступления лишила жизни. Твоя кровь, Друз, обрызгала стены дома и лицо твоего отца. Сульпиция, которому еще недавно предоставляли всё, что угодно, через малый срок лишили не только жизни, но даже погребения".
§ 66. "Если бы теперь воскрес знаменитый Л. Брут и встал здесь перед вами, разве не сказал бы он вам; "Я изгнал царей, а вы ввели к себе тираннов; я создал свободу, которой не было, а вы ее, уже созданную, не хотите сохранить; я освободил родину, рискуя своей жизнью, а вы не заботитесь о том, чтобы быть свободными, хотя вам не грозит никакая опасность".
К концу сочинения автор приберег самые яркие примеры. В § 67 он дает сжатую сильную сентенцию: "Не полагайся слишком, Сатурнин, на благосклонность народа: Гракхи лежат неотмщенными"; наконец, в предпоследнем параграфе своей книги (§ 68) он приводит как пример наглядного драматического повествования довольно длинный рассказ о гибели Тиберия Гракха, в котором его убийца, Сципион Назика, описан в таких красках: "Преисполненный преступных намерений и злобных мыслей, он выбегает из Храма Юпитера: весь в поту, с горящими глазами, волосы дыбом, в измятой тоге, он бежит всё скорее, со многими спутниками...". После же убийства, "обрызганный кровью храбрейшего мужа, оглядываясь вокруг, как будто совершил величайший подвиг и радостно приветствуя своей преступной рукой поздравляющих его людей, он скрылся в храме Юпитера". Этот пример служит как бы заключением всей книги; именно он должен был особенно ярко запечатлеться в памяти ученика (или учеников). Но не только этот пример, а и слова (IV, 56, 69), подводящие еще раз итог содержанию всего сочинения, тоже скрывают в себе своеобразный намек, совсем не похожий на установку цицероновских сочинений. Автор противопоставляет себя и своего ученика тем, кто-либо недостаточно упражняется практически, либо не уверен в себе, либо не знает, каким путем идти. "Всех этих трудностей для нас не существует, - пишет он, - нас связывает дружба... мы верим в себя, потому что мы уже кое-чего достигли и потому, что есть нечто лучшее, к чему мы более упорно стремимся в жизни, так что даже если мы на ораторском поприще [in dicendo] не достигнем того, чего хотим, то нам будет недоставать лишь малой части для полноценнейшей жизни" [vitae perfectissimae].
Это патетическое заключение сухого учебного пособия по риторике невольно вызывает вопрос: что же то "лучшее, к чему мы стремимся", и кто же эти "мы", т. е. в каких кругах создана риторика "К Гереннию"? Наиболее вероятным ответом представляется следующий: риторика "К Гереннию" есть продукт именно тех "латинских" учителей красноречия, о которых так презрительно и враждебно говорит Цицерон устами Лициния Красса в трактате "Об ораторе". Вернее всего, она либо принадлежит Плотию Галлу, другу Мария, имевшему латинскую риторическую школу, или кому-то из воспитанников этой школы. Если принять это предположение, то многие особенности этого сочинения становятся понятны: оппозиция против греков и греческой пауки и философии была вполне закономерна среди приверженцев Мария, которому и самому греческая образованность была совершенно чужда; отсюда возникло стремление латинизировать всю греческую терминологию, что и сделано автором риторики "К Гереннию" очень удачно. Далее, для приверженца демократии риторика не является "искусством для искусства", он знает "то лучшее, к чему мы горячо стремимся в пашей жизни", - это борьба за права народа; если часто ораторские успехи даже и будут недостаточны, то это не уничтожит основной цели жизни - политической борьбы. Этим же объясняется особая тенденция в подборе примеров. Все эти разрозненные черты данного сочинения смыкаются в одно целое и дают полную картину тенденций латинского направления в риторике и полемики его с направлением греческим.
Относительно времени составления риторики "К Гереннию" точных данных пот; высказывались предположения, что она написана между 87 и 83 гг. во время господства марианцев в Италии. Однако, возможно, что тогда автор говорил бы более открыто. Может быть, ее следовало бы отнести к более раннему периоду, когда борьба между оптиматами и популярами велась еще не в самых резких формах, а именно - к концу 90-х или началу 80-х годов, когда латинские школы риторики то закрывались (декретом Красса в 92 г.), то снова возрождались. Именно в этот период вполне естественной является несколько маскированная, но понятная для посвященных демократическая тенденция той школы, где, по словам Красса "учили дерзости". Приведенные выше примеры из IV книги "К Гереннию", вероятно, на взгляд Красса, и были такими образцами "дерзости". Не раз в примерах высказывается и осуждение бесчеловечного метода войны и обращения с союзниками и покоренными народами; например, очень интересен длинный рассказ о жестоком и жадном полководце, имя которого не названо, но, вероятно, было известно.
Надо обратить внимание еще на одну стилистическую черту риторики "К Гереннию". Автор ее охотно пользуется в примерах изречениями, носящими характер поговорок, "летучих слов": "Проявляй себя миролюбивым по отношению к врагам, по отношению же к друзьям беспощадным" (IV, 45, 58); "Если собаки станут выполнять обязанности волков, чьей же защите мы доверим стада?" (IV, 34, 46); "Стихотворение есть говорящая картина, картина - молчаливое стихотворение" (IV, 28, 39). Очень хороши, к сожалению не поддающиеся переводу, примеры игры слов[1].
Из разобранных нами двух памятников ранней латинской риторики сочинение "К Гереннию" своей самобытностью, ясностью и оригинальностью стоит выше, чем сочинение Цицерона "О подборе материала", что вполне естественно. Слава Цицерона, как образцового оратора, еще ожидала его через много лет; по и его позднейшие, блестящие произведения носят совершенно иной характер, чем риторика "К Герепнию", этот оригинальный памятник недолго существовавших, но пропитанных демократическим боевым духом, латинских риторических школ.


[1] Например: «Deligere oportet, quem velis diligere»; «Hic sibi possei temperare, nisi amore mallet obtemperare» (IV, 21, 28). «Veniam ad vos, si mihi senatus det veniam»; «Nam amare iueundum sit, si curetur, ne quid insit amari» (IV, 14, 21).

Глава XVI ЦИЦЕРОН

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.

1. ОСНОВНЫЕ СВЕДЕНИЯ О ЦИЦЕРОНЕ

Марк Туллий Цицерон (Marcus Tullius Cicero) происходил из всаднического рода Туллиев, ничем особенным себя в истории не проявившего. Сам Цицерон не раз называл себя "homo novus" и подчеркивал, что он по своему происхождению не имеет никакого отношения к аристократическому роду, носившему то же имя Туллиев.
Отец Цицерона имел небольшое имение в Арпине, где и родились его два сына, Марк в 106 г. до н. э. и Квинт в 100 г.
Цицерон прожил около 63 лет (до декабря 43 г.). В противоположность биографиям многих других римских писателей, его биография известна настолько хорошо, что ее можно изложить с полной точностью по годам, а иногда даже по месяцам. Она теснейшим образом связана с политической историей Рима I в. до н. э. и поэтому ее для более удобного обозрения следует разделить на несколько периодов, причем переломные моменты в общественной жизни являются такими же и для биографии Цицерона. Таких периодов в жизни Цицерона можно насчитать семь.
I. 106-76 гг. Детство, юность, начало ораторской деятельности и годы ученья в Греции до возвращения в Рим после смерти Суллы.
II. 75-67 гг. Квестура, эдилитет, процесс Верреса.
III. 66-59 гг. Вступление на чисто политическую арену; претура, консульство, победа над Катилиной, борьба с Клодием.
IV. 58-50 гг. Изгнание, возвращение в Рим, неопределенная позиция между триумвирами и сенатом, проконсульство в Киликии.
V. 49-47 гг. Гражданская война, отъезд в Грецию с Помпеем. возвращение в Италию, год в Брупдисии, возвращение в Рим.
VI. 46-44 гг. Под диктатурой Цезаря в Риме.
VII. Март 44 г. - декабрь 43 г. Убийство Цезаря. Связь Цицерона с Брутом и Кассием после мартовских ид. Борьба против Марка Антония. Отношения с Октавианом. Второй триумвират. Проскрипции. Смерть Цицерона.
Изменения в государственной жизни и в личной судьбе Цицерона, связанные с границами перечисленных периодов, чрезвычайно ярко отражаются и на характере его политических выступлений и на всем содержании литературных произведений и его обширной переписки.
Литературное наследство, дошедшее до пас от Цицерона, чрезвычайно богато, несмотря на то, что многие произведения его не сохранились или имеются только в незначительных фрагментах. Число дошедших до нас сочинений Цицерона во много раз превышает количество сочинений, которые в отдельности сохранились от всех известных нам как римских, так и греческих писателей. Это литературное наследство охватывает:
1. Пятьдесят восемь речей, политических и судебных (по делам уголовным и гражданским); первая речь была произнесена в 81 г., последняя в 43 г.
2. Огромная переписка, а именно: 397 писем к ближайшему другу Цицерона, Титу Помпонию Аттику, 28 к брату Квинту, 23 к Марку Бруту, 421 к разным лицам; первые письма, дошедшие до нас, датированы 68 г., основная же масса писем относится уже ко времени после консульства, т. е. после 63 г.
3. Двенадцать философских произведений, из которых но все дошли в полном виде; два из этих произведении ("О государство" и "О законах") написаны в 53 и 52 гг., во время некоторых колебаний Цицерона между сенатом и триумвирами, большинство остальных - в 46 и 45 гг., в годы диктатуры Цезаря, когда Цицерон поневоле отошел от государственной деятельности, и последнее ("Об обязанностях") -в 44 г.
4. Семь трактатов по риторике: первый "О подборе материала" (De inventione) является юношеским произведением; он написан не позже 86 г. Большой трактат "Об ораторе" (55 г.) и трактаты "Брут" (с более поздним подзаголовком "О знаменитых ораторах" - 47 г.) и "Оратор" (46 г.) представляют собой изложение всего ораторского опыта самого Цицерона. "Брут", кроме того, дает ценнейший исторический очерк развития римского красноречия. Имеются еще три небольших сочинения "Тоника", "Подразделения речей" и "О лучшем роде ораторов".
Помимо этих, полностью или почти полностью сохранившихся произведений, до нас дошли фрагменты многих речей и некоторые стихи из поэтических произведений Цицерона, приводимые им в различных позднейших сочинениях. Поэтических произведений Цицерон, по-видимому, написал немного: в ранней юности (в 91-90 гг.) он сочинил поэмы "О Главке Понтийском" и "О Марии", который был, как и Цицерон, уроженцем Арпина, тогда же перевел с греческого астрономическую поэму Арата "Явления" (Φαινόμενα), а в 60 г., опьяненный своим успехом в борьбе с Катилиной, сочинил поэму "О своем консульстве", которую Аттик перевел на греческий язык. Судя но сохранившимся отрывкам, поэтический талант Цицерона был незначителен и ни в какой мере не мог идти в сравнение с его исключительным владением речью художественной прозы.


2. БИОГРАФИЯ И ПРОИЗВЕДЕНИЯ ЦИЦЕРОНА (ПО ПЕРИОДАМ)

I период
Детство Цицерона прошло в отцовском поместье в Арпине. Это поместье осталось и впоследствии во владении братьев. Отец Цицерона, желая дать хорошее воспитание своим сыновьям, переехал с ними в Рим, когда они были еще подростками. Цицерон имел возможность в очень юном возрасте слушать знаменитых в то время ораторов Лициния Красса и Марка Антония, и учиться у них, пользоваться литературными советами поэта Архия и знакомиться с философией у эпикурейца Федра и стоика Диодота. С 15 лет допущенный на форум, по получении toga virilis, он рано приступил к изучению гражданского права под руководством авгура Муция Сцеволы и его двоюродного брата, известного юриста, носившего то же имя. Одновременно он продолжал заниматься философией под руководством Филона, последователя Новой Академии, и риторикой у известного родосского учителя Молопа, находившегося в это время в Риме; уже тогда внешняя сторона ораторского искусства привлекала его внимание, и он работал над ней под руководством актеров Эзопа и Росция. Надо отметить, что всем этим мирным занятиям Цицерон предавался в то время, когда вся Италия пылала в опте гражданской войны между Марием и Суллой: в 91 г., когда Цицерон получил toga virilis, был убит Ливий Друз и вспыхнула союзническая война, в 88 г. Сулла стал консулом, в 87, после его отъезда на войну с Митридатом, Рим был взят Марием и Цинной, и до 82 г. в Риме и в Италии господствовали демократические группировки; в 82 г. началась диктатура Суллы с ее страшными проскрипциями. Во всей этой борьбе партий Цицерон, находившийся всё время в Риме, - за исключением краткой военной службы в войске Помпея Страбона, отца Гнея Помпея, - никакого участия не принимал и, по-видимому, особенно далеко держался от марианцев, так как даже его поэма о Марии никогда впоследствии не ставилась ему в вину приверженцами аристократии.
Но лишь с 81 г. (25 лет от роду) он решился на публичные выступления, сперва по гражданскому делу некоего Публия Квинкция, потом по уголовному процессу Росция, обвинявшегося в отцеубийстве. В своих речах на этих процессах Цицерон несколько раз затрагивал, конечно, не самого Суллу, но лиц, которым он оказывал покровительство; эти речи принято считать доказательством демократических тенденций Цицерона в этот период его жизни. Однако анализ речей не подтверждает этого; тем не менее отттт, по-видимому, вызвали недовольство Суллы. После еще одного выступления в процессе, где его противником был известный оратор Котта, Цицерон решил уехать из Рима и отправился в Грецию пополнять свое риторическое и философское образование. За два года, проведенные им в Греции, он успел побывать в Афинах, где слушал знаменитого в то время философа-эклектика Антиоха Аскалонского, потом объездил ряд малоазийских городов и довольно долго пробыл на Родосе у своего прежнего учителя Молона; там, по-видимому, он и выработал для себя тот особый тип красноречия, который составил его сл$ву, - речь, избегающую сухости чистых аттикистов и бессодержательной звонкости азиаиизма, по стремящуюся заимствовать у представителей обоих направлений их лучшие черты - точность выражения мысли у одних и красоту формы у других.
Пока Цицерон путешествовал по Востоку, Сулла снял с себя диктаторские полномочия и вскоре умер. В 77 г. Цицерон вернулся в Рим, женился на Теренций и в 75 г., 31 года от роду, начал свою государственную службу. Годы ученья кончились.
Как видно из всего сказанного, Цицерон вступил на государственное поприще, имея серьезную подготовку: те основные отрасли знания, которые были необходимы для оратора, - риторика и право, - изучались им почти с детства; за философию он взялся тоже очень рано; к этому он прибавил еще изучение греческой литературы; в 16 лет он перевел поэму Арата, в 32 года - "Домострой" (Οἰκονομικός) Ксенофонта и несколько диалогов Платона. Все это свидетельствует о его прекрасном знании греческого языка. По данным его биографии видно, что Цицерон унаследовал от отца довольно значительное состояние, позволившее ему безбедно прожить два года в Греции и завершить свое образование, что стоило недешево. Однако не исключена возможность, что первые процессы, проведенные Цицероном, не только сблизили его с некоторыми влиятельными лицами, но и доставили ему материальные средства.

II период
Свою государственную карьеру Цицерон начал, согласно обычаю, в качестве квестора в Сицилии, где ему удалось показать себя с наилучшей стороны. Должность квестора требовала личной честности и уменья обходиться с людьми; и тем, и другим Цицерон обладал в полной мере и оставил по себе добрую память у жителей Сицилии. Поэтому, когда после его отъезда в Сицилию прибыл пропретор Веррес и повел себя совершенно иначе, чем Цицерон, но так, как нередко вели себя римские магистраты, - правда, большей частью в провинциях, более далеких от Рима, чем Сицилия, - население, возмущенное грабительским управлением Верреса, его распущенностью и жестокостью, послало в Рим к Цицерону ходатаев просить помощи и защиты. Полномочия Верреса, продленные им сверх законного срока, истекали, и его можно было привлечь к ответственности. Цицерон взялся за это дело очень горячо, вероятно, отчасти из желания помочь населению, отчасти предвидя, что победа в таком процессе доставит ему громкую славу; а на победу можно было рассчитывать, так как преступления Верреса превосходили всякую меру. Тем не менее сторонники Верреса приложили немало усилий к тому, чтобы обвинителем его был назначен не Цицерон, а более расположенный к Верресу Цецилий. Цицерону, который собрал уже огромный обвинительный материал и подготовил ряд выступлений по разным пунктам обвинения, пришлось отстаивать свое право на роль обвинителя в особой речи, произносившейся еще до самого разбирательства и носившей специальное название "дивинации" (divinatio). Это ему удалось, и уже после первой речи (Actio prima) Веррес счел сам свое положение безнадежным и удалился в изгнание добровольно, по совету своего защитника Гортензия. Остальные пять обвинительных речей Цицерону произнести не пришлось; он издал их для читателей вместе с двумя произнесенными. Эти шесть речей вместе с вводной "дивинацией" являются первым крупным памятником. литературного таланта Цицерона.
Во время процесса Верреса, происходившего в 70 г., Цицерон был эдилом (через нормальный срок после квестуры); но обычаю, он устроил игры, но довольно скромные, так что благосклонность избирателей к нему, проявившаяся как при избрании его претором на 66 г., так и впоследствии при избрании в консулы, основана больше на его возросшей известности после процесса Верреса и его всадническом происхождении, чем на особых средствах угождения римской толпе, к каковым принадлежало устройство роскошных игр. В годы между квестурой и эдилитетом и между эдилитетом и претурой он продолжал выступать в качестве судебного оратора; из речей этого периода до нас дошла полностью только речь по гражданскому делу некоего Цецины и ряд фрагментов из других речей (за Фонтея, за Оппия).
От этого же периода сохранилось восемь писем к Аттику, касающихся почти исключительно семейных дел и устройства виллы в Тускуле, которую Цицерон впоследствии любил больше всех других своих поместий. Никаких упоминаний о процессе Верреса в них нет.
Как видно из всего сказанного, до 66 г. Цицерон не играл видной политической роли. Подобно тому как бури гражданской войны нимало не отразились на произведениях его молодых лет, так и в речах о Верресе имеются лишь беглые упоминания о войне с Серторием, о восстании Спартака и об опасности, угрожавшей Риму со стороны огромных полчищ гладиаторов и рабов; это тем более характерно для Цицерона, что восстание Спартака закончилось трагическим поражением как раз в том году (71 г.), когда Цицерон был особенно занят сицилийскими делами, готовясь к процессу Ворреса. Ясно, что Цицерон сознательно избегал каких бы то ни было решительных политических высказываний, внимательно присматриваясь к политической обстановке. А эта обстановка все больше выдвигала на первый план одного деятеля - Помпея, который победил Сертория, гладиаторов и пиратов. Именно выступлением в пользу Помпея, отличного полководца, но недальновидного политика, Цицерон сделал решительный шаг уже на чисто политической почве.

III период
Первая чисто политическая речь Цицерона была вызвана предложением народного трибуна Манилия о предоставлении Помпею неограниченного командования в войне с Митридатом. Так как утверждение Помпея в таких правах было связано со смещением крупного военачальника из аристократов - Лукулла, который воевал на Востоке с переменной удачей и вел дела основательно, но не так быстро, как это, казалось, мог вести Помпей, то сенат долго колебался, прежде чем принять предложение Манилия, опасаясь личного усиления Помпея. Всадники же, спешившие возможно скорее извлечь доходы из восточных провинций, разоряемых войной, настаивали на скорейшем прекращении войны. Цицерон примкнул к Манилию и тем самым связал свою судьбу не с чисто аристократической частью сената, которая была ему, как и Цомпею, по существу чужда, а с мощным возвышавшимся "временщиком", поддерживаемым всадниками и городским населением Рима. Этим он обеспечил себе успех на консульских выборах, к которым он вел подготовку в течение двух лет (65 и 64 гг.) и на которых блестяще, прошел благодаря тому, что сенат согласился на выбор этого homo novus, предвидя худшую опасность от Катилины и его сторонников, выступавших уже не раз с угрозами и даже организовавших уже свой так называемый "первый", неудавшийся заговор.
Став консулом, Цицерон заговорил более ясным политическим языком как защитник всех имущих от неимущих, к какому бы сословию они ни принадлежали и каких бы претензий ни предъявляли: он с равным жаром выступил и против земельных законов Рулла о наделении беднейших граждан землей, и против обедневших отпрысков аристократических родов, поддерживавших Катилину. В обоих случаях основная часть сената пришла к нему на помощь, оценив его энергичную защиту "устоев"; законопроекты Рулла были, насколько известно, взяты обратно самим автором их; Катилина покинул Рим, его сторонники были казнены в последний месяц консульства Цицерона (декабрь 63 г.). Цицерон занимал в это время позицию оптиматов, которую он старается представить как "согласие всех благонамеренных" (consensus bonorum omnium). За эту позицию Цицерону скоро пришлось поплатиться. Уже в момент, когда истек срок его консульских полномочий, народный трибун Метелл не разрешил ему произнести речь перед народом как человеку, казнившему римских граждан без суда. Оппозиция против Цицерона еще усилилась, после того как ее возглавил Клодий. Со стороны Помпея, отсутствовавшего во время заговора Каталины, Цицерон никакой поддержки не получил; стремившийся уже в это время к консульству Цезарь, о связях которого с Катилиной ходили упорные слухи, тоже едва ли был склонен защищать Цицерона. Тем не менее, когда в 60 г. будущие соперники, привлекши к себе еще и богатейшего человека в Риме, Красса, заключили первый триумвират, они сделали Цицерону несколько лестных предложений в расчете на ту выгоду, какую они могли извлечь из его ораторского таланта. Но Цицерон в триумвирах увидел призрак неограниченного единовластия, того, к чему он всю жизнь относился отрицательно. Он отказался от всех предложений, уехал в свои поместья и попытался опять стать вне политической борьбы; но после его консульства это было уже невозможно. Клодий, раздраженный отношением Цицерона к себе во время своего процесса (61 г.), стал все резче выступать против него. Цезарю, ставшему консулом на 59 г., удалось провести в сенате законы, очень близкие к проектам Рулла, отвергнутым Цицероном, и в начале 58 г., в консульство Габиния и Пизона, был принят декрет об изгнании Цицерона из Рима. Цицерон заранее выехал из города, и, не дожидаясь принятия декрета, отправился в Грецию, в Фессалоники; его дом в Риме был разрушен и большая часть имущества конфискована.
К этому периоду жпзпп Цицерона относится ряд его наиболее знаменитых политических речей - речь "О законе Манилия" (другое название "О полномочиях Гнея Помпея" - 66 г.), три речи "Об аграрном законе" (начало 63 г.), речь "В защиту Гая Рабирия" и четыре речи "Против Катилины" (конец 63 г.) ; помимо этого, имеются чрезвычайно интересная речь по уголовному делу Клуенция и речи по государственным и гражданским делам: за Мурену, обвинявшегося в подкупе избирателей, за Корнелия Суллу (племянника диктатора), обвинявшегося в участии в заговоре Катилины, за поэта Архия по вопросу о римском гражданстве и за Луция Валерия Флакка по делу о взятках; имеются также фрагменты еще нескольких речей.
Переписка Цицерона за этот период в высшей степени интересна: процесс Клодия, политическая борьба между всадниками, сенаторами, откупщиками - все это живейшим образом отражено в его письмах.

IV период
Свое изгнание Цицерон переносил чрезвычайно тяжело; его письма из Греции полны жалоб и упреков судьбе. В изгнании ему пришлось пробыть около 17 месяцев. Друзья Цицерона в Риме, преимущественно из сенатской аристократии, особенно консул Лентул Спинтер и Тит Анний Милон, сумели добиться декрета о его возвращении, несмотря на противодействие приверженцев Клодия. Первое время жалобы Цицерона носили более личный характер: дом Цицерона в его отсутствие был частично разрушен Клодием, частично перестроен в "Храм Свободы", и потребовалось немало хлопот, чтобы вернуть его, для чего нужна была особая санкция жреческой коллегии. Управление поместьями за время изгнания расстроилось, денег не хватало. В августе 57 г. Цицерону, однако, было разрешено вернуться в Италию, куда он и прибыл в начале сентября. Там его сперва ожидала большая радость: ого путь от Брундисия до Рима обратился почти в триумфальное шествие. В самом Риме, впрочем, после первых торжественных приемов в комициях и сенате и благодарственных речей Цицерона здесь и там, начались немалые неприятности. За время его отсутствия борьба между враждебными группировками еще более обострилась и из сословных прений, державшихся еще в некоторых рамках законности, перешла в форму анархических уличных столкновений между вооруженными отрядами, которыми на левом крыле руководил Клодий, на правом - тот Милотт, который настаивал на возвращении Цицерона, явно желая использовать его авторитет и ораторский талант. Цицерон примкнул к правому крылу; о consensus bonorum omnium уже не могло быть и речи. Ему не удалось занять сколько-нибудь значительного места в политической жизни. В 57 г. стали намечаться разногласия между Цезарем и Помпеем, и Цицерон решился на выступление против внесенного в сенат проекта Цезаря о разделе капуанских земель. Выступление оказалось неудачным - в 56 г. на съезде в Лукке триумвиры снова закрепили свой союз; Цицерону пришлось заглаживать свой неосторожный поступок речью "О консульских провинциях", в которой он должен был ратовать за предоставление Цезарю полномочий в Галлии еще на 5 лет, и любезной перепиской с Цезарем, но выражению Саллюстия, "стремившимся к обладанию мощным войском и великой славой" в Галлии.
С 54 г. политическая обстановка стала еще сложнее; отношения между триумвирами стали быстро ухудшаться после смерти Юлии, дочери Цезаря и жены Помпея, и гибели Красса в 53 г. в неудачном и позорном для римлян парфянском походе. В 52 г. в уличной схватке погиб Клодий, и в преднамеренном убийстве его был обвинен Милон, которого волей-неволей пришлось защищать Цицерону, между тем как Помпей, бывший в это время консулом, вооруженными силами наводил порядок в городе и окружил стражей сенат. Милон был вынужден удалиться в изгнание, с трудом спасшись от самосуда толпы. И Помпею и Цицерону пришлось все теснее связывать свою судьбу с сенатом. Положение было настолько напряженным, что Цицерон, по-видимому, довольно охотно принял назначение проконсулом в Киликию с половины 51 до конца 50 г., где он, как всегда, когда ему не приходилось вести высокой политики, исполнял свои обязанности честно и толково и даже проявил некоторые стратегические способности в пограничных схватках. В Рим он вернулся в январе 49 г., за два месяца до начала гражданской войны. Отношения между Цезарем и Помпеем были уже крайне натянутыми, и гроза приближалась.
От этого периода деятельности Цицерона, как и от предыдущего, дошел ряд крупных речей и много фрагментов. Однако серьезное политическое значение имеют только речи "О консульских провинциях", отчасти "Против Ватиния", креатуры Цезаря, и "За Милона"; остальные речи, в защиту Сестия, Целия, Бальба, Рабирия Постума и Гнея Планция, носят скорее частный характер. Чем тоньше становится литературная обработка речей, тем менее глубоко их содержание. Зато в эти же годы Цицерон, пытавшийся утешить себя в потере политической роли, впервые выступает с серьезными литературными трудами. В 55 г., после неудачного выступления против проекта Цезаря, он занят своим большим сочинением по теории речи - "Об ораторе", где с исключительным искусством, полнотой и ясностью излагает теорию красноречия и различные взгляды на него, которые он высказывает от лица крупнейших ораторов предыдущего поколения (Красса, Марка Антония, Катула и др.) Однако занятия теорией речи, по-видимому, не удовлетворили Цицерона, и, отстраненный от реальной политики, он обратился к политическим теориям и написал, в подражание Платону, два больших диалога "О государстве" и "О законах", в которых на основании истории Рима, с одной стороны, и политических теорий Платона и Полибия, с другой, создал свою эклектическую теорию. Таким образом, удаление Цицерона от государственных дел сослужило немалую службу римской литературе. Из писем этого периода чрезвычайно интересна переписка с Целием, который обещал сообщать Цицерону о всех римских новостях. К счастью, сохранились письма Целия, в которых ясно отражается назревающее столкновение между двумя главами государства - Цезарем и Помпеем.

V период
Известие о переходе Цезарем границ собственно Римского государства застало Цицерона в Риме и крайне возмутило его как резкое нарушение основных законов и традиции. С другой стороны, спешный отъезд Помпея и большой части сената из Рима тоже вызвал его негодование; поэтому он долго колебался, последовать ли ему за Помпеем или остаться нейтральным и выжидать в Риме развития событий, тем более, что он получил и от Марка Антонин и от самого Цезаря письма, просившие его именно об этом. Тем не менее он принял решение поехать в Грецию за Помпеем, решение, которое он впоследствии не раз проклинал в письмах к Аттику. В лагерь Помпея в Фессалии он, однако, не поехал, а остался в Диррахии вместе с Катоном. После поражения Помпея при Фарсале, когда Катон переправился в Африку, Цицерон вернулся в Италию, где провел в Брундисии весь 48 год в крайне угнетенном настроении, окончательно потеряв почву под ногами, разлученный с семьей и даже материально стесненный. Как и во время изгнания, твердости характера он не проявил.
Цезарь, занятый борьбой с остатками помпеянцев на нескольких фронтах, долго не посылал Цицерону разрешения вернуться в Рим; но в 47 г., после окончания александрийской войны, он нашел время повидаться с Цицероном в Таренте, после чего Цицерон вернулся в Рим - к семье и к литературным занятиям: в политике места ему уже не было. Однако Цицерон, который, как казалось, совсем растерялся и пал духом в Брундисии - его письма этого времени представляют собой сплошные жалобы, упреки и взрывы раскаяния и самобичевания, - по возвращении в Рим, в том же 47 г., нашел в себе силу вернуться к умственной работе и написал одну из своих лучших книг - "Брут" - историю ораторского искусства в Риме, являющуюся основой и подтверждением его собственной теории красноречия.

VI период
В течение двух лет полного единовластия Цезаря Цицерон держался вдалеке от общественной жизни и проводил много времени в споем поместье в Тускулс. Он пытался занять себя литературой и философией, но это ему не удавалось, и многие его письма этого времени полны горькой иронией и даже озлоблением - настроением, обычно не свойственным его добродушному, самодовольному и впечатлительному характеру.
К недовольству общей политической ситуацией присоединились некоторые семейные неурядицы. В 46 г. он развелся с Теренцисй, с которой прожил 30 лет; новый брак с богатой, молодой девушкой Публилией, опекуном которой он был, Цицерону счастья не принес, и после нового тяжелого удара - смерти своей любимой дочери Туллии, последовавшей в 45 г. от родов, Цицерон развелся и с Публилией, по-видимому, потому, что смерть Туллии скорее обрадовала ее, чем огорчила. Молодой сын Цитрона, Марк (род. в 65 г.), был в это время в Афинах, и Цицерон, одинокий и расстроенный, находил утешение только в занятиях теорией речи, а в особенности философией. Плодовитость его творчества в эти два года по-истине удивительна: он написал свой большой риторический трактат "Оратор", полный интереснейших образцов различных приемов и стилей красноречия, и ряд философских сочинений - "Парадоксы стоиков",· "О пределах добра и зла", "Учение академиков" (посвящено Варрону), "Тускулаиские беседы", "О природе богов", "О предвидении", "О судьбе". "Катон, или о старости", "Лелий, или о дружбе" - и несколько не дошедших до нас трудов: "Гортензий, или о философии", "Утешение" (очевидно, по поводу смерти Туллии) и "Хвалебное слово Катону" (Младшему, или Утическому) - сочинение, потребовавшее от Цицерона большого политического такта, но тем не менее сильно задевшее самолюбие Цезаря. Почти все философские произведения посвящены Цицероном Бруту.
Несмотря на то, что Цицерон не раз говорит в своих письмах за эти годы, что он никогда не будет выступать с речами и что его ораторский талант никому не нужен, он все же три раза произносил перед Цезарем речи, в которых ходатайствовал о прощении своих бывших единомышленников, еще не прощенных Цезарем. Всякий раз он добивался успеха у Цезаря, для которого dementia (милость) была постоянным приемом обезоруживания его врагов. Таким образом, даже от этого, наименее деятельного, периода жизни Цицерона сохранились речи в защиту помпеянцев Марцелла и Лигария и вифинского царя Дейотара, которого Цезарь ранее лишил престола за помощь, оказанную им Помпею.

VII период
Последние полтора года жизни Цицерона прошли снова в бурной политической деятельности, к которой его пробудила смерть Цезаря. Сперва он с восторгом приветствовал восстановление республики, а Брута и Кассия восхвалял как восстановителей древней "свободы". Однако ему скоро пришлось убедиться, что смерть Цезаря привела только к новым осложнениям и что цезарианцы во главе с Марком Антонием опаснее для него, чем сам Цезарь. Цицерон хотел покинуть Италию, но когда его судно было прибито ветром обратно к италийскому берегу, он передумал и вернулся. Все последующее время он проводил между Римом и Тускулом, нередко отчаиваясь в успехе республиканцев, а иногда возлагая преувеличенные надежды то на Децима Брута, то на консулов Гиртия и Пансу, то, наконец, на высадившегося в Италии молодого Октавиана, вначале ставшего на сторону сената. Октавиан, видимо, сильно хотел привлечь на свою сторону Цицерона и использовать его многолетний авторитет, но Цицерон держался осторожно, чувствуя некоторое недоверие к внуку Цезаря, который, как ему казалось, будет, подобно деду, стремиться к единовластию - что и случилось позднее. В данное же время, после некоторых неудач, Марку Антонию удалось перетянуть на свою сторону сперва Лепида, командовавшего одной из сенатских армий, потом заключить соглашение с Октавианом и приняться за расправу со всеми, кто стоял ему поперек дороги. Одной из первых жертв, намеченных Антонием для проскрипций, был, как известно, Цицерон. По сообщению Плутарха, Октавиан в течение двух дней отстаивал Цицерона, по был вынужден уступить. Цицерон уже не был нужен Октавиану: скорее он мог даже помешать ему, если бы он высказался против нового "трехглавого чудовища" - триумвирата, что он бы, несомненно, и сделал. Проскрипции и казни начались немедленно после заключения триумвирата. Цицерону советовали бежать, но он долго колебался, а когда решился, то было уже поздно: убийцы, посланные Антонием, настигли его между его поместьем в Кайете и гаванью Антия и отрубили ему голову и правую руку. Если верить биографии Плутарха, то Цицерон, по-видимому, не спешил бежать, решив положиться на судьбу и не сопротивляться; он не видел уже ничего, за что стоило бы бороться. Его голову Антоний приказал выставить напоказ на форуме.
В последние годы жизни Цицерону еще раз удалось проявить во всем блеске свой ораторский талант: в 44 г. он произнес четыре речи, а в 43 - десять речей против Марка Антония, которые, по аналогии с речами Демосфена против Филиппа Македонского, принято называть "Филиппиками". Эти именно речи и стоили ему жизни. От того же года осталось и последнее литературное произведение Цицерона - книга "Об обязанностях", посвященная сыну. В этом сочинении Цицерон отчасти подводит итог своей политической и судебной деятельности и излагает свои взгляды, отчасти дает советы сыну; старость и утомление нередко сквозят в его высказываниях.
Переписка Цицерона в эти последние годы тоже очень обширна. Однако в ней все реже мелькают имена друзей; она важна главным образом как источник для военной истории этих бурных 20 месяцев, так как Цицерон вел переписку со всеми вождями сенатских армий и отрядов - Лепидом, Мунацием Планком; один раз появляется имя человека, сыгравшего такую значительную роль в правлении Августа, - Асиния Поллиона.
Источником биографии Цицерона являются, помимо Плутарха, прежде всего письма самого Цицерона.


3. ЦИЦЕРОН КАК ПОЛИТИЧЕСКИЙ ДЕЯТЕЛЬ, ОРАТОР И ПИСАТЕЛЬ

Своей славой Цицерон в первую очередь обязан своим речам: не столько глубина их содержания, сколько образцовая разработанность их формы восхищала и даже ослепляла тех, кто брался за изучение произведений Цицерона. Ученые эпохи Возрождения, итальянские, французские и немецкие гуманисты, борясь против живой, "варварской" латыни, создавшейся естественным образом в средние века, возвели именно язык речей Цицерона в непреложный канон классического латинского языка, гордились, если их называли "цицеронианцами", и старались в своих сочинениях не употреблять ни одного слова, которого не встречалось бы у "божественного" Цицерона. Эта традиция, в силу которой другие произведения Цицерона оставались в тени, сохранилась и в сочинениях по истории литературы до нашего времени. В тех разделах общих пособий по истории литературы, которые посвящены произведениям Цицерона, принято располагать их таким образом: на первом месте стоят речи, на втором - сочинения по риторике, на третьем - философские трактаты и на последнем - письма. Такое расположение материала не дает возможности охватить творчество Цицерона в целом и составить себе цельный образ его как политического деятеля, человека и писателя. Именно речи Цицерона, произносившиеся им в самых различных условиях и с различными целями, являются наиболее официальными, так сказать, внешними продуктами его творчества; ключ ко многим из этих речей лежит вне их, и изучение их самих по себе может быть только формальным, если оно не учитывает политической линии поведения Цицерона и индивидуальных черт характера самого оратора, а также своеобразия римской юрисдикции и норм античного красноречия. Между тем, эти источники, которыми питается ораторское искусство Цицерона, лежат не в самих речах, а в других его сочинениях, в письмах, философских и риторических трактатах. Поэтому, решаясь нарушить традиционную форму изложения, мы располагаем сочинения Цицерона не в общепринятом порядке, а начав с писем, в которых наиболее ясно раскрывается перед нами живой Цицерон. Далее мы· переходим к той философской системе, которую он выработал в результате своего житейского опыта и изложил уже на закате своей жизни. После этого мы ознакомимся с его произведениями по ораторскому искусству, которые, с одной стороны, подводят итоги его ораторских выступлений, с другой - раскрывают те принципы, на которых он строил их, и лишь, тогда рассмотрим те конкретные труды, где нашли свое реальное воплощение и его политические взгляды, и личные особенности его характера, и внешние события его жизни. Именно этими конкретными трудами являются речи, изучением которых должно закапчиваться, а по начинаться, знакомство с Цицероном.


4. ПЕРЕПИСКА ЦИЦЕРОНА

Едва ли можно дать более удачную характеристику писем Цицерона, чем та, которую дает Корнелий Непот в своей панегирической биографии Аттика. Говоря о дружбе между Аттиком и Цицероном, он упоминает и об их переписке. "Свидетельством этого [т. е. их дружбы] являются, кроме упоминаний о нем в тех книгах, которые уже изданы (in vulgus sunt editi), еще шестнадцать свитков писем, которые он [Цицерон] писал Аттику, начиная с времени своего консульства до последних дней своей жизни. Если кто прочтет эти письма, тому едва ли будет недоставать каких-либо сведений для воссоздания связной истории того времени; в них настолько полно описаны стремления вождей, пороки полководцев и треволнения государственной жизни, что нет ничего, что не было бы отражено в них; и может показаться, что мудрость есть своего рода прозрение; ведь Цицерон не только предсказал те события, которые произошли при его жизни, но предрек, как прорицатель, и то, что совершается в наше время" (Корнелий Непот, "Аттик", .16, 3-4). Нельзя, однако, согласиться с той высокой оценкой, которую дает Корнелий Непот государственной мудрости Цицерона: Цицерон, напротив, не раз доказывал свою недальновидность в ответственные моменты, но характеристика его писем как зеркала времени действительно вполне верна.
В обычных изданиях оригинального текста писем Цицерона они расположены так, как их находят в рукописях, а именно, в собрание писем входят: 16 книг писем к разным лицам, 2 книги писем к брату Квинту, 16 книг - к Аттику и 2 книги - к Марку Бруту. Однако при таком порядке труднее хронологически охватить огромный материал, имеющийся в этих письмах, и поэтому в переводах писем принято их располагать в хронологическом порядке, что удается без особых затруднений, - настолько ясно описаны даже мельчайшие события этого времени.
Круг корреспондентов Цицерона чрезвычайно широк; в него входят представители большого числа виднейших родов, и патрицианских, и плебейских, стоявших во главе государства и игравших первую роль в сенате. Имена Эмилиев, Антониев, Целиев, Корнелиев, Клавдиев, Метеллов, Скрибониев, Сульпициев не сходят со страниц писем. Все политические деятели и еще более все те, кто стремился стать ими, в той или иной форме входили в сношения с Цицероном - одни покровительствовали ему, другим покровительствовал он; смотря по обстоятельствам, оценки его часто менялись и лишь с немногими лицами он оставался всю жизнь в неизменно хороших отношениях - как с Аттиком; только с ним он был вполне откровенен, и поэтому именно письма к Аттику наиболее важны для изучения политических течений и различного рода интриг в сенате и в суде. По меняющимся отзывам и оценкам Цицерона можно сразу судить о колебаниях политической атмосферы, столь часто изменявшейся в эти бурные годы.
Насколько широк круг корреспондентов Цицерона, настолько же мало в нем лиц, с которыми - за исключением Аттика - он вел бы длительную· систематическую переписку; его политические друзья то появляются, то исчезают. Так, например, во время галльских походов Цезаря частым адресатом его писем был юрист Требатий Теста, рекомендованный им Цезарю и, по-видимому, информировавший Цицерона о положении Цезаря в Галлии и о видах на будущее. От времени пребывания Цицерона в Киликии, первого года диктатуры Цезаря, сохранилась переписка с тем самым Целием, которого Цицерон успешно защитил от обвинения в попытке отравить сестру Клодия (воспетую Катуллом под именем Лесбии). Целий, вращавшийся в кругах аристократии и пользовавшийся успехом как оратор, был опять-таки нужен Цицерону, чтобы, даже находясь в Киликии, он мог оставаться в курсе римских дел. В последние полтора года своей жизни, после знаменитых мартовских ид, Цицерон вел постоянную переписку с теми, кого он вначале превозносил, как небывалых героев, и в ком, по-видимому, довольно скоро разочаровался, - с Кассием и Марком Брутом, а также с теми, в чьих руках находилось командование сенатскими войсками, - Децимом Брутом и Мупацием Плапком.
С крупнейшими же деятелями своего времени Цицерон в частой переписке не состоял. Ни Цезарь, ни Помпей, ни Красс, ни Катон не были его постоянными корреспондентами: сохранилось только четыре письма его к Цезарю, три к Помпею, одно к Крассу, три к Катону, одно к Марку Антонию[1]. Конечно, нельзя ручаться за то, что письма, попавшие в собрание, были единственными, тем более, что, по-видимому, в древности существовали сборники писем к отдельным лицам, о размерах которых мы ничего не знаем, по все же такое малое число писем к подлинным вершителям политических судеб сравнительно с большим числом писем к второстепенным деятелям дает некоторую возможность судить о той политической роли, которую в действительности играл Цицерон и которая едва ли была такой значительной, какой она казалась ему самому.
Значительный интерес представляют и письма Цицерона к тем лицам, с которыми его связывают личные, семейные интересы, особенно письма к младшему брату, Квинту Цицерону, тоже пытавшемуся играть известную политическую роль. И, наконец, с чисто бытовой и психологической стороны интересны письма, правда немногочисленные, к людям, державшимся более далеко от политики, но связанным с Цицероном научными, философскими и литературными интересами - к Варрону, Нигидию Фигулу и Папирию Пету; особенно последний, которому адресовано 12 писем, носящих интимный, часто шутливый характер, ярко обрисован в этих письмах как последователь эпикуреизма, и философского, и бытового. Круг тех вопросов, которых Цицерон касается в своих письмах, столь же широк, как круг его корреспондентов: на первом месте, безусловно, стоит политика как в ее серьезных, основных моментах, так и в тех сплетнях и интригах, которые густо опутывают каждое крупное событие. В любой политической обстановке Цицерон никогда не забывает упомянуть - и не раз - о том, какое место занимает в ней он сам; его честолюбие и самовлюбленность иногда простираются так далеко, что отодвигают на задний план даже его несомненную подлинную любовь к Италии и "великому городу", вне которого для него нет жизни. Насколько восторженно переживает Цицерон свои успехи, настолько же болезненно затрагивает ого каждая неудача. Недостаточно внимательный ответ, нелюбезный прием, не говоря уже о таких серьезных бедах, как его изгнание или шаткое положение во время гражданской войны, - все это вызывает чрезвычайно бурную реакцию, выливающуюся в потоках жалоб и трагических тирад, раздражавших его хладнокровного друга Аттика.
Немало места уделяет Цицерон в письмах и своим денежным и хозяйственным делам, что совершенно понятно: политическая роль в то время обходилась недешево. Его прекрасное юридическое образование и его важные судебные выступления - лишь изредка находят отражение в его письмах. Если принять во внимание большое число его судебных речей и ту тонкую обширную юридическую аргументацию, которая требовала от него, несомненно, большой затраты сил и времени, то можно только удивляться тому, что именно эта сторона его деятельности занимает сравнительно небольшое место в его переписке; даже нашумевший процесс Клодия по поводу его кощунственного посещения праздника в доме Цезаря интересует Цицерона больше с политической, чем с юридической стороны.
Наконец, вопросы чисто литературные, а также вопросы, касающиеся его как профессионального оратора и писателя, например о той или иной форме выражения мысли, о языке выходящих в свет сочинений, живо интересуют Цицерона. Однако в то время, когда жил Цицерон, истинному римлянину еще нельзя было слишком сильно увлекаться науками и искусствами в ущерб государственной деятельности; поэтому Цицерон порой старается как бы оправдаться и извиниться за свою любовь ко всему тому, что не приносит большой практической пользы государству. Он считает возможным предаваться полностью своим занятиям философией и литературой только в годы абсолютной диктатуры Цезаря, но и в это время чувствует себя обиженным тем, что ему пришлось удалиться от государственных дел.
Ознакомившись в общих чертах с содержанием и объемом переписки Цицерона, перейдем к тем высказываниям его, которые выражают его собственную политическую установку, а также дают характеристику современных ему деятелей.
Ни малейшей симпатии к демократическим тенденциям в римском обществе и к их представителям у Цицерона нет. Уже давно был замечен особый смысл, который Цицерон постоянно влагает в термины "честные, добрые граждане", т. е. консервативно настроенные (boni cives или просто boni), и "дурные граждане" (mali, improbi, malevoli cives), т. е. все желающие перемены режима. Но он редко высказывается так ясно, как в письме к Аттику от 60 г. (К Аттику, I, 19, 4 - "№25 по изд. АН СССР), в котором идет речь о наделении землей ветеранов Помпея: "Я, с полного одобрения жаждущих земли, подтвердил права собственности всех частных лиц. Ведь наше войско, как ты хорошо знаешь, составляют состоятельные люди (is enim est noster exercitus, hominum, ut tute scis, locupletium)...". Там же: "С одобрения народа я старался выбросить из этого закона все, что было невыгодно частным собственникам". Однако на пассивность и легкомыслие этого своего "войска" Цицерон не раз жалуется; он порицает при этом и Красса, который "ни слова не говорит наперекор тем, кто пользуется успехом", и Помпея, боящегося потерять право носить, свою одежду триумфатора, которую Цицерон свысока называет "расшитой одежонкой" - "togulam illani pictam" (К Аттику, I, 18, 6 - № 24 по изд. АН СССР); о прочих же, но мнению Цицерона, и говорить нечего; "Они настолько глупы, что, видимо, надеются, что их рыбные садки уцелеют, несмотря на гибель государства". Этим ироническим прозвищем "любителей рыбных садков" Цицерон еще не раз награждает своих сторонников, причем упоминает, что именно они в момент суда над Катилиной заняли но приказу самого Цицерона Капитолий под начальством Аттика; так вполне выясняются политические симпатии их обоих. К 60 г. эти: locupletes перестали бояться, и "всадники оставили сенат на произвол судьбы" (К Аттику, II, 1, 7 - № 27 по изд. АН СССР). У самого Цицерона отношения с богатыми всадниками в это время разладились, чем и можно объяснить тот факт, что решение об изгнании Цицерона в 59 г. было принято без большого сопротивления с их стороны. Сам Цицерон говорит, что они его "недолюбливают" (К Аттику, I, 20, 3 - № 26 по изд. АН СССР), хотя он продолжает оказывать им услуги: например, зная, что они неправы в одном громком судебном деле - о расторжении договора об азиатских откупах, Цицерон согласился пойти на многие уступки и выступил в пользу всадников: "Что может быть бесстыднее откупщиков, отказывающихся от договоров? - негодует он. - Однако нужно было согласиться на эту жертву ради сохранения добрых отношений с этим сословием... Ну и что же - скажешь ты - привлекать нам таких людей за деньги? Что же нам делать, если иначе нельзя? Или же нам самим быть рабами у вольноотпущенников или даже у рабов" (К Аттику, II, 1, 8 - № 27 но изд. АН СССР).
Когда Цицерон вернулся из изгнания, он попал в обстановку еще более обострившейся политической борьбы. Дело доходило до уличных схваток между вооруженными отрядами Милона и Клодия. Цицерон, конечно, оказался в лагере Милона.
Вражда Цицерона и Клодия особенно обострилась после возвращения Цицерона из изгнания, главным виновником которого был Клодий. Немалую роль в углублении этой взаимной ненависти сыграла тяжба о доме Цицерона, который Клодий частично разрушил, частично перестроил в храм Свободы. Несмотря на резкие выступления Цицерона против Клодия и на прочный союз с Милоном, Цицерон в своих частных письмах нигде не отзывается о Милоне в таких лестных выражениях, как в знаменитой защитительной речи, которая издана Цицероном не в той форме, в какой произносилась, она была им литературно обработана. В письмах к брату (III, 6 и 7 - № 154 и 157 по изд. АН СССР) Цицерон, правда, с благодарностью упоминает о консуле Лентуле и о Милоне, содействовавших возвращению ого из изгнания, по порицает Милона за ненужную расточительность на играх. Цицерон даже проговаривается о возможности убийства Клодия: "Публий [Клодий], мне кажется, если не будет убит раньше, будет привлечен к суду Милоном; или же, если он попадется ему в свалке, будет убит самим Милоном" (К Аттику, IV, 3, 5 - № 92 по изд. АН СССР). Похвалы Милону в этом же письме носят несколько иронический характер: "Он действует, не колеблясь, идет напролом; того, что случилось со мной, он не боится, так как он никогда не доверится совету завистника и лукавого человека и не поверит бездеятельному аристократу". Цицерону, человеку нерешительному и излишне доверчивому по отношению к льстецам, грубая беззастенчивость Милона импонирует и в то же время отталкивает его.
Все дальнейшее развитие политических взглядов и выступлений Цицерона вплоть до смерти Цезаря является длительным и не всегда искусным лавированием - сперва между триумвирами и консервативной частью сената, потом между Цезарем и Помпеем до их разрыва, а в гражданскую войну между двумя воюющими лагерями, во время же диктатуры Цезаря - между обиженными друзьями из сената, которые стали добровольными или невольными эмигрантами, и всемогущим правителем, любезным и снисходительным к Цицерону лично, но уничтожившим все сферы деятельности, в которых привык блистать Цицерон. Все эти сомнения, колебания, доводы за и против того или иного решения ярко отражаются в его письмах. Лишь изредка поднимается он до прежних звонких риторических тирад, которых так много в письмах из изгнания, как, например, в письме к Целию из Кили кии от 50 г.: "Положение государства меня чрезвычайно тревожит. Я расположен к Куриону; Цезарю я-селаю почестей; за Помпея готов умереть. Тем не менее ничто не дороже мне, чем отечество" (К близким, II, 15, 3 - № 274 по изд. АН СССР). Чем дальше, тем больше переполняются ого письма жалобами, просьбами о совете, с которыми он обращается то к Аттику, то к Целию, то к Лентулу, и даже упреками за то, что ему этого совета вовремя не подали. В письмах из Брундисия постоянно встречаются выражения вроде следующих: "О несчастная жизнь! Так долго бояться - большое зло, нежели то, чего боишься" (К Аттику, X, 14, 1 - № 396 по изд. АН СССР); "Видел ли ты более несчастного человека? Не говорю большего, чтобы не терзать и тебя. Сам мучусь из-за того, что пришло время, когда я уже ничего не могу сделать ни храброго, ни благоразумного" (К Аттику, X, 18, 3 - № 400 по изд. АН СССР); "Я действовал и неосмотрительно, как ты пишешь, и поспешнее, чем надлежало, и у меня нет никакой надежды, ибо мне препятствуют оговорки в эдиктах" (К Аттику, XI, 9, 1 - № 418 по изд. АН СССР); "Каково состояние моих дел, ты видишь: нет несчастья, которого бы я не терпел и не ожидал. Скорбь из-за этого тем тяжелее, чем больше вина" (К Аттику, XI, 11, 2 - № 421 по изд. АН СССР). "Пожалуйста, верь мне: после всех этих несчастий я стремлюсь только к тому, чтобы люди, наконец, поняли, что я предпочитал один только мир; что, отчаявшись в нем, я ничего так не избегал, как гражданской войны" (К близким, II, 6, 3 - № 390 по изд. АН СССР). Однако даже в эти времена, когда Цицерон явно раскаивается в том, что решился последовать за Помпеем, он все-таки упорно высказывается против возможной и почти уже несомненной диктатуры Цезаря и пишет Целию: "Если будет какая-либо республика, то я оставлю моему сыну... достаточно крупное наследство в виде памяти обо мне; если же не будет никакой, он не избегнет судьбы прочих граждан... Если республика когда-либо будет существовать, для меня в ней, конечно, будет место! Если же ее не будет, то ты сам, полагаю, приедешь в те же пустынные места, где, как ты услышишь, поселился и я" (К близким, II, 16, 5-6 - № 380 по изд. АН СССР). (Целий не оправдал этих надежд, а остался у Цезаря, правда, в качестве "внутреннего врага"). Диктатура одного человека, республика, где сенат и комиции не играют никакой роли, для Цицерона - не республика, и в течение всего периода диктатуры Цезаря Цицерон придерживается того мнения, что "республики нет". "Делать что-либо серьезное - невозможно, - пишет он Кассию. - Ты скажешь - можно смеяться - клянусь, это нелегко... совестно быть рабами" (pudet enim servire; К близким, XV, 18, 1 - № 530 по изд. АН СССР). "Во всех делах господствует такое смятение, что каждый считает свою судьбу наихудшей и каждый желал бы быть где угодно, лишь бы не там, где он находится, однако для меня несомненно, что для порядочного человека (bono viro) пребывание в Риме - самое ужасное несчастье. Правда, каждый, где бы он ни был, также горько чувствует и перепаивает крушение и общественных и своих личных судеб, но видеть это своими глазами еще больнее; ты видишь перед собой то, о чем другие только слышат, и не можешь отвлечься мыслью от всех этих бедствий" (К близким, VI, 1, 1 -№ 542 по изд. АН СССР; письмо к изгнанному Торквату). Несмотря на занятия философией и литературой и на благосклонное отношение Цезаря, Цицерон не мог примириться с отсутствием той "свободы", под которой он понимал бурные прения в сенате, предвыборную агитацию, речи на форуме и в комициях, - все, что было установлено и принято со времен "предков". В его письмах появляются несвойственные ему топа горького сарказма; так, сообщая Аттику о своем отказе выступать в суде в защиту Гая Мария (внука), он пишет: "Я написал ему, что ему не нужен защитник, так как вся власть находится в руках его родственника Цезаря, доблестного мужа и благородного человека. О времена! Кто мог подумать, что какой-то Курций будет размышлять о том, быть ли ему консулом?" (К Аттику, XII, 49, 1 - № 602 по изд. АН СССР). Положение Цицерона осложнялось тем, что ему не раз приходилось оправдываться перед бывшими единомышленниками, потому что, по его собственному признанию, находились "люди, которые, хотя моя гибель и не принесла бы пользы государству, считают преступлением то, что я жив" (К близким, VII, 3, 6 -462 по изд. АН СССР). Он утешает себя тем, что он "уже оплакал отечество и сильнее, и дольше, чем любая мать единственного сына" (К друзьям, IX, 20, 3 - № 473 по изд. АН СССР), но все же считает себя обиженным судьбой и лишь с трудом убеждает себя в прелести отхода от политики: "В самом деле, кто не даст мне возможности, когда отечество либо не может, либо не хочет воспользоваться моими услугами, возвратиться к той жизни, которую многие ученые люди, быть может, неправильно, но все же считали заслуживающей предпочтения даже перед государственными делами? Почему не предаться, с согласия государства, тем занятиям, которые, по мнению великих людей, могут освобождать нас от общественных обязанностей?" (К близким, IX, 6, 5 - № 468 по изд. АН СССР). Эти слова стоят в письме к Варрону (от 46 г.), который, будучи даже больше предан науке, чем Цицерон, тем не менее как более последовательный консерватор уехал в Испанию к сыновьям Помпея; слова эти показывают, что Цицерон все время как бы чувствовал себя неправым - и когда пошел за Помпеем, и когда вернулся к Цезарю. У него оставалось ощущение, что "все ненадежно, так как отошли от законности, и ни за что нельзя поручиться, - неизвестно, каково будет то, что зависит от доброй воли, не скажу, прихоти другого человека" (К близким, IX, 16, 3 - № 470 по изд. АН СССР. - Эти слова стоят в письме к Папирию Пету, с которым Цицерон охотно переписывается в эти годы как с эпикурейцем, далеким от политических дел).
Цицерону было суждено еще раз потешиться призраком той прежней "свободы", которую он так ценил. В первое время после смерти Цезаря Цицерон в восторге от совершившегося, но некоторое сомнение в том, возможно ли возвращение к прошлому, у него все же скоро возникает. "Всё в смятении, - пишет он Аттику. - Меня огорчает, что со свободой мы не вернули себе республику. Ужасно, что говорят эти люди [цезарианцы], чем они угрожают... Но пусть будет, что угодно; мартовские иды - мое утешенье. Наши герои сделали все, что от них зависело, наиславнейшим и наивеликолепнейшим образом; но то, что остается еще сделать, требует денег и войск, а их у нас вовсе нет" (К Аттику, XIV, 4, 2 - № 707 по изд. АН СССР). Уже в апреле 44 г., т. е. через месяц после убийства Цезаря, Цицерон видит, что "тиранн убран, но тиранния осталась... мы не могли рабствовать перед ним самим, а теперь повинуемся его бумагам" (К Аттику, XIV, 14, 2 - № 720 по изд. АН СССР). Но Цицерону и в "героях" - тиранно-убийцах пришлось скоро разочароваться. После свидания с Брутом и Кассием в Антии, когда стала очевидна их полная растерянность, Цицерон пишет тому же Аттику: "Я нашел корабль совершенно разбитым, даже, вернее, развалившимся на куски: ни разумности, ни стройности, ни порядка... Если я раньше и сомневался, то теперь больше не сомневаюсь, что надо убираться отсюда подальше". Далее, сообщая, что он может поехать легатом Долабеллы, что даст ему возможность покинуть Италию на пять лет, он прибавляет: "Впрочем, чего я размышляю о пяти годах? Мне думается, дело так долго не затянется" (К Аттику, XV, 11, 4 - № 746 по изд. АН СССР). Брута он упрекает в бездеятельности и в одном из последних писем, дошедших до нас, написанных за полгода до смерти, просит его быть решительнее и жестче. Во время Мутинской войны и долгих неопределенных отношений между Антонием, Децимом Брутом, вождями сенатских войск и Октавианом Цицерон вел обширную переписку с командующими войсками, особенно Мунацием Планком, и всюду продолжал твердо стоять на своем убеждении, что необходимо бороться за восстановление республики в ее прежней форме. Поэтому можно сказать, что те упреки в полной "беспринципности", которые часто предъявлялись Цицерону, не вполне справедливы. Его шаткость и колебания касаются больше устройства его личных дел, его отношений к отдельным людям и оценки их, т. е. объясняются тем, что он был недальновидным и плохо разбирался в людях, но его идеология, узкая и негибкая и безусловно строго консервативная, почти не изменялась: заветы предков (Mores maiorum) были и оставались его идеалом в течение всей жизни; он пытался видеть воплощение их то в одном, то в другом деятеле своего времени, быстро разочаровывался, но не мог понять только одного, что таких насадителей "заветов предков" в его время быть уже не могло, а быть может, никогда и не было. Именно для того чтобы убедиться во впечатлительности Цицерона по отношению к отдельным событиям и лицам, надо проследить ряд его отзывов о крупнейших политических фигурах того времени - Помпее, Цезаре и Катоне.
Отношения с Помпеем налаживались у Цицерона медленно и туго: Помпей импонировал Цицерону своими военными подвигами, но первые отзывы его о Помпее крайне неблагоприятны: "Твой известный друг, - пишет Цицерон Аттику, - о ком ты написал мне, что он, не посмев порицать меня, начал хвалить, - открыто показывает, что он высоко ценит меня, обнимает, любит, явно хвалит; втайне же - но так, что это очевидно, - относится недоброжелательно. Никакого дружелюбия, никакой искренности, никакой ясности в государственных делах, никакой честности, никакой смелости, никакой независимости [у него нет]" (К Аттику, I, 13, 14 - № 19 по изд. АН СССР; 61 г.). Столь же неодобрительно он отзывается и о первой речи Помпея в комициях (в том же году): "неприятная для бедняков, пустая для злонамеренных, неугодная богатым, неубедительная для честных" (К Аттику, I, 14, 1 - № 20 по изд. АН СССР); но о второй речи он отзывается уже мягче, так как "Помпей произнес длинную речь в весьма аристократическом духе - авторитету сената он придает и всегда придавал величайшее значение во всех делах" (там же, § 2). Однако Цицерону понравилось и в этой речи, как видно из дальнейшего, главным образом то, что Помпей одобрительно отозвался о консульстве самого Цицерона, хотя, на его вкус, все же слишком кратко и сдержанно: зато Крассом, вознесшим Цицерона до небес, Цицерон очень доволен и отмечает: "Этот день очень сблизил меня с Крассом, однако, я охотно принял и все то, что более или менее скрыто воздал мне и тот другой" (т. е. Помпей; там же, § 4).
Чем больше Помпей сближается с сенатом, тем более благоприятными становятся отзывы Цицерона; в 59 г. он уже называет Помпея "предметом своей любви" (Pompeius, nostri amores - К Аттику, II, 19, 2 - № 46 по изд. АН СССР), хотя этот эпитет звучит все же несколько иронически, тем более что в следующем письме он, сообщая Аттику, что "Помпей любит меня и расположен ко мне", пишет дальше: "Ты веришь?" - скажешь ты. Верю: он совершенно убеждает меня в этом, по именно потому, что я этого хочу. Опытные люди... советуют остерегаться и запрещают верить: первое я выполняю - остерегаюсь; второго - не верить - выполнить не могу" (К Аттику, II, 20, 1 - № 47 по изд. АН СССР). Оказалось, что действительно было лучше не верить, так как Помпей, хотя и неоднократно заверял Цицерона, что он защитит его от Клодия, сделать ничего не смог, а возможно, и не захотел.
По возвращении из изгнания вплоть до начала гражданской войны Цицерон не очень часто упоминает о Помпее. Его больше занимает борьба между Милоном и Клодием, домашние, денежные и литературные вопросы; но он продолжает якобы ему симпатизировать. В 55 г. в письме к Леитулу Спинтеру он говорит, что он только "приспособляется к желаниям того, кому нельзя с честью противоречить" (т. е. Цезарю), о Помпее же - что "душевная склонность и приязнь к Помпею настолько сильны у меня, что все, что полезно и желательно ему, уже кажется мне справедливым и истинным" (К близким, I, 8, 2 - № 123 по изд. АН СССР).
Еще через год, как показывает письмо к брату, который находился в это время в Галлии у Цезаря и пользовался его милостями, он уже и сам видит, что с Цезарем ему надо всячески крепить дружбу. "Ты пишешь о величайшей дружбе Цезаря по отношению ко мне. Подогревай ее и ты, а я буду усиливать ее, чем только смогу. Что касается Помпея, то я тщательно выполняю и буду выполнять то, что ты советуешь" (по-видимому, удерживать его от ссоры с Цезарем; К Квинту, III, 1, 9 - № 145 по изд. АН СССР).
Пока между триумвирами сохранялись сравнительно неплохие отношения, положение Цицерона было терпимо, и хотя ему пришлось оправдываться перед Цезарем за свое выступление перед самым съездом в Лукке, а перед противниками Цезаря за свою речь о консульских провинциях (он подробно излагает это в очень интересном письме к Лентулу Спинтеру. - К близким, I, 9 - № 159 по изд. АН СССР), все же по пути в Киликию в 51 г. он пишет из Афин Целию: "Я провел с Помпеем много дней подряд в беседах только о государственных делах. Об этом и невозможно написать, и не следует писать; скажу только, что Помпей - выдающийся гражданин, и сердцем, и умом готовый ко всему, о чем следует позаботиться в государстве. Поэтому присоединяйся к нему; верь мне, он примет тебя с распростертыми объятиями. В своих взглядах на честных и дурных граждан он уже сходится с нами" (К близким, II, 8, 2 - № 200 по изд. АН СССР).
Начало гражданской войны, отъезд Помпея из Рима заставили Цицерона круто переменить свое мнение об этом "выдающемся гражданине": В самый критический момент (в январе 49 г.), когда Цезарь уже шел на Рим, Цицерон пишет Аттику из Минтурны: "Ты замечаешь, насколько неспособен как военачальник наш полководец, которому не было известно даже то, что происходило в Пицене; насколько он лишен предусмотрительности, об этом свидетельствуют самые события. Ведь если не говорить о других оплошностях за десять лет, то любое соглашение было бы лучше, чем это бегство. Что он думает теперь, я не знаю... Бесспорно, нет ничего более трусливого, более беспорядочного... Для соглашений время упущено. Что произойдет, я не предвижу. Во всяком случае, мы или наш полководец довели дело до того, что, выйдя из гавани без кормила, отдали себя во власть бури" (К Аттику, VII, 13, 1-2 - № 306 по изд. АН СССР). Через месяц он выражается еще резче: "Наш Помпей ничего не сделал разумного, ничего храброго, - ничего, добавляю я, что не было бы противным моему совету и авторитету... Что отвратительнее, что беспорядочнее, чем это удаление из Рима или, лучше, позорнейшее бегство?" (К Аттику, VIII, 3, 3 -№ 332 по изд. АН СССР). Все же, несмотря на просьбу Цезаря не присоединяться к Помпею (это место из письма Цезаря Цицерон полностью приводит в письме к Аттику от 2 мая 49 г. из Кум), Цицерон был настолько возмущен действиями Цезаря и поведением Марка Антония, что решился поехать за Помпеем в Эпир. Еще в последний момент его пытался вернуть Долабелла, обещая ему исходатайствовать прощение у Цезаря (К близким, IX, 9 - № 405 по изд. АН СССР), но тем не менее Цицерон последовал за Помпеем. Долгое время Цицерон не упоминает больше о Помпее и только в письме из Брундисия, через пять месяцев после Фарсальской битвы, он говорит о Помпее, уже погибшем, на этот раз в примирительном тоне: "Конец Помпея никогда не внушал мне сомнений: ведь все цари и народы пришли к убеждению в полной безнадежности его дела, так что я считал, что это произойдет, куда бы он ни прибыл. Не могу не горевать о его судьбе: ведь я знал его как человека неподкупного, бескорыстного и строгих правил" (hominem integrum et castum et gravem; К Аттику, XI, 6, 5 - № 412 по изд. АН СССР). Но, похвалив Помпея за его личные моральные качества, он с отвращением отзывается в этом же письме к Аттику о политике его сторонников: "Столь сильна была в них жестокость, столь силен союз с варварскими племенами, что проскрипция была составлена не поименно, а по родам... о тебе всегда помышляли с особой жестокостью" (там же, § 2). В письме же к Папирию Пету от 46 г., в последний раз возвращаясь к воспоминаниям о гражданской войне и опять оправдывая себя за свою мирную жизнь в Тускуланской вилле, он говорит: "Я оградил себя применительно к нынешним обстоятельствам... разве только, пожалуй, лучше было бы умереть... Правда, прочие - Помпей, Лентул, Сципион, Афраний - погибли мерзко (foede perierunt). Но Катон прекрасно... Как раз это [т. е. самоубийство] будет дозволено, когда захочу" (К близким, IX, 18, 1-2 -№ 477 по изд. АН СССР). Это - последний отзыв о человеке, о котором Цицерон высказал столько различных мнений.
Гораздо более последовательны его отзывы о Цезаре. Как это ни странно, Цезарь был, по-видимому, более заинтересован в дружбе и расположении Цицерона, чем Цицерон в дружбе с ним. Цицерон постоянно находился в известной оппозиции к Цезарю. Возможно, что он завидовал Цезарю, своему младшему школьному товарищу. В письме к брату Квинту, находившемуся в лагере Цезаря, Цицерон упоминает о том, что он написал второе письмо Цезарю, так как первое по дороге промокло и Цезарь не мог его прочесть, и характеризует свое письмо как шутливое, дружественное, но полное достоинства (lusique in eo genere et familiariter, et cum dignitate). "О его же исключительной любви к нам мне сообщают со всех сторон" (К Квинту, II, 10, 5 - № 132 по изд. АН СССР). В следующем письме к Квинту, по-видимому преклонявшемуся перед Цезарем, Цицерон выражается несколько иронически о своем отношении к Цезарю: "Я, как ты знаешь, уже давно воспеваю Цезаря; поверь мне, он у моего сердца и я его не потеряю" (К Квинту, II, 11, 1 - № 133 по изд. АН СССР); в латинском тексте шутка - "он у меня за пазухой и я не стану развязывать пояса", т. е. не выроню его (in sinu est neque ego discingor): В дальнейшем Цицерон не раз упоминает о милостях Цезаря к нему и брату, но когда Цезарь переходит к решительным действиям, Цицерон обрушивает на него бурю негодования: "Цезарь настолько бессовестен, что удерживает за собой войско и провинцию против воли сената" (К близким, XVI, 11, 2 -№ 300 по изд. АН СССР); "Что совершается?... Об императоре ли римского народа мы говорим или о Ганнибале? О безумный и жалкий человек, который никогда не видел даже и тени прекрасного! И все это он, по его словам, делает ради достоинства! Но где достоинство, если не там, где честность? Честно, следовательно, иметь войско без всякого официального решения; занимать города, населенные гражданами; чтобы легче был доступ в отечество, задумать отмену долгов, возвращение изгнанников, шестьсот других преступлений... Пусть он изведает свою судьбу!.." (К Аттику, VII, 11, 1 - № 303 по изд. АН СССР). Весной того же года он предсказывает Цезарю скорую гибель как "тиранну", ссылаясь при этом на Платона: "Он, как я предвижу, не может устоять дольше, но сам собою падет... Это царство (regnum) едва ли может быть шестимесячным... Он неизбежно погибнет - или из-за противников или сам из-за себя - он сам себе худший противник. Это, надеюсь, произойдет при нашей жизни..." (К Аттику, X, 8, 6-8 - № 388 по изд. АН СССР). Своего мнения Цицерон не изменил во время диктатуры; в письме к Матию[2] он называет Цезаря "царем (rex), каким он всегда был в моих глазах" (К друзьям, XI, 27, 8 - № 784 по изд. АН СССР) и опять кончает риторической фразой: "Свободу родины следует предпочесть жизни друга", на что Матий, повторяя эту самую фразу, отвечает: "Говорят, что отечество надо предпочитать дружбе, как будто уже доказано, что его гибель полезна для отечества" (К близким, XI, 28, 2 - № 785 по изд. АН СССР).
Вероятно, Цицерону не раз пришлось вспомнить эти слова при измене Лепида, колебаниях Брута, издевательских выходках Антония и двуличном поведении Октавиана; еще сравнительно благоприятна для Рима была ранняя гибель сыновей Помпея, унаследовавших грубость отца без военных талантов. О младшем из них, Гнее, еще при жизни Цезаря сам Кассий писал к Цицерону во время испанской войны: "Клянусь, я очень озабочен и больше хотел бы сохранить прежнего милостивого владыку, чем испытать власть нового и жестокого; ты знаешь, как глуп Гней, знаешь, что доблестью он считает жестокость, знаешь, что он всегда думает, будто над ним смеются; боюсь, как бы он не велел нас всех попросту зарубить мечом" (К близким, XV, 19, 4 - № 545 по изд. АН СССР). Замена же Цезаря Антонием привела ко второй, еще более жестокой гражданской войне, конца которой Цицерон уже не видел.
Об Антонии, этом яром приверженце Цезаря, ловко использовавшем нерешительность Брута и Кассия, Цицерон держится самого низкого мнения. Он оскорблен его покровительственным тоном в начале первой гражданской войны, запрещением покинуть Италию и негодует на его поведение при Цезаре и на его образ действий после смерти Цезаря, возмущается его властолюбием, нахальством и распущенностью. Цицерону было суждено стать жертвой ненависти, которую к нему питал Антоний.
Интересны еще отзывы Цицерона о таких двух диаметрально противоположных характерах, как Катон и Октавиан. Катон, неуклонно придерживавшийся тех самых принципов и нравов предков, которые восхвалял всю жизнь Цицерон, тем не менее не раз раздражал Цицерона именно этой своей принципиальностью, от которой сам Цицерон считал возможным отступать во имя "consensus bonorum omnium", особенно если дело касалось денежных вопросов. "Я люблю нашего Катона не меньше, чем ты, - пишет он Аттику, - а между тем, он, с наилучшими намерениями и со своей высокой добросовестностью, иногда наносит государству вред. Он высказывается так, словно находится в "Государстве" Платона, а не среди подонков Ромула (in Romuli faece)". (К Аттику, II, 1, 8 -№ 27 по изд. АН СССР). Смерть Катона произвела на Цицерона, только игравшего мыслью о самоубийстве, огромное впечатление, и в не дошедшем до нас панегирике Катону он решился восхвалить не только его личные качества - "строгость, честность" и т. п., но и "коснуться всего его образа мыслей и намерений, которые у него были относительно нашего государства". "По справедливости, нельзя хвалить этого мужа, - пишет Цицерон, - если не превозносить того, что он предвидел то, что есть теперь, боролся за то, чтобы это не совершилось, и чтобы не видеть совершившегося, расстался с жизнью" (К Аттику, XII, 4, 2 - № 467 по изд. АН СССР). Цицерон называет свою задачу достойно восхвалить Катона Архимедовой проблемой, так как это было не вполне безопасно. Полностью обойти ее трудности Цицерону, очевидно, не удалось: Цезарь был обижен и написал два ответных памфлета, но никаких репрессий к Цицерону не применил.
Уже на старости лет Цицерону пришлось встретиться с антиподом принципиального Катона - молодым Октавианом. Нельзя сказать, чтобы Цицерон совсем не понимал, с каким лукавым человеком он имеет дело: Октавиан, по его словам, достаточно умен, достаточно храбр, однако надо очень и очень подумать, насколько он заслуживает доверия по своему возрасту, имени, происхождению и "внушаемым ему мнениям"; его отчим говорит, что ему верить нельзя (К Аттику, XV, 12, 2 - № 747 по изд. АН СССР). В другом письме, написанном через полгода, зимой 44 г., Цицерон сохраняет это мнение; он получил от Октавиана в один день два письма, вызывающих его в Рим из Путеол, и колеблется, ехать ли ему: "Он настаивает, а я держусь выжидательно; я не доверяю его возрасту и не знаю, что у него на уме" (К Аттику, XVI, 9 - № 798 по изд. АН СССР). В последнем письме к Аттику, за год до своей смерти, Цицерон опять говорит о недоверии к Октавиану: "Я ответил Оппию, который уговаривал меня полностью примкнуть к этому молодому человеку, к его политической линии и к ветеранам, что я этого сделать не могу, пока не будет ясно, что он не только враг тиранноубийц, но их друг. Когда Оппий сказал, что так и будет, то я ответил: "К чему же тогда торопиться? Я ему до января не нужен [т. е. до выборов в консулы], а мы увидим, чего ои хочет, еще в декабрьские иды при выборах Каски [убийцы Цезаря] в трибуны" (К Аттику, XVI, 15, 3 -№ 808 по изд. АН СССР). Возможно, что именно эта, необычная для Цицерона, сдержанность по отношению к Октавиану и была причиной того, что Октавиан, не сумев сделать Цицерона своим покорным орудием, - чего он, по-видимому, хотел, - сравнительно легко отдал его в руки Антония.
В ряду тех крупных политических фигур, которые отражены в письмах Цицерона, имеется еще одна, нигде не выступающая на первый план и не охарактеризованная самим Цицероном, но не менее значительная, чем те, кто был у всех на глазах: это - Аттик, друг, советчик, издатель и банкир Цицерона, да и не только Цицерона. Роль Аттика представляется очень странной: он живет в Эпире, якобы удалившись от политических дел и не принимая в них никакого участия, по во все решающие моменты истории он оказывается в Риме, и уже не он получает сведения о происходящих событиях от Цицерона, а сам информирует Цицерона, живущего по совету того же Аттика именно в эти моменты в одном из своих имений. Аттик явно руководит выступлениями Цицерона, как видно из ответных писем Цицерона; так, например, Аттик оказывается в Риме при выборах Цицерона в консулы, во время заговора Катилины, в течение изгнания Цицерона, а также после смерти Цезаря. Не занимая никакой государственной должности, он оказывается близким человеком к представителям самых разных группировок; огромно число тех лиц, которых Цицерон упоминает в письмах к Аттику с эпитетом "твой друг". Трудно подсчитать все те письма, где Цицерон просит у Аттика совета, благодарит за совет или упрекает за недостаточно ясные указания. В самые тяжелые дни, весной 49 г., Цицерон даже составил себе "сводку советов" (как он пишет) Аттика, чтобы не обвинять самого себя в безрассудстве; он считает, что этого он не может сделать, "так как мои поступки и решения соответствуют твоим советам" (К Аттику, IX, 13, 3 - № 369 по изд. АН СССР). Один раз Цицерон даже в комическом виде изобразил, как Цезарь и Помпей будут требовать от него решительного ответа, а он попросит их подождать, пока он посоветуется с Аттиком. Аттик был сторонником оптиматов, но с удивительным искусством находил друзей и среди цезарианцев. Наиболее удачным его шагом было покровительство, оказанное им жене и детям Марка Антония во времена неудач Антония; оно спасло его от судьбы Цицерона. Корнелий Непот объясняет эти всесторонние связи Аттика его необычайной добротой и щедростью и всячески защищает его от подозрения в хитрости; вернее, однако, объяснить их его политической осторожностью и прозорливостью, а также его широкими финансовыми возможностями и талантами. В той я^е панегирической биографии Корнелий Непот указывает, что Аттик вел дела многих римских всадников, причем занимался ими тщательно, честно и энергично: письма Цицерона к нему тоже полны сведений или вопросов о финансовых операциях, займах, выплатах, покупке и перепродаже имений, домов, садов. Характерно для Аттика и то, что не сохранилось ни одного его письма к Цицерону. По-видимому, Аттик не желал опубликования их и каким-то образом - вероятно через вольноотпущенника Цицерона, Тирона - добился их уничтожения. Хотя сам Цицерон нигде не говорит об Аттике в третьем лице, но его политическая фигура всегда стоит как бы на фоне тех событий, о которых Цицерон пишет. Очевидно, Аттик играл в них не меньшую, если даже не большую роль, чем сам Цицерон.
Гораздо менее сложна политическая роль младшего брата Цицерона - Квинта, тоже погибшего при проскрипциях Антония вместе с сыном. Он с молодости более решительно, чем старший брат, избрал для себя чисто политическую карьеру и был, по-видимому, настолько искушен в ней, что в 64 г., когда Цицерон выставил свою кандидатуру в консулы, Квинт счел себя достаточно компетентным, чтобы давать брату советы относительно всех средств, какими можно добиться успеха. Ему приписывают маленькое сочинение под названием "Записка о выборах в консулы" (Commentariolum petitionis), интересное с точки зрения бытовой. Он точно указывает, как надо привлекать к себе сторонников любезностью, услугами, даже подарками. Главный же совет, который он повторяет дважды, выражен им в меткой, стилистически обдуманной форме и гласит: "Каждый день, спускаясь на форум, ты должен думать: "Я - человек новый; я добиваюсь консульства"; и, в-третьих: "Это - Рим" ("Записка о выборах в консулы", 1, § 2) [3]. В этих трех фразах Квинт суммирует сложность и важность той задачи, какую поставил себе его брат.
Хотя от самого Квинта дошло только четыре письма - три к Тирону и одно к брату, - в письмах самого Цицерона характер Квинта, желчный и эгоистический, обрисован совершенно ясно. В бытность Квинта пропретором в Азии (61-58 гг.) старший брат послал ему подробное письмо об управлении провинциями, в котором особенно предупреждает его от проявлений жестокости и вспыльчивости. Немало пришлось поволноваться Цицерону и по поводу семейных дел Квинта, который был женат на сестре Аттика, Помпонии. Брак был неудачен, несколько раз грозил полным разрывом и удержался только благодаря стараниям Цицерона, Аттика и молодого Квинта, сына Квинта и Помпонии. Все эти мелкие семейные распри отнимали у Цицерона много времени, и в своих письмах к Аттику он не раз жалуется на это. Еще огорчительнее было для Цицерона то, что в самое тяжелое для него время "сиденья" в Брундисии брат, приверженец Цезаря, отшатнулся от него и даже, по слухам, пытался не допустить его примирения с Цезарем, на что Цицерон горько сетует. Однако впоследствии между братьями опять состоялось полное примирение; после мартовских ид Квинт стал на сторону Брута и Кассия и погиб, как и старший брат. Но Квинт был убит собственными рабами, в то время как Марка Туллия его челядь пыталась спасти.
По-видимому, Квинт обольщался мыслями и о своем литературном таланте - Цицерон удивляется тому, как Квинт мог написать в 16 дней целых четыре трагедии (К Квинту, III, 6 и 7 - 154 и 157 по изд. АН СССР) ; потом он начал сочинять поэму об экспедиции Цезаря в Британию и даже брался за "Анналы". Из всех этих произведений до нас ничего не дошло и если бы не упоминания о них в письмах Цицерона, об их существовании вообще не было бы ничего известно. О стиле Квинта старший брат отзывался очень лестно [4] и посвятил ему свое сочинение "Об ораторе"; но про "Записку о выборах в консулы" этого сказать нельзя. Более интересно то, что Цицерон вывел младшего брата в качестве действующего лица в двух своих философских диалогах - "О законах" и "О предвидении", где Квинт представлен поборником самых крайних консервативных взглядов.
Помимо перечисленных нами крупных и мелких политических фигур, в письмах Цицерона перед нами проходит огромное число лиц: легкомысленные политические карьеристы из аристократии, Целий, Курион и Долабелла, аполитичный Матий и строгий Варрон - все эти люди становятся для нас живыми образами только благодаря письмам Цицерона. Надо удивляться тому таланту литератора и психолога, который раскрывается в этих письмах.
Не только как исторический и литературный, но и как чисто лингвистический памятник письма Цицерона имеют огромное значение: при скудости тех источников, в которых отразился живой разговорный, а не научный, официальный или школьно-риторический стиль латинской речи, эти письма являются незаменимым, бесценным вкладом в историю латинского языка. Сотни слов и оборотов, не встречающихся ни у одного ив других авторов, не встречающихся и в других сочинениях самого Цицерона, рассыпаны по страницам писем: игра слов, шутки, поговорки щедро украшают эти произведения, естественные и изящные в одно и то же время. Стиль писем бесконечно разнообразен; смотря по адресату и по содержанию письма, Цицерон свободно играет всеми оттенками латинской речи. Острые шутки, даже иногда скользкого содержания (особенно когда дело касается репутации его врага Клодия), и серьезные мысли политического и философского характера - все находит соответствующую форму выражения у этого мастера слова. В письмах естественным образом больше, чем во всех других произведениях, раскрывается и личная душевная жизнь самого Цицерона. Бросается в глаза, что он, так неумеренно восхваляющий себя в своих речах, в письмах отзывается о себе обычно довольно скромно, иногда даже иронически; а его письма после смерти дочери продиктованы совершенно искренним горем - видно, что он утратил человека, который был ему дороже всех.
Письма написаны проще и живее, чем все другие сочинения, и даже построение фраз, нередко как будто неожиданно нарушающее нормы классической латыни, созданные самим же Цицероном, придает им особую прелесть. Именно поэтому тот, кто хочет стать ближе к подлинному Цицерону, должен знакомиться с ним не по его речам, а прежде всего по его письмам.


[1] Письмо к Октавиану, обычно включающееся в качестве приложения в издания писем, признается неподлинным, так же как инвективы Саллюстия против Цицерона и Цицерона против Саллюстия.
[2] Обмен письмами между Цицероном и Матием, ученым и знатным другом Цезаря, открыто выражавшим свою печаль по поводу его гибели, подробно разобран в книге С. Л. Утченко «Идеологическая борьба в Риме накануне падения республики» (М. —Л., 1952).
[3] Tibi cotidie ad forum desccndenti medilandum esse dixeram: «novus sum, consul a tum peto». Tertium restât: Roma est.
[4] Он характеризовал его как «приятный и важный» и даже писал: «Что может быть более изящного или украшенного, нежели твоя речь?» («Об ораторе», II, 3, 10).

5. СОЧИНЕНИЯ ЦИЦЕРОНА ПО РАЗЛИЧНЫМ ФИЛОСОФСКИМ ВОПРОСАМ

Произведения Цицерона, касающиеся различных философских вопросов, очень многочисленны и охватывают весь круг тем, непосредственно касающихся человека, т. е. этику, политику и религиозную философию, преимущественно в ее практическом аспекте. Вопросы натурфилософии, космогония, космология, физико-математические дисциплины не интересовали Цицерона как слишком далекие от повседневной жизни; правда, он пытался охватить и эту область и начал переводить "Тимея" Платона, но работу не закончил, а затрагиваемые там вопросы использовал только в литературных целях в Сне Сципиона" ("О государстве", VI.9- 24, 9-28).
Весь цикл философских сочинений Цицерона можно разделить на три группы.
К первой относятся те, которые посвящены теории государства и права - "О государстве" (De republica), "О законах" (De legibus) и частично "Об обязанностях" (De officiis). Первый трактат дошел далеко не полностью. Издатели его отмечают, что в единственной рукописи только в двух первых книгах "О государстве", наиболее хорошо сохранившихся, отсутствует более ста страниц; от книг же третьей и четвертой имеются только фрагменты и цитаты у позднейших писателей; единственным крупным связным отрывком является упомянутый "Сон Сципиона". От сочинения "О законах" первые три книги дошли с незначительными пропусками, от четвертой не дошло ничего; цитату из пятой приводит Макробий (Сат. VI, 4); была ли эта книга последней или были еще дальнейшие, неизвестно.
Последнее сочинение - "Об обязанностях" - посвящено не исключительно политическим вопросам; оно было написано Цицероном в форме наставления сыну Марку, в это время уже взрослому, и очень разнородно по своему составу: оно касается и политических тем и вопросов морали.
Вторую группу составляют сочинения общефилософского содержания, по вопросам теории познания и этики: "О природе богов" (De natura deorum), "О предвидении" (De divinatione), в которых разбирается вопрос о природе человеческого познания, его пределах и об отношении богов к миру, а человека к богам; к этой же группе принадлежит незаконченный трактат "О судьбе" (De fato). Вопросам этики посвящены два больших произведения "О пределах добра и зла" (De finibus bonorum et malorum) и "Тускуланские беседы" (Tusculanae disputationes), а также небольшие сочинения "Учение академиков" (Academica) и "Парадоксы стоиков" (Paradoxa stoicorum). Последнее сочинение большого значения не имеет, так как оно является скорее риторическим упражнением, чем философским рассуждением; сам Цицерон, перечисляя свои философские работы ("О предвидении", II, 1), о нем не упомянул. Еще от одного сочинения "О доблестях" (De virlutibus) дошли только незначительные фрагменты; было ли оно закончено, неизвестно. Оно, по-видимому, развивало далее мысли, изложенные в наставлении к сыну "Об обязанностях". Сочинением, которое должно было ввести читателя в круг всех этических вопросов, является диалог "Гортензий", неоднократно упоминаемый не только Цицероном, но и многими позднейшими авторами. По всей вероятности, он пользовался большим успехом. До нас от этого сочинения ничего не дошло.
В третью группу следует отнести небольшие сочинения, посвященные отдельным вопросам практической морали и носящие скорее литературный, чем философский характер: таковы диалоги "Лелий, или о дружбе" (Laelius de amicitia) и "Катон, или о старости" (Calo de senectute); по-видимому, тот же характер носили не дошедшие до нас сочинения "О славе" (De gloria) и "Утешение" (Gonsolatio), написанное Цицероном в несколько дней после смерти его дочери Туллии.
Философские произведения Цицерона были написаны им в то время, когда ему приходилось держаться вдалеке от государственных дел. Однако так как эти два периода отделены один от другого промежутком в 8-9 лет, произведения, возникшие в первый и второй период, отражают в себе различные настроения автора. Трактаты "О государстве" и "О законах" написаны в 53 и 52 гг., когда Цицерон, уже с трудом ориентируясь во все более осложнявшейся политической обстановке, тем не менее все время пытался принимать участие в политической жизни и хотел выступать в ней если не в качестве главного деятеля, то как опытный учитель и советчик. Именно в таком тоне и написаны эти два произведения, составляющие, по существу, одно целое, тем более что в трактате "О законах" Цицерон не раз ссылается на свой трактат "О государстве".
Умонастроение Цицерона в период написания основных философских произведений (46-45 гг., начало 44 г.) совершенно иное. Он, как и многие другие сторонники сенатской партии, уцелевшие при диктатуре Цезаря, был абсолютно устранен от какой бы то ни было политической деятельности и вынужден был предаться исключительно научным и литературным интересам и уйти в личную жизнь. Но именно в эти годы ему пришлось много перенести и в этой сфере жизни - развод с Теренцией, неудачную новую женитьбу и, что поразило его тяжелее всего, смерть его дочери Туллии, еще очень молодой и видевшей мало счастья. Все это настолько угнетало Цицерона, что он попытался забыться в своих занятиях философией и убеждал себя в их привлекательности и полезности. Так как Цицерон много раз упоминает о своей работе над философскими сочинениями в письмах к Аттику, то хронология этих его трудов установлена с точностью в пределах этих двух с половиной лет. После смерти Цезаря им были написаны только диалог "Лелий, или о дружбе" и сочинение "Об обязанностях". О поводах к написанию "Лелия" высказал остроумное предположение проф. С. Л. Утченко в своей книге "Идеологическая борьба в Риме", сопоставив взгляды, изложенные Цицероном в этом диалоге, с его перепиской с другом Цезаря Матием, где Цицерон спорит с Матием о том, можно ли быть другом человека, расходясь с ним в политических убеждениях; Матий отвечает на этот вопрос положительно, Цицерон - отрицательно. Уже отсюда видно, что Цицерон опять включился в политическую деятельность. Это же его настроение отразилось и в трактате "Об обязанностях", представляющем собою смесь моральных предписаний, исторических примеров и анекдотов, юридической казуистики и крайне консервативных политических советов сыну. Участие в государственных делах придало его тону авторитетность; грустный сдержанный скептицизм приверженца "Новой Академии", господствующий в диалогах 46 и 45 гг., опять сменился категорическими поучительными высказываниями, не подлежащими критике и обсуждению.
Почти все философские произведения Цицерона написаны в одной и той же литературной форме диалога. Они примыкают к диалогам позднего периода творчества Платона и к диалогам Аристотеля. Живая беседа или рассказ, написанные языком разговорной речи, и развитие темы в форме быстро сменяющихся вопросов и от потов, характерные черты "сократических" диалогов Платона, у Цицерона не встречаются. В нескольких беглых штрихах обрисовывается обстановка, место действия, повод к беседе, перечисляются ее участники, намечаются подлежащие решению вопросы, а далее один или несколько участников делают пространный доклад, излагая либо свою точку зрения, либо учение какой-нибудь философской школы. Избирая форму диалога, Цицерон следовал установившейся к его времени традиции, над которой он сам подшучивает в своем письме к Варрону, служащем введением и посвящением к трактату "Об учении академиков": "Я составил беседу, которую мы вели в Кумском поместье, когда с нами был Помпоний [Аттик]; я дал тебе роль представителя учения Антиоха, которое, как мне показалось, ты одобряешь; сам взялся говорить за Филона. Я думаю, читая, ты будешь удивляться, что мы говорим то, чего мы никогда не говорили; но ведь ты знаешь - таков обычай в диалогах" (Cicero Varroni, 1).
Однако нельзя сказать, чтобы диалоги Цицерона были лишены всякой литературной ценности. Несмотря на то, что действующие лица в них должны, по воле автора, излагать определенную точку зрения, Цицерону все же иногда удается ясно очертить характер говорящего: так, в трактатах "О законах" и "О предвидении" дан портрет его брата Квинта, очень сходный с тем, каким он рисуется в длинном наставительном письме Цицерона к нему в бытность его пропретором в Азии. Крайне консервативный, желчный, вспыльчивый и озлобленный, он произносит в трактате "О законах" ожесточенную антидемократическую речь, в трактате "О предвидении" же выступает в защиту всех суеверий и гаданий. Несомненно, эти резкие выступления Квинта должны служить тем фоном, на котором выгодно выделяются примиренческие тенденции и умеренное вольнодумство самого Цицерона, выступающего антагонистом Квинта. Но едва ли Цицерон мог выводить Квинта в тех сочинениях, которые читал и сам Квинт, совершенно иным, чем он был в действительности. Характерно и то, что хитроумный Аттик, выведенный участником беседы в "Законах", в "Учении академиков" и в книге V "Тускуланских бесед", нигде не высказывается сам, а только ставит вопросы и вставляет беглые замечания; это, вероятно, было обычной линией поведения Аттика, сумевшего опубликовать все письма Цицерона к себе и ни одного своего к Цицерону.
О том, что занятия философией были для Цицерона невольным прибежищем на время удаления от государственных дел, он писал не раз и в письмах к друзьям и во вступлениях к своим философским трудам (см. "О пределах добра и зла", "Тускуланские беседы" и II книгу "О предвидении").
Однако Цицерон видит в своих занятиях философией не только способ отвлечься, забыться и утешиться, а считает их тем поприщем, на котором он при данных условиях может принести больше всего пользы своему отечеству. "Я со своей стороны считаю... своей обязанностью, поскольку это в моих силах, работать в том направлении, чтобы благодаря моим стараниям, моему усердию и моим трудам мои сограждане расширили свое научное образование: я не стану спорить с теми, кто хочет читать греческие сочинения, - действительно ли они их читают или только делают вид, что читают, - а хочу оказать услугу тем, кто-либо хочет пользоваться обоими языками, либо тем, кто, получив сочинение на родном языке, может не жалеть о том, что не читает на чужом" ("О пределах добра и зла", I, 4, 10). "Я много и долго думал о том, каким образом я могу быть всего более полезным, чтобы не прерывать моей помощи государству; и мне не пришло в голову никакого лучшего способа, чем если я открою перед моими согражданами пути к высшим искусствам" (vias optimarum artium: "О предвидении", II, 1, 1).
Ввиду того, что сам Цицерон ясно очертил себе свою цель, его философские произведения и следует оценивать именно с точки зрения того, достигнута ли им эта цель или нет, а не искать в его работах вполне самостоятельных философских взглядов. Цицерон - эклектик и релятивист по глубокому внутреннему убеждению, он считает возможным и вполне правомерным соединять отдельные черты различных систем, не слишком вдумываясь в то, что эти черты являются подчас следствием взаимно противоположных философских положений. Более того, будучи сам авгуром, Цицерон считает вполне законным и правомерным выступать в теории против авспиций и утверждать, что "в философии не должно быть места выдуманным сказкам" (commenticiis fabellis; "О предвидении", II, 38, 80).
Наименьшей симпатией Цицерона из распространенных в его время систем пользуется, как и можно ожидать, последовательный материализм Эпикура, который он понимает довольно поверхностно и примитивно, не отличая его от учения Демокрита" Равным образом он не видит разницы между Древней Академией и перипатетиками ("Учение академиков", 1, 4, 17). Самому же ему в теории познания пришелся больше всего по душе умеренный скептицизм Новой Академии, и он отделывается от удивленного замечания Варрона - "я слышу, что ты покинул Древнюю Академию и проповедуешь учение Новой (tractari autem novam... audio)" - шуткой: "Почему же нашему другу Антиоху [1] можно было перебраться из нового дома в старый, а мне нельзя переехать из старого в новый?". Когда же Варрон указывает ему на полемику между Антиохом и Филоном, он замечает только, что он "охотно припомнил бы то, что когда-то слышал от Антиоха, а заодно и посмотрел, можно ли это достаточно ясно и понятно выразить по-латыни?" ("Учение академиков", I, 4, 13-14). В этой именно области и лежит главная заслуга Цицерона - он выразил "ясно и понятно по-латыни" то, чего никто не умел выразить до него.
Цицерон усиленно настаивает на том, что латинский язык пригоден для выражения философских понятий: "Трудно спорить с теми, кто презирает произведения, написанные на латинском языке. Но я удивляюсь больше всего тому, что они не находят удовольствия в чтении на родном языке о важнейших вопросах, а между тем охотно читают неважные латинские театральные пьесы, слово в слово переведенные с греческого". ("О пределах добра и зла", I, 2, 4). "...Я удивляюсь, откуда берется такое презрение ко всему родному? Здесь, правда, не место останавливаться на этом; но вот мое мнение таково, и я не раз его высказывал: латинский язык вовсе не беден, нет, он даже богаче греческого. Когда же мне - или, лучше скажу, нашим хорошим ораторам и поэтам - особенно при наличии образцов для подражания, не хватало украшений для содержательной и изысканной речи?" ("О пределах добра и зла", I, 3, 10).
В "Учении академиков" эти же мысли Цицерон влагает в уста Варрона. На слова Аттика - "можно ведь пользоваться греческим, если захочешь, в случае, если тебе не хватит латыни" - Варрон отвечает: "Конечно; но я постараюсь говорить по-латыни, кроме тех слов, которыми, как и многими другими, вошло уже в привычку пользоваться как латинскими, как, например, философия, риторика, физика или диалектика... Так, я назвал "качеством" (qualitates) то, что греки называют ποιότητας, причем это слово и у греков не ходячее, а исключительно философское; и это бывает во многих случаях. Слова же, употребляемые диалектиками, вовсе не распространены, а принадлежат только им. И это - общая черта всех искусств (artium) ; для новых предметов должны либо быть созданы новые имена, либо перенесены на них с других предметов. И если это делают греки, которые уже столько веков имеют дело с этими вопросами, то не следует ли тем более разрешить это нам, которые впервые пытаются за это взяться? Да, Варрон, - сказал я [говорит от себя Цицерон], - ты окажешь, как мне кажется, большую услугу твоим согражданам, если ты обогатишь их не только множеством мыслей, как ты уже сделал, но и множеством слов" ("Учение академиков", I, 7, 25-26).
Именно эту заслугу, которую Цицерон признает за Варроном, следует признать за ним самим. Образцом этой тщательной работы над латинской философской терминологией служит книга III "Тускуланских бесед", где в главах 5-8 Цицерон очень тонко анализирует латинские термины для понятий "безумие", "уверенность в себе" (которую он отличает от самоуверенности) и др., сравнивает их с греческими и верно отмечает, где один язык в точности выражения уступает другому.
Для последующих поколений философские произведения Цицерона ценны еще одной своей чертой, которая для его современников особого значения не имела: они изобилуют цитатами из поэтов, до нас не дошедших, - Энния, Пакувия, Акция и др., а также выдержками из греческих поэтов и прозаиков. В одних случаях они тоже заимствованы из произведений, до нас не дошедших; в других случаях, если оригинал имеется налицо, мы можем судить о переводческом таланте Цицерона и принципах художественной передачи оригинала, которым он следовал и которые он выразил в своем небольшом предисловии к намеченному им для издания переводу нескольких речей Демосфена и Эсхила: "Я перевел их не как истолкователь, а как оратор, теми же предложениями и теми же формами и как бы образами, но словами, привычными для нас; мне не было необходимости передавать все слово в слово, но я сохранил и весь характер и силу слов. Я считал, что я должен передавать читателю слова не по счету, а как бы по их весу (non ea adnumerare, sed tanquain appendere; "О лучшем роде ораторов", 5, 14).
Тем разделом философии, в котором Цицерон чувствует себя наиболее уверенно и где он высказывает некоторые самостоятельные мысли, является теория государства. Его трактат "О государстве", даже в том виде, в каком он сохранился, представляет большой интерес. Несмотря на явную зависимость его от политической теории Платона о трех основных формах правления и на еще более тесную связь с той же теорией, примененной Полибием к строю Римского государства, он заключает в себе много характерных примеров из римской истории и дает систематическое изложение той излюбленной Цицероном теории "согласия благонамеренных" (consensus bonorum), к которой он постоянно возвращается и в письмах и в речах. Ее же он пытается обосновать и в III книге "Законов".
Однако в трактате "О государстве" есть одно положение, которое расходится с той несимпатией к единовластию, которая была характерна для Цицерона в течение всей его жизни. Мало того что из трех форм правления в их чистом виде, он, правда устами Сципиона, высказывается в пользу монархии, в фрагментах V книги встречается упоминание о некоем идеальном "правителе" государства (moderator reipublicae, rector patriae, princeps civitatis), который руководится больше пользой народа, чем его желаниями, который постоянно стремится к славе для отечества. Не раз высказывались предположения, что под этим идеальным самоотверженным правителем Цицерон подразумевал Помпея. Это предположение едва ли можно признать сколько-нибудь основательным: из переписки Цицерона ясно видно, какого мнения он был об уме и патриотических чувствах Помпея. Скорее в этом идеальном образе он рисовал себя таким, каким, по его собственному мнению, он был в год своего консульства. В таком же идеальном образе он рисовал себе римский сенат и аристократию, вступая в спор со своим братом Квинтом и Титом Помпонием Аттиком в трактате "О законах". После крайне консервативных жестоких нападок Квинта на популяров и на весь современный строй Республики Цицерон, желая занять примирительную позицию, указывает и на недостатки аристократии и говорит, что надо было бы принять закон о том, "чтобы это сословие было без порока и служило образцом для всех других". На восторженное одобрение Квинта Аттик отвечает ироническим замечанием, по, конечно, не забывает упомянуть о знаменитом консульстве: "Это самое сословие, хотя оно всецело предано тебе и хранит благодарную память о твоем консульстве, может - не сердись, пожалуйста, - не только любых цензоров, а даже всех судей вывести из терпения [умучить - defatigare]". На это Цицерон отвечает: "Не говори об этом, Аттик. Наша беседа касается не этого сената и не нынешних людей, а будущих, которые, может быть, захотят повиноваться законам. Ибо если закон повелит быть свободными от пороков, то никто и не сможет проникнуть в это сословие" ("О законах", III, 12-13).
Все же сам Цицерон, видимо, плохо верит в то, что это когда-либо произойдет. Хотя он упрекает Платона (в начале трактата "О государстве") в том, что тот писал законы для воображаемого, а не для реального, государства, сам он пошел тоже по этому пути. Хорошо видя, что современный строй государства его идеалу ни в какой мере не соответствовал, он пытался убедить себя в том, что такой идеальный строй либо существовал в прошлом Рима, во времена "наших предков", либо что он возможен в будущем. Но в последнее он едва ли верил и сам.
Ценность философских сочинений Цицерона на этические темы довольно незначительна вследствие их компилятивного эклектического характера. Что касается их литературной формы и языка, то в них отразились те же характерные черты таланта Цицерона, что и в других жанрах: легкость изложения, прекрасное построение фраз, богатство слов и оборотов, благозвучие, но порой утомительное многословие и постоянные повторения. В этом отношении наиболее характерны литературные диалоги "Лелий" и "Катон", почти уже теряющие право называться философскими и соскальзывающие на почву обиходных нравоучений; но именно вследствие этого, они легко читаются.


[1] Философ Антиох Аскалонский с течением времени становился все более ярым идеалистом.

6. СОЧИНЕНИЯ ЦИЦЕРОНА ПО ТЕОРИИ ОРАТОРСКОГО ИСКУССТВА

К разработке теории ораторского искусства, так же как и к изучению философии, Цицерон обращался два раза в своей жизни. В первый раз это произошло после съезда в Луке, неожиданно разрушившего составленный Цицероном план новой политической карьеры. В течение всего 55 г. Цицерон, по-видимому, воздерживался от выступлений: он занят сочинением большого трактата в трех книгах под названием "Об ораторе". Второе удаление Цицерона от государственных дел на целых три года произошло во время диктатуры Цезаря; в письмах от этого периода Цицерон не раз называет занятия "литературой" единственным утешением и украшением своей жизни. Плодом этого ухода в частную жизнь, помимо множества философских трудов, были два сочинения: одно исторического характера ("Брут"), другое - теоретического ("Оратор"). Интересно отметить, что оба раза обращение к риторике предшествует обращению к философии. Трактат "Об ораторе" относится к 55 г., сочинения по политической философии ("О государстве" и "О законах") -к 53 и 52 гг.; "Брут" написан в 47 г., "Оратор" в 46, большинство же философских произведений относится к 45 г. и захватывает даже 44-й. Таким образом, Цицерон, оторвавшись от общественной жизни, сперва ищет утешения в изучении и обобщении своего ораторского опыта, а потом, не удовлетворенный этим, обращается к занятиям философией.
Мы видели, что сочинения по философии, написанные в эти два периода, носят различный характер; точно так же различаются по своему тону трактат "Об ораторе", с одной стороны, и трактаты "Брут" и "Оратор" - с другой. В первом Цицерон еще чувствует себя крупной величиной и говорит языком авторитетным и решительным; в двух других он считает свою карьеру законченной и видит, как новые течения в его любимом искусстве оттесняют его на задний план и грозят подорвать его славу лучшего оратора. Поэтому его тон более печален, но в то же время и более полемичен, чем в первом сочинении.
Трактат "Об ораторе" по своей литературной форме, как говорит сам автор в начале его, подражает диалогам Платона. Действующие лица - крупнейшие ораторы предыдущего поколения - Лициний Красс, Марк Антоний, Юлий Цезарь Страбон, Катул, юрист Сцевола и их ученики Котта и Сульпиций Руф, в то время все принадлежавшие к консервативной группировке, ведя в основном беседу на тему своей специальности, несколько раз затрагивают и политические вопросы. И хотя Цицерон, отнеся действие диалога к началу I в. (91 г.), не может затрагивать в их речах вопросы по современному положению, их слова все же ясно отражают его установку.
"Когда консул Филипп стал резко нападать на политическую линию первых в государстве лиц (in causam principum) и трибунат Друза, выступившего в пользу власти сената, стал шататься и слабеть, в дни римских игр Лициний Красс, как мне говорили, отправился отдохнуть в свое тускуланское поместье [Далее перечисляются гости]... В первый день до позднего часу они беседовали о современных делах и о государстве вообще, для чего они и приехали сюда, Котта рассказывал, что в этой беседе три консула с такой божественной мудростью (divinitus) обсуждали события и сокрушались о них, что впоследствии с государством не приключилось ни одной беды, которой они бы уже в то время не опасались и не предвидели" ("Об ораторе", I, 7, 24, 26). Отзываясь, как это обычно делает и сам Цицерон, с большой похвалой о красноречии и образованности Гая Гракха, Красс жалеет о том, "что такие мужи впали в столь великое заблуждение касательно дел государственных; хотя ведь у нас и теперь ткут ту же ткань, в государстве распространяется тот же образ мыслей и передается последующим поколениям; мы, очевидно, хотим воспитать граждан, похожих на тех, которые для наших отцов были нетерпимы" ("Об ораторе", III, 60, 226). О том, что Гракхи "своим красноречием разложили государство", говорит и Сцевола ("Об ораторе", I, 9, 38).
Даже цитата, которую Марк Антоний в качестве примера приводит из какой-то речи Красса, носит явно антидемократический характер: "Вырвите нас из бедствий, вырвите нас из пасти тех, чья жестокость не может насытиться нашей кровью; не заставляйте нас служить кому-либо, кроме всех нас вместе, тех, кому мы и можем и должны служить" ("Об ораторе", I, 52, 225).
Те же мысли высказывает Цицерон уже от своего имени в начале III книги и посвящении брату Квинту, которому адресовано и все сочинение. Здесь, рассказав в трогательных тонах о смерти Красса, происшедшей после его возвращения из поездки в Тускул и жестокого столкновения в сенате с консулом Филиппом, Цицерон восхваляет его счастливую судьбу, ибо "боги бессмертные не отняли у него жизнь, а даровали ему смерть... и он не увидел как то государство, в котором он, во время его расцвета, превосходил многих своей славой, изменилось к худшему во всех отношениях" (in omni genere deformatam; "Об ораторе", III, 2, 8).
На этот "плач" по Крассу очень похожа вводная глава к "Бруту", где почти в тех же словах восхваляется судьба Гортензия, умершего вовремя ("Брут", гл. 1-2). В последней же дошедшей до нас (96-й) главе этого сочинения[1] он называет время Цезаря "ночью государства", "злосчастной судьбой" его, "печальным крушением". В "Ораторе", написанном уже не в форме диалога, а в виде послания к Бруту и посвященном исключительно вопросам ораторского мастерства, Цицерон тоже упоминает о "временах, враждебных доблести" ("Оратор", 10, 35). Таким образом, Цицерон никогда не мог полностью отвлечься от своих основных политических интересов; занятия любыми теоретическими вопросам были для него только паллиативным лечением. Однако, несмотря на то, что политические намеки рассеяны и в специальных трактатах Цицерона, нельзя сказать, что они являются ведущей линией этих сочинений. Основной темой все же выступает тщательное рассмотрение задач ораторского искусства и его различных форм, а также задач практического оратора и приемов, используемых им - от самых общих правил до мельчайших деталей. Весь этот материал представляет огромный интерес: в нем отложился опыт и ряда предыдущих поколений, проводивших свою жизнь на форуме, в сенате и в судах, и почти 40-летний опыт самого Цицерона.
По-видимому, некоторые близкие Цицерону люди, может быть его сотоварищи по государственной деятельности, находили его занятия риторикой недостойными его положения и заслуг. Цицерон в "Ораторе" считает нужным опровергнуть это мнение: "Мне случалось встречать не только врагов,., но и поклонников моей славы, которые считали, что не подобает человеку, о достоинствах которого сенат при одобрении народа выносил столько постановлений, сколько ни о ком другом, публиковать гак много книг об искусстве речи" ("Оратор", 41, 140). Сославшись на просьбы Брута написать для него "Оратора", Цицерон продолжает: "Но если бы я даже объявил,... что я передам желающим правила и пути, ведущие к красноречию, кто, правильно оценивающий положение вещей, осудит меня?.. Мне надо было ответить тем, кто, как я полагал, будет осуждать меня... Но кто будет настолько жесток и груб, что не даст мне возможности теперь, когда мой общественные занятия и государственная деятельность рухнули, предпочесть научные занятия безделью, к которому я неспособен, или печали, которой я сопротивляюсь" (§ 148).
Изучение теории речи Цицерон считает до некоторой степени достойной заменой своей прежней общественной роли. Это вполне понятно, если учесть, какие высокие задачи Цицерон ставит перед оратором и какие требования он к нему предъявляет. Он, конечно, не ставит себя наравне с теми учителями техники речи, которые натаскивают своих учеников на шаблонных приемах пустой болтовни. Не раз он говорит с отвращением о речи "пустой и ребяческой" ("Об ораторе", I, 6, 20), "ничтожной и достойной осмеяния" (там же, 12, 50), в которой нет никакого смысла и содержания (nulla res subest). Оставшись верным тем принципам, которые он в молодости, увлеченный риторическими учениями Греции, выставил в своем сочинении "О подборе материала", Цицерон требует от оратора высокой культуры - широкой образованности, и прежде всего хорошего знакомства с философскими системами. Представителем этого мнения в трактате "Об ораторе" является тот же Лициний Красс. "Величайшая сила оратора, - говорит он, - состоит в том, что он может возбуждать в умах людей гнев, ненависть и горе или, напротив, уводить их от этих волнений к успокоению и милосердию. Он не мог бы достигать этого, если бы он не видел различных характеров людей, общих свойств человеческой природы и тех движущих причин, которыми умы то возбуждаются, то успокаиваются. Но ведь все это - дело философов" ("Об ораторе", I, 12, 53-54). Красс выражает сожаление, что он, как и другие общественные деятели, был всегда слишком загружен практическими делами и не имел времени для серьезных занятий философией.
Кроме овладения основами философии, Красс требует от оратора и хорошего знания гражданского права ("Об ораторе", I, 41, 44). Почти те же требования Цицерон от своего лица выставляет и в "Ораторе"; однако здесь он подходит к делу несколько практичнее и говорит уже не о философии, а о ее "известных пунктах" вообще. Здесь же он вводит и понятие "диалектики", под которой он понимает уменье спорить, доказывать и опровергать: "Между речью и спором есть разница; разговаривать (loqui) не то же самое, что говорить (dicere); а в речи встречается и то, и другое: спорить и разговаривать - дело диалектики, а говорить - дело оратора" ("Оратор", 32, 113). На необходимости юридического образования для оратора Цицерон настаивает и здесь, но прибавляет к этому еще требование хорошей осведомленности не только в истории своей родины, но и "мощных народов и знаменитых царей... Не знать того, что было до твоего рождения, значит - всегда оставаться ребенком. Ибо что такое жизнь человека, если память о прошлом у него не смыкается с недавними событиями?" ("Оратор", 34, 120). Однако очень глубокого знания истории Цицерон, очевидно, не требует, так как указывает, что "этот труд отныне оратору облегчен: хронологическое сочинение Аттика, который в одной книге собрал все события за 700 лет, поможет ему" (там же).
Цицерон не скрывает того, что его мнение о необходимости эрудиции не является общепризнанным. В качестве антагониста Красса он выводит в диалоге "Об ораторе" практика Марка Антония, иронически относящегося к "философским" требованиям Красса. Якобы преклоняясь перед величием такого оратора, которого рисует Красс, Антоний возражает ему: "Для нас, вращающихся среди народа на форуме, достаточно знать и говорить о нравах людей то, что не расходится с их обычными нравами: какой крупный серьезный оратор, желая возбудить гнев судьи против своего противника, остановится среди речи оттого, что он не знает, что такое гнев - возбуждение ума или стремление наказать за причиненную беду?.. Нам нужен человек острый, хитрый по природе и опытный, который видит насквозь, что думают, чувствуют, предполагают и чего ожидают его сограждане, а также те люди, которых он хочет в чем-нибудь убедить своей речью. Надо, чтобы он умел схватить основные жизненные интересы [буквально - жилы: venas] каждого рода людей - людей разных возрастов и сословий; он должен чутьем понимать мысли и чувства тех, среди которых он ведет или поведет дело; а книги философов пусть оставит себе для тускуланского отдыха" ("Об ораторе", I, 51-52, 218 сл.).
Расходясь в этих требованиях по отношению к общему образованию оратора, и сам Цицерон, и изображаемые им известные предшественники его сходятся в одном требовании - оратор должен сам горячо переживать то, о чем он говорит. "Подобно тому как никакой материал не воспламеняется так легко, как тот, который вспыхивает при одном только приближении к огню, так же ни один ум не будет готов к восприятию речи и не сможет вспыхнуть, если сам оратор не подойдет к нему пламенеющим и горящим" ("Об ораторе", II, 45, 190). "Ни один слушатель не воспламенится, если речь дойдет до него, сама не пылая" ("Оратор", 38, 132).
Наконец, последнее очень важное требование общего характера, которому, по мнению Цицерона, должен удовлетворять оратор, это - то, что мы назвали бы тактом. Оратор должен всегда тонко понимать, где и что уместно сказать. "Как и во всех прочих делах, основа красноречия -ум [sapientia - в данном случае, не мудрость, а скорее "ум" или даже "такт", как видно из дальнейшего]. Как в жизни, так и в речи труднее всего видеть, что именно подобает [делать]. Греки называют это πρέπον [подобающим], мы назвали бы это - decorum... Оратор должен следить, чтобы не только в целых фразах, но и в отдельных словах соблюдалось именно то, что уместно... например, неуместно, если ты выступаешь перед одним судьей по делу о водосточных трубах, говорить пышными словами и использовать общие места, а когда говоришь о величии римского народа, говорить скупо и сухо" ("Оратор", 21-22, 70 сл.).
Вся сумма этих требований настолько велика, что Цицерон, по его словам, отчаивается найти где-либо такого оратора и ссылается опять-таки на слова Марка Антония, что он "видел многих людей, хорошо говоривших, но ни одного мастера речи" (disertos multos, eloguentem neminem; "Оратор", 5, 18). "Кто же этот мастер? - спрашивает Цицерон. - Скажу вкратце... Мастер речи тот, кто умеет говорить о незначительных вещах просто, о великих возвышенно, о повседневных умеренно" ("Оратор", 29, 100). И совершенно несомненно, хотя Цицерон нигде этого открыто не говорит, что именно таким оратором он считает самого себя. В главе 37 "Оратора" он вспоминает свои успехи в любом образе речи - и в том, который греки называют "нравоописательным", и в речи патетической. Он вспоминает, как ему не сумел ответить Гортензий, как перед ним умолк Катилина, как сбился среди речи Курион, как плакали слушатели от трагических финалов его защитительных речей, как он добивался того, чтобы судья "гневался и смягчался, осуждал и жалел, презирал и восхищался, ненавидел и любил, жаждал и удовлетворялся, надеялся и боялся, радовался и печалился... Примеры суровости можно найти в моих обвинительных, мягкости - в моих защитительных речах. Нет того способа, которым дух слушающего мог быть возбужден или успокоен и которого я бы не испробовал..." ("Оратор", 38, 131-132). Эта характеристика, данная Цицероном самому себе, свидетельствует ясно, что он находил в себе как раз ту способность, которую особенно ценил, - такт, подсказывающий, что именно уместно говорить в каждом данном случае.
Чем выше ценил Цицерон свои, поистине огромные, достижения в мастерстве речи и чем меньше он замечал некоторые недостатки их (многословие, повторения, отклонения от темы), тем более горько было для него видеть, что многие представители молодого поколения, в том числе его приятели Брут и Целий, уже не были поклонниками его любимой формы речи, красивой и художественно построенной, а хотели говорить просто, ясно и сухо, считая этот стиль речи подлинно греческим, "аттическим".
Полемика против направления аттикистов пронизывает оба трактата 40-х годов. Цицерон ожесточенно спорит с приверженцами нового течения и местами остроумно высмеивает их. "Они хотят быть Гиперидами и Лисиями,.. они говорят, их радует аттический образ речи... Это умно - пусть они заимствуют, но не только кости, а и кровь!" ("Брут", 17, 68). "Они думают, что только тот, кто говорит сухо и некрасиво (inculte), лишь бы он делал это складно и сжато говорит по-аттически. Они ошибаются, что только тот; что по-аттически - это верно. Но, по их мнению, если только это и значит - говорить по-аттически, то и сам Перикл не говорил по-аттически... если бы он пользовался сухим слогом, то никогда не сказал бы о нем Аристофан, что он сверкал молнией, гремел громом и потрясал Грецию" ("Оратор", 9, 28-29). Кроме Перикла, Цицерон ссылается и на Демосфена, патетического в государственных речах, остроумного и ловкого в частных. Однако Цицерон, видимо, не надеется привлечь Брута на свою сторону и с некоторой грустью заканчивает свой трактат словами: "Вот, Брут, каково мое мнение об ораторе; ты можешь последовать ему, если одобришь его, или остаться при своем мнении, если оно иное. Я не буду спорить с тобой и не буду утверждать, что мое мнение, которое я изложил в этой книге, более истинно, чем твое. Ведь не только тебе и мне разное может казаться [правильным], но даже и мне самому представляется одно и то же дело то так, то иначе" ("Оратор", 71, 237).
О богатстве технических советов и указаний, которые Цицерон дает ораторам, можно было бы написать целую книгу. Только подробный разбор их и детальное сопоставление с речами самого Цицерона могли бы раскрыть многие тайны его мастерства.
Оратор, по словам Цицерона, является полным хозяином тех огромных богатств, которые предоставляет ему язык. "Так как по этому огромному безграничному полю оратор может бродить свободно и где бы он ни остановился, он останавливается в своем владении, то он легко может найти любое средство и любое украшение для речи. Ибо множество предметов порождает множество слов. Если в тех предметах, о которых ведется речь, есть ясность, то самой силой вещей возникает какой-то естественный блеск в словах. Если тот, кто говорит или пишет, хорошо образован и воспитан с детства, если он пылает рвением и одарен от природы и, упражняясь в бесконечных разнородных делах, избрал себе в качестве образца для изучения и подражания знаменитейших ораторов и писателей, то ему не придется искать у этих учителей указаний, каким образом ему надо строить и освещать свою речь. При обилии предметов он легко, без руководителя, с помощью самой природы, если только она уже достаточно обучена, найдет способы украсить речь" ("Об ораторе", III, 31, 124-125). Способов украсить речь имеется много, но раньше, чем перейти к их перечислению и характеристике, Цицерон (в лице Красса) предупреждает от злоупотребления ими. "Речь украшается прежде всего всем своим общим характером, так сказать, красочностью и сочностью. Будь она строгой или нежной, ученой или легкой, необычайной или шаблонной, насмешливой или грустной, поскольку это требуется, - суть заключается не в отдельных ее частях; она должна проникать всю речь целиком. Далее, если речь усеяна цветами слов и изречений, то они не должны быть равномерно разложены по всей речи, но расположены так, как на роскошной одежде распределяются отдельные драгоценности и блестящие украшения... Однако трудно сказать, по какой причине все то, что доставляет нашим чувствам особое наслаждение и на первых порах сильнее всего потрясает, именно это всего скорее и утомляет, пресыщает и надоедает... Во всех областях с сильнейшим наслаждением граничит пресыщение... Будь то стихотворение или речь, но если они благозвучны, отполированы, разукрашены, нарядны - без перерыва, без передышки, без разнообразия - как бы написаны все одними яркими красками, они могут услаждать лишь недолго" ("Об ораторе", III, 25, 96, 98, 99-100).
Чрезвычайно интересны те указания, которые Цицерон дает относительно нахождения этих "драгоценностей", украшающих речь: все слова, из которых оратор должен выбирать, Цицерон делит на "собственные имена вещей, которые как будто родились с ними", на те, которые переносятся и как бы помещаются на чуждые им места, "и на те, которые мы обновляем или сами создаем" ("Об ораторе", III, 37, 128). Он приводит примеры архаизмов, придающих речи достоинство, если их употреблять не слишком часто (например, "отпрыски" и "чада" вместо "дети" - proles, suboles вместо liberi; "година" вместо "время" - tempestas вместо tempus) ; можно составлять новые слова, как, например, versutiloques - "изворотливый в речах"; лучше же всего использовать метафору и сравнение: "Широко распространен способ переноса смысла; его породила бедность и узость [языка], впоследствии же его прославила его привлекательность и очарование. Подобно тому, как одежда была изобретена для защиты от холода, а потом употреблена для украшения и цридания достоинства, так и перенос слов возник вследствие бедности, а закрепился в силу доставляемого удовольствия" ("Об ораторе", III, 38, 155). Совершенно верно объясняет Цицерон психологический процесс сравнения, происходящий на основе различных ощущений: "И аромат изящества, и мягкость хорошего воспитания, и шепот моря, и сладость речи заимствованы от других чувств... В природе нет никаких предметов, названием которых мы не могли бы воспользоваться для других" ("Об ораторе", III, 40, 161). Однако он предостерегает от пользования непохожими сравнениями и порицает Энния за выражение "арка неба" (Caeli iornices). Далее он разбирает разные виды тропов ("Африка" вместо "африканцы", "Церера" вместо "плоды", "тога" вместо "мир", "стены и крыши" вместо "здания" и т. п.). Все эти наблюдения носят вполне реальный характер. Напротив, ряд абстрактных общих мест, которые Цицерон-Красс рекомендует развивать как философские темы и черпать из них аргументы, производят на нас расхолаживающее впечатление - это темы школьных диатриб, взятых из греческих учебников риторики; например: "стремится ли человек к доблести ради своего достоинства или ради какой-либо выгоды?", "почему ученейшие люди расходятся в самых важных вопросах?", "следует ли добиваться славы или богатств?" и т. п. Среди них попадаются, однако, и такие, которые имели вполне реальную основу и политическое значение, например: "следует ли мудрецу заниматься государственными делами", или "должен ли мудрец руководиться мнением лучших людей или искать славы у народа?", "следует ли избегать бедности?" ("Об ораторе", III, 29, 116).
Чисто звуковой стороне речи Цицерон тоже уделяет много внимания. Он предупреждает будущих ораторов и от грубого и от слишком вычурного произношения, отмечая красоту и чистоту говора коренного населения города Рима, сохранившегося особенно хорошо среди матрон, живущих в тесном домашнем кругу ("Об ораторе", III, 12, 45).
Еще богаче, чем в диалоге "Об ораторе", этот раздел ораторского искусства представлен в "Ораторе". Едва ли есть хотя бы одна черта латинской речи, которая ускользнула от внимания Цицерона. Он говорит и о необходимости избегать зияния, и о стяжении гласных, и о различии между более старым и новым произношением, и об устаревающих грамматических формах. Ритм речи, ее музыкальность, высокий или низкий тон, чередование долгих и кратких слогов, особенно в концовках разделов речи (клаузулах), - все находит отражение в его трактате ("Оратор", 45-68). Для нас наиболее трудно полностью оценить его учение о ритме и метре речи (numerus). Цицерон не раз говорит, что требование музыкальной отшлифовки речи вложено в нас природой, и возмущается теми, кто этого не понимает. "Что касается тех, кто этого не чувствует, - говорит он, - не знаю, что за уши у них и что в них человеческого" ("Оратор", 50, 168).
Вопросы ритма были так тщательно разработаны Цицероном отчасти в целях полемических; его противники-аттикисты не одобряли всех этих приемов как слишком искусственных, указывая на то, что более древние ораторы обходились без них. Цицерон же, не без основания, возражал, что к красоте речи стремились все ораторы во все времена, но достигали ее часто с помощью не искусства, а своих природных дарований; но отчего же не пользоваться искусством, раз его законы открыты?
Кроме трех крупных риторических трактатов, до нас дошло еще несколько небольших произведений Цицерона. "Подразделения речей" (Partitiones oratoriae) - небольшое, сухое сочинение, написанное в форме вопросов и ответов. Действующие лица - сам Цицерон и его сын; вопросы задает сын, отец дает ответы; в такой школьной форме изложены основы риторики. Другое сочинение, "Топика", адресованное юристу Требатию Тесте, одному из многочисленных корреспондентов Цицерона, представляет собой конспект "Топики", т. е. учения о нахождении аргументов. Непосредственной связи с "Топикой" Аристотеля это сочинение, по-видимому, не имеет; оно гораздо проще и носит характер учебного пособия, хотя своим возникновением оно все же обязано именно "Топике" Аристотеля. Требатий, не справившись с этим сочинением, слишком сложным и трудным, обратился к Цицерону с просьбой составить для него руководство в более легкой форме. Цицерон сам рассказывает об этом в сопроводительном письме и, учитывая интересы своего адресата, приводит многие примеры доказательств из юридической практики.
Последнее сочинение по риторическим вопросам, занимающее всего несколько страниц, носит название "О лучшем роде ораторов" и представляет собой введение к переводу образцовых речей Демосфена и Эсхина, который Цицерон, по его заявлению, уже сделал сам. Однако никаких сведений об этом переводе до нас не дошло; возможно, что он не увидел света или что дело ограничилось одним введением. Это маленькое сочинение носит полемический характер и направлено специально против аттикистов, которые, по мнению Цицерона, слишком узко понимают "аттический" стиль речи. Поэтому он хочет ознакомить их с Демосфеном и Эсхином, говорившими совсем иначе, чем столь любимый аттикистами Лисий. При этом Цицерон высказывает свое глубокое преклонение перед Демосфеном и говорит, что "нет оратора, который бы не хотел походить на него" (гл. 2). О самом себе в этом сочинении Цицерон не говорит ничего, но высказанное им здесь желание исполнилось: он вошел в историю как единственный оратор, действительно похожий на Демосфена, и в "параллельных биографиях" Плутарха занял навсегда место рядом с ним.


[1] «Брут» дошел не полностью; однако, судя по суммирующему характеру главы 96, она относилась уже к самому концу сочинения.

7. РЕЧИ ЦИЦЕРОНА

В собрание речей Цицерона принято включать 58 речей. Большинство их сохранено полностью, в некоторых же не хватает начала (в речи против Писона), в других -конца (в речи за Гая Рабирия); речи за актера Росция, за Фонтея, Марка Туллия и Эмилия Скавра представляют собой крупные связные фрагменты и поэтому включаются в собрание сохранившихся речей; помимо этого, имеются небольшие фрагменты от 17 речей, а около 30 речей известно только по упоминаниям о них у самого Цицерона или других авторов (например, о защите одной уроженки Арретия по вопросу о гражданстве; см. "За Цецину", 33, 97).
По тематике речи Цицерона можно разделить на несколько основных групп. Цицерон начал свою карьеру как ходатай по гражданским делам и никогда полностью от нее не отказывался; будучи хорошим знатоком и обычного, и писаного права, он нередко выступал по вопросам земельных имуществ, долговых обязательств, а также по вопросу о гражданстве. Однако большая часть дел, которые он вел, носила, помимо уголовно-административного, явно выраженный - политический характер, а именно: дела о подкупе на выборах, о взятках и несправедливых поборах в провинциях, об организации государственных заговоров и беспорядков или косвенном участии в них. Наконец, имеется ряд речей по чисто политическим вопросам, произнесенных в заседаниях сената или в комициях. Особняком стоят три речи, произнесенные перед Цезарем во время его диктатуры: преследуя в основном цель ходатайствовать за бывших политических противников Цезаря, они, несомненно, имеют и оттенок эпидиктических речей - поучений правителю. Тематика и хронология речей отражены в таблице на стр. 215.
Не следует думать, что в своих речах Цицерон строго придерживается только той основной темы, которой посвящена данная речь. Нет почти ни одной речи, где бы он не высказывался по общим вопросам римской политики, не выражал бы своих личных взглядов на эту политику и на положение в Риме, а также своих философских или моральных убеждений. Почти во всех речах имеются также очень ценные для нас указания на характер римского судебного процесса, даются интересные зарисовки нравов общества, характеров и типов лиц, участвующих в данном процессе. Наконец, и личные дела, и черты характера самого Цицерона тоже очень часто - на наш современный взгляд, даже слишком часто - играют значительную роль в оценке того или другого события.
Что касается формы речей, то во всех речах есть сходные излюбленные литературные приемы, которые, несомненно, развиваясь и совершенствуясь с возрастом и практикой оратора, представляют собой известную сумму характерных черт, типичных именно для цицероновского ораторского искусства.


8. ОТРАЖЕНИЕ ВОЗЗРЕНИЙ ЦИЦЕРОНА В ЕГО РЕЧАХ

Гражданские дела>

Уголовные дела

Административно–уголовные
дела политического характера

Речи политические

Речи
политико–эпидейктические

«За
Публия Квинкция» (81 г.)

«За
Росция Америйского» (80 г.)

«Против
Верреса» (70 г.) — 7 речей

«О
законе Манилия» (66 г.)

«За
Марцелла» (46 г.)

«За
Марка Туллия» (71 г.)

«За
Клуенция» (66 г.)

«За
Фонтея» (69 г.)

«Об
аграрных законах» (63 г.) — 3 речи

«За
Лигария» (46 г.)

«За
Цецину» (69–68 гг.)

«За
Целия» (56 г.)

«За
Мурену» (63 г.)

«Против
Катилины» (63 г.) — 4 речи

«За
Дейотара» (45 г.)

«За
Росция–актера» (66 г).

«За
Милона» (52 г.)

«За
Гая Рабирия» (63 г.)

«К
сенату и народу» (57 г.) — 2 речи

 

«За
поэта Архия» (62 г.)

 

«За
Суллу» (62 г.)

«О
консульских провинциях» (56 г.)

 

«О
своем доме» (57 г.)

 

«За
Луция Флакка» (59 г.)

«Филиппики»
(44–43 гг.) — 14 речей

 

«Об
авспициях» (56 г.)

 

«За
Сестия» (56 г.)

 

 

«За
Луция Корнелия Бальба» (56 г.)

 

«Против
Ватиния» (56 г.)

 

 

«За
Рабирия Постума» (54 г.)

 

«Против
Пизона» (56 г.)

 

 

 

 

«За
Гнея Планция» (54 г.)

 

 

 

 

«За
Эмилия Скавра» (54 г.)

 

 

Время, когда Цицерону пришлось впервые, выступать в качестве оратора, не было благоприятным для развития судебного красноречия. Суды при Сулле функционировали так нерегулярно и в них так слабо соблюдался порядок, установленный в более спокойные времена Республики, что Цицерон, выступая за Росция Америйского, решился назвать этот процесс первым за долгое время и именно этим объяснял дерзость обвинителей Росция, рассчитывавших на легкую победу ("За Росция Америйского", 10, 28). В своей первой речи по гражданскому процессу Публия Квинкция Цицерон тоже говорил, что ему придется бороться против "насилия и лицеприятия" (contra vim et gratiam - "За Квинкция", 1, 5) [1]. Он даже начал эту свою речь с того, что против него выступают "две могущественнейшие силы в государстве - лицеприятие и красноречие (quae res in civitate duae plurimum possunt... summa gratia eloquentia; там же, § 1); его противником был уже известный в то время Гортензий, открытый приверженец сулланского режима. Казалось бы, применительно к судебным делам следовало бы, скорее, говорить о силе закона, но в первых речах Цицерона ни о законности вообще, ни об отдельных законах почти нигде не упоминается (кроме упоминания о древнем наказании отцеубийц, приводимом в качестве курьеза, "За Росция Америйского", 25). Цицерон оперирует исключительно общим моральным понятием "истины" (veritas; "За Квинкция", 2, 10); кроме того, он либо пытается пробудить в судьях сознание их обязанностей и достоинства, либо взывает к их милосердию, что было, правда, "общим местом" судебных речей и одним из любимых приемов Цицерона, применявшимся им и впоследствии.
В состав суда в это время входили только сенаторы, и для Цицерона, как "человека нового", было очень важно найти себе подходящих покровителей в среде аристократии. По-видимому, этой цели он достиг, сблизившись с родом Росциев, принадлежавших к муниципальной знати, и через них с мощным древним родом Метеллов, игравшим всегда видную роль в политике.
Своего первого подзащитного, Публия Квинкция, Цицерон защищал по просьбе его шурина, знаменитого актера Росция, вольноотпущенника семьи Росциев ("За Квинкция", 24-25). По всей вероятности, защита прошла успешно и привлекла внимание к молодому оратору, так как в следующем году ему было поручено более ответственное дело, защита члена самого рода Росциев, обвинявшегося в отцеубийстве своими же сородичами, пользовавшимися покровительством временщика Суллы, Хрисогона. Когда после успешной защиты Росция Цицерон покинул Италию, опасаясь недовольства Суллы, то, весьма возможно, расходы но его путешествию и двухлетнему пребыванию в Греции были покрыты благодаря покровительству знатных лиц.
Связь Цицерона с Росциями продолжалась и после возвращения, что видно из его выступления в пользу того же актера Росция по финансовому вопросу.
Первый период жизни Цицерона принято называть "демократическим"; этот взгляд обосновывается тем, что он решился, хотя и косвенно, выступить против диктатуры Суллы и покинул Италию. Оппозиция единоличному правлению Суллы могла, однако, идти с двух сторон: не только со стороны разбитых, хотя и не окончательно уничтоженных сторонников Мария, но и со стороны крупной родовой знати, консервативных республиканских кругов, отстраненных от участия в политике единовластием Суллы. Немало представителей древних родов лишились имущества и жизни, попав в проскрипционные списки.
Связывать себя с сулланским режимом Цицерону мешали преклонение перед древними традициями, а также личная честность. С демократическими кругами он явно не имел никогда ничего общего: только тот, на кого не могло пасть ни малейшего подозрения в его собственных связях с марианцами, мог рискнуть так решительно отмежеваться от них для опорочения своего противника, как это сделал Цицерон в процессе Квинкция. Цицерон пошел старым испытанным путем "новых людей" - придерживаться тех, кто имел вековую силу в Римской республике, т. е. представителей древних родов, имевших основной вес в сенате. Своим образцом он избрал - о чем он говорил не раз - Катона Старшего, которого "вывел в люди" его аристократический сосед по имению, Валерий Флакк, и который стал ярым консерватором. Однако Цицерон оказался и менее тверд, чем Катон, и менее послушен своим покровителям; да и время было другое: сама аристократия уже не представляла собой единого целого, и Цицерон видел ее политическую слабость.
Поэтому он и попытался вести свою собственную политическую линию, направленную на укрепление консервативно-республиканской группировки представителями того сословия, из которого вышел он сам, т. е. состоятельными всадниками. В своих первых речах он еще не упоминает об этом, но в процессе Верреса эта тенденция выступает у него уже достаточно ясно.
За первые десять лет ораторской карьеры Цицерона политическая ситуация значительно изменилась. Сулла умер (78 г.), и хотя созданные им учреждения еще продолжали существовать, произошли многие перегруппировки в руководящих кругах: возросло влияние Помпея, на которого, начиная с 70-х годов, Цицерон и начал "ориентироваться" и поэтому в "Верринах" заговорил иным языком - уже открыто как всадник.
Основная тема шести (а считая введение - divinatio - семи) речей по делу Верреса - обвинение Верреса и защита Сицилийской провинции, а тем самым и других провинций от самоуправства римских чиновников - сочетается здесь с резкой критикой судебного дела, находившегося все еще в руках сенаторского сословия. Цицерон, правда, всегда указывает, что он критикует суды исключительно в целях восстановления авторитета сената. Основное обвинение, которое Цицерон выдвигает против сенаторов в качестве судей, - это обвинение во взяточничестве. Он говорит, что от него "римский народ узнает, почему в то время, когда судьями были всадники, не возникало ни малейшего подозрения в подкупности суда" ("Против Верреса", I, 13, 38), и приводит примеры процессов, в которых судьи-сенаторы заведомо пошли на подкуп. Почувствовав возрастающую с возвышением Помпея силу всадников, Цицерон решился выступить как защитник своего сословия. Под "новыми людьми" (homines novi) подразумеваются у него вовсе не представители простого народа и даже не защитники его интересов из рядов аристократии, а всадники, представители финансовой знати.
Едва ли Цицерон мог выступать так смело на свой собственный страх и риск. В сенате, несмотря на некоторое недоверие к Помпею, все же, несомненно, уже намечалась тенденция к сближению с ним; с другой стороны, и Помпей, несмотря на восстановление им трибуната, вовсе не был склонен брать на себя роль демократа, второго Мария, и понимал, что полноты власти, хотя бы в делах войны, он сможет достигнуть только при содействии сената. Показательно в этом отношении выступление Цицерона в 66 г., т. е. через четыре года после процесса Верреса, в речи, носящей в рукописях и изданиях двойное название "О законе Манилия" и "О полномочиях Гнея Помпея". Предложение о передаче Помпею единовластного командования в третьей войне с Митридатом было внесено народным трибуном Манилием, не игравшим никакой роли в политике; против же возражений приверженцев крайнего крыла аристократии, Катула и оратора Гортензия, должен был выступить именно Цицерон. Их возражения против необходимости единоличной власти Помпея Цицерон отводит не принципиальными политическими соображениями, а ссылками на доблесть, благородство, скромность, счастье Помпея и на его личную честность. В качестве же самого сильного аргумента в пользу назначения Помпея главнокомандующим в Азии Цицерон выставляет огромное богатство азиатских провинций и возможность утраты доходов, если в них будет и дальше хозяйничать Митридат; при этом он ловко использует жадность и захватнические тенденции сенаторов.
"Вам не следует пренебрегать тем, что... эта война затрагивает имущественные интересы многих римских граждан. Ведь и публиканы [откупщики государственных доходов], честнейшие и почтеннейшие люди, связали свои расчеты и имущество с этими провинциями. А об их делах и об их благополучии вам следует заботиться. Ибо если мы всегда считали, что поступления от податей (vectigalia) являются жизненными соками государства, то несомненно, именно то сословие, которое собирает их, мы по праву должны считать дающим силу всем другим сословиям" ("За Манилиев закон", 7, 17). Таким образом, экономическая роль публиканов дает им право на высокое положение в государстве, а в богатую провинцию надо послать того, кто больше всего даст дохода государству, будучи лично честным, т. е. Помпея, человека, который умеет "удерживать свои руки, глаза и сердце от посягательств на деньги союзников, на их жен и детей, на золото и сокровища их дворцов" (там же, 23, 66). Так, превознося Помпея, Цицерон не забывает подчеркнуть, что он, Помпей, только всадник.
Прошло всего три года после этой речи, и сам Цицерон был избран в консулы. По словам Саллюстия, нобилитет решился пойти на его избрание скрепя сердце, боясь движения, возглавлявшегося Катилиной.
Антидемократическое направление деятельности Цицерона после его избрания в консулы является фактом общепризнанным, но чаще всего оно изображается, как отказ от прежних позиций, и главное внимание обращается на поведение Цицерона во время заговора Катилины. Между тем, никакого отказа от прежних позиций по существу в деятельности Цицерона не было, и ко всяким "крайним" проектам, посягавшим в конечном счете на имущественное положение состоятельных людей в форме ли раздела земли, отмены долговых обязательств и т. п., Цицерон всегда относился резко отрицательно. Его три речи против аграрных законопроектов Рулла, с этой точки зрения, может быть, более характерны, чем его знаменитые Катилинарии.
Основная задача речей против Рулла - возбудить страх за свое имущество в умах тех, кто получает доходы с государственных земель. Для государства, по мнению Цицерона, особенно опасны те, кого собираются поселить в Капуе (Рулл предполагал вывезти туда 5000 безземельных). "Что, вы думаете, - спрашивает Цицерон, - останется незатронутым в государстве, как вы сможете сохранить вашу свободу и достоинство, когда Рулл и те, кого вы боитесь больше самого Рулла, захватят Капую и окрестные города со всем имуществом, серебром и золотом, заполонят их своей армией нуждающегося сброда?" (cum omni egentium et improborum manu - "Об аграрном законе", I, 7, 22). В своей второй речи он называет этих предполагаемых колонистов Капуи "пятью тысячами людей, подобранных для насилия, преступлений и убийств" ("Об аграрном законе", 11, 28, 77). Тут же он пугает своих слушателей и тем, что с этой области перестанут поступать подати, которые выручали Рим не раз во· времена войн с Митридатом, Серторием и Спартаком, когда не было поступлений из Азии, Испании и даже из близкой Сицилии.
В том же году, когда Цицерон так яростно выступал за охрану республиканских законов и "свободы" римских граждан, он сам, хотя и при поддержке большей части запуганного сената, нарушил основной закон, казнив сторонников Катилины без суда. В тот момент против Катилины, сплотились между собой все имущие без различия происхождения. А после того как разнесся, может быть, намеренно лущенный слух о поджоге города, к ним присоединилось и остальное римское городское население, даже беднейшие ремесленники, дрожавшие за свое скудное добро. Эта на всю жизнь запомнилось Цицерону.
Понял ли Цицерон, что казнью заговорщиков он совершил крупную политическую ошибку, сказать трудно: в его письмах к Аттику иногда звучат ноты сожаления о своих ошибках и насмешки над собой, но в речах этого, разумеется, нет.
События, развернувшиеся в римском государстве после разгрома движения Катилины, - изгнание Цицерона из Рима в результате обвинения его в превышении власти, триумвират Цезаря, Помпея и Красса - все это постепенно внушает Цицерону страх за свое положение, имущество и личную безопасность. Жизнь шла вперед, и воспоминания о заговоре Катилины перестали волновать римское общество.
Отношения между триумвирами, борьба Клодия с сенатом и лично с Цицероном, победы Цезаря в Галлии захватывали умы всех; Цицерон беспомощно метался между подлинными вершителями судеб Рима и старался в целях самозащиты напоминать постоянно о своих былых заслугах. Своим возвращением из изгнания он был обязан тому, что многие крайне консервативно настроенные сенаторы, а также всадники видели в нем полезное орудие против демократов. После возвращения из изгнания ему пришлось выступать в качестве защитника на некоторых процессах сомнительного свойства (процессы Сестия, Планция, Рабирия Постума и Милона).
Все эти речи политически менее содержательны, чем речи предыдущих периодов. Интересен историко-политический экскурс в речи за Сестия (гл. 45-55), дающий характеристику оптиматов и популяров, и речь "О консульских провинциях" (обе от 56 г.).
В историческом экскурсе, типичном образчике настроений той верхушки, интересы которой отстаивал Цицерон, материальное благосостояние основной массы населения италийского крестьянства целиком выпадает из поля зрения Цицерона. Угрожающий процесс обезземеления мелких землевладельцев и скопление огромных земельных владений в руках богачей из аристократии и из всадников - все это проходит мимо Цицерона: борьбу внутри государства он объясняет исключительно злонамеренностью некоторых людей.
Гражданская война на несколько лет прервала ораторскую деятельность Цицерона, да и диктатура Цезаря не поощряла ее. Три речи, произнесенные перед Цезарем (за Марцелла, Лигария и Дейотара), не касаясь непосредственно современного политического положения, все же отражают известную политическую установку, полную сдержанного неодобрения.
Наиболее принципиально проводит Цицерон свою консервативно-республиканскую точку зрения в последних своих речах - в "Филиппинах" против Марка Антония. Вполне откровенно выражая свою радость по по- .воду гибели "тиранна" и возврата к прежней "свободе", он упорно борется с попытками Марка Антония присвоить себе право единолично распоряжаться судьбами государства.
Когда же Антоний открыто выступил против сената, Цицерон не может найти достаточно резких слов, чтобы унизить его (вся IV филиппика), считая его хуже Катилины, - "преступностью он равен ему, но энергией ниже; тот, не имея войска, быстро создал его; этот потерял войско, которое имел" ("Филиппики" IV, 6, 15).
Помимо интересных наблюдений над отражением политических взглядов самого Цицерона в его речах, эти речи являются богатейшим источником для изучения форм римского судебного процесса и способа ведения дел в сенате и в комициях.


[1] В своих первых речах Цицерон употребляет слово gratia исключительно в этом дурном смысле — лицеприятие, потворство.

9. РЕЧИ ЦИЦЕРОНА КАК ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Речи Цицерона в том виде, в каком они были предназначены им к изданию и в каком дошли до нас, являются, как и его письма, не только важными памятниками его времени по своему содержанию, но и исключительно ценными образцами литературного мастерства. Среди исследователей было немало споров о том, произносил ли Цицерон свои речи в том виде, в каком они были изданы, или он перерабатывал их перед тем, как передать их в руки читателей, и в какой мере он это делал. Судя по тому, что в его письмах к Аттику не раз встречаются просьбы внимательно прочитать и отредактировать то или иное произведение, в том числе и некоторые речи, едва ли можно сомневаться в том, что речи перед изданием обрабатывались[1]. Однако для исследования истории литературных форм это скорее достоинство, чем недостаток, так как Цицерон, несомненно, чем дальше, тем больше старался отшлифовывать свои труды именно в отношении литературных красот, и его риторические трактаты, особенно "Оратор", свидетельствуют о том, насколько тщательно и сознательно проводил он эту работу.
Всякая судебная· речь должна, по учению Цицерона, во-первых, ввести слушателей во все обстоятельства расследуемого дела и, во-вторых, убедить их в той или иной оценке тех фактов, из которых слагается данное дело. Задача обвинителя - внушить слушателям отрицательную оценку данных фактов; задача защитника, говорящего после обвинителя [2], может быть различна; он может доказывать, что данных фактов не было вообще, либо, что были факты, скрытые обвинителем, или он может, признавая наличие самих фактов, не соглашаться с той оценкой, которую им дал обвинитель. В речах Цицерона имеются и те, и другие случаи; так, например, в речи за Клуенция Цицерон должен был доказать, что Клуенций не отравил своего вотчима, а в речи за Мурену, обвинявшегося в заискивании перед избирателями, он доказывает, что поступки Мурены не подходят под определенные "заискивания перед избирателями" (ambitus).
Таким образом, всякая речь естественным образом распадается на основные части - повествование (narratio или expositio) и доказательство правоты своих взглядов (probatio) и неверности взглядов противника (refutatio). Введение (exordium) и заключение (peroratio) являются дополнительными частями этой схемы. Античная риторика устанавливает еще ряд более мелких подразделений этих основных частей.
Этой схемы Цицерон в общем придерживается во всех своих речах, но обладает способностью бесконечно варьировать ее. Он, несомненно, придавал большое значение повествовательной части своих речей и умел сделать ее интересной; это, вероятно, было нелегко, так как слушателям обстоятельства дела должны были быть известны уже из речи обвинителя, если даже они не знали их и раньше, что при громких процессах всегда имеет место еще до суда. Цицерон разнообразит повествование целым рядом особых приемов: он охотно приводит исторические анекдоты о знаменитых людях, примеры и аналогичные случаи, рисует живые бытовые картины, дает характеристики лиц, участвующих или прикосновенных к данному делу, умеет оживить последовательное однообразное изложение фактов вымышленным диалогом, употребить к месту цитату, изречение или поговорку, игру слов. Именно в повествовательной части речей большей частью обнаруживается литературный талант Цицерона.
Можно думать, что работа над повествовательной частью речей была более легкой работой, чем подготовка доказательств и "опровержений", требовавшая большого хитроумия, особенно в тех случаях, когда невиновность подсудимого была не очень ясна. Поэтому в этой, второй части Цицерону чаще приходилось прибегать к различным приемам "для отвода глаз"; именно здесь встречаются чаще, чем в повествовании, риторические украшения, вопросы, возгласы, общие теоретические рассуждения; исторических ссылок немало и тут, особенно часто проводится сравнение доблестных "нравов предков" с современной распущенностью. Чисто юридических аргументов, ссылок на определенные законы у Цицерона не так много, как можно было бы ожидать от опытного судебного оратора.
В политических речах Цицерона повествовательная часть заключает в себе обычно изложение политической ситуации данного момента, а вторая часть - доводы за или против намечающегося мероприятия.
Один из любимых приемов Цицерона, который он применяет, конечно, больше в судебных, чем в политических речах, - шутка и насмешка. Юмор Цицерона, часто украшающий его письма, нередко выступает и в его речах; оратор умеет использовать его искусно и неожиданно.
Во вступительных и заключительных частях речей Цицерон наименее оригинален. Вводные части содержат в себе обычно обращение к судьям и разъяснение причин, почему Цицерон решился взять на себя выступление в этом процессе. Финальные же части наиболее однообразны и часто растянуты; в них защитник изображает жалкое положение подсудимого и обращается к милосердию судей, используя во многих речах почти однотипные формулы.
Оценка литературного - достоинства и красот каждого литературного произведения является тем участком в работе историка литературы, на который его индивидуальные вкусы оказывают наибольшее влияние. Тем не менее необходимо наметить некоторые общие линии и попытаться установить характерные черты различных периодов развития ораторского искусства Цицерона.
Речи первого периода (за Публия Квинкция и Росция Америйского), эти первые шаги Цицерона на судебном поприще, несут на себе черты некоторой неопытности автора. Например, в речи за Росция Америйского он повторяет в 3-й и в 52-й главах буквально одну и ту же формулу, но во второй раз перефразирует ее на несколько ладов: "Прежде всего я прошу Хрисогона, чтобы он удовлетворился нашими деньгами и имуществом и не требовал нашей крови и нашей жизни..." (3, 7); "Если мы от Хрисогона не добьемся, чтобы он удовлетворился нашими деньгами и не требовал нашей жизни, если, отняв у нас все, что нам принадлежало, он захотел отнять у нас и общее достояние, свет, если ему недостаточно насыщать свою жадность нашими деньгами, а надо еще напоить свою жестокость нашей кровью, то, судьи, Сексту Росцию остается только одна надежда - на ваше милосердие" (52, 150). Заключительная глава речи за Публия Квинкция также напоминает школьное риторическое упражнение: описывая положение Квинкция, в случае если он проиграет процесс, Цицерон изображает его участь в таких черных красках, что можно подумать, будто Квинкций, по крайней мере, идет в изгнание с конфискацией имущества; а он всего только мог лишиться земельного участка в Галлии ("За Квинкция", 31).
Огромный шаг вперед сравнительно с первыми речами представляют собой так называемые Веррины (введение против Цецилия, одна речь на первой сессии в присутствии Верреса, пять речей непроизнесенных). Может быть, никогда, ни до, ни после процесса Верреса, Цицерону не приходилось прилагать так много труда к собиранию фактов для юридического обоснования своего обвинения и к литературному изображению их для возбуждения интереса у читателей: исход процесса был неясен. У Верреса, по-видимому, было много заступников и огромные денежные средства для подкупа; поэтому победа в этом процессе обещала Цицерону и личную славу, и шаг вперед в его политических планах. С обеих сторон, и с фактической, и с литературной, Веррины безукоризненны; с крайней тщательностью в них собран и обработан огромный материал "состава преступления": время, место, имена пострадавших, характер и масштабы хищений, издевательств и прочих правонарушений, в которых был повинен Веррес, указаны ясно и точно. Но повествование от этого не становится скучным, а местами напоминает увлекательный уголовный роман - настолько искусно перемежает Цицерон чисто юридические доказательства с бытовыми картинами и историческими примерами. Особенно живо написана четвертая речь второй сессии, рассказывающая о тех хищениях, которые Веррес, "любитель искусств", произвел в храмах и богатых домах Сицилии. В ней дано множество интересных бытовых сведений, например, о существовании антикваров, знатоков и оценщиков художественных вещей, которые, чтобы подслужиться к Верресу, указывали ему, где можно конфисковать или фиктивно купить ценные предметы (вторая сессия, IV, 13-14); драматично рассказан эпизод о захвате драгоценного светильника у сыновей царя Антиоха, которые везли его в Рим, в храм Юпитера (там же, гл. 27-29). Чтобы противопоставить жадность Верреса былой честности римских магистратов, Цицерон рассказывает анекдот о некоем преторе Пизоне, который велел произвести починку своего сломанного золотого перстня при свидетелях, чтобы никто не заподозрил, что он взял золото из провинциальной казны (там же, гл. 25). Некоторые эпизоды о позорной карьере Верреса представляют законченные новеллы, как, например, рассказ о похищении красавицы-девушки в Лампсаке, последовавшем за этим восстании и казни повстанцев (вторая сессия, I, 25-36).
Даже в такой небольшой и по содержанию незначительной речи, как речь за Цецину, повествовательная часть (гл. 3-8) тщательно отделана и дает живую бытовую картину склоки из-за небольшого земельного участка, приведшей к вооруженному столкновению; в части же "опровержения" есть интересный для филолога экскурс о значении слов unde, ex, ab; Цицерон требовал, чтобы Цецину вернули туда, откуда его выгнали, но так как вооруженные сторонники его противника набросились на него с оружием на границе его участка, то они и пошли на такую уловку, чтобы вернуть его на эту границу, не впуская на участок: "Это слово unde, - говорит Цицерон, - означает и "из какого места" и "от какого места"". Откуда был выгнан Цинна? Из города; откуда [отброшен] Телезин? От города. Откуда галлы? От Капитолия. Откуда Сатурнин? Из Капитолия. Вы видите, что под словом unde подразумевается и "из чего" и "от чего" ("За Цецину", 30, 87-88). Даже из этого небольшого примера видно, как тщательно обрабатывал Цицерон свои речи и как он умел оживить сухую тему живыми примерами.
В 60-е годы ораторский и литературный талант Цицерона развертывается полностью. По своему содержанию речи этого периода чрезвычайно разнообразны. Уголовному делу посвящена речь за Клуенция, дающая мрачную картину ряда преступлений, совершенных некоей Сассией. Ненавидя своих двух детей от первого брака, она сперва отбила мужа у своей дочери, потом, когда он надоел ей, она с помощью нового поклонника, Оппианика, добилась включения его в проскрипции Суллы, вышла замуж за Оппианика и вместе с ним пыталась отравить своего сына Клуенция. Когда Оппианик, признанный виновным в попытке отравления пасынка, был выслан из Рима и через несколько лет умер в изгнании, Сассия подняла процесс против сына, обвиняя его в отравлении отчима. Всю эту безобразную картину Цицерон изображает ярко и детально (может быть, только слишком подробно останавливаясь на процессе уже умершего Оппианика); в течение речи Цицерон не злоупотребляет патетическими возгласами, приберегая их к эффектному концу: "Попытка отравить [Клуенция] для матери не была тайной: Оппианик ничего не предпринимал без ее совета; если бы она не знала об этом, то после раскрытия дела она не только рассталась бы с ним, как с дурным человеком, а бежала бы, как от жестокого врага, и покинула бы дом, затопленный преступлениями. Но она не только не сделала этого, но с тех пор не упускала ни одного случая строить козни сыну; и дни, и ночи мать размышляла о гибели его... Когда она узнала, что скоро суд, она открыто прилетела сюда, чтобы придать обвинителям бодрости и снабдить их деньгами и чтобы мать не потеряла ничего из этого желанного для нее зрелища его бедствий, рыданий и мук...". Описывая, с каким отвращением ее встречало население городов, лежавших на ее пути, Цицерон говорит: "Не было никого, кто не считал бы, что надо подвергнуть очищению те места, через которые она проехала, никого, кто бы не считал землю, нашу всеобщую мать, оскверненной стопами этой преступной матери. Она не могла остановиться ни в одном городке, не нашлось ни одного из многих ее знакомых, кто не боялся бы соприкосновения с ней, как заразы; она должна была больше доверять тьме и одиночеству, чем городам и друзьям" ("За Клуенция", 66-68).
Ярким контрастом к этим трагическим картинам являются речи Цицерона "За поэта Архия" и "За Мурену". Первая написана в таком спокойном добродушном тоне, что напоминает скорее литературные мемуары, чем судебную речь. Она восхваляет литературные занятия и любовь к литературе и в то же время немного подшучивает над теми, кто противится образованию, ссылаясь на древнюю доблесть великих людей, не учившихся никаким наукам, причем, конечно, дело не обходится без любимого героя Цицерона - Катона Старшего, который уже стариком выучился по-гречески. Заканчивая свою речь известным "общим местом" о полезности поэтов для восхваления подвигов великих людей, Цицерон подтверждает его примерами из греческой и римской истории и на этом основании требует предоставления Архию прав римского гражданства. Короткая, легко и просто написанная, эта речь представляется изящной безделушкой (nugae) среди серьезных больших речей.
На первый взгляд, характер такой же nugae, по уже в юмористическом духе, носит и речь "За Мурену". Цицерон вышучивает в ней сперва соперника Мурены, провалившегося на выборах в консулы юриста Сервия Сульпиция, потом Катона Младшего. Осыпая его комплиментами за его стоическую добродетель, он в то же время насмехается над стоическим учением о том, что нет разницы между крупным преступлением и малым проступком и, по-видимому, впервые открыто заявляет о своей симпатии к учению Новой Академии ("За Мурену", 30, 62-63). Цицерону нужен этот философский экскурс, как будто совсем не относящийся к делу, чтобы доказать, что ряд поступков Мурены и обстоятельств, сопровождавших его выборы (встреча с многочисленными клиентами, угощение их, устройство игр и т. п.), не может быть квалифицирован как "заискивание" (ambitus), а является естественным выражением взаимной любви между Муреной и римскими гражданами. Вероятно, не только сам Цицерон, но и его слушатели понимали, что дело обстоит не так, и восхищались его находчивостью и остроумием. Однако эти веселые шутки только прикрывают основную политическую задачу речи - настоять на том, чтобы выборы Мурены в консулы не были аннулированы, так как Мурена - помощник и единомышленник Цицерона в борьбе с Катилиной, в то время еще не давшим последнего сражения. Поэтому Цицерон в заключительной части речи усиленно запугивает сенат и переходит от юмористического тона к патетическому. "Зараза от этого преступления распространена больше, чем обычно думают, и охватила многих. Внутри, внутри наших стен конь троянский... Ты спрашиваешь меня, боюсь ли я Катилины. Нет, не его боюсь я - и я позаботился о том, чтобы никто его не боялся - я считаю, что следует бояться его армии, которую я вижу здесь; не так страшно войско самого Катилины, как те, кто, как говорят, покинул его войско; они не покинули его, а оставлены им в укрытии и в засаде и угрожают пашей жизни" (буквально - сидят у нас на голове и на шее. "За Мурену", 37, 78-79).
Опять-таки совершенно иным стилем написаны знаменитейшие речи этого периода - четыре Катилинарии, представляющие собой полуимпровизации. События в эти дни неслись с такой быстротой, что едва ли Цицерон имел время долго подготовлять свои речи; вероятно, он отшлифовал их при издании, но основа их осталась. Саллюстий, не любивший Цицерона и избегавший слишком частых упоминаний о нем, ограничивается тем, что называет первую катилинарию "известной и полезной для государства речью, которую Цицерон потом издал" ("Заг. Кат.", 31), и не говорит ни о каких изменениях, в нее внесенных.
В речах против Катилины подлинная любовь к старому Риму, страх за свое положение, имущество и жизнь, и самолюбивое увлечение своей ролью и возвышенностью своих чувств и слов сливаются в одно неразрывное целое. Можно вполне понимать всю некрасивую подоплеку этих речей, но трудно не поддаться их литературному обаянию.
Из четырех речей наиболее известна и заслуживает этой известности первая речь: сильное политическое напряжение, острота момента придали пафосу Цицерона известную смелость и подъем. Хотя эта речь переполнена риторическими фигурами, но они не кажутся неуместными, как в речах его молодых лет. Остальные три речи значительно слабее - они повторяют целый ряд образов и оборотов, использованных уже в первой, и кладут начало тому безмерному самодовольству и самохвальству, которое с этих пор овладело Цицероном и от которого несвободна, в сущности, ни одна из его последующих речей, кроме трех речей, произнесенных во время диктатуры Цезаря, когда вспоминать о заговоре Катилины было и неудобно и даже опасно. Когда Цицерон, щеголяя своей скромностью, говорит: "Я не требую от вас, квириты, никакой награды за доблесть, никакой почести, никакого памятника моей славы, кроме вечного воспоминания об этом дне" ("Против Катилины", III, 11, 26), то он в первый раз совершает ту ошибку, которую потом неоднократно повторяет, все более преувеличивая значение "этого дня" и свою собственную роль.
Меньшее литературное значение имеют чисто деловые речи "Об аграрном законе" и дышащая ярой ненавистью к демократическому движению речь в защиту Гая Рабирия, которого трибун Лабиен обвинил в убийстве Сатурнина (правда, несколько запоздало - через 40 лет после события). Цицерон в этой речи превзошел всякую меру; так как ему надо было оправдать своего подзащитного, то он утверждал, что тот не убил Сатурнина, но желая подчеркнуть свою вражду к Сатурнину, он воскликнул: "Если бы он его убил! Тогда я не просил бы об освобождении его от кары, а требовал бы для него награды" ("За Гая Рабирия", 11, 31). Выступать с порицанием восстания Сатурнина было особенно легко потому, что его подавление произошло с разрешения и даже по распоряжению консула Мария: самого Мария Цицерон порицать нигде не решается и даже о Гракхах говорит всегда в более сдержанном тоне, чем о Сатурнине.
Речи 50-х годов так же разнообразны по содержанию, как и речи 60-х годов, но по своей композиции значительно ниже. Только в некоторых из них полностью проявляется литературное мастерство Цицерона в обрисовке быта и его остроумие; в этом отношении самой удачной можно считать речь "За Целия". Самая дружба с Целием, более молодым, чем Цицерон, талантливым оратором, но человеком совершенно беспринципным и легкомысленным, свидетельствует о том, что Цицерону после возвращения из изгнания пришлось сильно снизить свои моральные требования. В процессе Целия, обвиненного знаменитой Клодией, сестрой Клодия и женой одного из Метеллов, в попытке отравить ее, Цицерон использовал свой обычный прием - превратить обвинителя в обвиняемого, как в делах Росция Америйского и Клуенция. Он сделал это с тем большим удовольствием и искусством, что перед ним была сестра его величайшего врага и что репутация Клодии действительно была весьма не блестящей. Поэтому Цицерон, признавая факт связи между Целием и Клодией, с большой ловкостью развивает скользкую тему о том, что именно дозволено неженатому молодому человеку, какие его поступки можно считать безнравственными, какие нет и как надо расценивать поведение самой Клодии. Не стесняясь в выражениях, Цицерон возлагает всю вину на нее и дает попутно интересные бытовые наброски.
К жанру инвективы приближаются речи против Пизона и Ватиния, очень резкие, местами грубо издевательские, что тоже свидетельствует об изменении в характере Цицерона, которому ранее был присущ юмор или пафос, а не озлобленный сарказм. Тем не менее речь против Пизона как политический памфлет построена хорошо и производит сильное впечатление. В большинстве же речей этого периода за Сестия, Планция, Бальба, не исключая и самой известной из них - речи за Милона, имеются ненужные повторения, экскурсы, иногда, правда, очень интересные по содержанию, но нарушающие стройность речи как литературного произведения.
Большинство этих экскурсов, повторений и отклонений касаются самого Цицерона, его "героизма", его страданий в изгнании, его торжественного возвращения в Рим, его любви к отечеству и т. д.
В речах благодарственных к сенату и народу (так называемых post reditum) и в речах "О своем доме" и "О решении авгуров" (опять-таки по поводу его дома) этот подробный разбор своих личных дел на общественных собраниях еще имеет некоторое основание. Но речи за Сестия и Планция вовсе не должны были наполняться исключительно воспоминаниями обо всех этапах изгнания и поводах к возвращению. Причины этого уклонения от главной темы и преувеличенного хвастовства, конечно, ясны. Цицерон вовсе не уверен, что Сестий и Планций не виновны в том, в чем их обвиняют, а, возможпо, даже убежден в обратном (т. е. что Сестий действительно организовывал вооруженные беспорядки, наняв гладиаторов, а Планций подкупал избирателей на выборах в эдилы). По фактам, изложенным самим Цицероном, похоже, что дело так и было; еще яснее это, вероятно, было его современникам, хорошо разбиравшимся в организации и мятежей, и выборов. Поэтому Цицерону, как и в речи за Мурену, приходится оспаривать не факты, а их оценку. Однако в обеих речах он делает это гораздо менее искусно, а воспоминания о помощи в борьбе против Катилины не могли через 10 лет производить того впечатления, как при жизни Катилины. Поэтому Цицерон пытается отвлечь внимание слушателей от обвиняемых на себя, воздействовать исключительно на их чувства, а не на разум, и заодно напомнить о своих великих заслугах перед отечеством. Цицерон порой сам чувствует неуместность таких постоянных отклонений от основной темы и извиняется за них, но удержаться от них не может. "Я не настолько неопытен в судебных делах, судьи,, и не столь дерзок в своих речах, чтобы склеивать свою речь из различных жанров, подхватывать всюду разные цветочки и ими щеголять. Я знаю, чего требует ваша должность, этот судебный процесс, это собрание, достоинство Г. Сестия, великая опасность, данный момент и мое положение; но я решился изложить в поучение юношеству, кто такие оптиматы" ("За Сестия", 56, 119). Эти заключительные слова исторического экскурса об оптиматах и популярах можно объяснить только тем, что слушатели, очевидно, проявляли признаки нетерпения, слушая в судебной речи историко-политические поучения. Едва ли на слушателей могли производить, сильное впечатление такие сходные патетические формулы, как, например: "О страшный день, судьи, гибельный для сената и всех честных людей, плачевный для государства, тяжкий для меня и моего дома, памятный для потомства!" (речь идет даже не о заговоре Катилины, а об изгнании Цицерона - "За Сестия", 12, 24) или "О печальные твои труды, Планций, о плачевное бодрствование, о тяжкие ночи, о злосчастная защита моей жизни! Я живой, не могу быть тебе полезен так, как был бы, если бы был мертв [т. е. если бы Планций, вместо того чтобы помочь Цицерону, убил его, то к нему бы относились благосклоннее]. Помню, помню и никогда не забуду ту ночь, когда я, несчастный, тешась ложной надеждой, давал тебе, бодрствовавшему, сочувствовавшему и горевавшему со мной, пустые и ложные обещания отблагодарить тебя, если я вернусь на родину" ("За Планция", 42, 101). Этот пафос был бы еще уместен, если бы дело шло о жизни Планция; но вопрос касается только его выборов в эдилы, которые сам Цицерон называет "неважными".
Более серьезное обвинение было предъявлено Милону, которого Цицерон, как одного из ходатаев за себя, тоже вынужден был защищать. Испытанный прием - обратить обвиняемого в обвинителя, доказать, что не Милон подготовил убийство Клодия, а Клодий подготовлял убийство Милона, - на этот раз не привел к желаемому результату, да и доказательства Цицерона, действительно, довольно слабы. Даже последующая обработка и множество литературных украшений, внесенных Цицероном в эту речь, не могут сделать его аргументацию убедительнее.
Наиболее сомнительным делом, за которое пришлось взяться Цицерону в эти годы, была защита банкира Рабирия Постума, который использовал явно украденные, правда, не им самим, деньги на выгодные для себя денежные операции.
Сороковые годы вплоть до мартовских ид были для Цицерона годами молчания - от времени гражданских войн не осталось ни одной речи, от диктатуры Цезаря только три. В этих речах совершенно ясно видно, насколько стесненным и униженным чувствовал себя Цицерон в это время: его собственное красноречие не радовало его, да у него было и мало слушателей, а имел значение только один - Цезарь. Весьма вероятно, что и сами речи были только инсценировкой и что тот или иной ответ на ходатайство, за Марцелла, Лигария и Дейотара был уже предрешен. Тем не менее Цицерон приложил серьезные усилия, чтобы блеснуть отделкой этих своих речей: они не многословны, как речи предыдущего периода; напротив они просты и ясны по построению, а доказательство - местами, правда, совсем не убедительное - ведется без всяких отклонений,, четко и точно. В основе каждой из трех речей лежит только одна мысль, подлежащая доказательству. Речь за Марцелла обращается исключительно к "милосердию" Цезаря: Марцелл был убежденным помпеянцем и никаких доказательств его приверженности к Цезарю привести было нельзя, да и сам он не захотел бы этого; поэтому была только одна возможность - просить о прощении его, т. е. играть на слабой струне Цезаря, на его пресловутом милосердии (dementia). Речь за Лигария пытается - правда, довольно неубедительно - доказать, что Лигарий не был помпеянцем, а случайно попал в Африку к остаткам помпеянских войск. Наконец, речь за царя Дейотара доказывает, что Дейотар не мог не быть помпеянцем и не помогать Помпею, так как он всегда имел дело только с сенатом как со своим покровителем и союзником и должен был оказать содействие тому, за кем пошел сенат. Живя далеко от Рима, он полагал, что за Помпеем пошел сенат в полном его составе; его помощь Помпею является, таким образом, доказательством его верности Риму, а не изменой ему. Все эти речи крайне хитроумны; Цицерон умеет в них сквозь преувеличенные комплименты Цезарю намекнуть ему на то, что он узурпатор, помянуть добрым словом Помпея, но так, что эта похвала Помпею обращается в еще высшую похвалу Цезарю, и дать Цезарю несколько советов, тоже не лишенных иронии. Однако наряду с этим встречаются и лесть, и ложь, производящая тягостное впечатление. Язык этих речей тоже, вероятно, подделан под вкус аттикиста Цезаря, он проще, чем обычно, фразы короче и не столь патетичны; почти, отсутствуют возгласы и риторические вопросы.
Совсем другим языком заговорил Цицерон, когда после мартовских ид он сбросил с себя маску философа и стал снова тем, чем он был всегда, - приверженцем старой Римской республики и ее красноречивейшим поборником в сенате. Его 14 речей против Антония, не без претензии названные "Филиппинами" самим Цицероном, может быть, лучшие, и во всяком случае, самые искренние из всех его речей: если во время заговора Катилины Цицерон рисовался, убеждая и себя и других в том, как сильно он рискует собой, то в борьбе с Антонием он действительно знал, что он сильно рискует, и продолжал рисковать. Конечно, и в этих речах есть патетические тирады, но его подлинная любовь к старине и отвращение к единовластию - по его выражению "диктатуре" и "тираннии" - еще раз вспыхнули неподдельным огнем; именно они помешали ему полностью согласиться на неоднократные заигрывания хитрого молодого Октавиана и стать всецело на его сторону.
В "Филиппинах" Цицерон горячо восхваляет Октавиана за то, что тотг приняв командование над ветеранами Цезаря, поставил их на защиту сената. Но из писем Цицерона мы знаем, что он не доверял Октавиану; он скорее чувствовал, чем ясно сознавал, что этот новый Гай Цезарь будет более ловким, хотя и менее талантливым "тиранном", чем прежний. И возможно, что именно пламенные протесты Цицерона, глашатая консервативно-республиканских принципов, против единовластия, протесты, которыми полны его последние произведения, дали понять новому "узурпатору", что республиканские принципы еще не совсем умерли; может быть, это и побудило его скромно назвать свою тираннию, - много более последовательную и жесткую, чем диктатура Цезаря, - принципатом.
Общий обзор композиционных приемов, применяемых Цицероном в его речах, уже выявил его искусство повествования - на историческую ли, на современную ли тему, его уменье спорить и опровергать, применяя при этом то спокойное систематическое аргументирование, то шутку, то пафос. Однако этим литературная "тематика" Цицерона в его речах не ограничивается; он владеет еще огромным запасом способов сделать свою речь интересной, и если не вполне убедительной, то во всяком случае, завлекательной. Прежде чем перейти к рассмотрению отдельных приемов, касающихся преимущественно формы словесного выражения мыслей, надо остановиться еще на таких приемах, как введение в речь характеристик и пользование литературными цитатами.
Характеристика обвиняемого или подзащитного в судебной речи - добавочное средство, служащее украшением для повествования и подмогой для доказательства. В теории античного красноречия она носила название "этопеи", портрета нравов данного лица. Этим приемом Цицерон пользуется очень часто как в положительных, так и в отрицательных целях. Последнее удается ему лучше первого. Его положительные характеристики слишком изобилуют прилагательными в превосходной степени - эпитеты ornatissimus, honestissimus и тому подобные применяются и к Сестию, и к Планцию, и к Милону, отчего теряют свою выразительность. Лучше других, но косвенным образом, обрисован Мурена, которого Цицерону пришлось защищать от нападок слишком строгого Катопа, обвинявшего его в расточительности, легкомыслии и даже в плясках, что с точки зрения римлянина было позорным; возражения, приводимые Цицероном, таковы, что характер Мурены, храброго на войне и веселого на отдыхе, обрисован вполне ясно. Наилучшей из положительных характеристик можно считать ту, которую Цицерон дает Росцию Америйскому, скромному провинциальному землевладельцу, который, пока отец с другим сыном проводили время в Риме в политических делах и развлечениях, скромно управлял имением, почти никогда не приезжая в Рим ("За Росция Америйского", 14-18).
В иронической характеристике, носящей характер инвективы, Цицерон не раз старается проявить свое остроумие: в первый раз, в речи "За Росция-актера", он делает это довольно неудачно, издеваясь над наружностью - обвинителя, некоего Фанния Хереи: "Я прошу и умоляю тех, которые знают их обоих, сравните их образ жизни; те же, кто не знает, посмотрите на его лицо; разве форма его головы и эти почти сбритые брови не дышат лукавством и не вопиют о хитрости? Разве не видно, что он с ног до головы состоит из обмана, уловок и лжи, - если только наружность человека дает возможность делать выводы?" ("За Росция-актера", 7, 20). Впрочем, насмешки над наружностью в римском суде считались допустимыми, о чем, свидетельствует анекдот, дважды приводимый Цицероном как доказательство остроумия оратора Красса, который, когда на трибуну вышел горбун, сказал: "Послушаем этого красавчика", а на возражение горбуна: "Я не сам сделал свою наружность, но сам достиг красноречия", - ответил, действительно, не без остроумия: "Ну, тогда послушаем этого красноречивого оратора", чем вызвал взрыв смеха в аудитории.
Более остры сатирические характеристики Габлпня и Пизона, в которых их наружность подвергается насмешкам не как таковая, а как показатель их характера и склонностей: "Один из них - источающий благовония, с завитыми волосами... окруженный толпой бездельников и ростовщиков, преследуемый которыми он некогда спасся в надежную гавань трибуната, чтобы не утонуть в бездне долгов и не попасть к позорному столбу: он презирал римских всадников, угрожал сенату, пользовался подкупом и только благодаря своим подкупленным избирателям он едва спасся от обвинения в "заискивании" и хвалился, что он добьется управления провинцией даже против воли сената; если бы он ее не получил, он знал - ему бы не уцелеть. А другой - боги милостивые! Как сурово он выступал, как важно, - страшно было смотреть! Можно было подумать, что видишь перед собой одного из бородачей, представителей древней мощи, образ минувших времен, столп государства! Одет в суровую, плебейскую, почти черную тогу, с волосами такими растрепанными, как будто в Капуе, которой он в то время управлял, не было цирюльника Сепласия. Но зачем я говорю о его нахмуренных бровях, когда именно эти нахмуренные брови в то время казались людям залогом благополучия государства? Взор его был так серьезен, морщины на лбу так внушительны, что на них, казалось, будет опираться все дело правления в том году. Все говорили: "Он - великая и прочная опора государства... он своим весом будет противодействовать распущенности и легкомыслию своего сотоварища. Сенату в этом году будет за кем идти; у честных людей будет руководитель и вождь" ("За Сестия", 8).
Эту же характеристику Цицерон кратко суммирует в речи против Пизона, вспоминая о своем вынужденном отъезде из Рима: "Не бежал я от твоих нахмуренных бровей или от плясовой музыки твоего сотоварища; я, который провел корабль сквозь бурю и ввел его в надежную гавань, не настолько робок, чтобы испугаться тучек на твоем челе или ароматного дыхания твоего коллеги" ("Против Пизона", 9, 20). В эпитетах, прилагаемых им к врагам, Цицерон не стесняется: ругательства, как, например furia, monstrum, homullus, густо усеивают страницы тех речей, где речь идет о Габинии, Пизоне или Клодии.
Цицерон охотно дает и иронические клички тем, против кого он выступает. Приведя цитату "Медея сурова душой и жестока в бешеной любви", он называет Клодию "этой Палатинской Медеей" (дом мужа Клодии, Метелла, был на Палатине - "За Целия", 8, 18); Пизона он обзывает "Эпикуром, вышедшим из грязи, а не из школы" ("Против Пизона", 16, 37), Габиния- "факельщиком Катилины" (там же, 9, 20). Вероятно, эти прозвища легко запоминались и надолго приставали к тем, кому были даны.
Не лучше этих эпитетов и те, которыми Цицерон наделял Катилину, но только пока Катилина был жив и опасен. О том, что Цицерон чувствовал обаяние, исходившее от этого загадочного человека, свидетельствует характеристика Катилины, данная Цицероном в речи "За Целия", одна из лучших в его речах. Цицерон хотел, чтобы Целию не ставили в вину то, что он в молодости был в числе юношей, во множестве окружавших Катилину. Это желание побудило Цицерона дать не инвективу, а правдивую характеристику Катилины, показывающую ясно, почему именно Цицерон так яростно боролся с ним: "Целий, уже несколько лет посещавший форум, был в числе друзей Катилины: многие из того же сословия и разного возраста делали то же самое. Ведь в Катилине были, как вы, вероятно, помните, многие неясные, затемненные признаки величайших доблестей. Он общался со многими дурными людьми и в то же время притворялся, что предан лучшим. Были у него многие недопустимые прихоти; но было и стремление к упорству и трудам. Он сгорал в пороках и разврате, но обладал цветущим мужеством в воинских подвигах. Я не думаю, чтобы когда-либо было на земле другое такое чудовище, в котором противоположные и борющиеся между собой природные задатки и страсти так слились воедино. Кто был более мил знаменитейшим мужам того времени, кто был теснее связан с злодеями? Кто был иногда сторонником лучших, кто злейшим врагом государства? Кто более предан наслаждениям, кто выносливее в трудах? Кто был жаднее и кто расточительнее? Именно то, судьи, было изумительным в этом человеке, что он умел многих привлекать своей дружбой, защищать их и делиться с ними всем, что имел, помогать своим людям деньгами, покровительством, трудом, даже дерзкими поступками и преступлением, если это было нужно, умел согласно требованию времени изменить свой характер, гнуться и изворачиваться то так, то иначе: с печальными он умел быть серьезным, с огорченными приветливым, с преступными дерзким, с распущенными легкомысленным. Благодаря этой многосторонности и переменчивости своего характера он собрал вокруг себя дурных и дерзких людей со всех стран света, и в то же время вел дружбу со многими достойными и храбрыми мужами, обманывая их мнимыми добродетелями. Никогда он не смог бы подготовить такой преступный удар, чтобы разрушить это государство, если бы множество его пороков не опиралось на одаренность и выносливость... Меня самого, меня он едва не обманул, показавшись мне честным, стремящимся к благу гражданином, верным и надежным другом; я постиг его преступления скорее глазами, чем умом, схватил их руками раньше, чем заподозрил их. Если Целий и был в числе его многочисленных друзей, то ему, вероятно, тяжело вспоминать о своем заблуждении, так же как мне иногда досадно вспоминать с своей ошибке, но ставить ему эту дружбу в вину никак нельзя" ("За Целия", 5-6, 12 сл.).
Эта характеристика настолько близка к знаменитой характеристике в "Заговоре Катилины" Саллюстия (гл. 5), что вполне естественно предположить, что Саллюстий ее использовал, изложив те же мысли, но со свойственной ему краткостью в противоположность несколько многословному красноречию Цицерона.
Литературное украшение речей цитатами из поэтов Цицерон в различных речах использует в разной мере. Они совершенно отсутствуют в серьезных политических речах, их мало в речах уголовных, а изобилуют ими те речи, в которых Цицерон старается как можно больше развлечьел ушателей и отвлечь их внимание от своих слабых доказательств. Таковы, например, речи "За Сестия" (гл. 55-58 переполнены литературными анекдотами и цитатами), "За Целия" (гл. 16), "За Планция" (гл. 24), против Пизона (гл. 19, 25, 33). В последней речи (гл. 30) есть даже очень забавная литературная дискуссия по поводу цитаты из поэмы самого Цицерона: "Cedant arma togae, concedat laurea laudi". Пизон хотел побить Цицерона его же оружием, показывая, что этим стихом Цицерон унижает воинов и полководцев, в частности Помпея; Цицерон остроумно защищает свое положение.
Идя от крупного к мелкому, от большого к малому, закончим наш разбор речей кратким обзором работы Цицерона над их словесной формой. Это могло бы составить тему целой книги, настолько искусным мастером был Цицерон в этой области ораторского дела. Но так как полное представление об этом дают только большие выдержки из оригинала, а никакой перевод не может выполнить этой задачи, надо ограничиться лишь теми приемами, которые наиболее бросаются в глаза.
Нет не только ни одной речи, но пожалуй, ни одной главы во всех речах Цицерона, в которой его риторическая выучка и уменье работать над словом и фразой не были бы в полной мере воплощены. Например, в приведенной выше характеристике Катилины сосредоточены все фигуры речи, по расположены так, что они не затемняют, а подчеркивают мысль; даже расстановка слов в фразе и употребление грамматических форм служит тем же целям. Вот несколько примеров.
1. Studuit Catilinae, cum iam aliquot annos esset in foro Caelius (§ 12). (Вынесение подлежащего на последнее место).
2. Erant apud ilium inlecebrae lubidinum multae (§ 12). Вынесение сказуемого на первое место - особый вид анафоры; при этом во фразе второе смысловое ударение падает на последнее слово multae.
3. Hac ille tam varia multiplicique natura cum... homines improbos audacesque collegerat, tum etiam multos fortis viros..... tenebat (§ 14). Употребление plusquamperfectum придает первому действию характер завершенности, imperfectum второму - характер продолжения; cum - tum - антитеза; смысл этой формулировки таков: Катилина уже собрал вокруг себя дурных людей, но все же продолжал поддерживать отношения со многими хорошими людьми.
4. Utebatur hominibus improbis multis; et quidem optimis se viris deditum esse simulabat, - хиазм (§ 12).
5. Quis clarioribus viris... iucundior, quis turpiorlbus coniunctior? (§ 13) -риторические вопросы, построенные на антитезе.
6. Servire... pecunia, gratia, labore corporis, scelere etiam, si opus esset,, et audacia (§ 13) - климакс.
7. Cum senibus graviter, cum iuventute comiter, cum facinerosis audacter (§ 13) - параллелизм членов "с одинаковым концом" (homoioteleuton).
8. Versare suam naturam et regere ad tempus (hendiadys) (§ 13).
9. Me ipsum, me inquam - повторение (§ 14).
Число подобных примеров можно умножить.
Искусным применением словесных средств Цицерон вызывает у тех, кто слушал его, именно то впечатление, которое было ему желательно. Он хочет, например, вызвать сочувственное воспоминание о консуле Опимии, противнике Гракхов, похвала которого могла быть встречена некоторой частью слушателей недоброжелательно, и он тотчас же смягчает впечатление от своих слов, внося в антитезе трогательную ноту:
...praeclare vir de republica meritus, L. Opimius, indignissume concidit: cuius monumentum celeberrumum in foro sepulchrum desertissumum in litore Dyrrachino relictum est ("За Сестия", 67, 140).
Защищая Мурену, которого осуждали за большие траты на роскошные угощения и пиры для избирателей, Цицерон приводит в форме звонкого· хиазма общее положение, льстящее морали римского народа: odit populus Romanus privatam luxuriant, publicam magnificentiam diligit ("За Мурену", 36, 76).
Желая подчеркнуть незаконность поступков Марка Антония и вызвать подозрение в злоупотреблении завещанием Цезаря, Цицерон пользуется эффектной эпифорой: De exilio reducti a mortuo, ci vitas data non solum singulis sed nationibus a mortuo, inmunitatibus infinitis sublata vectigalia a mortuo ("Филиппики", I, 10, 24).
В своих последних речах Цицерон почти отказывается от своего обычного многословия и дает краткие резкие фразы: Qui populus? Isne, qui exclusus est? Quo iure? An eo, quod vi et armis omne sublatum est?... demonstro vitia - tollite; denuntio vim, arma - removete (там же, § 26).
Особой темой, потребовавшей от исследователей терпеливой и кропотливой работы, является исследование запаса слов в речах Цицерона. Он чрезвычайно велик и притом с большим тактом использован по-разному в различных группах речей. В политических речах встречаются нередко архаизмы, придающие им пышную торжественность; в ряде речей (за Архия, Бальба и др.) встречаются, напротив, разговорные обороты, поговорки, трудно переводимая идиоматика; в речах за Мурену, за Целия в инвенктивах против Пизона много вульгаризмов и даже не вполне пристойных слов.
Интересная для филолога область исследования - синонимика в речах Цицерона. Охотно пользуясь антитезой и фигурой гендиадиса, Цицерон умеет находить в латинском языке огромное количество слов, то полностью, то почти однозначных. Если сам он впоследствии немного подшучивал над своей юношеской страстью к разысканию и повторению необычайных слов, то исследователи классической латыни могут ему быть за это только благодарны.
Наиболее трудно воспринимаемой для нас стороной речей Цицерона является их ритм, расположение долгих и кратких слогов, разложение всей речи на периоды и их части (по греческой терминологии - "колоны" и "коммы") и подбор особенно благозвучных концовок (клаузул). Все учение Цицерона о ритме прозаической речи (по его терминологии - numerus) нам не вполне ясно, несмотря на усилия ряда исследователей (Лоран, Норден, Ф. Зелинский и др.) точно установить законы и типы Цицероновых "клаузул". Несомненно одно: выражая свою мысль и строя речь, Цицерон учитывал не только смысловую и лексическую, но и музыкальную ее сторону и достигал в этом больших успехов, о чем он сам упоминает в "Ораторе". Он смеется над теми, кто не слышит и не оценивает этого элемента речи, и нам, чей язык, хотя и подчиняется иным ритмическим и тоническим законам, остается только принять эти шутки Цицерона и на свой счет.
Латинский язык во всех своих оттенках и со всеми доступными ему средствами был послушным орудием в руках Цицерона. Сам Цицерон сознавал это, и хотя он гораздо больше склонен хвалиться своими политическими подвигами, чем своими речами, однако в "Ораторе" есть фраза, которая свидетельствует о том, что он понимал, насколько его ораторское искусство более разносторонне и более художественно, чем все труды его предшественников и современников.
"Нет ни одной черты, достойной похвалы, в любом роде ораторского искусства, выявить которую, если не в совершенстве, то хотя бы приблизительно, мы не попытались бы в наших речах" ("Оратор", 29, 103).


[1] Предположение о сильной переработке речей основано на историческом анекдоте (Дион Кассий, «Римская история», 40, 54) о том, что Милон, прочтя изданную уже после его изгнания речь Цицерона в его Защиту, будто бы сказал: «Если бы он произнес эту речь, то мне не пришлось бы попробовать рыбы, которая ловится здесь в Массилии». Однако нельзя переносить это высказывание на все речи: речь за Милона была произнесена в совершенно особой обстановке, когда здание сената было окружено войсками ввиду возможности вторжения толпы, возбужденной смертью Клодия.
[2] В своем первом деле (в защиту Публия Квинкция) Цицерон указывает на неправильное ведение судебного процесса, заключающееся именно в том, что он, неопытный молодой защитник, должен выступать раньше опытного красноречивого обвинителя Гортензия и «отражать стрелы, пока они еще не слетели с тетивы» («За Квинкция», 2, 8).

Глава XVII ВАРРОН РЕАТИНСКИЙ

Автор: 
Соболевский С.И.

1. ФИЛОЛОГИЯ В РИМЕ

Век Цицерона был началом также филологических и антикварных занятий в Риме. Правда, по некоторым свидетельствам древности, такие занятия начались еще раньше, но они были, по-видимому, ничтожны и касались почти исключительно орфографии. Так, будто бы уже Аппий Клавдий (IV-III вв. до н. э.) сделал некоторые орфографические изменения (заменил букву s между гласными буквой r согласно изменившемуся произношению). Эннию (III-II вв. до п. э.) приписывают даже сочинения по грамматике: "О буквах и слогах" и "О метрах". Но, как говорит Светоний в своем трактате "О грамматиках" ("De grammaticis"), "изучение грамматики внес в город Кратет из Малла, современник Аристарха. После окончания третьей Македонской войны в 168 г. пергамский царь Эвмен II отправил посольство в Рим, чтобы поздравить римлян с победой. В числе послов был Кратет из города Малла (в Малой Азии), знаменитый ученый Пергамской школы[1]. Совершенно случайное обстоятельство заставило Кратета пробыть в Риме довольно долго: он сломал себе ногу и во время пребывания посольства, в период своего выздоровления, стал читать римлянам лекции. Кратет занимался грамматическими вопросами: тогда между учеными Александрийской и Пергамской школы шел спор об "аналогии" и "аномалии": первая школа следовала аналогии, вторая - аномалии. Спор этот касался не общего вопроса, разбиравшегося уже раньше, что такое язык, возник ли он "по природе" (φύσει), или "по установлению" (θέσει) т. е. по соглашению между людьми; спор касался более узкого вопроса - вопроса о склонении (главным образом) и о спряжении. Александрийцы с Аристархом во главе хотели подвести склонения и спряжения под известные правила: открыть, например, законы, по которым из формы именительного падежа можно произвести форму родительного падежа. Пергамцы с Кратетом во главе вообще отрицали аналогию и признавали нужным руководиться наблюдением над разговорной речью; так учили стоики.
Таким образом, Кратет во время своего вынужденного пребывания в Риме, читая лекции, вводил и это стоическое учение о языке. Возможно, что он касался и литературных вопросов, например, вопроса о поэмах Гомера, которым он специально занимался; но об этом у нас нет известий. Результатом этих лекций Кратета, говорит Светоний, было то, что его последователи в Риме стали редактировать и распространять стихи, до тех пор мало известные. Так, Гай Октавий Лампадион разделил на семь книг "Пуническую войну" Невия, которая была в одном свитке и написана без разделения на части (continenti scriptura). Квинт Варгунтей читал по известным дням при большом стечении публики "Анналы" Энния; в домах Лелия, Архелая и Веттия Филокома читались "Сатуры" Луцилия.
Вероятно, под влиянием лекций Кратета и первые работы римлян по языкознанию носят стоическую окраску. Первым автором в этой области был поэт Гай Луцилий (180-102 гг.), который в IX книге своих сатур касался грамматических вопросов и предлагал некоторые реформы. На основании скудных отрывков этой работы, дошедших до нас, нельзя судить о характере и объеме ее, по, как показывает исследование одного из ученых нового времени (Sommer), в этой работе Луцилия сказалось влияние стоических теорий. В ней он осмеивал орфографические реформы трагического поэта Луция Акция (р. в 170 г.), занимавшегося, между прочим, и вопросами орфографии. Вообще с этого времени вплоть до самых поздних времен вопросы орфографии играют значительную роль у римских грамматиков.
Первым римским грамматиком в собственном смысле был Луций Элий Стилон Преконин (L. Aelius Stilo Praeconinus), живший приблизительно в 154-74 г. до н. э. Он был родом из города Ланувия, принадлежал к сословию римских всадников, держался стоических убеждений. Прозвище Stilo он получил за то, что хорошо владел "стилем" (орудием письма, соответствующим нашему карандашу или перу), искусно писал речи для римских аристократов (Светоний, "О грамматиках", 3). Варрон (у Геллия) называет его "в высшей степени образованным" - litteris ornatissimus, а Геллий - "самым крупным ученым того времени" - cloctissimum tunc civitatis hominem (I, 18, 2). Цицерон в "Бруте" (56, 205) характеризует его как глубокого знатока греческой и римской литературы и как компетентного критика древних авторов и римских древностей, а в сочинении "Об ораторе" (I, 43, 193) указывает на его юридические и антикварные знания.
Элий Стилон был плодовитым писателем, но от его многочисленных сочинений не дошло до нас ничего, кроме ничтожных отрывков. Из его сочинений упоминаются древними следующие: 1) комментарий к гимнам Салиев; 2) список комедий Плавта, из которых он признавал подлинными только 25; может быть, в этом списке была, и его похвала стилю Плавта, выраженная в словах: "Если бы Музы хотели говорить по-латыни, то они говорили бы языком Плавта" (Квинтилиан, X, 1, 99); 3) сочинение грамматического содержания - о формах предложений (de proloquiis), которое, по мнению Геллия, написано Элием "для себя" - Sui magis admonendi, quam aliorum docendi gratia (XVI, 8, 3); 4) речи, о которых Цицерон высказывается неодобрительно, называя их "легковесными" - leves oratiunculas ("Брут", 56, 206); 5) издания сочинений, например, Метелла Нумидийского и, возможно, других авторов; 6) может быть, комментарий к законам Двенадцати таблиц (это недостаточно засвидетельствовано). Как видно из этого перечня, работы Элия Стилона были грамматического, антикварного и историко-литературного содержания. Главными его учениками были Цицерон и Варрон.


[1] Рассказ об этом приводится Светонием в указанном сейчас сочинении, гл. 2, но он называет царя Атталом. По хронологическим соображениям, это невозможно; Аттал II вступил на престол в 159 г., а между тем, по словам Светония, это посольство прибыло в Рим «sub ipsam Ennii mortem» — «около смерти Энния», что может значить или «непосредственно перед смертью Энния» или «непосредственно после смерти Энния». Так как Энний умер в 169 г., то я посольство должно было быть в Риме тоже около этого года, когда царствовал еще Эвмен.

2. БИОГРАФИЯ ВАРРОНА

Марк Теренций Варрон (M. Terentius Varro) родился в 116 г. до н. э. в Сабинской земле, в местечке Реате (Reate), отсюда - его прозвище Реатинский (Reatinus), которым его отличают от двух других Варронов - комика и Атацинского (Atacinus).
Сочинения Варрона показывают, что он имел хорошие сведения о языке и быте своей родины; на основании этого можно заключить, что детские годы он провел в семейной обстановке. Но, с другой стороны, широкая образованность и значительные средства его родителей или его самого дают возможность предполагать, что он еще в ранней молодости переехал в Рим, чтобы получить там элементарное образование. Что родители его и он сам были люди богатые, это доказывается обилием вилл и поместий, принадлежавших ему в разных местах Италии.
Благодаря такому состоянию, Варрон в юности мог пользоваться уроками лучших учителей того времени, к числу которых принадлежал грамматик Луций Элий Стилон.
По обычаю состоятельных молодых римлян, Варрон для усовершенствования своего образования поехал в Грецию, в Афины. В то время там славился своими лекциями философ Антиох Аскалонский. Эклектическое направление философии Антиоха, совмещавшее в себе учения Новой и древней Академии, нравилось Варрону и наложило резкую печать на его философские взгляды и сочинения. В многолюдной аудитории этого учителя Варрон свел знакомство со многими римлянами и, между прочим, с Марком Цицероном, с его младшим братом Квинтом и с Титом Помпонием Аттиком, находившимся в ту пору в Афинах. Завязавшееся знакомство, особенно с Аттиком, обратилось потом в серьезную и прочную дружбу, продолжавшуюся всю жизнь. Кроме Антиоха, Варрон слушал теоретика речи Деметрия и философов Федра и Зенона, также славившихся тогда в Афинах.
По возвращении на родину Варрон вступил в гражданскую службу и занимал общественные должности: был народным трибуном и эдилом. В 76 г. до н. э., когда Помпей готовился к походу в Испанию, Варрон, по его просьбе, составил ему нечто вроде путеводителя по этой стране. Здесь, таким образом, мы впервые встречаем Варрона в роли ученого-естествоведа. В другой раз, в 70 г., когда Помпей был консулом, Варрон составил для него трактат о консульских обязанностях. Это свидетельствует о довольно коротких отношениях между ними. В 67 г. Помпей для борьбы с морскими разбойниками разделил Средиземное море на 13 участков с легатом во главе каждого из них; одним из таких легатов был и Варрон: он должен был оберегать Ионическое море. Как любознательный человек, он воспользовался этой должностью для расширения своих сведений. Находясь в Эпире, он посетил те места, которые упоминаются в сказаниях об Энее. Там же он интересовался состоянием скотоводства и для этой цели входил в сношения с владельцами больших стад. Война с пиратами окончилась полным их поражением, и Варрон за свою распорядительность. получил в награду corona rostrata - венок, украшенный золотыми изображениями корабельных носов; эта награда давалась тому, кто первым всходил в полном вооружении на неприятельский корабль, или тому, при чьем содействии он был взят.
В 66 г. Помпею было дано новое назначение - вести войну с Митридатом Понтийским и армянским царем Тиграном. Судя по некоторым данным, Варрон сопровождал Помпея в этом походе.
О дальнейших обстоятельствах жизни и деятельности Варрона в течение нескольких лет у нас нет сведений. В 60 г., когда состоялся первый триумвират между Помпеем, Цезарем и Юрассом, Варрон написал на триумвиров сатиру под заглавием Τρικάρανος "Трехголовый". Но, по-видимому, имя автора осталось неизвестным, так как Варрон и после этого был в дружбе и с Цезарем и с Помпеем.
В 58 г. Варрон выступает перед Помпеем в роли защитника Цицерона. Цицерон находился тогда в изгнании и писал письма к разным лицам, прося их похлопотать перед Цезарем и Помпеем о возвращении его из ссылки. Тит Помпоний Аттик, принимавший большое участие в судьбе Цицерона, обратился за помощью к Варрону, зная его хорошие отношения с Помпеем. Варрон взялся за это дело и, по-видимому, выполнил его довольно успешно. Поэтому в письмах Цицерона не раз встречается упоминание о Варроне как полезном заступнике. Но между Варроном и Цицероном отношения не были особенно близкими: Варрон хлопотал о нем не столько из расположения к нему, сколько по дружбе к Аттику.
В 49 г. до н. э. началась гражданская война между Помпеем и Цезарем. Помпей, которому еще в 55 г. была назначена провинцией Испания, перевел туда свои италийские легионы и поставил во главе их трех своих легатов, из которых одним был Варрон. Победителем в этой войне оказался Цезарь. Варрон, в распоряжении которого остался в конце концов только один легион, был вынужден покориться Цезарю. Таков был конец военной и вообще политической карьеры Варрона. Никаких дальнейших известий о его политической деятельности не имеется.
Сойдя с политической сцены, Варрон занялся научно-литературной деятельностью. Впоследствии он помирился с Цезарем, который будучи сам литератором, лучше других понимал значение Варрона-ученого. Когда Цезарь задумал открыть библиотеки для публики, он поручил устройство этого дела именно Варрону.
Смерть Цезаря принесла много горя Варрону. Антоний завладел одним из его поместий; но это было лишь началом бедствий, посыпавшихся на голову Варрона. После образования второго триумвирата в 43 г. Варрон как явный враг единодержавия и сторонник сенатской партии попал в список проскриптов. Ему удалось бежать из Рима, но его имущество было конфисковано, виллы разграблены; при этом довольно много его сочинений пропало безвозвратно.
В изгнании Варрон, по-видимому, жил недолго. В 38 г. Асиний Поллион, друг и сподвижник Октавиана, выстроил в Риме великолепную библиотеку и украсил ее бюстами писателей; был поставлен и бюст Варрона.
О дальнейшей жизни Варрона у нас имеются лишь отрывочные сведения. Он дожил почти до 100 лет и до конца сохранил бодрость духа и физические силы. На 81 году он писал сочинение о земледелии, которое свидетельствует о громадных сведениях и памяти автора. На 84 году он писал предисловие к своим "Портретам" (Imagines), а на 88 - какое-то сочинение, относившееся к области медицины.
Умер Варрон в 28 г. до н. э. Согласно его завещанию, его похоронили по пифагорейскому обычаю - в листьях мирта, оливы и черного тополя.
Круг его знакомств был очень обширен: весь цвет тогдашнего образованного римского общества был более или менее известен ему.
Цицерон ценил в Варроне его громадную и разностороннюю ученость и потому очень любил прислушиваться к его отзывам о своих сочинениях. В свою очередь, Варрону было лестно быть упомянутым в сочинениях Цицерона. Варрон долго хлопотал о том, чтобы Цицерон посвятил ему одно из своих сочинений или вывел его одним из действующих лиц в каком-либо диалоге. Цицерон тоже интересовался тем, какое сочинение посвятит ему Варрон. Цицерон вывел Варрона как представителя философии Антиоха в своем сочинении "Учение академиков", которое он считал самым изящным, самым отделанным из всех своих сочинений. Отправив его Варрону, он долгое время был занят вопросом, когда прочтет его Варрон и какое впечатление произведет оно. С своей стороны, Варрон посвятил Цицерону свое сочинение "О латинском языке" (De lingua latina), хотя и не вполне отделанное.
Другом Варрона был также и Корнелий Непот. Варрон общался и с другими политическими деятелями - Цезарем, Помпеем и учеными, которым, согласно тогдашним литературным обычаям, посвятил многочисленные свои сочинения.


3. ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ВАРРОНА

Из всех римских писателей никто не оставил столько сочинений таких размеров и столь разнообразного содержания, как Варрон. Уважение к Варрону выказывали не только писатели последующих поколений, но и современники. Цицерон в начале своего сочинения "Учение академиков" обращается к Варрону со следующими словами: "Нас, бывших чужими в своем городе и блуждавших наподобие иностранцев, твои сочинения как бы привели домой, чтобы мы могли, наконец, узнать, кто мы и где мы. Ты раскрыл нам время существования нашего отечества, описал времена [= указал хронологию событий], богослужебные права, права жрецов, ты объяснил государственный строй и военную дисциплину, местонахождения стран и отдельных мест, истолковал названия, род, назначения, причины божественных и человеческих дел, пролил очень много света на наших поэтов и вообще на латинскую литературу и латинский язык; сам написал поэму, полную разнообразия и изящества во всех почти отношениях; так же и философии во многих ее отделах ты положил почин, достаточный для того, чтобы возбудить к ней охоту, но недостаточный для того, чтобы научить нас" (I, 3, 9).
Сочинения Варрона касаются почти всех областей, известных тогда науке. Кратко характеризует его Теренциан Мавр одним стихом: Vir doctissimus undecumque Varro - "муж ученейший во всех областях" (Metr. 2846). Августин делает о нем такое замечание: "Он так много читал, что мы удивляемся, как хватало ему времени что-нибудь написать; столько писал, сколько едва ли кто мог прочитать" ("О граде божием", VI, 2). Он писал до самой смерти своей; Валерий Максим говорит: "На том же ложе угас и дух его, и течение превосходных трудов" (VIII, 7, 3).
До нас дошел список его сочинений, составленный Иеронимом и помещенный в его письме к Павле [1]. В этом письме Иероним перечисляет 48 сочинений, изложенных в 486 книгах, причем Иероним заявляет, что он перечислил едва половину их. Авзоний говорит, что литературное наследие Варрона равнялось 600 книгам ("Преподаватели", 20, 10).
На основании исследований ученого нового времени можно предположить, что Варрон написал около 74 сочинений приблизительно в 620 книгах.
Но все эти сочинения, за немногими исключениями, не дошли до нас: от огромного большинства сохранились ничтожные отрывки и лишь от нескольких уцелели более или менее крупные части. Эти сочинения следующие: "О сельском хозяйстве" три книги (Rerum rusticarum libri très), "О латинском языке" (De lingua latina) книги V-Χ.
Варрон писал и прозой и стихами. Большая часть сочинений написана прозой; их можно разделить на следующие группы: сочинения исторические и антикварные; грамматические и историко-литературные; философские.


[1] Факсимиле этого списка помещено в исследовании И. Помяловского «Марк Теренций Варрон Реатинский и Мениппова сатура» (СПб., 1869, стр. 59–61).

4. ИСТОРИЧЕСКИЕ И АНТИКВАРНЫЕ СОЧИНЕНИЯ

К числу исторических сочинений Варрона относится "О жизни римского народа" (De vita populi Romani). Оно обнимало всю римскую историю от начала до времени самого автора, как можно судить по отрывкам. Варрон излагал здесь не только политическую историю, но также нравы, обычаи, предания и вообще всю бытовую сторону жизни римлян. Судя по тому, что оно состояло только из четырех книг, надо думать, что это был какой-то исторический компендий.
"De gente populi Romani", в четырех книгах. По свидетельству Сервия (в примечании к "Энеиде", VII, 176), в этом сочинении говорилось о том, что римляне заимствовали и чему подражали у других народов. Варрон восхвалял образ жизни и нравы древнего Рима. Отрывки из этого произведения сохранились у Августина в XVIII книге сочинения "О граде божием".
"Древности" (Antiquitates). По свидетельству Августина (там же, VI, 3), Варрон написал 41 книгу "Древностей"; эти книги он разделил на "Дела человеческие" и "Дела божеские". По-видимому, первая часть труда Варрона заключала в себе этнографию, географию, хронологию и историю, вторая - сведения о богах, храмах, праздниках, обрядах и жрецах.


5. ГРАММАТИЧЕСКИЕ И ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНЫЕ СОЧИНЕНИЯ

Из грамматических сочинений Варрона первое место принадлежит его знаменитому трактату "О латинском языке". Это сочинение состояло из 25 книг, из которых дошло до нас 6 книг, а именно, книги V-X. Оно делилось на три части: 1) учение о том, каким образом даны были предметам наименования; 2) как эти наименования склоняются по падежам (причем под "склонением", по древнему учению, разумеется и спряжение глаголов); 3) как соединяются слова, образуя мысль. Таким образом, по нашей теперешней терминологии, первая часть (книги II-VII включительно) имела этимологический характер; вторая часть (книги VIII-XIII) охватывала морфологию; третья (книги XIV-XXV) - синтаксис. Книга I служила введением. Начиная с книги V, сочинение было посвящено Цицерону, который в свою очередь посвятил Варрону трактат "Учение академиков". Труд этот был написан Варроном уже под конец жизни и издан им самим (может быть, по частям) не позже 43 г.
Что касается его содержания, именно, этимологии слов, то, конечно, нельзя судить Варрона с точки зрения теперешней лингвистики; но даже и для древних некоторые толкования слов его казались странными (ср. Квинтилиан, X, 1, 95; I, 6, 37).
Язык Варрона вообще некрасив: нам даже кажется удивительным, как мог современник и школьный товарищ Цицерона писать языком, столь далеким от языка последнего. Да и Квинтилиан в том же месте, где восхваляет его (X, 1, 95), признает, однако, что он "принесет больше пользы науке, чем красноречию". Язык трактата "О латинском языке" особенно небрежен. Можно предположить, что какие-нибудь обстоятельства заставили автора выпустить свой труд в недостаточно отделанном виде.
Такое большое сочинение не могло быть составлено без подготовительных работ, без источников и пособий. Об источниках Варрона мы можем до некоторой степени судить по тем 6 книгам, которые дошли до нас. Здесь мы находим много цитат из авторов современных и предшествующих, в том числе и греческих, преимущественно стоиков: таковы ссылки на Клеанфа, Антипатра, Хрисиппа, Кратета, Аристофана, Аристарха и др. Из соотечественников он цитирует Элия Стилона, Катона, Сизенну и др. Цитаты ясно показывают, с какой эрудицией приступил автор к своему сочинению. Кроме того, в своем грамматическом трактате Варрон должен был принимать во внимание произведения древней римской письменности. И действительно, у него есть ссылки на гимны салиев, на законы Двенадцати таблиц и другие архаические памятники латинского языка. Есть следы его личных наблюдений над живым, народным языком[1], а равно и над италийскими диалектами: есть ссылки на сабинский, осский, этрусский языки и на греческие диалекты. Однако познания его в диалектах, по-видимому, не были обширными.
Для нас это сочинение ценно не этимологиями, которые в нем даются, а большим количеством цитат из архаической латыни и по многим заметкам антикварного характера. Интересны для нас также сведения о споре тогдашних ученых по вопросу об аналогии и аномалии. Варрон держался в этом вопросе средней линии: neque anomalia neque analogia est repudianda ("ни аномалию, ни аналогию не следует отвергать" - IX, 3) [2].
Кроме этого трактата, у Варрона были и другие труды грамматического характера, известные нам только по заглавиям и ничтожным отрывкам: "О латинской речи" (De sermone Latino libri, V); "О происхождении латинской речи" (De origine linguae Latinae libri, III); "О древности букв" (De antiquitate litterarum); "О сходстве слов" (De similitudine verborum); "О пользе речи" (De utilitate sermonis); "О грамматике" (De grammatica).
Последнее сочинение, как предполагают, составляло часть большого труда в 9 книгах (Disciplinarum libri IX), тоже не дошедшего до нас. Здесь Варрон рассматривал artes liberales - все отрасли знания, изучаемые человеком свободным (в противоположность artes illiberales - рабским знаниям или занятиям). Это были науки, входившие в круг образования юношества того времени: грамматика, диалектика, риторика, геометрия, арифметика, астрономия, музыка, медицина, архитектура. В точности состав этого сочинения неизвестен. Видно только, что это была своего рода научная энциклопедия. Предполагают, что это было одно из позднейших сочинений Варрона.
К области истории литературы относится сочинение Варрона "Портреты" (De imaginibus, или Imagines), или "Седьмицы" (Hebdomades). Оно было издано в 15 книгах и резко отличалось от других историко-литературных сочинений. К нему прилагались 700 портретов граждан, так или иначе прославивших свое отечество. Сочинение было разделено на 100 выпусков, из которых каждый заключал в себе по 7 портретов (отсюда и название "Hebdomades"). Насколько можно судить по некоторым данным, в состав знаменитых лиц входили и греки и римляне. Права на знаменитость определялись их заслугами в истории, а история включала в себя даже мифологию, судя по тому, что в числе помещенных знаменитостей был и Эней. Заслуги, которые принимались в расчет, были всякого рода: в сфере философии, поэзии, государственной жизни. Поэтому, например, Гомер и Гесиод были поставлены вместе с Пифащром, Платоном, Аристотелем, а также с Катонами, Сципионами, Деметрием Полиоркетом и др. В каждой книге были биографии соответствующих лиц. Плиний Старший довольно подробно говорит о характере этого сочинения в своей "Естественной истории" (XXXV, 2, 11): "Что страсть к портретам некогда пылала, свидетелями этого являются известный Аттик, друг Цицерона, издавший сочинение о них, и М. Варрон, которому пришла в голову счастливая мысль - поместить в своих многочисленных книгах также изображения [портреты] семисот человек, каким-нибудь образом прославившихся; он не допустил, чтобы погибли изображения и чтобы долгота времени имела силу против людей. Он был изобретателем дара, которому позавидовали бы даже боги, потому что он не только даровал этим людям бессмертие, но даже разослал их по всем странам, чтобы они могли везде присутствовать, подобно богам".
Как видно из слов Плиния, это сочинение было разослано по всем странам, следовательно, было издано во многих экземплярах. Так как трудно предполагать, чтобы в каждом экземпляре портреты рисовались отдельно, то, вероятно, надо думать, что Варроном был придуман какой-то механический способ иконографической репродукции, сделавший ненужным рисование каждого портрета в отдельности; кажется, на это и намекает Плиний в приведенных словах. Впоследствии сам Варрон сделал из своего труда извлечение в четырех книгах.
Более мы ничего не знаем об этом своеобразном произведении Варрона. Но оно не было единственным в истории римской литературы: известно, что и Тит Помпоний Аттик тоже издал собрание портретов римских знаменитых людей, снабженное стихотворными подписями, в которых излагались их подвиги (см. Непот, "Аттик", 18, 5).
Столь же скудны сведения о других историко-литературных трудах Варрона. Лишь по названиям и по цитатам знаем мы о сочинениях его о Плавте: "О комедиях Плавта" (De comoediis Plautinis), "Плавтовские исследования" (Quaestionum Plautinarum libri V). Благодаря изысканиям Варрона в этой области наука знает, какие комедии действительно принадлежат Плавту из числа многих комедий, которые ему приписывались. Это число подлинных комедий Плавта, установленное Варроном, перешло и в науку нового времени.
Более общим характером отличалось сочинение "О поэтах" (De poëtis). Судя по отрывкам из книги I, здесь говорилось, между прочим, о хронологии сочинений Энния и времени жизни Невия; помещены были и надгробные надписи Невия, Плавта и Пакувия (Авл Геллий, I, 24; XVII, 21, 43 и 45). Были у Варрона и другие сочинения о комедии, о трагедии, об ораторском искусстве, но ничего из них не сохранилось.


[1] Для филологов нашего времени интересно узнать, например, что одинаково употребительны были (volgo dicunt) формы: ovi и ove, — avi и -ave; civitatum и civitatium, parentum u parentium, montes u montis (в вин. п. множ. ч., VIII, 66).
[2] Места, касающиеся вопроса об аномалии и аналогии, переведены в книге «Античные теории языка и стиля». Под общей редакцией О. М. Фрейденберг (М. —Д., 1936, стр. 80 и след., 94 и сл.., 98 и сл.).

6. ФИЛОСОФСКИЕ СОЧИНЕНИЯ

К числу философских сочинений принадлежит сочинение "Logistorici" в 76 книгах, также не дошедшее до нас. Это был сборник популярных трактатов-диалогов на разные темы; нам известны 16 заглавий. Некоторые из книг носили два заглавия: одно - собственное имя какого-нибудь лица, играющего главную роль в трактате-диалоге, а другое - название темы трактата, например: "Орест, или о безумии" (Orestes vel de insania); "Сизенна, или об истории" (Sisenna vel de historia); "Мессала, или о здоровье" (Messala vol de valetudine); "Кат, или о воспитании детей (Catus vel de liberis educandis); "Марий, или о счастье" (Marius aut de fortuna) и др. Таким образом, это были сочинения, вероятно, похожие на философские трактаты Цицерона, вроде "Катон, или о старости", "Лелий, или о дружбе".
Кроме этого, у Варрона было специальное сочинение по философии "Об образе философии" (De forma philosophiae libri, III), о котором ничего не известно.
Популярно-философский характер имеют дошедшие до нас "Изречения" (Sententiae) Варрона, числом 158 (помещены в книге A. Riese. M. Terenti Varronis saturarum Menippearum reliquiae). Вот несколько примеров: "Глупость невежд есть слава знающего" (133); "Нет потери более тяжелой для знающего, чем потеря времени" (133); "Несчастен лишь тот, кто себя таким считает" (96); "Всё знать невозможно; немного знать не стоит похвалы" (56); "Мы были бы богами, если бы не умирали" (1); "Среди многих быть разумным против всех, значит, быть безумным" (10). Но неизвестно, много ли изречений принадлежит действительно Варрону.
Бесполезно было бы перечислять другие сочинения Варрона, о которых мы ничего не знаем, кроме заглавий; было, например, собрание его писем - "Epistolicae quaestiones" в 8 книгах; собрание речей в 22 книгах и др.


7. СОЧИНЕНИЕ ПО ЭКОНОМИКЕ

Почти полностью сохранилось сочинение "О сельском хозяйстве". В первой книге говорится о земледелии, во второй - о скотоводстве, в третьей - об уходе за домашними животными. Написано это сочинение автором на 80 году жизни по следующему поводу. Фундания, жена Варрона, купила поместье и просила мужа заняться управлением и приведением его в порядок. Варрон, несмотря на старость, принялся за дело с увлечением. Кроме своего собственного опыта, он пользовался при составлении этого труда сочинениями других писателей - как греческих, так и римских. Какой бы ни был повод к занятиям Варрона сельским хозяйством, его он мог и должен был изучать ради своих многочисленных поместий. Для нас это сочинение важно тем, что оно рисует положение сельского хозяйства в Италии того времени. Целью его, вероятно, было побудить соотечественников к занятию сельским хозяйством, которое приходило все более и более в упадок.
Сочинение это написано в форме диалога, в котором принимает участие и Фундания, - вероятно, с целью сделать его более популярным. Изложение значительно лучше, чем в трактате "О латинском языке", и не лишено изящества.


8. ПОЭТИЧЕСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Как уже сказано выше, Варрон писал не только прозой, по и стихами; нам известны по заглавиям следующие сочинения в стихотворной форме: "Псевдотрагедии" (Pseudotragoediae) в 6 книгах; "Поэмы" (Poëmata) в 10 книгах; "Сатуры" (Saturae) в 4 книгах; "О природе вещей" (De rerum natura), "Менипповы сатуры" (Saturae Menippoae) в 150 книгах. Они также не дошли до нас; можно сказать кое-что лишь о "Менипповых сатурах", из которых от 96 книг сохранился 591 фрагмент (но счету в книге Бюхелера: Petronii Saturae et liber Priapeorum, Берлин, 1912).
"Менипповы сатуры" - ранний труд Варрона. Каждая из 150 книг имела свое особое название, отдельный сюжет, отдельную форму. Название "Менипповы" происходит от имени Мениппа, греческого философа из школы киников, время жизни которого с точностью неизвестно; но всей вероятности, он жил в III или II в. до н. э. Никаких сочинений его не сохранилось, он не был знаменитостью; ссылки на него встречаются лишь у позднейших писателей. Он известен своим скептическим отношением ко всему на свете. Форма его сочинений была стихотворная, со всевозможными размерами. В этом только отношении и было сходство между сочинением Варрона и Меиипповыми. Ни по цели, ни по отношению к предмету Варрон не мог быть подражателем Мениппа. Как видно из "Разговоров" Лукиана и из разных случайных указаний, Менипп осмеивал философов. Но Варрон имел совсем другую цель: он хотел распространить сведения по философии между своими соотечественниками. Для достижения этой цели Варрон прибегал только к форме сочинений Мениппа, веселой, шутливой, занимательной.
Сатурами назвал Варрон это сочинение потому, что оно представляло смесь как по содержанию, так и по форме. Таким образом, слово satura имеет здесь древнее значение "смесь", а не позднейшее "сатира". Он употреблял разные стихотворные размеры, перемежая стихотворные и прозаические части, в латинскую речь вводил греческие слова, так что сочинение в целом, действительно, должно было производить впечатление смеси [1].
Заимствовав у Мениппа веселый тон и легкую насмешку, Варрон, как уже сказано, имел целью изложить в шутливой форме разные философские системы и указать в числе их ту, которую можно было бы назвать единственно верной. Что такова была цель Варрона, в этом убеждают нас слова самого Варрона, который в "Учении академиков" Цицерона (I, 2, 8) так характеризует свое сочинение: "Своих друзей, у которых есть любовь к философии, я посылаю в Грецию [т. е. советую обратиться к сочинениям по философии на греческом языке], чтобы они черпали знания из источников, а не обращались бы к ручейкам [т. е. к сочинениям на латинском языке]. Что же касается того, чему никто до сих пор не учил и чего любители философии ниоткуда знать не могут, то я насколько мог (я не восторгаюсь особенно ни одним из своих сочинений), старался сделать это известным нашим соотечественникам, потому что из греческих авторов им нельзя было этого получить, а после кончины нашего Л. Элия [Стилона] нельзя было и из латинских. Однако в том давнишнем моем труде, который я, подражая Мениппу, но не переводя его, посыпал некоторой веселостью, чтобы легче могли понять его люди не особенно ученые, привлекаемые к чтению его некоторой приятностью, многое присоединил я из недр философии, многое сказал в форме беседы; в похвальных словах, в этих самых предисловиях к древностям, я хотел писать по-философски, если только достиг этого". Из этого видно, что в каких-то сочинениях, написанных в подражание Мениппу, Варрон старался популяризировать греческую философию, придав се изложению занимательную форму. Как Менипп относился отрицательно к учениям философов и порицал безнравственную жизнь их, так и Варрон, судя по некоторым фрагментам, относился враждебно к некоторым (а может быть, и многим) философским измышлениям. "Нет, - говорил он, - ни одного столь нелепого бреда больного, которого не сказал бы какой-нибудь философ" (фр. 12 В). "Гераклид Понтийский, предписывающий сжигать мертвых, более разумен, чем Демокрит, предписывающий сохранять их в меду. Если бы народ последовал этому наставлению, то, пропади я, если бы мы могли купить чашку медовой сыты за сто денариев" (фр. 81 В).
Как уже сказано, от "Менипповых сатур" сохранились только фрагменты, и притом ничтожные, содержащие мало смысла, часто даже непонятные. Дело в том, что огромное большинство их сохранено грамматиком Нонием, который интересовался старинными словами и выписывал фразы или даже части фраз, где попадается такое слово, нисколько не заботясь о содержании отрывка. К тому же, в рукописях слова сильно искажены и восстанавливаются учеными по конъектуре; конъектуры, конечно, ненадежны и у разных ученых различны.
Ученые старого и нового времени делали попытки на основании сохранившихся фрагментов понять содержание целых сатур; но все эти попытки не имеют никакой научной ценности и представляют собою "игру ума". Желающие могут ознакомиться с такими реставрациями из "Римской истории" Моммзена (русск. пер. т. III, изд. 1941 г., стр. 510-511).
* * *
Варрон как ученый и литератор пользовался большим уважением и у своих современников и в последующие времена. Как сообщает Плиний Старший (VII, 30, 115), Варрон был единственным римлянином, которому при жизни поставили памятник в библиотеке Азиния Поллиона.
В последующие времена огромной известностью пользовались главным образом его антикварные труды. Так, Вергилий и Овидий заимствовали у него исторические сведения для своих произведений, Дионисию Галикарнасскому также служил он одним из источников, он называет его ученейшим из современников (II, 21, 2); Колумелла ссылается на него и называет его превосходным писателем (VIII, 8, 9) ; Плиний Старший часто упоминает о нем.
Пользовались Варроном также Светоний, Авл Геллий, который приводит из него цитаты, Плутарх и др. Грамматики позднего времени (Харисий, Диомед, Валерий Проб, Сервий, Руфин, Донат) приводят из его сочинений много цитат; особенно отличается в этом отношении Ноний, который сохранил большую часть фрагментов из "Менипповых сатур". Христианские писатели в борьбе с язычеством очень охотно ссылаются на его сочинения (главным образом на "Божественные древности"). В средние века еще были известны сочинения его (по крайней мере, некоторые); даже Петрарка знает его и восхваляет его как блестящего автора.
Для теперешней классической филологии утрата сочинений Варрона невознаградима. По странной игре случая, дошедшие до нас его труды "О латинском языке" и "О сельском хозяйстве" являются, пожалуй, наименее интересными для истории римской литературы.


[1] То же мы видим в «Сатурах» Петрония.

Глава XVIII ИСТОРИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА I в. до н. э.

Автор: 
Соболевский С.И.

1. НОВЫЕ АННАЛИСТЫ

Новая анналистика, относящаяся к первой половине I в. до н. э., отличается от средней большей обработкой формы с риторической стороны, но зато и большей склонностью к вымыслам. Уже у Луция Кальпурния Пизона был рассказ о Ромуле, приглашенном на обед; вероятно, было и у других анналистов много рассказов из древней истории Рима, отличавшихся такой же степенью "историчности". Новые анналисты пошли в этом отношении значительно дальше.
Подкрашивание истории анекдотами имело целью главным образом сделать ее более интересной. Но еще хуже для достоверности истории было тенденциозное искажение ее с целью прославить какой-нибудь римский род или политическую партию.
По этим причинам сочинения новых анналистов были ненадежными историческими источниками.


2. КВИНТ КЛАВДИЙ КВАДРИГАРИЙ

Квинт Клавдий Квадригарий (Q. Claudius Quadrigarius) был современником Сизенны, претора 78 г. до н. э. Так говорит историк Веллей Патеркул, и это - все, что мы знаем о личности Клавдия Квадригария. На это же приблизительно время указывает и тот факт, что в его истории было упоминание событий 86 г.
Он написал историческое сочинение, которое Авл Геллий называет "Летопись" ("Annales"), а грамматики Диомед и Присциан называют (вероятно, менее точно) "История" ("Historiae").
Как видно из цитат, оно заключало в себе не менее 23 книг. Во фрагментах из книги I говорится о взятии Рима галлами (387-386 гг. до н. э.). Отсюда можно заключить, что сочинение начиналось этим событием, что вся предшествующая история Рима в нем не излагалась. Последнее событие, упоминаемое в дошедших до нас фрагментах (именно, во фрагменте из XIX книги), это - осада Афин Суллой в 87-86 гг. Историк Орозий цитирует рассказ Клавдия даже об одном событии 82 г. Вот, как видно, приблизительные хронологические пределы повествования Клавдия.
По свидетельству Ливия (XXV, 39, 12 и XXXV, 14, 5), Клавдий перевел летопись Ацилия на латинский язык. Это свидетельство можно понимать различно; скорее всего его надо понимать в том смысле, что летопись Ацилия была положена Клавдием в основу его собственного сочинения, причем он выпустил рассказ Ацилия о событиях, предшествовавших нашествию галлов, и сам изложил историю времени, до которого Ацилий не дошел в своей хронике, т. е. приблизительно времени после 184 г. Правда, некоторое сомнение относительно этого известия возбуждает то обстоятельство, что Ливий как в указанных сейчас двух местах, так и во всех других, называет цитируемого им историка просто Клавдием, без прибавления прозвища. Это дало повод некоторым ученым считать Клавдия, переводчика Ацилия, и Клавдия Квадригария разными лицами. Однако такое неупоминание Ливием прозвища Клавдия едва ли может служить основанием против отождествления его с Клавдием Квадригариом, так как, например, и Целия Антипатра Ливий называет просто Целием, без прозвища.
Из римских историков цитирует Клавдия только Ливий (в 10 местах); пользовался ли им Дионисий, нельзя определить; совсем мало вероятно предположение, что им пользовался Диодор.
О достоверности исторических сведений у Клавдия Квадригария трудно судить; но сообщаемые им большие числа потерь у врагов вызывают сомнение. Равным образом, такие анекдоты, как во фрагментах 40 и 80, л описания, как во фрагменте 10 В, показывают, что Клавдий хотел заинтересовать читателей.
О стиле Клавдия мы можем судить на основании нескольких довольно длинных отрывков. Стиль его - отрывистый; предложения не связаны между собой. Таков, например, фрагмент 81, сохраненный Геллием (XV, 1, 7)[1].
"Сулла, после долговременных усилий, вывел войско, чтобы зажечь деревянную башню, которую Архелай соорудил перед городом. Пришел, приблизился, подложил дрова, оттеснил греков, придвинул огонь; довольно долго пробовали, никак не могли зажечь: так Архелай весь материал обмазал квасцами; этому Сулла вместе с воинами удивлялся и, не зажегши, отвел назад войско".
Цицерон в своем отзыве об историках ("О законах", I, 2, 6) говорит о каком-то Клодии, которого он относит к числу плохих писателей (по стилю) сравнительно с Целием Антипатром и ставит его наряду с Семпронием Азеллионом: оба они - ничто в сравнении с Целием, а скорее близки к древним анналистам. Но нельзя с уверенностью сказать, какого Клодия имеет в виду здесь Цицерон: нашего ли Клавдия Квадригария или кого-либо другого.
Однако в императорскую эпоху любителям архаического стиля "Летопись" Клавдия нравилась. Так, Авл Геллий (XV, 1, 4) характеризует Клавдия как "писателя превосходного и правдивого". Более ясный отзыв о нем дает Геллий в другом месте (IX, 13, 4): "Кв. Клавдий описал это слогом в высшей степени чистым и ясным, простой, не украшенной приятностью древней речи". Фронтон у того же Геллия (XIII, 29(28), 2) называет Клавдия "мужем языка скромного, чистого и почти повседневного".
В другом месте Фронтон, указывая характерные черты стиля разных историков (Саллюстия, Пиктора, Клавдия, Анциата и Сизенны), говорит, что Клавдий писал "изящно" - lepide, причем этот эпитет особенно ярко выделяется в сравнении с дурными характерными чертами других упомянутых историков: Пиктор писал "нескладно" - incondite, Анциат - "некрасиво" - invenuste.
До нас дошло 96 фрагментов из "Летописи" Клавдия. Для иллюстрации могут служить следующие фрагменты.

Фрагменты
"Клавдий Квадригарий в XVIII книге Летописи рассказывает, что, когда осаждали Грумент[2] и город был уже в безнадежном положении, два раба перебежали. к неприятелю и совершили дело, достойное награды. Когда после взятия города победители бегали повсюду, эти рабы по знакомым им улицам раньше всех прибежали к дому, в котором они были рабами, и повели свою хозяйку перед собою. Когда опрашивали, кто это такая, они отвечали, что это - их госпожа, и очень жестокая, и что они ведут ее на казнь. Потом, выведя ее за город, они старательно спрятали ее, пока не утихла ярость неприятелей. Потом, когда солдаты, насытившись, скоро вернулись к римским нравам, они также вернулись к своим нравам и сами дали себе госпожу. Она их тотчас же отпустила на волю и не стыдилась, что получила жизнь от тех, над которыми прежде имела право жизни и смерти" (Сенека, "О благодеяниях", III, 23, 2).

Фрагмент 41
Письмо консулов Гая Фабриция и Квинта Эмилия к царю Пирру. "Римские консулы шлют привет царю Пирру. Возмущенные до глубины души твоими неправыми поступками, мы стараемся воевать с тобою, как следует врагам. Но для примера всем и ради честности мы хотим, чтобы ты был жив, чтобы был человек, которого мы могли бы победить оружием. К нам приходил близкий тебе человек, Никий, который просил у нас себе награду, если он тайно лишит тебя жизни. Мы сказали, что не хотим этого и что он не должен ожидать за это никакой выгоды; вместе с тем мы решили известить тебя об этом, чтобы, если что-либо подобное случится, то народы не считали бы это сделанным по нашему умыслу. Если ты не примешь мер, то падешь" (Авл Геллий, III, 8).

Фрагмент 57
Приводим подлинные слова Квадригария из VI книги Летописи: "После этого были выбраны консулами Семпроний Гракх во второй раз и Квинт Фабий Максим, сын того, который был консулом в предшествующем году. Отец-проконсул, ехавший на лошади, встретился с консулом [сыном] и не хотел сойти с лошади, потому что был его отец. Ликторы, зная, что между ними полное согласие, не посмели приказать ему сойти. Когда он подъехал близко, консул сказал: "Прикажи сойти!". Тот ликтор, который прислуживал, сразу понял и приказал проконсулу Максиму сойти. Фабий повиновался приказанию и похвалил сына за то, что он охраняет власть, .полученную им от народа" (Авл Геллий, II, 2, 13).


[1] Речь идет об осаде Афин Суллой.
[2] Грумент — город в Лукании, который осаждали римляне во время Союзнической войны (90–88 гг.). В 89 г. легат А. Габиний вел войну в Лукании и завоевал очень много городов, как сказано в кратком изложении (periocha) LXXVI книги Т. Ливия.

3. ВАЛЕРИЙ АНЦИАТ

Валерий Анциат[1], (Valerius Antias) был, как и Клавдий Квадригарий, современником Сизенны, что основано также на свидетельстве Веллея Патеркула. Более ничего не известно о его личности.
Он написал огромное историческое сочинение, от которого сохранились лишь ничтожные отрывки. Один отрывок (№ 62) приводится А. Геллием из 75-й книги; другой отрывок (№ 61) приводится грамматиком Присцианом из 74-й книги. Отсюда видно, что сочинение Валерия состояло не менее чем из 75 книг (а вероятно даже из большего числа). Оно носило заглавие "Annales" ("Летопись") или "История" ("Historiae") ; вероятнее первое заглавие. Автор в нем вернулся к прежнему способу изложения - летописному. Оно начиналось, тоже по обычаю прежних анналистов, с древнейших времен, последнее же событие, упоминаемое в дошедших до нас фрагментах (именно, во фрагменте из 75-й книги), есть продажа наследства Луция Красса, погибшего в 91 г. до н. э.
Валерий, по-видимому, мало заботился об исторической истине, но старался сделать свой рассказ интересным; поэтому он не стеснялся приводить вымыслы там, где в предании были пробелы. Даже в древнейшей истории Рима ему все известно: он сообщает в точности число похищенных сабинянок - их было 527 (фр. 3); он указывает, сколько, в каком сражении было убитых, взятых в плен врагов (а отчасти и римлян), какая была взята добыча; числа все большие - вероятно, страшно преувеличенные. Так, в сражении 290 г. будто бы у римлян было убитых 5200, у врагов 6630 (фр. 19) ; в 212 г. в Испании римлянами было убито 17 000 врагов и взято в плен 4330 (фр. 23); в 203 г. у карфагенян было убито 5000 (фр. 29); в 202 г. у карфагенян было убито 12 000 и взято в плен 1700 (фр. 30). Но Валерий не щадит и римлян: в сражении с кимврами и тевтонами в 105 г. римляне потеряли 120 000 человек, так что из всего войска уцелели только 10 человек, которые и принесли своим это печальное известие.
Кроме этих, сравнительно невинных преувеличений, имевших целью возвеличение отечества, у Валерия есть и другие искажения истории, особенно для возвеличения рода Валериев или, наоборот, для унижения каких-нибудь лиц, ненавистных ему; есть и вымыслы событий, хронологические ошибки и т. д.
Но в сочинении Валерия было, по-видимому, и много дельного материала: недаром Тит Ливий упоминает 35 раз его имя и, вероятно, много раз пользуется им, не называя его имени, тогда как Клавдия Квадригария он упоминает только 10 раз. Пользовались сочинением Валерия также Дионисий и Плутарх, причем Дионисий относит его к числу "хвалимых" историков (I, 7). Но Цицерон о нем не упоминает.
Однако преувеличения и вымыслы Валерия вызывали возмущение уже у Ливия. Нередко, цитируя его, Ливий высказывает, иногда в довольно резкой форме, недоверие к его сообщениям (см. III, 5, 12; XXX, 19, 11; XXXIII, 10, 8; XXXVI, 38, 6; XXXVIII, 23, 8; XXXIX, 41, 6; XL, 29, 8; XLIV, 13, 12). Так, Ливий говорит: "Темно предание об этой битве. Валерий Анциат говорит, что неприятелей было убито пять тысяч: это - такая большая цифра, что она или бесстыдно выдумана или по небрежности пропущена [другими историками]" (XXX, 19, 11). "Если кто поверит Валерию, безмерно преувеличивающему число всего, то сорок тысяч врагов в тот день было убито, а взято в плен (тут ложь скромнее) пять тысяч семьсот" (XXXIII, 10, 8).
До нас дошло 65 фрагментов "Летописи" Валерия, но почти все не в подлинном виде, а в пересказе. Поэтому нам невозможно судить о его стиле. Фронтон говорит, что он писал "некрасиво" (invenuste); но так как Фронтон был любителем старины, то, вероятно, это выражение надо понимать в том смысле, что слог Валерия не был старинным и, значит, он писал языком своего времени. Для иллюстрации может служить следующий фрагмент:

Фрагмент 21
"Когда царь Пирр был в земле Италийской и одержал победу в двух сражениях, и римляне находились в затруднительном положении и большая часть Италии перешла на сторону царя, тогда некто Тимохар из Амбракии, друг царя Пирра, тайно пришел к консулу Г. Фабрицию, просил награды и обещал, если последует соглашение о награде, отравить царя ядом, сказав, что это - легко сделать, потому что его сын подает на пиру чаши царю. Фабриций написал сенату об этом. Сенат отправил послов к царю и приказал ничего не сообщать о Тимохаре, но советовать царю быть осторожнее и оберегать жизнь от козней близких людей. Это так, как мы сказали, написано в истории Валерия Анциата" (Авл Геллий, III, 8).


[1] «Анциат» не указывает на то, что Валерий был родом из города Анция; это было его родовое прозвище, как видно из того, что уже во время второй Пунической войны упоминается Ливием (XXIII, 4, 9) Валерий Анциат.

4. ГАЙ ЛИЦИНИЙ МАКР

Гай Лициний Макр (C. Licinius Macer) был современником Клавдия Квадригария и Валерия Анциата. Из обстоятельств его жизни известно только то, что в 73 г. до н. э. он был народным трибуном, а в 66 г., когда Цицерон был претором, он был привлечен к суду за взятки, был признан виновным и после приговора умер или (по другой версии) сам лишил себя жизни. Известно также, что он был отцом оратора и поэта Гая Лициния Макра Кальва, друга Катулла.
Лициний написал историческое сочинение. Сколько книг оно содержало, неизвестно; грамматик Присциан, правда, ссылается на 16-ю книгу "Летописи" (фр. 22), но называет автора "Aemilius Macer". Предполагают, что Aemilius поставлено ошибочно вместо Licinius, но, конечно, это - лишь догадка. Замечательно, что во всех дошедших до нас фрагментах цитируются только книги первая и вторая, если не считать приведенной сомнительной цитаты из Присциана и цитат из Нония (фр. 23), где Лициний назван ошибочно - вместо более позднего историка Гая Клодия Лицина. Из этого можно сделать вывод, хотя и проблематичный, что сочинение Лициния было небольшое. Начиналось оно с древнейших времен: в первой книге был рассказ об Акке Ларенции, кормилице Ромула и Рема; во второй книге говорилось о Пирре. Уже это указывает на краткость его сочинения сравнительно с сочинением Т. Ливия, который дошел до рассказа о Пирре только в 12-й книге. Последнее событие, упоминаемое в дошедших до нас фрагментах, относится к 299 г. до н. э. (фр. 119). Заглавие сочинения передается в одних источниках "Annales", в других - "Historiae"; более вероятно первое.
Упоминание об Акке Ларенции как кормилице Ромула и Рема вместо традиционной волчицы, показывает, что Лициний (как и Валерий) трактовал мифы рационалистически. В политическом отношении он держался демократических убеждений: это видно из его речи, приведенной Саллюстием в "Истории" (III, 61). Его достоинством можно считать то, что он не только пользовался работами предшественников (особенно Геллия), но и обращался к первоисточникам, о чем не раз упоминает Тит Ливий (IV, 7, 12; IV, 20, 8; IV, 23, 2).
О достоверности Лициния как историка мы не можем судить: Тит Ливий говорит, что восхваление им рода Лициниев ослабляет его авторитет (VII, 9, 5). Из ученых нового времени одни (Нибур) высоко ставят его, другие (Моммзен) - низко.
Цицерон в двух местах говорит о Лицинии как об ораторе; оба отзыва неблагоприятны для Лициния. "Как адвокат, он был очень тщателен, но не пользовался авторитетом: иметь более выдающееся положение ему мешали его образ жизни, характер, даже лицо; речь его не была богата, но и не была суха; в голосе, жестах и вообще во всех его действиях не было изящества; но он был очень способен находить материал и располагать его: однако и тут он проявлял больше ловкости, чем ораторского таланта; хотя он имел успех в процессах государственного характера, но более отличался в процессах частных" ("Брут", 67, 238). Как историк, Лициний, по мнению Цицерона, был болтлив: "В болтливости его была некоторая доля остроумия, но и это было почерпнуто не из ученого богатства греков, а из латинских кшшшых лавчонок; в речах [вставленных в историческое повествование] масса нелепостей" ("О законах", I, 2, 7).
"Летописью" Лиципия пользовались Т. Ливий, упоминавший его в семи местах, и Дионисий - в шести местах. Дионисий причисляет его к "хвалимым" историкам (I, 7, 3). Писатели эпохи императора Адриана, любители старины, но упоминают Лициния, вероятно, потому, что стиль его но был архаичен. Приводят цитаты из него более поздние грамматики - Диомед, Присциан, Ноний, еще Цензорин и Макробий, ио они могли заимствовать эти цитаты из вторых рук.
До нас дошло 27 фрагментов (или, вернее, 25, если исключить фрагменты 22 и 23, принадлежность которых Лицинию сомнительна).


5. КВИНТ ЭЛИЙ ТУБЕРОН

Квинт Элий Туберон (Q. Aelius Tubero) жил в эпоху войны между Цезарем и приверженцами Республики. Он принимал участие в сражении при Фарсале (48 г.) на стороне Помпея против Цезаря и после сражения получил прощение от Цезаря. Вернувшись в Рим, Туберон в 46 г. обвинил перед Цезарем Лигария, друга Цицерона, в государственной измене; но обвинение не имело успеха. Тогда Туберон посвятил себя литературной деятельности по гражданскому праву. Труды его в этой области ценились и не раз упоминаются в Пандектах и у Авла Геллия; до нас они не дошли.
Квинт Туберон был также автором исторического сочинения, от которого сохранилось 13 фрагментов. Оно начиналось с древнейших времен и было доведено до времени автора, состояло по меньшей мере из 14 книг, написано старинным стилем. Из историков им пользовались Тит Ливий и Дионисий; последний называет Туберона "тщательным" историком (I, 80, 1).
Фрагменты из истории Квинта Туберона незначительны. Для иллюстрации могут служить два следующие фрагмента в изложении Авла Геллия.

Фрагмент 8
"В Первую Пуническую войну консул Регул в Африке расположился лагерем у реки Баграды и вел большой, ожесточенный бой с одним змеем необыкновенной лютости, жившим в тех местах; долго он осаждал его балистами и катапультами при большом усилии всего войска; убив его, од послал в Рим кожу змея длиною в 120 футов [= около 36 метров]" (Авл Геллий, VII (VI), 3).

Фрагмент 9
"Карфагеняне запирали Регула в мрачное, глубокое подземелье и после долгого времени, когда солнце казалось особенно жгучим, сразу выводили его, держали его с лицом, обращенным к ярким лучам солнца, и заставляли направлять глаза к нему. Веки у него разводили вверх и вниз и пришивали, чтобы он. не мог закрывать глаза" (Авл Геллий, VII (VI), 4, 3).


6. ЛУЦИЙ КОРНЕЛИЙ СИЗЕННА

Луций Корнелий Сизенна (L. Cornelius Sisenna) родился около 118 г. до н. э. Он был претором в 78 г., защищал Верреса на процессе 70 г. и, наконец, был легатом Помпея во время войны с морскими разбойниками в 67 г. Помпей послал его с пор учением к Мотеллу на остров Крит; там он заболел и умер. По своим политическим убеждениям он принадлежал к оптиматам. О его жизни более ничего не известно.
Сизенна, судя по отзывам древних, был наиболее выдающимся историком этого периода. Он был автором исторического сочинения, состоявшего по меньшей мере из 12 книг; есть даже ссылка на 23-ю книгу (у Нония), но эта цифра считается неверной. Сочинение это носило заглавие "История" ("Historiae"). По-видимому, оно содержало историю времени само-то автора, так как уже в 1 книге говорится о событии, относящемся к началу войн с союзниками (фр. 6), около 90 г. Правда, в той же 1 книге речь идет о мифических временах (фр. 1 и 2), но надо думать, что рассказ об этом находился в предисловии, так как невозможно предположить, что в одной первой книге излагалась сколько-нибудь обстоятельно история огромного периода от мифического времени вплоть до 90 г. Последнее событие, которое упоминается в дошедших до нас фрагментах, относится к диктатуре Суллы 82 г. (фр. 132).
Таким образом, можно предположить с достаточной степенью вероятности, что сочинение Сизенны начиналось в основной части с истории Союзнической войны и кончалось смертью Суллы, т. е. историей времени 91-78 гг.
Сочинение Сизенны считалось древними главным источником для времени Суллы. Саллюстий замечает, что Сизенна "лучше и тщательнее всех изложил события того времени" [= времени Суллы], но, как кажется, говорил не достаточно свободными устами" ("Югуртинская война", 95, 2). Цицерон высоко ставит Сизенну: "Сизенна, друг его [Макра], - говорит он, - можно сказать, превзошел всех наших предшествующих историков. Однако он никогда среди вас не считался оратором, да и в истории стремится к чему-то ребяческому, так что можно подумать, что из греков он читал одного Клитарха[1] и никого другого, кроме него; по крайней мере, ему он хочет подражать; но даже если бы он мог дойти до него, все-таки он был бы довольно далек от совершенства" ("О законах" I, 2, 7). В другом месте Цицерон дает такой отзыв о Сизенне: "Сизенна-человек ученый, преданный благородным занятиям; он говорил хорошо по-латыни, знал государственные дела [т. е. был практиком], был не лишен остроумия; но на судебные процессы он не тратил много труда и не был особенно искусен в них; занимая среднее место между двумя поколениями, между Гортензием и Сульпицием, он не мог дойти до старшего и принужден был уступить младшему. Все его способности можно ясно видеть из его истории, которая, хотя и превосходит все предшествующие [исторические труды], однако показывает, как далека она от совершенства и как недостаточно еще развит этот литературный жанр в латинской литературе" ("Брут" 64, 228)..
Об уважении современников к "Истарии" Сизенны можно судить уже но следующему факту. Варрон в своем сочинении "Logistorici" отдельным трактатам (диалогам) дает двойные заглавия, из которых одно содержит название темы трактата, а другое есть имя лица, играющего главную роль в трактате-диалоге. Трактат "Об истории" озаглавлен у Варрона именем Сизенны: это свидетельствует об уважении Варрона к Сизенне как к историку. Вероятно, в этом трактате Сизенна и был главным из беседующих лиц на тему об истории.
Сизенна старался сделать свое сочинение интересным: на это не только указывает свидетельство Цицерона, что он подражал Клитарху, но даже и мы сами можем до некоторой степени судить по сохранившимся отрывкам. Видно, что в "Истории" были речи (фр. 10, 109-115), описания сражений и осад (фр. 33, 40, 70, 107), рассказы о снах и предзнаменованиях (фр. 5), экскурсы (например, фр. 99 о священной весне у сабинов).
Если верно предположение, что сочинение Сизенпы оканчивалось рассказом о смерти Суллы, то можно думать, что Саллюстий в своей "Истории" был продолжателем Сизенны. Подобный обычай существовал у греческих историков - начинать сочинение с того времени, до которого дошел предшественник; вполне возможно, что этот обычай перешел и к римлянам. Есть даже предположение, что сочинение самого Сизенны было продолжением сочинения Семпрония Азеллиона, остановившегося на изложении событий 91 г.
Язык Сизенны в сохранившихся фрагментах - довольно ясный, но они слишком незначительны, чтобы мы могли высказать о нем самостоятельное· суждение. Цицерон указывает на его пристрастие к "неупотребительным словам" (inusitatis verbis uteretur - "Брут", 74/259). Варрон у Авла Геллия (II, 25, 9) подтверждает это, замечая, что Сизенна один в сенате говорит adsentio (вместо adsentior). Во фрагментах, действительно, попадаются очень редкие образования наречий с суффиксом -tim: vellicatim, saltuatim, celatim (фр. 126, 127).
До нас дошло 137 фрагментов из "Истории" Сизенны, из них более 120 цитируются Нонием; однако большинство из них состоит из одного или нескольких слов.
Кроме "Истории" Сизенна перевел "Милетские рассказы" Аристида - сочинение легкомысленного содержания, по словам Овидия ("Скорбные элегии", II, 443); от этого произведения до нас дошло 10 фрагментов (все цитируются грамматиком Харисием по поводу языка). Сизенне приписывается также комментарий к Плавту, но ученые нового времени предполагают, что это была работа какого-нибудь позднейшего грамматика, носившего это имя.


[1] Клитарх — современник Александра Македонского, написавший его историю, украшенную разными чудесами и анекдотами.

7. КОРНЕЛИЙ НЕПОТ

Корнелий Непот (Cornelius Nepos) был уроженцем Галлии Цисальпийской. Он был в дружбе со своим земляком Катуллом, который посвятил ему сборник стихов, также с Аттиком и с Цицероном - по крайней мере, был в переписке с ним. Из его слов в биографии Аттика (19, I) можно, с некоторой степенью вероятности, заключить, что он был приблизительно ровесник Аттика, который родился в 109 г. до н. о. Как говорит Плиний Старший (IX, 137), он умер во время правления Августа; во всяком случае, он пережил Аттика, умершего в 32 г. до н. э.
Корнелий Непот писал и прозой, и стихами. Плиний Младший упоминает о стихотворениях его, по-видимому, эротических; о них мы не имеем никакого представления. Литературная деятельность его была сосредоточена на прозаических сочинениях исторического содержания. Нам известны, по упоминаниям из древних авторов, следующие сочинения его: а) "Хроника" ("Chronica"), б) "Примеры" ("Exempta"), в) "Биография Катона", г) "О знаменитых людях" ("De illustribus viris"). Эти сочинения до нас не дошли. Сохранилось только извлечение из последнего сочинения под заглавием "О выдающихся полководцах иноземных народов" ("Liber de exeellentibus ducibus exterarum gentium"); к этому сочинению присоединены биографии Катона и Помпония Аттика.
"Хроника" состояла из краткого очерка всей истории в хронологическом порядке, начиная с мифических времен до времени автора, с указанием годов до и после основания Рима, в трех книгах.
"Примеры" представляли собой сборник рассказов о разных достопримечательностях из истории, естественных наук, географии, в пяти книгах; им много пользовался Плиний Старший, также Валерий Максим, Светоний, Авл Геллий.
"О знаменитых людях". Это сочинение состояло из 16 книг и разделялось, как предполагают, на группы по разным родам знаменитых людей, причем в каждой группе одна книга содержала рассказ о знаменитостях иностранных и одна книга о знаменитостях римских. Так, на основании отчасти дошедших до нас из древности сведений, отчасти на основании догадок новых ученых, состав этого сочинения реконструирован следующим образом: цари (кн. 1 и 2), полководцы (кн. 3 и 4), государственные мужи (кн. 5 и 6), поэты (кн. 7 и 8), ораторы (кн. 9 и 10), историки (кн. 11 и 12), грамматики (кн. 13 и 14), риторы (кн. 15 и 16).
Из этого сочинения до нас дошла часть 3-й группы, именно часть о полководцах иностранных, и часть 6-й группы, содержащая биографии Катона и Аттика. Из введения к группе об историках сохранился фрагмент, в котором говорится, какую потерю понесла историография вследствие смерти Цицерона, так как он благодаря своему ораторскому таланту мог бы поднять римскую историографию на равную высоту с греческой.
Сочинение "О знаменитых людях" в первоначальном виде было написано до смерти Аттика (32 г.), вероятно, около 35 г. После смерти Аттика оно было переделано (около 29 г.), и в это второе издание были прибавлены биографии полководцев негреческих - Датама, Гамилькара, Ганнибала.
Извлечением из этого большого труда и является, как уже сказано, дошедшее до нас сочинение. Оно содержит 23 биографии неримских полководцев, а именно: Мильтиад, Фемистокл, Аристид, Павсаний, Кимон, Лисандр, Алкивиад, Фрасибул, Конон, Дион, Ификрат, Хабрий, Тимофей, Датам, Эпаминонд, Пелопид, Агесилай, Эвмен, Фокион, Тимолеонт, цари (которые были также и полководцами), Гамилькар, Ганнибал. Таким образом, это - биографии исторических деятелей времени, начиная с Греко-персидских войн и кончая эпохой диадохов (преемников Александра Македонского).
В рукописях автором этого сочинения называется не известный нам Эмилий Проб. При этом после биографии Ганнибала помещено стихотворение, состоящее из 6 дистихов, обращенное к императору Феодосию (неизвестно, к которому: Феодосий I и Феодосий II были императорами в 379-450 гг н. э.). В этом стихотворении, между прочим, сказано: "Если он [= Феодосий] спросит имя автора, то ты [= книга] понемногу открывай наше имя господину; пусть он знает, что я - Проб". Но за этим стихотворением следуют биографии Катона и Аттика и еще отрывок из письма Корнелии к ее сыну Гаю Гракху; об этих биографиях сказано, что они взяты из сочинения Корнелия Непота о латинских историках.
Все это дало повод издателям этого сочинения считать биографии полководцев сочинением Эмилия Проба, а биографии Катона и Аттика - сочинением Корнелия Непота. Поэтому в первом издании этого сочинения, напечатанном в Венеции в 1417 г., и в следующих изданиях автором его прямо назван Проб. И только известный ученый Ламбин в предисловии к своему изданию 1569 г. доказал принадлежность всего этого сочинения Корнелию Непоту.
Тогда возникло новое предположение, что дошедшее до нас сочинение есть лишь извлечение из первоначального сочинения Корнелия Нелота, доказательством чего будто бы служит краткость биографий в сочинении "О знаменитых людях". Он, подобно Варрону, сопоставлял греков (главным образом, и лишь немногих из других наций) с римлянами. Что автор имел целью именно сравнение описываемых лиц, видно гтз его слов в биографии Ганнибала: "Но пора уже нам кончить эту книгу [т. е. книгу об иностранных полководцах] и рассказывать о римских полководцах, чтобы посредством сравнения деяний тех и других легче было судить, которые заслуживают предпочтения".
При выборе групп, на которые делились биографии, Непот, конечно, должен был выбирать лишь такие группы, для которых можно было найти равноценных соперников: так, нельзя было образовать группу юристов, потому что у греков не было знаменитых юристов, а группу философов нельзя было образовать потому, что у римлян того времени не было достаточно философов, которые могли бы конкурировать с многочисленными греческими философами.
Затем, автору приходилось решать вопрос, каких представителей каждой группы считать наиболее знаменитыми. В этом отношении его выбор произволен: с одной стороны, нет биографий некоторых очень важных лиц (например, Никия, Брасида), с другой стороны, имеются биографии лиц сравнительно мало замечательных.
Источники свои, по крайней мере некоторые, Непот сам указывает в разных местах; для дошедших до нас биографий это были сочинения греческих авторов - Фукидида, Ксенофонта ("Агесилай"), Феопомпа, Тимея и др.
В упрек Непоту можно поставить несоответствие размера биографии со значением описываемых лиц: так, биографии Кимона и Лисандра слишком коротки, а биография Датама слишком пространна для такого мало известного полководца. Затем, хотя в биографии полководцев на первом плане должны быть указаны их военные заслуги, однако у Непота они отступают на задний план сравнительно с другими их чертами или действиями: в биографии Эпаминонда его военные заслуги упомянуты лишь вскользь, в биографии Фикиона совсем не упомянуты. Даже говоря о военных заслугах, Непот приводит иногда не самые важные; часто они только перечисляются; вместо описания военных подвигов рассказываются факты, не относящиеся к военному делу, по какие-нибудь необыкновенные или эффектные, и особенно анекдоты. В биографии Фемистокла, например, приводится рассказ о его посольстве в Спарту, о конце его жизни. В биографиях заметна односторонность: автор к одним лицам относится благоприятно, умалчивая позорящие их факты; к другим, напротив, относится неприязненно, умалчивая об их хороших поступках.
Как уже было сказано, в биографиях встречаются исторические и хронологические ошибки. Ответственность за них падает на самого Корнелия Непота. Он пользовался источниками довольно небрежно: одни факты пропускал, другие извращал - может быть, намеренно, а может быть, и по недостаточной подготовленности. Кроме того, как он сам говорит в конце предисловия, работал он поспешно; это тоже, вероятно, дурно отражалось на его сочинении. Встречаются даже противоречия, объясняемые, вероятно, тем, что он заимствовал сведения из противоречивых источников, и, не заметив этого, не согласовал их. К тому же, он писал не историю в собственном смысле, а биографии, в которых по древнему обычаю, надо было восхвалять описываемое лицо. Чтобы представить себе различие между историей и биографией, полезно сравнить то, что Ксенофонт пишет об Агесилае в своей "Истории" и в его биографии: для биографии, по мнению древних, дозволительна ложь в пользу прославляемого человека, в истории в общем должна быть истина. Поэтому, может быть, Непот иногда противоречит самому себе: так, в биографии Агесилая (7, 2) он восхваляет его за то, что он, защищая всех, кто восставал против персидского царя, получал от них подарки и этим помог отечеству, нуждавшемуся в деньгах; а в биографии Тимофея (1, 3) он хвалит Тимофея за то, что он, в противоположность Агесилаю, не брал с персов денег. Таким образом, в биографии Тимофея автор уже считал возможным унизить Агесилая для большего прославления Тимофея.
Да и вообще, Непот, подобно многим другим, смотрел на историю в значительной степени как на риторическое произведение (в котором, следовательно, разные преувеличения в ущерб истине дозволительны): в отрывке из книги "О латинских историках" он говорит о Цицероне как о единственном человеке, который мог и даже должен был "достойным голосом [= языком] провозгласить историю (historiam digna voce prommtiare) именно потому, что усовершенствовал ораторское красноречие и придал своей речью надлежащую форму философии" (фр. 18).
Ученые нового времени считают дошедшее до нас сочинение Корнелия Непота посредственным и самого автора ценят невысоко. Оценка современников Непота была иная. Его сочинения должны были казаться современникам гораздо более научными и интересными, чем нам, привыкшим к точности исторических трудов, если принять во внимание, что историография у римлян того времени стояла на весьма низком уровне. В самом деле, что значат исторические промахи Непота в сравнении с искажениями и вымыслами хотя бы Валерия Анциата? Кроме того, эти ошибки заметны нам при сравнении рассказа Непота с рассказом греческих историков: но те римляне, которые не знали по-гречески или не имели возможности читать греческих историков, не могли и заметить их. Наконец, он был первым, познакомившим своих соотечественников с историей других народов на латинском языке, - с тем, что мы назвали бы теперь "всеобщей историей". О том, как смотрели современники на "Хронику" - первое, по-видимому, сочинение Корнелия Непота, мы имеем свидетельство его земляка, поэта Катулла. Катулл посвятил собрание своих стихов Корнелию Непоту. Уже это обстоятельство указывает на уважение к нему со стороны автора.
Сочинения Корнелия Непота не были забыты и в императорское время (хотя, вероятно, обширные исторические труды Трога Помпея и Тита Ливия много повредили их славе). Были и подражания его сочинениям: его "Примеры" как собрание замечательных фактов послужили образцом для Гигина, давшего своему сочинению это же заглавие, и для Валерия Максима; из него же заимствовал кое-что Авл Геллий. "Хронику" Непота Авзоний посылает Пробу, правда, с язвительным замечанием, что она похожа на басни ("Послания", 16).
Сочинение "О знаменитых людях" положило начало литературному жанру - сборникам биографий, каковы, например, сочинения Светония "О жизни цезарей" и "О знаменитых людях".


Глава XIX ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ И ЕГО ПРОДОЛЖАТЕЛИ

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.

1. БИОГРАФИЯ И ПРОИЗВЕДЕНИЯ ЦЕЗАРЯ

Гай Юлий Цезарь (C. Iulius Caesar) происходил из древнего патрицианского рода Юлиев, которые вели свою родословную от Пула, или Аскания, сына Энея и внука Венеры. Иул считался основателем города Альба-Лонга и прародителем основателей Рима, Ромула и Рема. Представители рода Юлиев упоминаются в консульских списках уже с V в. до н. э. Все известные нам до I в. н. э. представители рода Юлиев принадлежали к аристократической партии.
Гай Юлий Цезарь родился в 100 г. до н. э. и 15 лет потерял отца. По-видимому, уже с ранней молодости он примкнул к демократическим течениям. По его распоряжению на похоронах его тетки, вдовы Мария, несли маcку Мария, что произвело большое впечатление в Риме, так как даже упоминание имени Мария было не вполне безопасно. Ему же приписывали произведенное в одну ночь восстановление статуй Мария, низверженных Суллой. В 18 лет он женился на дочери Цинны и не выполнил желания всемогущего диктатора Суллы, когда тот потребовал, чтобы Цезарь развелся с нею. Опасаясь столкновения с Суллой и послушавшись советов друзей, Цезарь на некоторое время покинул Рим, чтобы закончить на Родосе, в школе известного ритора Молона, свое образование, начатое в Риме у Антония Гнифона. На Востоке же он начал свою военную и государственную службу. Вернувшись в Рим в 78 г., он (продолжал оставаться в близких отношениях с представителями умеренной оппозиции, не порывая в то же время связей и с представителями аристократических консервативно-республиканских кругов и ведя широкую демагогическую деятельность. Его успеху у городского плебса способствовала его чрезвычайная щедрость, открытый образ жизни, приветливость и услужливость. Он использовал любые средства, делал огромные долги, лишь бы достигнуть руководящего положения в политической и общественной жизни Рима. Его служебная карьера шла быстрыми шагами: в 67 г. он был квестором, в 65 - эдилом, в 63 - понтификом, в 62 - претором, в 61 - наместником в Испании, в 59 г. - консулом.
После раскрытия заговора Катилины ему угрожала опасность быть втянутым в число обвиняемых в заговоре или, по крайней мере, в сочувствии ему. Однако явных улик против Цезаря не было и ему нельзя было предъявить обвинения, как ни старались сделать это его враги.
В 60 г. ему удалось, помирив Помпея с Крассом, заключить негласный первый триумвират для управления всеми делами в Риме. В 59 г., в свое консульство, он провел ряд демократических законов и в 58 г., добившись всего, что было им намечено, получил на мять лет в управление обе Галлии. С 57 по 49 г. Цезарь управлял Галлией, вернее завоевывал ее. Несмотря на то, что в 51 г. за ним было сохранено управление Галлией еще на пять лет, уже с 50 г. на Цезаря начались сильные нападки в сенате. Отношения с Помпеем стали ухудшаться уже с 56-55 гг.; смерть Красса в 53 г., смерть дочери Цезаря, выданной им за Помпея, и окончательный переход Помпея на сторону сенатской консервативной партии - все это ускорило разрыв между Цезарем и Помпеем. В 49 г. началась гражданская война, кончившаяся разгромом сенатской партии. В течение четырех лот своей диктатуры Цезарь был вынужден обращать главное внимание по-прежнему на военные дела и постоянно быть при своих армиях в разных концах света. В 48 г. он разбил Помпея при Фарсале и к 48-47 гг. подчинил Египет и Восток, в 46 г. (при Тапсе) покончил с остатками сенатских войск в Африке, в 45 г. - с войсками сыновей Помпея в Испании (при Мунде). Наезжая в Рим между походами и в последний год своей жизни, Цезарь провел ряд реформ в управлении, а также земельные и финансовые реформы. Основной тенденцией их была, однако, уже не демократизация, а централизация управления, контроль над деятельностью управителей провинций и т. п. Но разбитая сенатская партия республиканцев-консерваторов еще раз подняла голову, и в марте 44 г. Цезарь был убит заговорщиками во главе с Брутом и Кассием.
Основными источниками для биографии Цезаря служат его жизнеописания у Плутарха и у Светония. Яркая характеристика его дана в "Заговоре Катилины" Саллюстия; не раз говорит о нем и Цицерон в своих письмах.
До нас дошли полностью два главных произведения Цезаря "Записки о Галльской войне" (Commentarii de bello Gallico), в семи книгах, и "Записки о гражданской войне" (Commentarii de bello civili), в трех книгах. Первое сочинение предположительно датируется 52/51 г., второе - 44 г. Ученые считают, что завершению "Записок о гражданской войне" помешала смерть; они доведены только до начала Александрийской войны.
К этим двум подлинным сочинениям Цезаря примыкают исторические записки, составленные его соратниками и приверженцами.
В своих "Записках о Галльской войне" Цезарь довел изложение событий до 52 г., до падения Алезии. События от 58 до 52 г. изложены им в семи книгах и кончаются капитуляцией Верцингеторига. О последних двух годах его пребывания в Галлии рассказывает в VIII книге "Записок" офицер, служивший под начальством Цезаря, Гиртий. В начале этой VIII книги Гиртий говорит о причинах, побудивших его взять на себя этот труд, несовершенство которого, по сравнению с сочинением Цезаря, он видит сам.
"Записки об Александрийской войне" (Bellum Alexandrinum) - 78 глав.
"Записки об Африканской войне" (Bellum Africanum) - 98 глав.
"Записки об Испанской войне", дошедшие в чрезвычайно поврежденном виде (Bellum Hispaniense), -42 главы.
Считают, что автором "Александрийской войны" является Гиртий, так как она имеет некоторое сходство с VIII книгой "Записок о Галльской войне". Остальные два сочинения не принадлежат ему и, по всей вероятности, написаны разными лицами.
Помимо двух исторических произведений Цезаря, дошедших до нас?
у Цицерона, Плутарха и Светония упоминаются еще следующие его работы.
1. Юношеские опыты - поэма о Геракле и трагедия "Эдип".
2. Грамматическое сочинение "Об аналогии", написанное, вероятно,, в 54 г. в ответ на риторическое произведение Цицерона "Об ораторе".
3. "Антикатоны" (Anticatones) - два памфлета, написанных Цезарем во время Испанской войны в качестве ответа на сочинение Цицерона "Катон", восхвалявшее Катона Утического как героя, погибшего за Римскую республику.
4. Поэма "Путь" (Iter) о пути до Испании в 46 г., когда Цезарь ехал на войну с сыновьями Помпея.
5. В первые века нашей эры были также известны сборник изречений, речи и письма Цезаря. Светоний упоминает о нескольких речах и о письмах к разным лицам, в том числе к Цицерону. По неизвестным причинам распространение изречений Цезаря было Августом запрещено.


2. "ЗАПИСКИ О ГАЛЛЬСКОЙ ВОЙНЕ"

"Записки о Галльской войне" представляют собой очень четкое последовательно изложение первых семи лет пребывания Цезаря в Галлии. Наиболее крупные и угрожающие события рассказаны Цезарем в I и в VII 1книгах, а именно - война с германским вождем Ариовистом, вторгшимся в пределы Галлии (кн. I), и последнее огромное восстание всех галльских племен под предводительством арверна Верцингеторига (кн. VII). Остальные книги рассказывают и о непрерывных столкновениях и схватках то с одним, то с другим племенем галлов и германцев и об оборонительных и наступательных экспедициях на территории нынешней Франции, Бельгии и даже Англии, и об опасных зимовках в лагерях. Повествование ведется в спокойном, почти эпическом тоне, без отчетливо намеченного композиционного плана, исключительно в третьем лице и сперва производит впечатление настолько объективного и бесстрастного отчета, что, только вчитываясь в это своеобразное произведение, можно уловить и глубоко заложенную в нем сознательную политическую тенденцию, и сдержанный, но выразительный боевой пафос.
Однако, несомненно, Цезарь, не делавший никогда ни одного необдуманного шага, прекрасно знал, зачем он опубликовал эти "Записки" и по-чему он составил их именно в таком виде - в форме спокойного, фактического, в известной мере сухого и однообразного повествования документального характера. Даже название "Commentarii", данное самим Цезарем его произведению (именно так называет его Цицерон в диалоге "Брут" (§ 262) через несколько лет после его появления), подчеркивает деловой характер его сочинения и должно заранее отвести от автора подозрения в желании выставить себя на первый план, восхвалить свои подвиги и вообще составить историю того типа, которая была хорошо известна Цезарю по греческим образцам и которую бранил еще Полибий - историю литературно-риторическую. Цезарь хорошо понимал, насколько большое впечатление произведет на римского читателя точный рассказ о подлинных боях с указанном имен лиц, названий местностей и подробным раскрытием всей обстановки. В силу этого повествовательный элемент является господствующим в "Записках". Цезарь, по-видимому, охотно принимал позу "простого военного" и подчеркивал свой интерес к чисто военным вопросам, интерес, который у него, несомненно, был очень велик, но все же был для него не целью, а средством. И при внимательном чтении "Записок" все яснее выступает в их повествовательных частях определенная тенденция, а именно - показать и доказать, что не только все войны в Галлии, но и экспедиции за Рейн и в Британию совершенно необходимы для безопасности Римского государства и для поднятия его престижа. Именно такое освещение его деятельности было нужно Цезарю для завоевания общественного мнения в его пользу и для опровержения обвинений, исходивших от его противников, в том, что он без нужды растрачивает силы римского войска.
Особенно ясно проступает эта тенденция в IV книге "Записок" в рассказе о войне с германскими племенами усипетов и тенкторов. Дело в том, что самый вопрос о законности этой войны был крайне сомнителен, так как во время первых военных стычек между римлянами и германцами в ставке Цезаря находились германские послы, пришедшие с предложением договориться о расселении германцев по западной стороне течения Рейна без открытия военных действий. Положение было настолько неясно, что противники Цезаря в сенате во главе с Катоном требовали отдачи Цезаря под суд за нарушение посольского права или даже выдачи его германцам. Поэтому Цезарь изображает весь этот эпизод в хронологическом порядке в крайне спокойном, как будто незаинтересованном тоне следующим образом: "Услыхав о переходе Рейна усипетами и тенктерами, которых выгнали свевы и которые желали поселиться на землях галлов, Цезарь отправился к войску ранее, чем обыкновенно, чтобы пресечь войну, пока она еще не приняла более опасного оборота. По своем прибытии он убедился в том, что его предположения подтвердились... Обеспечив себя продовольствием и набрав конницу, он пошел походом в те местности, в которых, по слухам, находились германцы..." (IV, 6-7). С послами, прибывшими от германцев, Цезарь говорил сурово и отказывался дать им обещание не продвигаться вперед хотя бы в течение трех дней, так как, предполагал он, они поджидают возвращения большого конного отряда и именно с этой целью добиваются отсрочки (гл. 9). Послы отправились к своим и вернулись через три дня, опять прося Цезаря не двигаться дальше и дать им еще три дня. "Цезарь понимал, что все это клонится к тому, чтобы выиграть эти три дня и дать вернуться отсутствующим всадникам. Он отдал приказ своему конному авангарду не нападать на врага, а если на них нападут, то ограничиваться обороной, пока он сам не подойдет с главными силами" (гл. 11). Но всадники Цезаря в тот день, на который было назначено перемирие, подверглись нападению германской конницы, по-видимому, потому, что продвинулись на 4 мили вперед за водой, что, по словам Цезаря, было договорено с послами. Печальные результаты этого боя Цезарь подчеркивает: "В этом сражении было убито из наших всадников 74 человека, в том числе храбрый и очень знатный аквитанец Пизон, дед которого был некогда царем своего народа и получил от нашего сената титул друга" (гл. 12). Далее Цезарь рассказывает о героической гибели Пизона и его брата, которые оба погибли, спасая друг друга, и только после этого отступления переходит к решительному оправданию своих действий: "После этого сражения Цезарь считал уже совершенно недопустимым выслушивать послов и принимать какие-либо предложения от людей, которые сначала лживо и коварно просили мира, а затем сами, без всякого повода, открыли военные действия... Он сообщил легатам и квесторам свое решение не терять ни одного удобного дня для сражения. Но тут весьма кстати случилось, что на следующий день к Цезарю в лагерь явились в большом количестве - столь же вероломно и лицемерно - германцы вместе со своими князьями и старейшинами будто бы для извинения в том, что их люди завязали сражение вопреки соглашению и их собственной просьбе, а также для того, чтобы по возможности обманно выпросить себе новую отсрочку. Цезарь был очень рад, что они попались ему в руки и приказал их задержать, сам же выступил со всем своим войском из лагеря..." (гл. 13). Захваченные врасплох, германцы были разбиты на голову; немногие из них "завязали сражение между обозными телегами; но вся остальная масса, состоявшая из женщин и детей, бросилась бежать врассыпную; в погоню за ними Цезарь послал конницу..." (гл. 14). Многие погибли в Рейне, "не справившись ни со своим страхом и утомлением, ни с силой течения. Наши все до одного, за исключением весьма немногих раненых, благополучно вернулись в лагерь, избавившись от очень опасной войны, так как число неприятелей доходило до 430 тысяч человек" (гл. 15).
Ясно, что на самом деле основные силы германцев вовсе не "открывали военных действий" и что сражение совершенно сознательно, подготовив все заранее, начал Цезарь. Однако приведенные выше отрывки, в которых субъективность освещения событий несомненна, в полном тексте тонут среди подробного спокойного повествования. По-видимому, сомнения Катона в справедливости поступков Цезаря были достаточно обоснованы, хотя и точка зрения Цезаря, что полчища германцев, перешедших в Галлию, могут угрожать Риму, тоже имела за собой грозные исторические примеры.
Однако Цезарю недостаточно было оправдать себя по поводу этой битвы, ему надо было доказать необходимость экспедиции за Рейн. К этому он и переходит и изображает ее не только как необходимую для Рима, но и предпринятую им в целях защиты союзного племени убиев: "По окончании войны с германцами Цезарь по многим причинам счел необходимым переправиться через Рейн. Важнейшей из них было желание внушить германцам... страх за их собственные владения... Наконец, убии... теперь настойчиво просили помочь им против притеснений со стороны свевов... и обещали большое число кораблей для переправы войска... Но переправу на судах Цезарь считал небезопасной и не соответствующей его личной чести и достоинству римского народа" (гл. 16-17). Первый мотив был, конечно, существенное; "союзники" убии могли утопить римское войско в Рейне или, перевезя его на другой берег, отрезать ему отступление. Далее начинается знаменитый рассказ о невероятно быстрой - в 10 дней - постройке моста через Рейн. За Рейном Цезарь провел 18 дней и, узнав, что свевы собираются обороняться и "полагая, что им достаточно сделано для славы и пользы римского народа, он вернулся в Галлию и снес мост" (гл. 19).
Этот отрывок приведен нами так подробно как чрезвычайно типичный для всей писательской манеры повествования Цезаря, которая под кажущимся беспристрастным хронологизмом скрывает явное намерение оправдать все свои действия. В данном случае это ему, несмотря на все старания, все же удается не вполне.
Несколько сходный эпизод имеется и во II книге, где рассказано, как после нарушения адуатуками условий капитуляции "Цезарь приказал всю военную добычу с этого города продать с аукциона. Число проданных жителей, о котором ему было доложено покупщиками, было 53 000 человек" (II, 33). Не раз говорит Цезарь и о своем недоверии к послам других народов, даже к послам своих друзей эдуев, отпавших от Рима во время восстания Верцингеторига. "Втайне они задумывали войну и посылали для этой цели посольства к прочим общинам... Все это Цезарь хорошо понимал. Тем не менее он отвечал послам со всей ласковостью, на которую был способен: из-за глупости и легкомыслия черни он не намерен... лишать эдуев своего обычного благоволения" (VII, 43). Но по отношению к римским послам Цезарь требует безусловного уважения: когда венеты "задержали Силия и Велания" и "отправили к Крассу посольство с предложением вернуть им заложников, если он желает получить назад своих людей" (III, 8), Цезарь немедленно начал войну и, победоносно закончив ее, "решил строго покарать венетов, чтобы на будущее время варвары относились с большим уважением к праву послов, и приказал весь их сенат казнить, а всех остальных продать с аукциона" (III, 16).
Итак, все, что делает Цезарь, направлено, по его словам, только к славе Рима, только о ней он и заботится.
Однако нигде не прибегая к явному самовосхвалению, Цезарь, чтобы сообщить своему повествованию характер полной правдивости, не скрывает и своих неудач и рассказывает о них так же подробно, как и о своих успехах. Одним из наиболее интересных и драматических эпизодов в его "Заметках" является описание тяжелого поражения Котты и Сабина, попавших в ловушку князя галльского племени эбуронов Амбиорига (V, 27-37). Сжатый рассказ о гибели легиона рассчитан на сильное впечатление, причем Цезарь отмечает различное поведение двух вождей - растерянность Сабина и доблесть Котты, но воздерживается от какого бы то ни было проявления чувства. "Сабина окружили и убили. Тогда эбуроны по своему обыкновению закричали: "Победа! Победа!" и, бросившись с диким воем на наших, прорвали их ряды. Здесь был убит с оружием в руках Котта и большая часть его отряда. Остальные отступили в лагерь, перед этим ими покинутый. Из них орлоносец Л. Петросидий, теснимый массой врагов, бросил орла через вал в лагерь, а сам с чрезвычайной храбростью сражался перед лагерем, пока не был убит.
Они с трудом выдерживали штурм вплоть до ночи, а ночью, потеряв всякую надежду на спасение, все до одного покончили с собой. Лишь немногие спаслись из сражения, после блужданий по лесам добрались до зимнего лагеря легата Т. Лабиена и принесли ему вести о случившемся" (V, 37).
Цезарь не скрывает даже того, что его воины не всегда бывают бесстрашны. "Только что набранные солдаты, - говорит он, - без боевой опытности, глядят военному трибуну и центурионам в глаза и ждут их указаний. Нет такого храброго человека, которого неожиданность не смутила бы" (VI, 39). Все же гораздо чаще он подчеркивает ту исключительную храбрость, с которой сражались "наши" (nostri), - это то единственное употребление первого лица, которое Цезарь позволяет себе.
Так, при нападении нервиев на зимний лагерь Квинта Цицерона, ответившего их послам, что "римский народ не привык принимать условий от вооруженных врагов" (V, 41), "наши солдаты проявили замечательную храбрость и присутствие духа: хотя их со всех сторон палил огонь и снаряды сыпались на них градом и хотя они видели, что горит весь обоз и всё их имущество - не только никто не отходил от вала, чтобы совсем его покинуть, но почти никто даже не оглядывался, а все сражались с необыкновенным ожесточением и отвагой" (V, 43).
В свое повествование Цезарь охотно вводит эпизоды, повествующие о подвигах отдельных людей. В его рассказе всегда точно приводятся имена римских военачальников, притом не только легатов и военных трибунов, но и центурионов, что, конечно, было мощным средством для приобретения популярности среди воинов. Из военачальников особенно часто упоминаются Тит Лабиен, впоследствии изменивший Цезарю, и младший брат Цицерона, Квинт, к которому Цезарь относился в это время очень благосклонно. Весьма вероятно, что и упоминания имен отдельных лиц, состоявших в высоких чинах, и их заслуг тоже делалось с определенной целью - завоевать себе сторонников не только в войске, но и в Риме, среди их приверженцев и друзей. Похвалы же низшим чинам тоже были в известной степени приемом демагогическим; конечно, это не исключает и того, что Цезарь любил свое войско и гордился его успехами. С точки зрения литературной такие эпизоды сильно оживляют повествование. Таков, например, рассказ о двух центурионах Пулионе и Ворене, между которыми был постоянный спор о том, кто из них заслуживает предпочтения для получения первого ранга, и которые в бою спасли друг другу жизнь, так что "нельзя было решить, кого из них следует признать храбрей другого" (V, 44) ; или рассказ о тяжело раненном центурионе Секстин Бакуле, который "уже пятый день не принимал пищи", по первым бросился на защиту ворот лагеря Цицерона, "лишился чувств от многих тяжелых ран, и его с трудом спасли, передавая с рук на руки" (VI, 38). Наиболее сильный эпизод такого рода - рассказ об орлоносце, прыгнувшем с корабля в воду перед высадкой на британский берег. Он "обратился с мольбой к богам, чтобы его поступок принес счастье легиону и сказал: "Прыгайте, солдаты, если не хотите предать орла врагам, а я во всяком случае исполню свой долг перед родиной и императором". С этим громким призывом он бросился с корабля и пошел с орлом на врагов. Тогда наши ободрили друг друга и, чтобы не навлекать на себя великого позора, все до одного спрыгнули с корабля" (IV, 25). Цезарь отмечает, однако, не только храбрость своих воинов, но и выдающуюся храбрость врагов. При осаде Алезии, когда римляне подвезли к воротам башню, "один галл бросал по направлению к башне в огонь передаваемые ему из рук в руки комки сала и смолы. Пораженный в правый бок выстрелом из скорпиона, он пал бездыханным. Один из его соседей перешагнул через его труп и продолжал его дело; он точно так же был убит выстрелом из скорпиона, его сменил третий, третьего - четвертый. И этот пункт только тогда был очищен, когда... сражение вообще закончилось" (VII, 25). Из приведенных примеров видно, насколько искусно умел Цезарь изображать события так, как это было ему нужно, и так, чтобы они производили максимальное впечатление и давали читателю представление о тех страшных опасностях, каким подвергаются римляне в Галлии и от каких они своей жизнью защищают Рим, и о тех победах, которые они одерживают. Цезарь достигал своей цели. Не раз назначались в Риме благодарственные молебствия богам после известий о его завоеваниях, о чем Цезарь тоже трижды упоминает в "Записках" (II, 35; IV, 38; VII, 90). Только крайние консервативные республиканцы, как Катон, продолжали относиться к нему холодно и враждебно; более впечатлительный и неустойчивый Цицерон, гордившийся успехами брата и уже озабоченный сохранением хороших отношений с Цезарем, в своей речи "О консульских провинциях" передает отголоски тех восторгов, которые деятельность Цезаря вызывала в Риме.
"Цезарь счел нужным не только воевать с теми, кто с оружием в руках восставал против римлян, но покорить всю Галлию... Теперь наше государство кончается там же, где кончаются и эти страны... Пусть теперь падут Альпы! Ибо по ту сторону этих гор до самого океана нет ничего, чего бы Италия должна была страшиться" ("О консульских провинциях", 13-14).
Однако сомнения в том, действительно ли вполне правдив рассказ Цезаря о событиях в Галлии, возникли, по-видимому, довольно скоро после его смерти. Светоний передает мнение Асиния Поллиона, близко стоявшего к Цезарю, правда, не в Галльской, а в гражданской войне. Он говорит, что "Записки" составлены не очень внимательно и с недостаточным соблюдением истины, ввиду того что Цезарь легкомысленно верил многому, что якобы было совершено другими; "а то, что он сам совершил, он изобразил неправильно, либо с определенным намерением, либо потому, что это выпало из его памяти" (Светоний, "Цезарь", 56).
Освещение событий со своей точки зрения Цезарь дает не только в ходе самого повествования, но и в речах, которые имеют немалое значение в "Записках о Галльской войне". В манере античной историографии они сочинены самим Цезарем соответственно той общей ситуации, о которой в данном месте идет речь, а также в согласии с его личными политическими целями. Обмен речами между Ариовистом и Цезарем - наиболее яркий пример тенденциозности речей в "Записках", но если под этим углом зрения, в связи с исторической обстановкой, рассмотреть все приводимые речи, то могут открыться и другие важные указания на политические отношения последнего десятилетия перед гражданской войной.
Довольно значительным элементом в "Записках" Цезаря являются географические и этнографические сведения. Галлию Цезарь знал хорошо, а за точное указание собственных имен лиц и местностей ему должны быть благодарны как лингвисты-кельтоведы, так и специалисты по топонимике Франции. Германию он знает значительно хуже и сообщает о ней даже некоторые фантастические сведения, как, например, о существовании там оленя-единорога.
Значительно ценнее и интереснее его сообщения этнографического характера - о быте галлов и германцев. Конечно, и в них имеется определенная тенденция, присущая колонизаторам, - изобразить галлов детьми, требующими опеки. Цезарь относится к ним снисходительно, по уважение к ним чувствует только в некоторых случаях, когда они проявляют храбрость в бою. К германцам он относится серьезнее, считая их, по-видимому, более опасными врагами.
Все этнографические описания, приводимые Цезарем (особенно характеристика галлов и германцев, VI, 11-24), высоко ценятся историками, и в значительной степени именно на основании их Ф. Энгельсом написаны блестящие главы о "высшей ступени варварства" в "Происхождении семьи, частной собственности и государства". Чрезвычайно существенным считается сообщение Цезаря о ежегодном переделе земли у свевов (IV, 1), о низком уровне земледелия у германцев (VI, 23), очень важны сведения о существовании "группового брака" у жителей Британии (V, 14).
Для специалистов по истории стратегии и военной техники "Записки о Галльской войне" представляют тоже немалый интерес. С увлечением знатока Цезарь описывает способы боя, расстановку войск, систему постройки укреплений (например, VIT, 72-75), а его описание наведения моста через Рейн (IV, 17) издавна привлекало внимание инженеров. Хорошо известно, что "Записки" Цезаря были одной из любимых книг Суворова.
За всеми этими внешними подробностями в "Записках о Галльской· войне" образ самого Цезаря скрывается. Он выступает в самые решающие моменты, он спешит на помощь своим, когда они попадают в беду, он дружелюбен и милостив к галлам-союзникам и беспощаден к врагам.
Но в этом первом сочинении Цезаря еще нет портрета с теми чертами, которые Цезарь сознательно хотел закрепить за своим образом. Это он делает в "Записках о гражданской войне".


3. "ЗАПИСКИ О ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ"

При переходе от первого произведения Цезаря ко второму сразу чувствуется значительно более субъективный характер повествования. Все события, а главное обоснование их, гораздо больше задевают автора за живое, и кое-где он даже вполне ясно высказывает свое собственное мнение, хотя форма изложения в третьем лице сохранена и здесь. Задача Цезаря при изложении событий гражданской войны была действительно гораздо труднее, чем в первом случае: если, описывая войны в Галлии, ему надо было доказать, что все они были необходимы, и тем самым защитить себя от обвинений в самовольном открытии военных действий, то главным доказательством в его пользу являлись блестящие результаты его завоеваний, которые обезоруживали даже многих из его противников. Обвинение же в развязывании гражданской войны, в явном нарушении законов Республики было гораздо опаснее. По-видимому, сам Цезарь в какой-то степени признавал это, вероятно, очень распространенное мнение; иначе едва ли бы он, находясь на вершине своей диктаторской власти (46-44 гг.), счел нужным написать свою апологию, а "Записки о гражданской войне" являются именно апологией.
Что сторонники Цезаря так и воспринимали эту книгу, ясно не только из многих высказываний самого Цезаря, но и из эпилога VIII книги "Записок о Галльской войне", написанной ярым цезарианцем Гиртием уже после смерти Цезаря. Естественным завершением для истории войн в Галлии было бы подведение итогов завоеваний и подвигов Цезаря. Однако Гиртий заканчивает свою книгу совсем иначе. Весь эпилог VIII книги (гл. 49-53) служит чисто политической цели - объяснить переход Цезаря с войском на почву Италии. Рассказав, как Цезарь употребил свое влияние для выбора Марка Антония в авгуры и подготовки своих собственных консульских выборов на 48 г., как торжественно встречали его в муниципиях, Гиртий дает исключительно характеристику внутренней политики сената, явно направленной против Цезаря. Он говорит о предложении трибуна Куриона, распустить войска не только Цезаря, но и Помпея, о незаконном требовании от Цезаря двух легионов якобы для войны с парфянами и заканчивает словами, которые почти непосредственно смыкаются с первыми словами "Записок о гражданской войне: "Хотя теперь уже никто не мог сомневаться относительно того, что предпринимается против Цезаря, однако Цезарь твердо решил выносить всё, пока будет оставаться хоть малейшая надежда разрешить спор на почве закона, а не путем войны" ("О Галльской войне", VIII, 55).
"Записки о гражданской войне" начинаются так: "Когда письмо Цезаря было вручено консулам, то лишь с трудом и благодаря величайшей настойчивости народных трибунов удалось добиться от них прочтения его в сенате; однако добиться, чтобы на основании этого письма был сделан доклад сенату они не могли" ("О гражданской войне", I, 1).
Далее Цезарь достаточно ярко и убедительно рисует сумятицу в сенате: все приводимые им речи носят характер не делового обсуждения вопроса, а взаимных угроз. Консул Лентул грозит сенату, что он перейдет на сторону Цезаря, так как предпочитает "заботиться о своих интересах... и сумеет найти путь к расположению и дружбе Цезаря"; Сципион, сторонник Помпея, грозит сенату, что Помпей оставит сенат на произвол судьбы. Запуганный сенат послушно принимает решение потребовать, чтобы Цезарь распустил армию - "в противном случае придется признать, что он замышляет государственный переворот" ("О гражданской войне", I, 2). Весь дальнейший ход событий изображен таким же образом: трибунов, выступающих за Цезаря, лишают права интерцессии, "которое оставил за ними даже Сулла" (гл. 5), и они бегут к Цезарю, боясь за свою жизнь. Помпей собирает войско, производит набор, причем "попирается всякое право, божеское и человеческое" (omnia divina humanaque iura permiscentur; гл. 6).
Таким образом, не Цезарь, а его враги оказываются нарушителями законов и традиций Римской республики; зато о переходе самого Цезаря к решительным действиям - о нарушении им границы собственно Италии (между Циспаданской Галлией и Умбрией) рассказано бегло и глухо. Узнав о требованиях сената, Цезарь созывает солдат, произносит перед ними речь, в которой сравнивает Помпея с Суллой, порицая "трибунское насилие" Сатурнина и Гракхов, чтобы отвести от себя обвинение в насилии, и просит защиты у войска, которую XIII легион, находящийся при нем, ему обещает "единодушным криком" (I, 7). Следующая же глава начинается кратким сообщением: "Познакомившись с настроением солдат, он двинулся с этим легионом в Аримин и там встретился с бежавшими к нему народными трибунами; остальные легионы он вызвал с зимних квартир и приказал следовать за собой" (I, 8). Именно этот момент, рассказанный как бы между прочим, на самом деле и был решающим; знаменитый рассказ у Плутарха о бессонной ночи на берегу Рубикона, отделяющего Умбрию от Галльской провинции, и о словах "alea iacta est" ("жребий брошен"), здесь отсутствует. Возможно, конечно, что этот рассказ сложился позднее; но решающий характер самого факта перехода границы от этого не меняется.
Дальнейшее движение на Арреций и далее до Рима изображается уже как настоящий военный поход. Напуганный Помпей пытается "извиниться перед Цезарем", но от требований своих не отказывается; Цезарь же начинает сам выставлять требования. По-видимому, это было слабым местом в апологии Цезаря, так как он счел нужным ввести здесь объяснение, почему Помпею нельзя было верить. Помпей предлагал договориться на неравных условиях (erat iniqua conditio) и не указывал времени ни для своего отъезда в провинцию, ни для начала переговоров, чтобы его не обвинили во лжи, если он чего-либо не выполнит в течение года (I, 11).
В дальнейшем изображается первое посещение Цезарем Рима. Он рассказывает о нем в одной только главе (32), да и эта глава содержит в себе опять-таки только его оправдательную речь в сенате. Ни об окружении сената войсками, ни о взломе и конфискации казны не сказано ничего; не упомянуто и о том, что тот сенат, в котором Цезарь выступил с речью и который "одобрил предложение отправить послов" (гл. 33), составлял только часть сената, так как очень многие сенаторы бежали с Помпеем. Однако ясно, что Цезарь остался недоволен своим пребыванием в Риме: явным раздражением звучит краткая фраза: "Враги Цезаря подбили народного трибуна Луция Метелла... противодействовать вообще всем намерениям Цезаря. Поняв его умысел и понапрасну потеряв несколько дней, Цезарь не пожелал тратить времени, но оставил Рим, не исполнив намеченных планов, и направился в Дальнюю Галлию" (I, 33). О том, что столкновение с трибуном произошло при взломе казначейства и едва не стоило трибуну жизни, Цезарь умалчивает.
Из всего сказанного видно, насколько резко выражена политическая и апологетическая тенденция в I книге "Записок о гражданской войне". В дальнейшем, когда Цезарь переходит к рассказу о военных действиях во всех концах Римского государства - под Массилией, в Испании, в Греции, в Александрии, - тон его опять становится спокойнее и объективнее. Он опять откровенно говорит о своих неудачах, даже о своем почти отчаянном положении под Диррахием (III, 73 - "все прежние замыслы Цезаря потерпели крушение, и он решил изменить весь план войны"), опять охотно рассказывает отдельные военные эпизоды, причем, как и в "Записках о Галльской войне", особенно часто останавливается на подвигах низших чинов. Таков, например, рассказ об орлоносце, который, умирая, остановил всадников и умолял их "не допустить воинского бесславия, которого до сих пор не случалось в войске Цезаря, и доставить Цезарю орла целым" (III, 64). Таков же рассказ о центурионе Крастине, приводимый и Плутархом, сказавшем Цезарю перед Фарсальской битвой: "Я постараюсь сегодня, полководец, заслужить твою благодарность, живой или мертвый" (III, 91). О смерти этого центуриона Цезарь упоминает особо: "То, что он сказал перед боем, то и сделал. Цезарь знал, что Крастин проявил в этом бою беспримерную храбрость, и высоко ценил его заслуги" (III, 99). Подводя итоги Фарсальской битвы и, вероятно, преуменьшая свои потери (он якобы потерял 200 человек, а Помпей - 15 000), Цезарь с особым сожалением говорит о гибели 30 центурионов. Он отмечает и героизм Куриона, который погиб в бою в Африке, "твердо заявив, что после потери армии, вверенной ему Цезарем, он не вернется к нему на глаза" (II, 42).
Однако если в "Записках о Галльской войне" Цезарь никогда не отзывается о своих полуварварских и варварских противниках с отвращением или презрением., а только иногда подшучивает над их хвастливостью или рассказывает об их хитростях, то здесь отношение Цезаря к его врагам, особенно к руководителям сенаторской партии и к самому Помпею, совсем иное. Он не упускает случая подчеркнуть их лживость, жестокость, надменность и мелкие склоки, самоуверенность и необоснованное хвастовство. По приказанию Афрания и Петрея, вождей помпеянцев в Испании, были казнены солдаты Цезаря, захваченные во время братания в помпеянском лагере, тогда как Цезарь отпустил к своим солдат Петрея, оказавшихся у него в лагере в это же время, "по из военных трибунов и центурионов некоторые добровольно остались у него" (I, 77). Перед самой Фарсальской битвой Цезарь в последний раз посылает Авла Клодия к Сципиопу с предложением "воздействовать на Помпея": Клодия не допускают до переговоров (III, 57). Помпеянцы в это время заняты другим - они делят государственные должности и спорят о своих преимуществах. Эта картина - жесточайшая сатира на помпеянцев: уже и самого Помпея они стали упрекать за излишнюю осмотрительность (аристократы, по-видимому, все же считали его выскочкой) "и открыто стали спорить о претурах и жречествах, распределять консульства по годам, требовать себе домов и имущества приверженцев Цезаря... Лентул хвастался преимуществом, которое дает ему возраст, Домиций хвастался популярностью и авторитетом в Риме, а Сципион полагался на свое родство с Помпеем... В конце концов, все хлопотали либо о почестях, либо о денежных наградах, либо о преследовании своих врагов и помышляли не о том, какими способами они могут победить, но о том, какую выгоду они могут извлечь из победы" (III, 82-83).
Цезарь резко порицает изменившего ему Т. Лабиена, своего долголетнего легата в галльских походах. Перед Фарсальской битвой Лабиен издевался над слабостью войск Цезаря, сказав, "это не то войско, которое победило Галлию и Германию" (III, 87); он первым поклялся "вернуться в лагерь не иначе как победителем" и получил за это похвалу Помпея. Но по-видимому, именно его впоследствии имел в виду Помпей, который, как говорили, "часто жаловался на то, что обманулся в своих предположениях - как раз те части, от которых он ожидал победы, обратились в бегство и предали его (III, 96).
В описании конца Фарсальской битвы Цезарь даже несколько отступает от своего обычного, спокойного тона и высказывает свое негодование не столько против самого Помпея, сколько против его аристократического окружения.
"В лагере Помпея можно было увидеть выстроенные беседки; на столах стояла масса серебряной посуды; пол в палатках был покрыт свежим дерном, а палатки Лентула и некоторых других были даже обвиты плющом; много было и других указаний на чрезмерную роскошь и уверенность в победе. Ясно было, что люди, стремившиеся к ненужным наслаждениям, нисколько не боялись за судьбу этого дня. И такие люди упрекали в излишествах несчастное и выносливое войско Цезаря, которое всегда страдало от нужды в предметах первой необходимости" (III, 96).
На всем протяжении "Записок о Гражданской войне" Цезарь нигде не высказывается особенно резко против самого Помпея: он, по-видимому, считал его игрушкой в руках аристократии, недостаточно решительным, несамостоятельным, самонадеянным и неумным человеком, которого не за что уважать, по не за что и ненавидеть. Это отношение к Помпею яснее всего выразилось в рассказе Цезаря о его трагической, по бесславной гибели. "Друзья египетского царя то ли боялись, что Помпей переманит к себе царское войско, то ли презирали его за его неудачи, - как, вообще, в беде люди легко превращаются из друзей во врагов - и предложили ему явиться к царю. Но втайне задумали иное: они послали начальника царских войск Ахиллу... и военного трибуна Л. Септимия убить Помпея. Последние дружески приветствовали его; кроме того, его сбило с толку знакомство с Септимием, который во время войны с пиратами был у него центурионом. Он вошел в маленькую лодку с немногими спутниками и там был убит Ахиллой и Септимием" (III, .104).
Таким образом, и здесь Помпей изображен жертвой своей недальновидности. Рассказ Плутарха о том, что Цезарь "отвернулся и заплакал, когда, по приезде в Александрию, ему принесли голову убитого Помпея", возможно, является уже измышлением более позднего времени; но, действительно, настоящей злобы против Помпея Цезарь в своем сочинении нигде но выказал. Напротив, из того факта, что, еще не закончив войны, Цезарь нашел время написать памфлет против Катона, видно, кого именно он считал своим подлинным и опасным противником. Вся консервативно-республиканская ограниченность и надменность воплотилась для него в Катоне, и в то же время Цезарь но мог отказать ему в уважении за выдержанность его характера и за личную строгую порядочность и храбрость.
По всей вероятности, именно так воспринимали их взаимоотношения и сторонники Цезаря; ни автор "Африканской войны", ни Саллюстий не удержались от почтительных отзывов о Катоне.
Избрав возможно более безличную и объективную форму изложения, Цезарь, все же не мог, конечно, и не хотел совершенно выключить из своих книг их главного героя - самого себя. Он сам положил начало тому литературному портрету, который дорисовали Светоний и Плутарх. Как ни мало, как ни бегло говорит Цезарь о самом себе, все же совершенно. ясно, что он стремится выставить в особенно благоприятном свете два момента - свою мягкость и свою популярность среди солдат. Уже в "Записках о Галльской войне" он не раз подчеркивает свою готовность прощать галльских вождей, что являлось, по его мнению, важнейшей мерой для замирения Галлии; однако, с этим прощением всегда соединено требование заложников. Достаточно же большое число сообщений о казнях, сожженных полях и деревнях и о продаже тысяч пленных - а обо всем этом Цезарь откровенно говорит - является некоторым противовесом к его милосердию. Но едва ли кто-нибудь из римлян поставил бы ему это в вину: ведь, с их точки зрения, такое отношение к "варварам" было вполне позволительно, и милостью Цезаря было уже то, что он обращался с их князьями вежливо и ласково.
Значительно важнее было для Цезаря подчеркнуть, что он проявлял неуклонно эту свою черту в гражданской войне.
При каждом удобном случае Цезарь подчеркивает свою гуманность. Воюя в Испании с Афранием и Петреем, он противится желанию и даже требованиям своего войска дать сражение помпеянцам, так как надеется "достигнуть своей цели без сражения и без потерь... зачем ему, хотя бы в счастливом бою, терять кого-нибудь из своих... Жалел он и своих сограждан, которых пришлось бы убивать, а он предпочитал одержать победу так, чтобы они остались невредимыми" (I, 72).
Уже построив войско перед Фарсальской битвой, Цезарь опять повторяет, что "он никогда не хотел бесполезно проливать кровь солдат и лишать Римское государство одного из обоих войск" (III, 90). Однако за этой кажущейся уступчивостью и мягкостью стояла железная воля и убежденность в своей силе.
Очень редко высказывает Цезарь в своих сочинениях что-либо похожее на философские положения или сентенции. Но даже эти немногие, брошенные вскользь мысли, раскрывают его уверенность в себе, твердость в бедствиях и непоколебимую надежду на успех храбрых.
Он не теряется даже после поражений, так как он - "человек, хорошо знакомый с превратностями войны" ("О Галльской войне", VI, 42), и знает, что "судьба, столь могущественная в человеческих делах, особенно же на войне, часто производит громадные перемены благодаря незначительным случайностям" ("О гражданской войне", III, 68). Он всегда умеет успокоить войско, напомнив, что "если не во всем бывает удача, то на помощь судьбе должна приходить личная энергия" ("О гражданской войне", III, 73), сам же твердо знает, что "задача полководца - побеждать столько же мечом, сколько умом" ("О гражданской войне", I, 72). Полной уверенностью в себе звучит и его рассказ о том, как он с двумя легионами рискнул высадиться в Египте, еще не зная о смерти Помпея. "В обоих легионах было около 3200 человек; остальные были больны от ран, полученных в сражении, и изнурены военными тяготами и долгим путем и поэтому не могли последовать за ним. Но Цезарь так полагался на славу о своих подвигах, что без колебания двинулся в эту экспедицию с недостаточными силами, в расчете, что везде будет в безопасности" ("О гражданской войне", III, 106).
Хотя сам Цезарь ничего не говорит о своей фантастической попытке переплыть на лодке из Диррахия в Брундисий, чтобы ускорить переправу войск, и о своих словах- "ты везешь Цезаря и его счастье", о чем рассказывает Плутарх, несомненно, повод к созданию этого рассказа дали неоднократные упоминания Цезаря о значении счастья и судьбы, рассеянные в его сочинениях, и, вероятно, в еще большем числе сохранившиеся в рассказах его современников.
Высокое стилистическое мастерство Цезаря проявляется прежде всего в том, что его тенденциозное и хорошо продуманное повествование производит впечатление откровенного и безыскусственного. Цицерон, не любивший аттикистов, тем не менее высоко оценивает его "Записки о Галльской войне", говоря (в диалоге "Брут"), что Цезарь написал их так, что, вероятно, навсегда отбил у будущих историков охоту писать историю тех же событий.
Из двух сочинений Цезаря для современного читателя "Записки о гражданской войпе" безусловно значительно интереснее "Записок о Галльской войне".


4. "АЛЕКСАНДРИЙСКАЯ ВОЙНА"

Сочинение "Александрийская война", автор которого неизвестен, непосредственно примыкает к "Запискам о гражданской войне". По всей вероятности, автор участвовал в восточных походах Цезаря, так как он приводит много подробностей и о боях в Александрии, и о войне с Фарлаком, последняя битва с которым описана очень живо и наглядно (гл. 74-75). Содержание этого сочинения не вполне соответствует его названию: оно охватывает не только войну в Египте, но и сирийский и малоазиатский походы и закапчивается возвращением в Рим во время мятежа Долабеллы, имени которого автор, однако, не упоминает, вероятно, по политическим соображениям. В середине сочинения (гл. 42-47 и 48- 64) даны два экскурса, переносящие читателя в страны, далекие от Александрии. В первом из них говорится о том, как в Иллирии цезарианские войска под начальством Габиния потерпели поражение от помпеянцев Октавия, но вскоре обратили их в бегство. Еще дальше от местопребывания Цезаря уводит второй экскурс, подробно повествующий о преступных действиях управителя Испании, Кассия Лонгина, о покушении на него и о его гибели. Собственно, оба эти эпизода, в которых сам Цезарь не участвует, являются лишним привеском и нарушают композицию сочинения; но, по-видимому, введение их преследовало определенную цель - отвлечь читателя от вопроса, что же делал Цезарь между январем 47 г., когда закончилась Александрийская война, и маем того же года, когда началась Сирийская. Дело в том, что приверженцы Цезаря неохотно упоминали об увлечении Цезаря Клеопатрой, которому он уделил именно эти, сравнительно спокойные, пять месяцев. Имя Клеопатры автор бегло упоминает только один раз (гл. 33), немедленно прекращает рассказ о делах в Египте и больше к ним не возвращается. Он заканчивает эту главу словами: "Покончив с этими делами... он отправился сухим путем в Сирию". Далее идут 30 глав, в которых сам Цезарь не действует, а глава 65 начинается опять со слов: "Итак, Цезарь прибыл из Египта в Сирию". Создается обманчивое впечатление, будто поход против Фариака непосредственно примыкает к египетскому.
По характеру повествования и по языку "Александрийская война" вполне выдержана в духе сочинений самого Цезаря. Автор, как и Цезарь, постоянно восхваляет храбрость римлян ("александрийцы видели, что удача придает римлянам силу, а неудачи - мужество", гл. 23), рассказывает и о безумно рискованных поступках самого Цезаря, например, о том, как Цезарь во время морского боя бросился в море и вплавь добрался до одного из своих кораблей (гл. 21). Не без юмора рассказывает автор о том, как Цезарь выпустил на свободу молодого египетского царя, который плакал при прощаньи с Цезарем, а очутившись на свободе немедленно открыл против него военные действия (гл. 24). Однако этот несколько анекдотический рассказ, возможно, был сочинен уже впоследствии, с целью показать, что пресловутое милосердие доводило Цезаря до неосторожных поступков. О египтянах и обо всем населении Александрии автор весьма низкого мнения: "Если бы пришлось защищать александрийцев от обвинения в предательстве и легкомыслии, то много слов было бы потрачено попусту... ни у кого не остается сомнения в чрезвычайно большой способности этого народа к предательству" (гл. 7).


5. "АФРИКАНСКАЯ ВОЙНА"

"Записки" Цезаря были, очевидно, хорошо изучены его приверженцами. В отношении литературной манеры "Африканская война", как и "Александрийская война" всецело, примыкает к сочинениям самого Цезаря. Автор ее верно подметил все основные приемы Цезаря - плавное, связное хронологическое повествование, сжатые описания местностей и ситуаций, введение отдельных эпизодов. Однако эти литературные приемы, очевидно, сознательно применявшиеся автором, сосредоточенные на значительно меньшем пространстве, чем в крупных произведениях Цезаря, придают "Африканской войне" уже до известной степени характер военного романа, а не "Записок". Такому впечатлению способствует и то, что это произведение в композиционном отношении стоит довольно высоко: оно не имеет таких нарушающих стройность плана отступлений, как "Александрийская война". Со дня отъезда Цезаря из Сицилии до возвращения его в Рим рассказ ведется последовательно, ясно, наглядно, без излишних мелочей. Беллетристический топ придают "Африканской войне" и психологические объяснения событий и поступков, которым она уделяет больше внимания, чем ее образец.
Автором "Африканской войны" является кто-то из близко стоявших к Цезарю военачальников. Высказывалось предположение, что это - Асиний Поллион; по против него говорит то обстоятельство, что имя Асиния ни разу не упомянуто. Мало правдоподобно, чтобы человек выдающийся и имевший весьма высокое мнение о себе, никогда не назвал своего имени, будучи в походах в Африке и в Испании одним из близких Цезарю лиц. Но о высоком военном ранге автора говорит его понимание плана войны в целом и ряд зарисовок поведения самого Цезаря, указывающих на личное наблюдение. Так, он рассказывает, с каким нетерпением Цезарь ожидал прибытия войск из Сицилии. "Уже на следующий день после посылки писем и гонцов в Сицилию он жаловался на то, что войско и флот медлят прибытием; и день и ночь его мысли и глаза были устремлены только на море" (гл. 26). Это нетерпение Цезаря автор объясняет, однако, исключительно альтруистическими мотивами: "И неудивительно: он видел, как выжигают усадьбы, опустошают поля... как убивают людей, разрушают города и укрепленные пункты, как казнят или держат в цепях первых в общинах лиц, а их детей насильственно уводят в рабство в качестве заложников. И в таких-то бедствиях малочисленность войска не позволяет ему оказать помощь молящим о защите" (там же). Уже из этого отрывка видно, на какую благодатную почву упало желание Цезаря выставить милосердие как основную свою черту. Весь конец "Африканской войны" обращается в хвалебный гимн милосердию· Цезаря. Цезарь прощает Л. Цезаря и многих других помпеянцев, после смерти Катона открывших войску Цезаря ворота Утики; он дарует жизнь купцам, финансировавшим войско помпеянцев, и хотя конфискует их имущество, по с правом выкупа; он ласково принимает всадников царя Юбы, сохраняет жизнь и имущество семье своего заклятого врага Фауста, и при наложении огромных штрафов на города считается с их материальными возможностями.
Даже перед своими собственными солдатами Цезарь ходатайствует о сохранении жизни сдавшимся вражеским солдатам из войска Сципиона, однако - тщетно. При этом автор обращает внимание только на доброту Цезаря, а не на распущенность его войска: "Солдаты, надеясь в виду своих блестящих подвигов на безнаказанность, решили, что им все позволено. И хотя солдаты Сципиона и взывали к Цезарю о помиловании, они были все до одного перебиты у него самого на глазах, сколько он ни просил собственных солдат дать им пощаду" (гл. 85).
Хотя и сам Цезарь в своих сочинениях охотно отмечал как основную линию своего поведения по отношению к побежденному врагу свою dementia, но он не скрывал ни своих жестокостей, ни того, что эта линия выгодна для него самого, так как ведет к более скорому замирению по-коренных стран. В устах же его приверженцев эта dementia становится основной чертой его "литературного портрета" и истолковывается уже только как последствие "прирожденной мягкости характера" (гл. 89).
Антитеза "Цезарь - Катон", которую так блестяще развил Саллюстий, намечается и в "Африканской войне". Смерть Катона автор описывает почти буквально так, как впоследствии описал Плутарх. Автор не отказывает Катону в уважении; ранее же (гл. 22) он приводит речь Катона, в которой Катон упрекает Помпея-сына за бездеятельность. Эта речь верно обосновывает психологический мотив самоубийства Катона - его полное разочарование в тех людях, которые окружали его. Автор "Африканской войны" еще раз подчеркивает превосходство Катона над его сподвижниками, указывая, как "после его смерти Луций Цезарь [проквестор Катона] пожелал извлечь из этого обстоятельства пользу для себя" (гл. 88), а также и изображая попытку самоубийства Юбы и Петрея в совсем ином тоне, чем самоубийство Катона: "Чтобы иметь вид людей, погибших смертью храбрых, Юба и Петрей вступили между собой в бой на мечах, и более сильный Петрей без труда убил более слабого Юбу. Затем он пытался этим же мечом пронзить себе грудь, но не мог. Тогда он упросил своего раба покончить с ним, чего и добился" (гл. 94).
Подобно Цезарю, автор "Африканской войны" вводит занимательные военные эпизоды в простое связное повествование; такой характер носят рассказы: о столкновении ветерана Х-го легиона с изменившим Цезарю Лабиеном, которого, по-видимому, не проучила неудача под Фарсалом и который продолжал издеваться над "новобранцами" Цезаря (гл. 16); о центурионе, который, будучи поднят на воздух слоном, изрубил ему хобот и обратил слона в бегство (гл. 84); наиболее же драматичен эпизод, рассказывающий о жестокости Сципиона по отношению к ветеранам Цезаря, которые отказались перейти на его сторону (гл. 45). Вообще, в обработке этих эпизодов ясно видно, что автор "Африканской войны" не чужд риторических украшений и использует эпизоды, чтобы показать свое литературное мастерство. Однако он тем самым отказывается от правдоподобия: едва ли Сципион имел терпение слушать такую длинную, оскорбительную для себя речь пленного центуриона, какая приведена в главе 45.
Вполне в духе Цезаря выдержано описание последней победы над войсками Сципиона. Бой начинается раньше, чем думал Цезарь, который еще только обходит войска: "На правом крыле сами солдаты заставили трубача затрубить... Центурионы силой удерживали солдат от самовольной атаки без приказа императора. Но это было уже бесполезно... Тогда Цезарь дал пароль "счастье" (fortuna) и поскакал на врага" (гл. 82-83). Очень удачно, что именно это слово, встречающееся не раз у самого Цезаря, приводится здесь как пароль в решающей битве, закончившей "Африканскую войну".


6. "ИСПАНСКАЯ ВОЙНА"

"Испанская война" дошла до нас в сильно поврежденном состоянии; однако крупные различия между этим сочинением и всеми предыдущими бросаются в глаза. Единый композиционный замысел в нем отсутствует; по-видимому, хотя автор и принимал непосредственное участие в войне в Испании, он не был в состоянии обозреть ее план и оценить значение отдельных событий; так, например, автор не понял ни чрезвычайных трудностей битвы при Мунде, которые едва не вырвали у Цезаря из рук мировое владычество, ни решающей роли победы в этой битве. По языку это сочинение тоже сильно отличается от предыдущих: строй речи беспомощен и однообразен, многие главы начинаются словами "на следующий день", "на другой день", что придает этому сочинению характер уже не записок (commentarii), а дневника (diarium). Строем речи автор тоже не вполне владеет; у него встречаются совершенно необоснованные переходы косвенной речи в прямую. Что наиболее странно, это - наличие такого грецизма, как абсолютный родительный падеж. Очень ясно выступает стремление автора показать, что он - человек не без образования и владеет риторическими приемами; впервые на всем протяжении серии сочинений Цезаря и его приверженцев здесь встречаются литературные стихотворные цитаты (из Энния в гл. 23 и 31). Совсем не похоже на рассудительно деловые речи Цезаря то риторическое упражнение, которое влагается ему в уста на народном собрании в Гиспале после победы при Мунде.
Автор, по-видимому, находился при войске Цезаря в Испании, однако не только не занимал в нем какой-либо высокой военной должности, как автор "Африканской войны", но, может быть, даже вовсе и не был военным.
Вся серия произведений о войнах Цезаря представляет большой интерес не только как источник истории политических отношений в половине I в. до н. э., но и как очень своеобразный литературный жанр, заключающий в себе, с одной стороны, элементы делового документа и хроникального военного донесения, а с другой - тенденциозных мемуаров и военного романа.


Глава XX САЛЛЮСТИЙ

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.

1. СВЕДЕНИЯ О ЖИЗНИ И ПРОИЗВЕДЕНИЯХ САЛЛЮСТИЯ

Гай Саллюстий Крисп (G. Sallustius Crispus) происходил из сословия всадников, из плебейского рода, и был уроженцем сабинского города Амитерна. Биографические сведения о нем находятся в сочинениях Тацита, Диона Кассия, в комментариях Аскония и Сервия, а также у Авла Геллия и Иеронима.
Саллюстий родился в 86 г. до н. э. Государственную службу он начал квестором в 54 г., в 52 г. был народным трибуном, сторонником демократической партии и противником Милона. В 50 г. он был исключен цензором Аппием Клавдием Пульхром из сената за безнравственный образ жизни. Вероятно, именно эту неудачу подразумевает Саллюстий, говоря о препятствиях, которые он встретил на своем политическом пути ("Заговор Катилины", 3, 3). Поводом к исключению был тот позорный факт, что Милон высек его, застав со своей женой Фаустой; об этом сообщает Авл Геллий ("Аттические ночи", XVII, 18) со слов Варрона. Однако уже в 49 г. Саллюстий, став квестором у Цезаря, снова был включен в состав сената. Всю гражданскую войну он провел на стороне цезарианцев, был военачальником в Иллирии, участвовал в подавлении военного мятежа в Кампании (в 47 г.), а во время Африканской войны, будучи претором, ведал переброской войск и продовольствия в Африку. После окончания войны он получил от Цезаря назначение в качестве проконсула новообразованной провинции Africa nova. Там он достиг такого богатства, что, вернувшись после смерти Цезаря в Рим, мог купить виллу самого Цезаря и огромные сады на нынешнем Monte Pincio, долго носившие его имя (horti Sallustiani). В политической жизни после смерти Цезаря он не участвовал, занявшись исключительно работой над своими историческими сочинениями. Умер Саллюстий в 35 г.
В своих произведениях Саллюстий - возвышенный и строгий моралист, ярый враг алчности и распущенности. Что же касается обогащения Саллюстия, о котором мы узнаем из его биографии, то здесь надо принять во внимание, что сведения о нечестной наживе имеются только в инвективе против Саллюстия (гл. 7). Сторонник Цезаря и участник его походов мог разбогатеть и от военной добычи, которая именно в Африканской войне была колоссальна (см. "Африканская война", гл. 90 и 97) и приобретение которой отнюдь не считалось позорным. Инвектива против Саллюстия, использование именно его имени для моральных декламаций несомненно свидетельствуют об особо враждебном отношении к нему со стороны противной партии.
От Саллюстия до нас дошли полностью два произведения: "О заговоре Катилины" (De coniuratione Catilinae) и "О Югуртинской войне" (De bello Iugurthino). От третьего произведения, "История" (Historiae) (в пяти книгах), охватывавшего период в 12 лет (от 78 до 66 г. до н. э.), до нас дошли только отдельные фрагменты, сохранившиеся у позднейших авторов (Сенеки, Авла Геллия, Доната, Иеронима, Сервия в его комментарии к "Энеиде" и у др.). Однако некоторые из этих фрагментов настолько велики и содержательны, что по ним можно составить себе достаточно ясное представление о характерных чертах этого сочинения[1].
Помимо этих произведений, достоверно принадлежащих Саллюстию, ему приписывают еще два письма к Цезарю "Об устройстве республики" (De republica ordinanda) ; подлинность этих писем, прежде подвергавшаяся сомнениям, в настоящее время общепризнана.
В собрание сочинений Саллюстия обычно включаются еще две инвективы: Саллюстия против Цицерона и Цицерона против Саллюстия, причем первая по своему содержанию является ответом на вторую. Обе инвективы полны личных грубых и оскорбительных выпадов, и обе считаются не подлинными документами эпохи Саллюстия, а риторическими упражнениями II в. н. э. Однако некоторое значение они все же имеют, так как свидетельствуют о том, что вражда между Саллюстием и Цицероном была настолько общеизвестным историческим фактом, что могла быть использована в качестве темы для школьных упражнений (как, например, вражда Демосфена и Эсхина).
Произведения Саллюстия обычно датируются следующим образом: I письмо - не позднее 50 г. (до полной победы над Помпеем - см. I, 4); II письмо - в 46 г. (после полной победы над Помпеем); "Заговор Катилины" - в 41 г.; "Югуртинская война" - в 39-36 гг.; "История" - в 36-35 гг.


[1] Нумерация фрагментов «Истории» дается по изданию: C. Sallustii Crispi quae supersunt. Rudolf us Dietsch. Lipsiae, 1859.

2. САЛЛЮСТИЙ КАК ИСТОРИК

Вопрос о политических взглядах Саллюстия чрезвычайно сложен и может быть до некоторой степени разрешен только путем детального анализа его произведений и сопоставления между собою его высказываний в разные периоды творчества. О его жгучем политическом интересе к современным событиям свидетельствуют и выбор тем для его сочинений. "Заговор Катилины" и "История" касаются событий, в которых Саллюстий принимал участие уже как вполне сознательный деятель (между 22 и 37 годами жизни). Югуртинской войной, о которой он мог очень многое слышать от представителей предыдущего поколения, он заинтересовался, по его собственным словам, потому, что война эта была значительной и страшной, а затем потому, что тогда впервые началась борьба с высокомерием знати ("Югуртинская война", 5). Этот второй довод занимал Саллюстия значительно больше, чем первый. Римский народ вел достаточно войн, которые были "значительными и страшными", внимание же Саллюстия привлекает именно та, в которой "высокомерию знати" был "впервые" нанесен жестокий удар: в консулы был избран Марий, и война, которую едва не проиграли именно из-за надменности и подкупности нобилитета, была блестяще закончена. Югуртинская война тоже была для Саллюстия теснейшим образом связана со современной ему политической жизнью Рима, а ее деятели - Марий, Сулла, Метелл, Скавр - были для него не так далеки, как герои Пунических войн. Вероятно, этим отчасти и объясняется та историческая неточность, которую Саллюстий допускает, указывая, что во время Югуртинской войны "впервые пошли наперекор нобилитету". За 20 лет до этой войны выступал Тиберий Гракх, а за 10 лет - Гай Гракх. Однако этим первым крупным демократическим деятелям он посвящает только несколько слов; главный же его интерес прикован к тем 50-60-м годам, которые непосредственно подготовили великий переворот в государственном строе Рима. До завершения его Саллюстий не дожил, но отдельные моменты его он ясно осознал и блестяще описал - блестяще, но едва ли столь беспристрастно, как он утверждает: по его словам, "дух был свободен от надежд и опасений отдельных политических партий" ("Заговор Катилины", 4, 2), когда он приступил к сочинению своих книг. Но даже если он освободился от личных "надежд и опасений" ввиду своего высокого положения и огромного богатства, он никогда не мог освободиться от сочувствия определенной политической группе и дал не "беспристрастную хронику" событий, а живой, подлинно исторический документ.
К окружающему его современному обществу Рима Саллюстий относится крайне отрицательно; не только в многочисленных речах действующих лиц, но и от своего имени он высказывается презрительно даже о Римском государстве. Уже в своем первом письме к Цезарю, в котором Саллюстий еще придает большое значение власти сената и считает желательным ее усилить, он тем не менее резко критикует аристократов: "В настоящее время люди знатные, погрязнув в бездействии и порочных наслаждениях, ненавидя труд, не имея понятия о войне и походах, сидя дома, думают только об интригах и, тем не менее, в своей надменности, думают управлять всеми народами" (письмо I, 10). Случайно возвысившиеся лица из аристократии фактически отняли власть даже у самого аристократического учреждения - сената, заставив его служить своим личным интересам. "Представители нобилитета с несколькими сенаторами, втянутыми в их партию, одобряют, порицают и постановляют все, что им вздумается, и делают все, что им угодно" (письмо I, 11) [1]. В то время, когда Саллюстий писал это письмо, аристократия возмущала его еще и своим противодействием всем начинаниям Цезаря; он объясняет ее вражду к Цезарю только завистью к его славе: "Они кричат и всячески противодействуют тебе и считают чужую славу позором для себя" (письмо I, 8). Знать возмущает его также и жестокостью: "В настоящее время, в господство Катона, Л. Домиция и других лиц из той же партии, сорок сенаторов и много молодых людей, подававших надежды, были перебиты, как жертвенные животные. Но даже кровью стольких несчастных граждан не смогло насытиться это нечестивейшее отродье... Эти подлейшие люди готовы пожертвовать своей жизнью, лишь бы унизить тебя. Им, очевидно, даже не столь дорога их власть, как их оскорбляет твоя слава; они хотят только погубить тебя, рискуя своей свободой, чем допустить тебя еще более возвеличить мощь римского народа" (письмо I, 4). Резко отзываясь об отдельных представителях аристократии, он не щадит и Катона. Общая оценка нобилитета остается неизменной во всех произведениях Саллюстия.
В "Заговоре Катилины", а в особенности в "Югуртинской войне" Саллюстий обвиняет аристократию - уже не только в лени, надменности, распущенности и зависти к чужой славе, но и в полной продажности и в измене родине. Примером этого является поведение нобилитета во время войны с Югуртой. Югурта после убийства Гиемпсала "испугался гнева римского народа и надеялся только на корыстолюбие знати и на свое богатство" ("Югуртинская война", 13, 5). И действительно, "после огромных подарков, переданных послами Югурты, которым он поручил засыпать дарами старых друзей, а потом приобрести и новых, в сенате произошла такая перемена в настроении, что Югурта, вместо ненависти, стал пользоваться расположением и благоволением знати" (гл. 13, 7). Подкуп удается Югурте не только на этот раз: "в его душе засело твердое убеждение, что в Риме все продажно" (гл. 20). Только "когда Югурта заметил, что негодование, вызванное его поступком, превышает его влияние и средства", он покинул Рим, произнеся, как говорит Саллюстий, по слухам, знаменитые слова: "Этот город продажен и погибнет, как только найдется на него покупатель" ("Югуртинская война", 35). Так изображает Саллюстий полное разложение нобилитета, отразившееся и на крупнейшем правительственном органе - сенате, который стал игрушкой в руках влиятельных богачей.
Не менее беспощадно относится Саллюстий к homines novi, самого выдающегося представителя которых, Цицерона, он ненавидел. "Даже новые люди, - говорит он с презрением, - которые прежде старались превзойти нобилей доблестью, теперь стремятся достигнуть власти и почетных должностей скорее тайными интригами и насилием, чем хорошими средствами, - и иронически прибавляет, - как будто бы претура и консульство славны и великолепны сами по себе, а не приобретают ценность от доблести того, кто их занимает" (гл. 7-8). В сенате эти выскочки еще более беспомощны и несамостоятельны, чем представители старой аристократии, они боятся более сильной кучки богатых олигархов.
Не слишком большие надежды возлагает Саллюстий и на народные массы: однако насколько твердо и непоколебимо его мнение о нобилитете, настолько его мнение о менее имущих классах выражено им не всюду с одинаковой последовательностью. То "полевение" Саллюстия, которое разобрано в книге С. Л. Утченко[2], несомненно, в общих чертах имеет место, но оно никогда не выражено так ясно и определенно, как, например, резкое осуждение нобилей. Однако и в письмах и в "Заговоре Катилины" Саллюстий не раз подчеркивает шаткость и ненадежность народа. Эта неясность суждения о народной массе связана с тем, что Саллюстий недостаточно четко различает отдельные слои внутри этих народных масс и нередко объединяет в общую категорию "неимущих" и "жаждущих переворота" людей совсем различные группы: разорившихся нобилей, трудящийся городской плебс, опустившуюся городскую чернь и деревенский плебс, - которого Саллюстий, видимо, совершенно не знает и о котором нигде не упоминает. Выпадает из круга его наблюдений и италийское население провинций и, тем более, рабы.
Если ненависть Саллюстия к нобилитету позволяет характеризовать его политические воззрения как в известной степени демократические, то в его отношении к народу, в его неумении разобраться в группировках народных масс и в характере политических движений отражается его большая заинтересованность в охране личной собственности. В "Заговоре Катилины" Саллюстий высказывает следующее общее положение:. "Ведь всегда в государстве неимущие завидуют состоятельным, превозносят дурных людей, ненавидят старое, жаждут нового; недовольные своим положением, они желают все изменить и без всяких забот кормятся смятением и беспорядками, так как нищете нечего терять" (37, 3). Это положение ясно характеризует политическую установку Саллюстия.
В 37-й главе "Заговора Катилины" Саллюстий обрисовывает все недовольные элементы следующим образом: в первую группу недовольных он зачисляет тех, "которые повсюду проявляли себя бесчестными и наглыми поступками"; во вторую - тех, "кто позорно промотал отцовское имущество"; в третью - всех, "кого позор и преступленье прогнали из дома". Нельзя не заметить, что характеристика всех этих групп почти одинакова и представляет собой риторическую тавтологию, а не перечисление разных общественных слоев. Следующую категорию Саллюстий определяет несколько конкретнее: недовольны были все, кому вскружило голову быстрое обогащение солдат Суллы; "деревенская молодежь, которая ранее трудами рук своих снискивала себе скудное пропитание, возбужденная слухами о щедрых раздачах из частных и общественных средств, предпочитала городскую праздность неблагодарному труду". И, наконец, к недовольным примыкали все те, "родители которых после победы Суллы попали в списки опальных, чье имущество было конфисковано, а гражданские права, присущие свободным гражданам, ограничены". Эта последняя группа - остатки марианской партии - упоминается Саллюстием вскользь и в дальнейшем повествовании никакой роли не играет; между тем, именно она являлась подлинной представительницей демократических стремлений.
По мнению Саллюстия, ведущую роль в организации заговора Катилины принадлежала только тем, кто "промотал отцовское наследство", т. е. разорившимся представителям нобилитета. Именно их положение изображает Катилина в словах: "У нас дома - нужда, вне стен его - долги, ужасное настоящее, еще худшее будущее" ("Заговор Катилины", 20, 13). Саллюстий не раз подчеркивает, что заговор исходит именно из среды нобилей. Первое, что он говорит о Катилине, - это то, что "Катилина происходил из знатного рода" (гл. 5) ; на свое знатное происхождение ссылается и сам Катилина, защищаясь в сенате от предъявляемых ему обвинений (гл. 31); а когда Саллюстий перечисляет заговорщиков, он не забывает указать, что они состоят из лиц "сенаторского сословия", "всаднического сословия", а также из "представителей колоний и муниципий, знатных у себя дома граждан" (17, 4 - domi nobiles).
Иные элементы примыкают к сторонникам Катилины, когда восстание выходит за пределы городских стен. С одной стороны "Манлий в Этрурии подстрекал к восстанию плебс, жаждавший переворота, под влиянием вопиющей нужды и обиды на испытываемое угнетение; ведь во время диктатуры Суллы он потерял все недвижимое и движимое имущество"; с другой же стороны, он "привлекал и разного рода разбойников, которых много было в этих местах", а также разорившихся сулланских колонистов (гл. 28), т. е. совершенно разнохарактерные и даже враждебные друг другу элементы. Лентул же шел еще дальше, спрашивая Катилину через посланного: "Раз сенат объявил тебя врагом, то почему ты гнушаешься рабами?" (44, 6). Но Катилина считал "совершенно неподходящим для своих интересов создавать впечатление, что он объединяет дело римских граждан с делом беглых рабов" (гл. 56).
Таким образом, в изображении заговора Катилины Саллюстий, но существу, остается верен своей основной линии - ненависти к нобилитету. Обедневший нобилитет, на его взгляд, ничем не лучше богатого и сильного; жадность, расточительность и нечестность остаются его характерными свойствами. Он желает чужого, не умея сохранить своего (alieni appetens, sui profusus - 5, 4), и его заговор не имеет глубоких корней и отнюдь не направлен на защиту прав народа. В программу Катилины Саллюстий включает "новые долговые записи, проскрипции богачей, магистратские и жреческие должности, грабежи, словом все то, что несет с собой война и произвол победителей" (гл. 21). Ни о каких демократических реформах в духе Гракхов нет и речи. Такой заговор заранее был обречен на неудачу: "У них, утомленных и ослабевших, отнял бы власть и свободу тот, кто оказался бы, в конце концов, сильнее их" (гл. 39). Саллюстий намекает здесь либо на Помпея, либо на Красса, отводя подозрение только от Цезаря.
Итак, отрицательное отношение Саллюстия к заговору Катилины вызвано, несомненно, двумя причинами: тем, что это - заговор нобилей, и тем, что он в первую очередь направлен против богатых и имеет в виду кассацию долгов и проскрипции богачей. Широкие слои народа к этому заговору не присоединились; к нему примкнула только городская беднота; но и то ненадолго, пока по городу не разнеслись слухи о замышлявшемся Катилиной поджоге. Саллюстий рассказывает об этом несколько иронически:
"Плебеи, которые сначала вследствие своей склонности к государственным переворотам относились к войне весьма сочувственно, после раскрытия заговора переменили свое мнение и, осыпая проклятиями замыслы Катилины, стали до небес превозносить Цицерона; они радовались и ликовали так, как будто им удалось стряхнуть с себя цепи рабства. Ведь во всех других видах военной разрухи они видели для себя скорее выгоду, но поджог, наоборот, в их глазах представлялся актом жестоким, чудовищным, исключительно гибельным, так как все их богатство состояло из ежедневного пропитания и самой необходимой одежды" (гл. 48).
В совершенно ином тоне говорит Саллюстий в своих более поздних произведениях о тех случаях, когда на сцену выступает подлинный римский народ и защитники его интересов - Гракхи, Марий, Меммий и Лициний Макр. Не продажный нобилитет, а народ настоял на объявлении войны Югурте; тот же народ после позорного мира, заключенного в Африке, требовал преследования изменников, а нобилитет и здесь старался препятствовать этому, защищая своих виновных сотоварищей. Правда, Саллюстий прибавляет, что народ руководился "скорее ненавистью к знати, чем заботой о государстве", но в то же время подчеркивает, что "не поддается никакому описанию, с каким напряжением плебс следил за судьбой предложения, с какой энергией принял его в комициях" ("Югуртинская война", 40, 3). Далее Саллюстий, отклоняясь от основной темы рассказа, даег очерк борьбы между нобилитетом и народом, указывает, почему жизнь народа стала очень тяжкой, и с большим сочувствием отзывается уже от своего собственного имени о деятельности Гракхов: "лучше быть побежденным во имя блага, чем победить несправедливость дурными средствами" (bono vinci satius est, quam malo more iniuriam vincere - 42, 3). Не случайно также Саллюстий, охарактеризовав Мария в его собственной речи как плебея и человека лично доблестного, заканчивает свою книгу словами: "В то время все надежды государства были сосредоточены на нем" (114, 4). Народ, по его мнению, виновен, правда, в некоторой инертности и равнодушии к делам государства, но он может и должен проснуться к жизни (ср. "История", фр. 61, речь Лициния Макра). Пока же этого не произошло, Саллюстий подводит печальный итог положению Республики, нравы которой ему "опротивели и опостылели".
Однако Саллюстий не останавливается на одном только изображении тяжелого состояния Римского государства; он ставит своей задачей раскрыть и те причины, которые привели к таким печальным результатам. Но во всех своих произведениях Саллюстий дает один и тот же ответ на этот вопрос. Вернее, он дает всюду несколько ответов, рассматривая вопрос то с экономической, то с политической, то с моральной стороны.
Уже в первом письме к Цезарю Саллюстий приводит причины разного порядка; первой причиной он считает обезземеление плебеев. Рука об руку с потерей земли, т. е. недвижимого имущества, которое способно прокормить своего владельца, растет интерес к приобретению денег. Этот процесс Саллюстий понимает вполне ясно, но считает возможным его остановить и тем самым переходит от установки реального политика и историка к установке моралиста: очень ярко и убедительно рисует он рост денежного хозяйства, но объясняет его моральным падением каждого отдельного человека.
Сопоставляя virtus и pecunia, Саллюстий переходит от наблюдений над чисто экономическим явлением к моральным поучениям, на почве которых остается и в дальнейшем, советуя Цезарю бороться против этой власти денег: "Величайшее благодеяние сделал бы ты для отечества, для сограждан, для себя самого и твоих потомков и для всего человечества, если бы ты искоренил вовсе и, насколько возможно, уменьшил бы страсть к богатству" (письмо 1, 7). Заканчивает он свое рассуждение патетической тирадой против корыстолюбия (avaritia): "Корыстолюбие-дикий зверь, беспощадная нестерпимая страсть; где оно проявляется, оно опустошает города, поля, храмы и дома, смешивает все человеческое со священным; ни войско, ни стены не могут его задержать, оно отнимает у людей доброе имя, стыд, семью, родину и родителей. Если ты уничтожишь уважение к деньгам, то корыстолюбие легко будет побеждено добрыми нравами" (письмо 1, 8).
Ясно, что в то время когда Саллюстий давал Цезарю такие "благонамеренные" советы, он считал возможным для одного человека, пользующегося верховной властью, уничтожить силу денег путем одного только распоряжения, чтобы богатые и бедные были уравнены в избирательных, вернее, совещательных правах. Другие конкретные меры, предлагаемые Саллюстием, - увеличение числа сенаторов, изменение системы выборов - являются частичными мерами; основная же его мысль заключается именно в уничтожении или уменьшении силы денег.
Во втором письме Саллюстий значительно снижает свои требования, но все еще считает возможным проведение государственной реформы путем морального воздействия или чисто политических мероприятий; искоренить надо, по его мнению, уже не власть денег вообще, а только открытые грабежи и бесстыдное ростовщичество.
"Надо всеми силами утвердить согласие между согражданами и пресечь разногласия. Это произойдет, если ты уничтожишь роскошь и жажду нечестной наживы. Пусть каждый соразмеряет свои расходы со своим достатком... Поэтому пусть погибнет ростовщик, пусть каждый занимается своим делом; это - единственный истинный и простой путь, чтобы должностные лица трудились не для кредитора, а для государства и проявляли величие своей души в том, чтобы давать государству, а не отнимать у него" (письмо II, 5).
Опять-таки и здесь Саллюстий предлагает некоторые конкретные меры: следует заботиться о том, чтобы народ, испорченный денежными и хлебными раздачами, занимался своими делами, которые отвлекали бы его от смут (см. письмо II, 7), и чтобы "тот хлеб, который выдавали в награду за праздность, выдавали бы в муниципиях и колониях тем заслуженным воинам, которые возвращаются домой" (письмо II, 8). Однако, какие занятия надо предоставить плебеям, он, конечно, указать не может; награждение же воинов, отличившихся в походах, - отнюдь не новое мероприятие.
Письма к Цезарю были написаны Саллюстием, по-видимому, тогда, когда он, еще не устранившись от общественной жизни, в качестве легата Цезаря давал тому непрошенные советы по управлению государством, а сам усердно собирал те деньги, против власти которых советовал бороться. В своих исторических сочинениях он уже не претендует на роль реформатора, но по-прежнему стремится раскрыть причины тяжелого положения государства. В "Заговоре Катилины" главное внимание обращено им на чисто моральные причины - причем, кроме корыстолюбия, которое он осудил уже в письмах, он вводит еще один порок - честолюбие (ambitio), строит уже целую систему постепенного перехода от гражданской доблести к моральному падению. Первой ступенью морального падения была замена жажды славы честолюбием. Однако для честолюбия (ambitio) Саллюстий еще находит некоторое извинение: оно дурно не само по себе, но уже использует дурные средства: "Славы, почета и власти желают себе и доблестные и ленивые, но первые стремятся к ним верным путем, а вторые стараются достигнуть их хитростями и обманом" ("Заговор Катилины", 11, 2). Честолюбие, в противоположность жажде к славе, оказывает разлагающее влияние на поведение человека. Последней же ступенью падения является подвластность корыстолюбию, которое дурно уже само по себе. "Корыстолюбие стремится к деньгам, которых не желает ни один мудрый человек; пропитанное ядом, оно расслабляет и духовные и телесные силы; безграничное, ненасытное, оно не уменьшается ни от избытка, ни от недостатка средств" (там же, 11, 3). "С того момента, как к богатству стали относиться с почтением и его спутниками сделались слава, власть и политическое влияние (potentia), доблесть начала ослабевать, бедность - считаться позором, а честность стала вызывать подозрение в злонамеренности" (там же, 12, 1).
Во введении к "Югуртинской войне", в котором Саллюстий уже не только отказывается от участия в общественной жизни, но и оправдывает и объясняет этот отказ, он уже не превозносит и "славолюбия", а осуждает стремление к чему бы то ни было преходящему. Он, правда, не высказывает прямого осуждения тем, кто ищет славы, но упорно настаивает на том, что в его время достигнуть славы хорошим, честным путем невозможно и поэтому надо стремиться только к неизменному благу. По-видимому, таким благом он считает посмертную славу; он с уважением говорит о культе предков и о его благотворном влиянии: "Ведь, конечно, не воск и не статуя имеют в себе силу, а воспоминание о подвигах питает пламя в сердцах великих людей" ("Югуртинская война", 4, 6). Полному осуждению его подвергаются все непрочные блага: "Прекрасная наружность, большие богатства и телесные силы... скоро исчезнут; но деяния человеческого ума, как дух, бессмертны" (там же, 2, 2). Несомненно, во всех этих философских возвышенных тирадах Саллюстия немало риторических общих мест. Якобы отрекаясь от всего преходящего, Саллюстий продолжает им живо интересоваться; острая наблюдательность его не только не идет на убыль, а все растет. Именно в "Югуртинской войне", а еще больше в "Истории", Саллюстий окончательно отказывается от утопических планов спасения государства путем моральных реформ и дает все более реальный анализ действительного положения вещей, правильную оценку политики нобилитета и необходимости борьбы против него.
Саллюстий не только констатирует факт деградации государственного строя и падения нравов - он пытается установить начальный момент этого процесса и его основной фактор.
Долгое время Саллюстий, как и многие другие римские писатели (и даже иностранец Полибий), не может освободиться от преклонения перед многовековым непоколебимым строем и славой подвигов Римской республики. По концепции, данной им и в I письме и в "Заговоре Катилины", "золотой век" Республики тянулся очень долго, с начала VI до половины II в., т. е. около 450 лет. В противоположность этой традиционно-идеалистической точке зрения, в "Истории" мы находим отрывок, говорящий совсем иное. Период без внутренних смут определяется Саллюстием как очень краткий. Наилучшие нравы и наибольшее внутреннее согласие царили в государстве от второй до третьей Пунической войны ("История", I, фр. 8), т. е. этот период охватывает всего только около 60 лет. Весь же предыдущий период от изгнания Тарквиния до второй Пунической войны Саллюстий характеризует как непрерывную борьбу между патрициями и плебсом ("История", I, фр. 9). "Когда же исчез страх перед Карфагеном· и не было более необходимости в единодушии, начались многие беспорядки, междоусобицы и, наконец, гражданские войны, в течение которых немногие сильные люди, от которых зависело множество других, стремились к власти... Граждан стали называть хорошими или дурными не но их заслугам перед государством - ибо все были одинаково никуда не годны; но кто был самым богатым и кто путем несправедливости стал сильнее других, того и считали хорошим" ("История", фр. 10). "И с этих пор нравы предков стали уже не понемногу изменяться, а полетели стремглав в бездну; и юношество было до такой степени испорчено корыстолюбием и роскошью, что правильно говорили, будто родились теперь такие люди, которые и сами ничего иметь не могут и не терпят, чтобы у других что-нибудь было" (фр. 12).
Эта реальная картина не теряет ничего даже от введения в нее обычных для теории Саллюстия моральных понятий и сильно отличается от той, еще почти идиллической характеристики. процесса развития Республики, которая дается в 5-й главе I письма. Более того, Саллюстий указывает и на действительную причину такого временного примирения борющихся групп; это страх перед Карфагеном (metus Punicus), о котором упоминает не раз и Цицерон. О подобном же прекращении распрей из-за страха Саллюстий рассказывает в "Заговоре Катилины": нобилитет долго противился избранию Цицерона в консулы, "но когда надвинулась опасность, тогда зависть и высокомерие отошли на задний план" ("Заговор Катилины", 23, 6). О таком же настроении говорят заключительные строки "Югуртинской войны": "Страх заставил содрогнуться всю Италию... Марий заочно был избран консулом, и ему была назначена провинцией Галлия" ("Югуртинская война", гл. 114). Таким образом, по мнению Саллюстия, единственный фактор, который может временно прекратить внутреннюю борьбу, это страх.
Последним вопросом, который ставит себе Саллюстий, является вопрос о том, необходимо ли именно такое развитие исторического процесса и какова его основная движущая сила, закономерен ли он или случаен. На этот последний вопрос Саллюстий опять не дает единообразного ответа. Во-первых, он считает "разногласия" как бы необходимым, хотя и досадным следствием природы человека: "Первые разногласия у нас явились следствием порочности человеческой души, которая беспокойна, необузданна и всегда находится в борьбе то за свободу, то за славу, то за власть" ("История", I, фр. 7). Далее Саллюстий как будто примыкает к схеме исторического процесса, данной Платоном и Полибием и развернутой в трактате Цицерона "О государстве"; в историческом экскурсе в "Заговоре Катилины" он вводит, так сказать, трихотомию властей (царская власть, аристократия, власть народа). Однако на примере римской истории - а только она и интересует Саллюстия - провести трихотомию ему не удается. Если придерживаться схемы Полибия (царство - тиранния - аристократия - олигархия - демократия - анархия), то Рим во времена Саллюстия дошел только до ступени олигархии, что ясно видел Саллюстий, пути же к демократии афинского типа в его время ожидать было нельзя; скорее намечался обратный путь непосредственно к тираннии. Поэтому Саллюстий включает в исторический процесс еще другие силы, нарушающие его закономерность и морально как будто не оправданные. Такими силами являются, во-первых, fors, или fortuna (оба слова трудно переводимы, ни "случайность", ни "судьба" не передают их полностью), на которую Саллюстий не раз ссылается, во-вторых - сильные, выдающиеся люди. "Без сомнения, всем управляет случай, - говорит Саллюстий, сравнивая подвиги афинян с римскими. - Он скорее по своей прихоти, чем по справедливости и прославляет, и ввергает в забвение" ("Заговор Катилины", 8). И далее, говоря о начавшихся социальных бурях после взятия Карфагена, он, который впоследствии в "Истории" дает такое конкретное изображение внутренней борьбы, вводит в "Заговоре Катилины" понятие "судьбы". "Но когда - государство окрепло, когда оно подчинило могущественных царей, сломило сопротивление диких племен... разрушило Карфаген, соперника Римской державы, тогда судьба (fortuna) начала неистовствовать и ставить все вверх дном" (10). С другой стороны, по мнению Саллюстия, даже fortuna не может сломить отдельных мощных героев. Прерывая свое связное повествование, он, после речей Цезаря и Катона в сенате, излагает свою теорию "сильной личности". "После зрелых размышлений у меня создалось убеждение, что все успехи римлян - результат доблести нескольких отдельных лиц: именно этим объясняется то, что богатство бывало побеждено бедностью, и множество - меньшинством" (53, 4). Этим высказыванием Саллюстий покидает путь историка, ищущего закономерности в историческом процессе, и переходит на иной путь.
Именно этот взгляд, к которому пришел Саллюстий, по его словам, много "прочитав и продумав", нашел чрезвычайно яркое отражение в художественной форме его произведений Саллюстий потому и избрал форму исторической монографии, что она давала ему больше возможности писать портреты отдельных людей, чем это можно было сделать в общих трудах по истории. В изображении отдельных лиц можно было ярче отразить свои собственные взгляды, симпатии и антипатии, чем в рассказе о событиях. Именно этот взгляд на значение "великой доблести немногих граждан" заставил Саллюстия порвать с традиционной манерой античных историков и сделал его мастером индивидуальной характеристики и даже исторического памфлета. Но он же помешал ему довести до конца и четко сформулировать положение о закономерности борьбы различных общественных группировок в Риме. Как политик, он был движим ненавистью к нобилитету и негодовал на инертность народа; как историк, он искал причин этих явлений в прошлом и настоящем свой родины, и ему удалось почти правильно определить их. Как художник, заинтересованный выдающимися качествами отдельных личностей, он старался дать живые художественные образы.
Этим самым решается вопрос о так называемой объективности Саллюстия. Он сам с нескрываемой гордостью говорит о себе: "Ни одна из партий во время гражданских войн не могла отклонить меня от истины" (Neque me divorsa pars in civilibus armis movit a vero - "История", I, фр. 5). Это, конечно, неверно. Мы ясно знаем, кого он любит и, в особенности, кого он ненавидит, и именно в этом одно из больших достоинств Саллюстия-историка. Но, как подлинный художник, он не может рисовать образы деятелей, руководясь только своей личной политической симпатией и антипатией. Благодаря этому стремлению к художественной правде, он, может быть даже против своего намерения, сделал Катилину более привлекательным, чем восхваляемого им Катона младшего. В нескольких словах он сумел воздать должное нелюбимому им аристократу Метеллу, а в речах и письмах, введенных им в ткань повествования (вероятно, в значительной степени фиктивных), дал яркие образы всех авторов этих речей и писем (Мария, Меммия, Помпея, Лициния Макра и даже Митридата). Поэтому незаменимой утратой является потеря самого зрелого· произведения Саллюстия - его "Истории", даже фрагменты которой свидетельствуют о полном расцвете его художественного дарования.


[1] Выражение additamenta factionis, употребленное Саллюстием о сенаторах, показывает полное отсутствие уважения к сенату — оно приблизительно соответствует русскому выражению «прихвостни партии».
[2] С. Л. Утченко. Идейно–политическая борьба в Риме накануне падения республики. М., 1952.

3. САЛЛЮСТИЙ КАК ПИСАТЕЛЬ

Вследствие нашего недостаточного знакомства с римскими историками, предшественниками Саллюстия, мы не можем с полной достоверностью установить связи, существующие между их произведениями и его историческими монографиями. Сам Саллюстий не упоминает ни об одном из них, кроме Сизенны, которого он, признавая его тщательность в изложении событий, упрекает в том, что тот недостаточно откровенно высказался о деятельности Суллы. Произведения римских историографов в общем носили несколько хроникальный характер и чисто литературными художественными достоинствами, по-видимому, не обладали.
Значительно больше мог Саллюстий почерпнуть у греческих историков, с которыми он, несомненно, был знаком; он не раз сравнивает подвиги римского народа с подвигами афинян. Вопрос о зависимости Саллюстия от Фукидида и Ксенофонта имеет большую литературу; ясна также связь Саллюстиевых теорий смены форм государственной власти с учением Платона; напротив, недостаточно еще разработан вопрос о его соотношении с Полибием, к теории которого многие мысли Саллюстия ближе, чем непосредственно к "Государству" Платона. Образцы исторических портретов Саллюстий мог найти у Ксенофонта (характеристики казненных Тиссаферном греческих вождей; "Анабасис", II, 6). Прием введения занимательных рассказов вне хода общего повествования, по всей вероятности, тоже использовался греческими историками - Эфором, Феопомпом и Тимеем, которых Полибий порицает за легкомысленное отношение к исторической правде и беллетристический, поверхностный характер их произведений. Однако, даже если бы все эти связи были достоверно установлены, и тогда произведения Саллюстия все равно сохранили бы свою· ценность как чисто римские исторические монографии, самостоятельно задуманные, с своеобразно подобранным и освещенным материалом, изложенным в оригинальной, высокохудожественной форме.
Художник в Саллюстии иногда берет перевес над историком; специалисты по истории Рима давно подметили немало неточностей в его изложении событий. Наиболее крупной неточностью является искажение даты первого неудавшегося заговора Катилины. Сделано ли это по недосмотру или из желания дать более сжатый, уплотненный рассказ, ускорить движение повествования, сказать нельзя.
Оба дошедших до нас исторических произведения Саллюстия с точки зрения художественной обладают одним и тем же характером, а по уцелевшим фрагментам "Истории" можно судить о том, что и этот наиболее поздний и зрелый труд в отношении своей художественной формы не имел каких-либо особенностей. Различие между тремя сочинениями заключается больше в постепенном изменении политических установок в сторону все большего отвращения к нобилитету, неуважения к сенату и симпатии к народоправству, чем в изменении художественных приемов обработки материала. Поэтому художественное творчество Саллюстия (исключая письма к Цезарю, которые лишь отчасти следует считать произведениями художественными) можно рассматривать как единое целое.
Основную ткань произведений Саллюстия, как произведений исторических, составляет повествование. Саллюстий является большим мастером в этом отношении, он умеет чрезвычайно выпукло, наглядно и драматически изображать события. Лучший образец такого динамического рассказа - описание последнего боя войск Катилины с сенатскими. Не менее драматично он изобразил панику, охватившую городское население Рима при приближении войска Катилины: "Эти известия взволновали всех, и даже вид города изменился; после веселья и беспечности, порожденных долгим спокойствием, всех охватил внезапный ужас: все опешили и трепетали, ни одного места не считали безопасным, ни одного человека надежным; на битву не решались, миру не верили, и каждый измерял величину опасности силой своего страха. Особенно женщины, которые за время величия государства не могли привыкнуть к опасностям войны, убивались и, воздымая руки к небу, сокрушались о своих детях, всех расспрашивали, всего боялись и, забыв о своей надменности и увеселениях, не полагались ни на себя самих, ни на родину" ("Заговор Катилины", 31). Подобные же сцены можно найти в "Югуртинской войне". Наиболее драматичны рассказы о нападении царя мавров Бокха и Югурты на зимние лагери Мария (гл. 97-99), о посольстве Суллы и Бокху (гл. 105-113), когда до последнего момента Бокх не может решить "кого кому предать, Югурту - римлянам или Суллу - Югурте; его желание было - выступить против нас, а страх говорил в нашу пользу" (108, 3).
Следует заметить, что ни один перевод не может дать полного представления о напряженности и выразительности латинского текста; этому способствует природная сжатость латинской фразы, искусно используемая Саллюстием. В приведенных выше описаниях последнего боя катилинариев и паники в Риме Саллюстий почти сплошь использует самую краткую форму, передающую максимальное напряжение - infinitivus historicus: "Catilina cum expeditis in prima acie vorsari, laborantibus s-uccurrere, integros pro sauciis arcessere, omnia providere, multum ipse pugnare, saepe hostem ferire..." ("Заговор Катилины", 60, 4).
Саллюстий умеет концентрировать материал вокруг основной оси повествования и очень редко отвлекается в сторону. Единственным эпизодом, совершенно не связанным с историей Югуртинской войны, является рассказ о самоотверженной гибели двух карфагенских юношей, которые согласились, чтобы их живыми засыпали камнями, лишь бы вопрос о границе между Карфагеном и Киреной был решен в пользу Карфагена ("Югуртинская война", 79). Другие же рассказы, носящие несколько анекдотический характер, связаны с основным повествованием и преследуют определенную цель. Таков, например, рассказ о лазутчике из войска Мария, который, собирая улиток, взобрался на вершину горы, увидал расположение неприятеля и привел отряд римлян в тыл нумидийской крепости (гл. 93-94). Таков же еще более похожий на сцену из авантюрного романа рассказ о заговоре нумидийских полководцев Бомилькара и Набдалзы против Югурты; этот разговор, случайно открытый слугой Набдалзы и сообщенный им Югурте, навсегда лишил Югурту покоя и доверия к приближенным. "Все казалось ему подозрительным: и место, и люди, и время дня; он боялся своих, как врагов; всегда озирался кругом, вздрагивал от каждого шума..." (72, 2). Саллюстий хочет показать, насколько fors, или fortuna, признаваемая им одной из главных движущих сил истории, в это время покровительствует Марию.
Кое-где Саллюстия можно упрекнуть в субъективном истолковании фактов. Он редко упускает случай объяснить, почему то или иное лицо· приняло данное решение, дать психологическую характеристику и обоснование его поступка. Например, после первой речи Катилины к заговорщикам, в которой он впервые излагает свои планы, Саллюстий так объясняет их настроение: "Всё это было приятно слышать тем людям, у которых бед было в изобилии, дела которых были плохи, а в будущем никакой надежды; но хотя для них представляло уже большую выгоду - нарушить существующий порядок, - однако многие всё-таки стали спрашивать [Катилину], что он предлагает, каковы условия восстания, какова будет награда, какие средства находятся в их распоряжении и каковы виды на будущее" ("Заговор Катилины", 21). И только после повторных обещаний, перечисления имен сочувствующих лиц, запугиванья, лести и поощрений Катилина увидел, что все настроены бодро.
Поступки отдельных людей Саллюстий тоже не только констатирует, но всегда вдумывается в них и пытается обосновать. Так, он приводит различные объяснения обиды Метелла после смещения его и назначения Мария главным полководцем в Африке: "В это время он получил известие из Рима, что в Нумидию назначен Марий... Потрясенный этим больше, чем следовало, он не удержался от слез и не умел сдержать языка; в других случаях человек выдающийся, он проявил слабость в перенесении обиды. Некоторые объясняли это его надменностью; другие тем, что его чувство справедливости было оскорблено; многие тем, что у него выхватили из рук уже почти готовую победу. Мне же совершенно ясно, что он страдал больше от того, что такая честь оказана Марию, чем от личной обиды; ему не так тяжело было бы перенести потерю провинции, если бы ее передали кому-нибудь другому, а не Марию ("Югуртинская война", 82).
Умение проникнуть в мысли и чувства действующих лиц изображаемой исторической драмы позволяет Саллюстию создать цельные образы,, отмечая в них характерные черты. Именно это уменье делает его мастером исторической Характеристики. Античная историография крайне бедна живыми портретами деятелей; бытовые и индивидуальные черты отдельных людей считались недостаточным материалом для истории, это была область анекдота, т. е. рассказа характерного, иногда забавного, но всегда недостоверного. О чертах характера, которые могли быть непосредственным обоснованием тех или других поступков, читателям предоставлялось, судить только по самим этим поступкам. В дошедших до нас произведениях античных историков прямые характеристики (кроме упомянутых характеристик у Ксенофонта) мы находим впервые у Саллюстия. Они метки и сделаны с большим мастерством.
Все эти характеристики можно разделить в основном на две группы: прямые, данные от лица автора, и косвенные - в речах или письмах, приводимых Саллюстием от имени характеризуемого лица.
Наиболее знаменитой является сравнительная характеристика Цезаря и Катона. "Цезаря считали великим за благодеяния и щедрость, Катона - за непорочную жизнь. Первый прославился мягкостью и милосердием, второй заслужил уважение своей строгостью. Цезарь достиг славы, давая, помогая и прощая. Катон - никому ничего не опуская. Один был прибежищем для несчастных, другой - гибелью для дурных; одного восхваляли за мягкость, другого за твердость" ("Заговор Катилины", 54). Можно бы упрекнуть Саллюстия за излишнюю идеализацию Цезаря, но далее он ясно показывает, что за всеми благодеяниями Цезаря скрывалась определенная цель: "Он добивался великой власти, войска, новой войны, в которой его доблесть могла бы проявиться в полном блеске", Катон же "больше хотел действительно быть человеком хорошим, а не казаться им". В этом случае Саллюстий, отнюдь не склонный к восхвалению сенатских консерваторов, все же поддался тому общему преклонению перед Катоном, которое распространилось после самоубийства в Утике. В I письме к Цезарю он высказывал иное суждение о нем: "Один только Катон, изворотливый, хитрый и речистый, не заслуживает презрения, это - результат его греческого образования: но доблести, бдительности и трудолюбия у греков нет" (гл. 9). Очевидно, в это время, в начале гражданской войны, Саллюстий считал Катона только сенатским говоруном; его смерть заставила Саллюстия переменить свое мнение о нем; он проявил, как полагал Саллюстий, именно те качества, которых он прежде в нем не замечал.
Чрезвычайно сложно отношение Саллюстия к Катилине. Уже в известной 5-й главе "Заговора Катилины" он признает выдающуюся одаренность Катилины: "Он отличался мощью духа и тела... он терпел голод, бессонницу и холод с невероятной выносливостью; смелый, коварный, изменчивый, умевший притворяться кем угодно и скрывать что угодно... Его необузданная душа всегда жаждала безмерного, невероятного, недоступного". Еще большее впечатление произвела на Саллюстия гибель Катилины: он дал описание последнего боя с изображением доблестного поведения Катилины: "Когда бой был кончен, то всякий мог увидеть, какая смелость и какой мощный дух жили в войсках Катилины. Почти все павшие покрыли своими телами те места, которые заняли в бою; лишь немногие, рассеянные преторианской когортой, лежали немного в стороне, но раны у всех были на груди. Катилина был найден далеко от своих, между трупами врагов; он еще чуть-чуть дышал, а лицо его носило печать, того же неукротимого духа, как при жизни" ("Заговор Катилины", 61).
Отношение Саллюстия к Катилине имеет двойственный характер; резко порицая его политическую программу, которую считает безнадежной, он не может противостоять очарованию его личности, мощной даже в своих пороках и "жаждавшей недоступного".
Из характеристик других крупных политических деятелей очень яркой является характеристика Суллы. Она дает тоже очень цельный образ, который, очевидно, показался самому Саллюстию более привлекательным, чем он хотел: автор тотчас же оговаривается: "о последующих его поступках говорить и стыдно, и противно - не знаю, что больше" ("Югуртинская война", 95, 4). Кроме же этих заключительных слов, характеристика Суллы довольно положительна: "Он был знатоком греческой и латинской литературы, чрезвычайно умен, любил роскошествовать; но никогда наслаждение не мешало ему заниматься делами... он был речист, хитер, дружелюбен; невероятный притворщик, расточительный, в особенности на деньги. До победы в гражданской войне он был исключительно счастлив, но это счастье не превосходило его заслуг; многие сомневались, что выше - его доблесть или его счастье" (там же, 95, 3 сл.).
Значительно суше и неодобрительнее судит Саллюстий о более мелких представителях нобилитета - Метелле, консуле Кальпурнии, Скавре. К Метеллу он относится в общем с одобрением: "Нумидия досталась Метеллу, человеку очень умному и хотя противнику популяров, но имевшему хорошую репутацию" ("Югуртинская война", 43, 1). Он хвалит военные меры, принятые им. Однако, хотя "доблесть, славолюбие и другие хорошие качества и преобладали [в нем], но ему было свойственно презрение к другим людям и надменность, порок - общий всем нобилям" (там же, 64, 1). В консуле Кальпурнии Саллюстий еще признает некоторые достоинства, Скавр же характеризован только отрицательными чертами: "Эмилий Скавр, нобиль, предприимчивый интриган, жаждавший власти, почестей и богатств, но умевший ловко скрыть свои пороки" (там же, 15, 4).
С не меньшим искусством Саллюстий дает и косвенные характеристики действующих лиц. Из большого количества речей и писем, включенных им во все три его произведения, прямую характеристику самому себе дает Марий в своей первой речи перед народным собранием. Агитационное значение этой речи было, вероятно, огромным. В коротких иронических фразах Марий клеймит пороки нобилитета: "Знавал я людей, которые, уже став консулами, брались изучать подвиги предков и греческие военные науки: поздновато! Сравните же с ними, надменными, меня, человека простого; то, о чем они слыхали и читали, я частью видел, а частью сам пережил; чему они научились по книгам, тому я научился воюя. Решайте же, что больше значит - дела или слова. Они презирают мою незнатность, а я - их... непригодность... То, что они присваивали себе как последствие чужой доблести, того они не хотят признать во мне как последствие моей собственной: и всё потому, что у меня нет изображений предков и что мое благородство - недавнего происхождения; но, конечно, лучше приобрести его самому впервые, чем полученное в наследство испачкать. Я не могу предъявить ни изображений предков, ни триумфов, ни предков-консулов, но, если надо, я покажу копья, значки, украшения и другие военные награды, а также и шрамы на моей груди. Вот мои изображения, вот мое благородство, не полученное по наследству, а заработанное в трудах и опасностях. Неискусна моя речь; это не важно, ведь это им нужно изощряться, чтобы прикрыть речами дурные дела. Не изучал я греческих наук, не больно это было мне нужно; ученым они доблести не принесли. Но я изучил то, что важнее для государства - бить врага, стоять на посту, не бояться ничего, кроме дурной славы" ("Югуртинская война", 85). В сравнении с этой характеристикой народного героя-полководца даже агитационные речи Меммия ("Югуртинская война", 31), Лициния Макра ("История", фр. 61) и Лепида ("История", I, фр. 41) кажутся менее выразительными, так как в них больше общих мест и исторических аргументов (былая мощь народных трибунов и т. п.); здесь же дается живой художественный образ.
Насколько Саллюстий владеет изобразительными средствами, легко увидеть, сравнив с речью Мария письмо Помпея к сенату ("История", III, фр. 96). Те же короткие четкие фразы, тот же солдатский стиль и даже то же хвастовство крупного военачальника, но то, что у Мария звучит уверенным достоинством, у Помпея носит характер наглой угрозы. "Я устал писать и посылать послов, я истратил все свои личные средства, а вы в течение трех лет едва-едва заплатили жалованье за год. Клянусь богами, что вы думаете? Что я - заместитель казны или что войско может существовать без хлеба и жалованья? Правда, я пошел в этот поход с усердием не по разуму; получив от вас одно только звание главнокомандующего, я набрал войско за 40 дней и прогнал за Альпы в Испанию врага, уже стоявшего в италийских ущельях... В настоящее время положение вражеского войска и моего - совершенно одинаково: ни тому, ни другому не платят жалованья. И то, и другое может, победив, явиться в Италию. Напоминаю вам об этом, чтобы вы призадумались и не заставляли меня действовать на свой страх и риск... Я не только истратил свои деньги, но мне уже и в долг не дают. Остаетесь вы: если вы не выручите, то предсказываю, что, хотя я этого и не хочу, войско, а с ним и война перейдет из Испании в Италию". Весь тон этого письма вполне соответствует той иронической характеристике Помпея, которая сохранилась во фрагментах "Истории": "Помпей с ранней юности, поверив льстецам, вообразил себя похожим на царя Александра и подражал ему в действиях и решениях" ("История", III, фр. 7). Другой фрагмент (из неизвестной книги, фр. 75) характеризует Помпея, как "честного на словах и лживого душой".
Почти все деятели предыдущей и современной Саллюстию эпохи нашли себе место даже в том наследстве его, которое дошло до нас. Тем больше бросается в глаза, что Саллюстий не счел нужным дать портрет Цицерона и не привел ни одного его слова. Если вспомнить, что сам Цицерон десятки раз на все лады восхваляет величие своей роли в раскрытии заговора Катилины и считает себя главным спасителем Рима, то ясно, что скупые и сухие сообщения Саллюстия о Цицероне, иногда несколько иронические и даже недоброжелательные, сделаны им вполне сознательно. "Катилина всеми способами строил козни против Цицерона, но и у Цицерона не было недостатка в хитрости, осторожности и уловках" ("Заговор Катилины", 26, 1-2) - это единственная характеристика, которую дает Саллюстий "отцу отечества". Правда, он говорит, что враги Цезаря никакими силами, ни подкупами, ни просьбами не смогли побудить Цицерона высказаться против Цезаря и обвинить его в соучастии; но тому, что Цицерон хотел очертить Красса, Саллюстий верит вполне и даже ссылается на слова самого Красса: "Я сам слышал, как Красс утверждал, что такое ужасное обвинение было взведено на него Цицероном" (там же, 48, 9). Кроме того Саллюстий сообщает, что слухи о том, будто сообщники Катилины приносили клятву над чашей с человеческой кровью, распускались сторонниками Цицерона, которые "старались смягчить вспыхнувшую впоследствии ненависть к Цицерону" (там же, 22, 3). О знаменитой же первой речи против Катилины, которая произвела едва ли не большее впечатление на самого оратора, чем на его слушателей, Саллюстий кратко и не без иронии упоминает: "Тогда консул Марк Туллий, либо боясь его [Катилины] присутствия, либо под влиянием гнева, произнес блестящую и полезную для государства речь, которую впоследствии записал и издал" (там же, 31, 6). Все эти намеки и недомолвки ясно раскрывают мнение Саллюстия о Цицероне.
Заканчивая обзор отдельных характеристик, данных Саллюстием, надо упомянуть и об остроумных, злых портретах женщин из высшего общества - Орестиллы, "в которой, кроме красоты, нечего было похвалить человеку порядочному" ("Заговор Катилины", 15), и Семпронии, которая "танцевала и пела лучше, чем это требуется для приличной женщины, которой все, что угодно, было дороже, чем приличие и стыд, и трудно было решить, что она меньше жалеет, деньги или свою репутацию" (там же, 25).
Итак, главный интерес Саллюстия как художника направлен на людей, их характеры, переживания, мысли и поступки. Элемент описательный играет в его сочинениях незначительную роль. В "Заговоре Катилины" описаний местности, кроме нескольких слов о месте последней битвы, нет совсем; в "Югуртинской войне" имеется небольшой географический экскурс, касающийся расположения и населения Африки (гл. 17-19). Можно предположить, что краткие очерки некоторых стран (Сардинии, припонтийских областей, Сицилии и Испании) имелись и в "Истории". Однако эта сторона дела Саллюстия не интересовала и он затрагивал ее очень поверхностно. Значительно большую роль играют историко-философские экскурсы, носящие отчасти автобиографический характер.
Насколько своеобразна вся литературная манера Саллюстия, взятая в целом, настолько же оригинальны и до тонкостей разработаны отдельные его литературные приемы и словоупотребление. Форма и содержание в его произведениях органически слиты между собой.
Саллюстий прекрасно владеет эпитетом; в нескольких словах он умеет дать ясный образ (см. выше о характеристиках). Из фигур речи он особенно охотно пользуется антитезой и ее особым видом - хиазмом, который дает возможность еще резче подчеркнуть противоположность, чем параллельная антитеза. Его выразительные хиазмы врезаются в память, как изречения: satis eloquentiae, sapientiae parum (из характеристики Катилины; "Заговор Катилины", 5, 4); ita accepi, munditias mulieribus, viris laborem convenire (из речи Мария; "Югуртинская война", 85, 40): Contemnunt novitatem meam, ego illorum ignaviam (там же, 85, 14).
В сравнительных характеристиках Цезаря и Катона слова расположены так, что легко запечатлеваются в памяти: "Caesar beneficiis atque munificentia magmis habebalnr, inlcgritate vitae Cateo" ("Заговор Катилины", 54, 2). Параллельные построения, образования от одного и того же корня и синонимы тоже расположены в высшей степени искусно: "In altero miseris perfugium erat, in altero malis pernicies" - "[Cato] non divitiis cum divite neque factione cum factioso, sed cum strenuo virtute, cum modesto pudore, cum innocente abstinentia certabat" (там же, 54, 3 и 6).
Сразу запоминается много таких же метких выражений в речах, например носящее характер лозунга выражение: "Нас tempestate serviundum aut imperitandum; habendus metus aut faciundus, quirites" ("История", I, фр. 41 - речь Лепида).
В своем стремленнии к максимальной сжатости и выразительности Саллюстий иногда даже переходит границу; уже древние авторы заметили в нем не только Sallustiana brevitas, но й obscuritas. Наиболее трудна и заключает в себе некоторые неясные места речь Лициния Макра ("История", III, фр. 61). Однако мы не можем наверное сказать, что это сделано Саллюстием по недосмотру; речам действующих лиц он, несомненно, старался придать индивидуальный характер, поэтому, вероятно, и эта речь не случайно написана таким запутанным, сбивчивым языком.
Лексика Саллюстия нередко преднамеренно архаична; особенно упорно придерживается он фонетики, уже неупотребительной в его время: он пишет o вместо e в advorsum, vortebant; u вместо i в pessume, optume; u вместо e в формах герундива serviundum, largiumdo, capiundis. По-видимому, даже этими необычными формами выражения Саллюстий хотел произвести возможно более сильное впечатление на своих читателей и заслужить себе ту славу, которая прошла мимо него на государственном поприще. Мы не знаем, насколько это удалось Саллюстию при его жизни: едва ли его политические установки, его своеобразное освещение фактов и его манера письма могли иметь успех в эпоху Августа и первых императоров. Однако, чем дальше отходило в прошлое то, что писал Саллюстий, тем яснее становились высокие художественные достоинства его произведений и тем больше оправдывалось то положение, которое он высказывает, приступая к своему первому сочинению: "Мне представляется более правильным искать славы силою ума, а не силами тела и" так как сама жизнь наша коротка, стараться оставить по себе как можно более долгую память" ("Заговор Катилины", 1, 3).


Глава XXI ЛУКРЕЦИЙ

Автор: 
Петровский Ф.

1. ПОЭМА ЛУКРЕЦИЯ "О ПРИРОДЕ ВЕЩЕЙ" И БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ ОБ ЕЕ АВТОРЕ

Поэма Лукреция "О природе вещей" справедливо считается одним из самых ярких и значительных произведений не только римской, но и мировой литературы. Лукреций в равной мере и замечательный поэт и глубокий философ. Помимо огромного самостоятельного значения поэмы Лукреция, это произведение исключительно важно тем, что оно является одним из главнейших источников восстановления учения Эпикура и вместе с тем самым ярким и красноречивым орудием пропаганды этого учения, оставившим неизгладимый след во многих литературных произведениях как античных, так и позднейших.
Биография Лукреция известна нам очень плохо, что, впрочем, представляет собою самое обычное явление и в римской и в греческой литературе. Однако в данном случае приходится особенно пожалеть о недостатке биографических сведений, потому что поэма Лукреция, несмотря на всю ее теоретическую подкладку, без всякого сомнения, стояла в самой тесной связи с его личной жизнью. При этом даже то немногое, что передано нам о жизни поэта античной традицией, не отличается полной достоверностью и противоречит одно другому. Основные хронологические даты расходятся между собой. Два главных свидетельства о Лукреции, относящиеся оба к IV в. н. э., принадлежат: первое - известному своей ученостью и литературным дарованием христианскому писателю Иерониму, другое - Донату. Иероним в дополнениях к хронике Евсевия указывает, что Лукреций родился в 95 г. до н. э. и умер 44 лет в 51 г. Показания Доната несколько сбивчивы: он приводит две различные датировки смерти Лукреция - 55 и 53 гг. В настоящее время считается общепринятой первая датировка Доната, так как она основана на определении года по консульству (что является для римской хронологии самой точной датировкой); вторая же дата, возможно, является лишь натяжкой, цель которой - отнести к одному и тому же году смерть Лукреция и совершеннолетие Вергилия.
Но если мы остановимся на 55 г. как дате смерти Лукреция, то с установлением года его рождения возникают затруднения. Как было указано, по расчету Иеронима, Лукреций родился в 95 г., однако тот же Иероним сообщает, что Лукреций прожил всего 44 года. Если так, то он умер в 51 г., т. е. на четыре года позже принятой нами даты его смерти. Итак, Иероним допускает ошибку или в указании года рождения Лукреция или в определении числа прожитых им лет. Какое из этих двух предположений вероятнее, решить трудно, и вопрос остается открытым.
Как бы то ни было, если мы откажемся от точной датировки жизни Лукреция, все-таки с полной уверенностью можно утверждать, что Лукреций - младший современник Цицерона и Юлия Цезаря и современник другого замечательного римского поэта - Катулла.
Опираясь на исторические и литературные источники, можно без особого труда восстановить довольно подробную картину тогдашней общественной жизни в Риме. В политическом смысле это время может быть названо эпохой мучительной политической агонии республиканского Рима и предвестием принципата. Жестокая распря между Марием и Суллой, кровавая расправа Суллы со своими противниками, знаменитая вспышка, связанная с именем Катилины, и как ее эпилог выступление известного врага Цицерона, народного трибуна Клодия, - вот наиболее яркие моменты социальной борьбы в Риме времен Лукреция.
Вместе с тем эта переходная эпоха ознаменовалась тревожным упадком общественной нравственности, изображению которого посвящены многие страницы повествования Саллюстия о заговоре Катилины и особенно глава И этого сочинения, где Саллюстий клеймит жестокость, честолюбие и любостяжание римлян того времени. Этот общий исторический фон до известной степени восполняет отсутствие индивидуальных подробностей в биографии Лукреция, и с ним могут быть поставлены в связь не только увлечение этого поэта учением Эпикура, но даже некоторые частности в поэме "О природе вещей".
В этом отношении очень характерно уже самое начало поэмы Лукреция, где он обращается со страстною мольбою к Венере и Марсу об умиротворении римского государства. Не менее знаменательно в этой же связи и вступление ко 2-й книге поэмы, где Лукреций в превосходных стихах изображает мудреца, поднявшегося над миром страстей и повседневных треволнений и не без некоторой холодности взирающего на несчастных и слепых людей, отравляющих свое существование бесплодной борьбой.
Едва ли можно отрицать, что в этих частях поэмы Лукреция отражены личные переживания, стоящие в связи с теми историческими событиями и условиями, какие окружали Лукреция. Этот личный элемент в поэме "О природе вещей" обусловил и страстный тон ее, который придает ей совершено специфический характер и который особенно замечателен в тех ее частях, где Лукреций выступает с проповедью эпикуровского бесстрастия, или безмятежности.
Место рождения Лукреция не передано традицией, но некоторые ученые, опираясь на то, что Лукреций, говоря о Риме, называет его в одном месте родиной (patria), а с другой стороны, определяет латинскую речь как родную (patrius sermo), предполагают, что родиной Лукреция был Рим; подтверждение этому видят и в некоторых намеках, рассыпанных в поэме. Если бы такая гипотеза была достоверна, то это было бы важным историко-литературным фактом, так как подавляющее большинство римских поэтов и прозаиков - италийцы или провинциалы по происхождению. Приходится, однако, признать, что эта гипотеза далеко не достоверна. Место рождения Лукреция остается неизвестным[1].
Не знаем мы также определенно и того, из какой социальной среды происходил Лукреций. Некоторые исследователи считали, однако, возможным извлечь данные из имени поэта, а также из его произведения. Дело в том, что тройное имя поэта - Тит Лукреций Кар (Titus Lucretius Carus) - может указывать на принадлежность Лукреция к высшему классу римского общества республиканской эпохи. Однако тройное имя могло быть и у вольноотпущенного (ср., например, Публий Теренций Африканец). Кроме того (и это крайне существенно), ни один из древних авторов, начиная с Цицерона и кончая Сидонием Аполлинарием (ок. 430-480 гг. н. э.), никогда не называет автора поэмы "О природе вещей" Каром. В наиболее древних свидетельствах его называют просто Лукрецием, в более поздних (у Иеронима) он назван Титом Лукрецием. Третье имя - Carus - засвидетельствовано в так называемой Vita Borgiana, составленной в эпоху Возрождения (хотя, весьма возможно, и по античным источникам), кроме того, оно имеется в списках Лукреция, древнейший из которых относится, однако, лишь к IX в. Очень возможно, что тройное имя Лукреция - продукт позднейшего происхождения, вроде, например, тройного имени Витрувия: Марк Витрувий Поллион, от которого в современной научной литературе справедливо оставлено только Витрувий. Можно все же считать, что автор поэмы "О природе вещей" принадлежал или имел отношение к старинному римскому роду Лукрециев; нельзя только решить, к которой из его ветвей - патрицианской или плебейской. Но если Лукреций был вольноотпущенником какого-нибудь представителя рода Лукрециев, то во всяком случае тон поэмы ясно указывает на его независимость и на то, что он вращался в высшем и состоятельном римском обществе, быт которого он не раз описывает в своей поэме как хорошо ему известный. Например, в книге IV Лукреций рисует такую картину:

Тратят и силы к тому ж влюбленные в тяжких страданьях,
И протекает их жизнь по капризу и воле другого;
Всё достояние их в вавилонские ткани уходит,
Долг в небреженьи лежит, и расшатано доброе имя.
На умащенных ногах сикионская обувь сверкает,
Блещут в оправе златой изумруды с зеленым отливом,
Треплется платье у них голубое, подобное волнам,
И постоянно оно пропитано потом Венеры.
Все достоянье отцов, нажитое честно, на ленты
Или. на митры идет и заморские ценные ткани.
Пышно убранство пиров с роскошными яствами, игры
Вечно у них и вино, благовонья, венки и гирлянды[2].

Рассуждая в книге III о причинах душевных страданий, Лукреций описывает тяжелое состояние не находящего себе места римского богача:

Часто палаты свои покидает, кому опостылел
Собственный дом, но туда возвращается снова внезапно,
Не находя вне его никакого себе облегченья;
Вот он своих рысаков сломя голову гонит в именье,
Точно спешит на пожар для спасенья горящего дома,
Но начинает зевать, и порога еще не коснувшись;
Иль погружается в сон тяжелый, забыться желая,
Или же в город спешит поскорее опять возвратиться.
(ст. 1060-1067)

Превосходную картину, изображающую тех, кто стремится

Мощи великой достичь и владыками сделаться мира,

дает Лукреций во вступлении к книге II, а также и во многих других частях своей поэмы. К Меммию, которому посвящена поэма, Лукреций обращается не только как равный к равному, но даже с оттенком превосходства и иронии [3], чего не мог бы сделать человек, чувствовавший себя в зависимости от него.
Тем не менее все соображения о высоком социальном происхождении Луюреция - только гипотезы, но более вероятные, чем предположение о принадлежности поэта к низшим классам римского общества.
Возвращаясь теперь опять к биографической заметке Иеронима о Лукреции, мы находим в ней любопытное сообщение о душевной болезни Лукреция, которая будто бы произошла от любовного напитка, или приворотного зелья, и в конце концов привела поэта к самоубийству; а что касается поэмы Лукреция, то, по словам Иеронима, она написана была в светлые промежутки между отдельными приступами безумия. Это свидетельство создает новый ряд вопросов и противоречий. Наименее вероятна версия о любовном напитке как о причине безумия Лукреция. Однако нетрудно понять, как сложилась эта биографическая черта. Очень легко прийти к предположению, что она представляет собой не что иное, как плод этиологического творчества. Для этого следует прочесть конец книги IV поэмы "О природе вещей", где Лукреций дает в высшей степени интересный очерк физиологии и психологии любви, очерк, дающий право предполагать, что сам автор изведал на опыте все то, что он описывает и обличает. Эта часть поэмы Лукреция отнюдь не могла пройти незамеченной со стороны его позднейших читателей, а потому немудрено, что как раз отсюда и приходится объяснить введение этой романтической черты в биографию Лукреция. Такое объяснение тем более вероятно, что в античной литературной историографии вообще наблюдается тенденция извлекать биографические данные о том или другом авторе из его собственных произведений, причем нередко этот по существу правильный метод применялся в древности довольно наивно и влек за собой осложнение литературных биографий совершенно анекдотическим материалом; такова у греков, например, биография Сапфо, а у римлян - биографии Плавта и Теренция. С другой стороны, нет ничего удивительного в том, что сумасшествие было поставлено в связь именно с любовным напитком: приворотные зелья, которые должны были вселять или поддерживать любовь, были в большом ходу в древности. Кстати, и сумасшествие императора Калигулы, жалевшего, что у римского народа не одна голова, чтобы ее можно было сразу отрубить, объяснялось действием любовного напитка, данного ему его последней женой Цезонией (см. Светоний, "Калигула", 30 и 50); об этом говорит, между прочим, и Ювенал в своей знаменитой шестой сатире (ст. 616 сл.).
Но отвергая любовный напиток как нелепое объяснение причины безумия Лукреция, мы этим еще не опровергаем гипотезы о безумии. Впрочем, в настоящее время многие ученые скептически относятся к этой подробности, считая ее позднейшим домыслом, попавшим в заметку Иеронима. Они подозревают здесь участие христиан, которым было на руку выставлять по-эму Лукреция, отрицавшего вслед за Эпикуром всякий божественный промысел, как плод поврежденного ума. На первый взгляд это предположение, так сказать, христианской клеветы очень соблазнительно и даже могло бы быть подтверждено кое-какими поучительными аналогиями, вроде,· например, рассказа Свиды о том, что Лукиан был растерзан собаками, или, что еще ближе, что болезнь Эпикура была результатом его нечестия. Однако эта гипотеза в действительности довольно сомнительна, потому что есть полное основание предполагать, что заметка Иеронима о Лукреции, подобно многим другим, заимствована из сочинения римского писателя-язычника Светония, отрывки из которого, посвященные биографиям римских писателей, до нас дошли. А для язычника неверие Лукреция не могло казаться чересчур предосудительным, так как римская литература, начиная с Энния, давала очень много примеров религиозного свободомыслия.
С другой стороны, однако, представляется мало вероятным, что такая грандиозная поэма, какова поэма Лукреция, обнаруживающая притом вполне яспый и определенный план, заключающая в себе множество строгих логических рассуждений, написана умственно-ненормальным человеком, хотя бы и в периоды умственного просветления.
Рассказ об умопомешательстве Лукреция, возможно, извлечен опять-таки из его произведения. Следует обратить внимание на то, что поэма "О природе вещей" может быть использована в качестве косвенной улики в пользу этого рассказа, так как хотя эта поэма и заключает в себе много строго проведенных логических доказательств, тем не менее наряду с этим в ней обнаруживается такая страстная напряженность тона, такая болезненно-тонкая наблюдательность и восприимчивость, которая, во всяком случае, прекрасно ладит с предположением о склонности Лукреция к душевной болезни. Весьма характерен в этом отношении обширный эпизод в книге IV, где Лукреций с поразительною яркостью изображает сновидения. Это делает возможным предположение, что он страдал галлюцинациями.
Добавочным поводом к предположению об умопомешательстве Лукреция мог в древности послужить один стих у поэта I в. н. э. Стация ("Сильвы", II, 7, 76), где упоминается furor Лукреция. Но хотя Иероним обозначает помешательство Лукреция тем же словом, Стаций, скорее всего, разумел под ним не сумасшествие, а поэтическое вдохновение, в каком смысле это слово нередко употреблялось в латинском языке и сам Лукреций неоднократно подчеркивает его как основу своей литературной деятельности (см., например, 1, 921 сл.).
Что касается вопроса о самоубийстве, о котором говорит тот же Иероним, то это известие уже совершенно сомнительно. Во всяком случае, характерно полное молчание других наших источников об этом факте. Например, один из христианских авторов - Лактанций ("Божественные установления", III, 18, 5), упоминая о самоубийстве Демокрита, цитирует соответствующий стих из поэмы Лукреция (III, 1041) и тем не менее ни слова не говорит об аналогичной смерти Лукреция, что было бы чрезвычайно выгодно сделать для христианского писателя! Другой христианский автор - Арнобий, прекрасно знавший творение Лукреция, также ни слова не говорит об этом. Весьма возможно, таким образом, что сообщение Иеронима о самоубийстве Лукреция - тоже плод этиологического творчества.
Вот и все, что мы знаем о жизни Лукреция. Как видно, это всё представляет собою в сущности очень немногое, и, находясь лицом к лицу перед таким скудным биографическим материалом, невольно припоминаешь характерный афоризм Лукрециева учителя Эпикура - λάθε βιώσας, т. е. "прячь свою жизнь", или "живи незаметно".
Жизнь Лукреция оказывается скрытой от взоров потомков, да, по-видимому, мало знали и современники, так как единственное свидетельство о нем мы имеем в виде нескольких слов у Цицерона, и то эти слова относятся не столько к самому Лукрецию, сколько к его произведению. К тому же по какой-то странной иронии судьбы даже это единственное свидетельство современника сформулировано им так, что до сих пор многие филологи становятся в тупик перед этой формулой и отказываются понять ее. Это свидетельство Цицерона о Лукреции находится в одном из писем к его брату Квинту, написанном в феврале 54 г., т. е., по всей вероятности, вскоре после смерти Лукреция, быть может в то самое время, когда Цицерон занимался редактированием поэмы Лукреция и ее опубликованием. Хотя об этих последних обстоятельствах нельзя заключить из письма Цицерона, однако, по свидетельству Иеронима (всё в той же его заметке), те "несколько книг", которые Лукреций написал "в промежутках между припадками безумия", "впоследствии отредактировал Цицерон". Мы не будем входить в детальное рассмотрение вопроса, неоднократно поднимавшегося в научной литературе, какого именно Цицерона имел в виду Иероним - Марка или же его брата Квинта. Никаких сколько-нибудь серьезных данных в пользу последнего нет. К тому же, если бы Иероним указывал на него, он, несомненно, сказал бы не просто "Цицерон", а "Квинт Цицерон".
Что касается того, что Цицерон вряд ли бы стал заниматься изданием и редактированием поэмы Лукреция потому, что не питал склонности к философии Эпикура и даже относился к ней враждебно, надо иметь в виду, что эта вражда, по всей вероятности, оформилась лишь позднее, когда Цицерон приступил к популяризации тех частей греческой философии, которые так или иначе соприкасались с учением Эпикура. Первой работой этого рода является трактат "О пределах добра и зла", относящийся к 45 г., т. е. на десять лет позже смерти Лукреция и издания его сочинения. Кроме того, если Цицерон и не сочувствовал учению Эпикура и был его философским противником, то это не помешало ему дружить с эпикурейцем Аттиком и защищать интересы главы современной ему эпикурейской школы - Патрона - перед Меммием. Помимо этого, Цицерон, будучи ярым противником поэтов новейшей школы, к которой принадлежал Катулл, стоял на стороне последователей поэта Энния и старался подражать ему сам; но продолжателем традиций Энния был как раз Лукреций. Сам не одаренный поэтическим талантом, Цицерон преклонялся перед поэтами и вполне мог содействовать изданию поэмы Лукреция, которого он, хотя и несколько сухо, но сочувственно охарактеризовал в упомянутом нами письме к брату Квинту. Цицерон был большим поклонником современных ему талантливых поэтов, о чем сам свидетельствует как и в речи в защиту поэта Архия, так и в речи в защиту Сестия (58, 123); а Плиний-младший (III, 15) приводит слова одного из своих друзей, Юлия Прокула, о том, что "Марк Тулий с удивительной добротой пестовал поэтические дарования".
Обращаясь теперь непосредственно к самому отзыву Цицерона о Лукреции в его письме к брату Квинту (II. 9, 3-№ 131 по изд. АН СССР), приведем его полностью:
"Поэма Лукреция такова, какой ты ее характеризуешь в своем письме: в ней много блеска природного дарования, но вместе с тем и искусства".
Формулировка Цицерона с ее противоположением природного дарования, или таланта, искусству, или мастерству, смущала многих новых филологов и приводила их к разным (обычно нелепым) конъектурам. Но дело в том, что противопоставление дарования и мастерства - одна из. излюбленных формул античной поэтики, которую и применяет Цицерон, чтобы показать высшее мастерство автора поэмы "О природе вещей". Лукреций, как следует из этого отзыва Цицерона, достиг высшего совершенства: он соединил в себе и талант и мастерство истинного художника.


[1] О недостоверности гипотезы происхождения Лукреция из Помпей см. в книге: Лукреций. О природе вещей, т. II, стр. 281, примечание.
[2] Все цитаты из поэмы Лукреция даются в переводе Ф. А. Петровского.
[3] Ср. например, I, 410, сл.; IV, 44 и др.

2. УЧЕНИЕ ЭПИКУРА И ПРИВЕРЖЕНЦЫ ЕГО В РИМЕ

Вдохновителем Лукреция, как он сам неоднократно заявляет, был знаменитый греческий философ-материалист Эпикур, философ, живший на рубеже IV и III вв. до н. э. и создавший учение, на котором ярко отразились характерные черты тогдашней эпохи. Это учение сложилось в начале эллинистического периода, когда греческие государства потеряли свою политическую независимость и когда наряду с ними образовались абсолютные монархии. В культурном отношении эта эпоха характеризуется проникновением греческого искусства, литературы и науки в окружающие Грецию страны, открывшиеся для греческого влияния благодаря завоеваниям Александра Македонского. Философская мысль в эту эпоху отходит от попыток творческого решения теоретических вопросов. Философия становится главным образом житейскою мудростью, и основное значение в философских учениях приобретает практическая часть - этика.
Основными школами цервой половины эллинистической эпохи были академическая школа, основанная Платоном; аристотелевская школа перипатетиков; школа Эпикура; школа стоиков, основанная Зеноном; скептические школы Пиррона и Тимона.
Самыми влиятельными из перечисленных философских школ оказались школа стоиков и школа Эпикура. Несмотря на некоторые общие черты обеих этих школ - практический дух их философских учений, космополитизм и индивидуалистический характер их этики, - близость, определявшуюся общей социально-культурной почвой и общими философскими запросами, эти две школы возникли и развились как противоположные и враждебные одно другому направления. Исходными пунктами стоиков были теологически истолкованное учение Гераклита о живом огне как сущности и божественном начале мира и мораль киников с идеалом человека, не зависимого от внешних условий жизни и видящего блаженство в добродетели. Основами философии Эпикура были материалистический атомизм Демокрита и учение школы киренаиков, видевших благо человека в разумном удовольствии.
Однако Эпикур и в области физики существенно отошел от Демокрита и в области этики от киренаиков.
Эпикур учил, что атомы падают прямолинейно с одинаковой скоростью, но вместе с тем совершенно спонтанно слегка отклоняются в этом падении от прямой линии, благодаря чему оказывается возможным столкновение атомов и дальнейшее образование из них вещей. Это учение о спонтанном отклонении атомов служило в области практической философии обоснованием учения о свободе воли, а в области физики было развитием понятия атома как первопричины, не нуждающейся в качестве таковой в каком-нибудь другом начале: "...атом, - говорит Маркс, - отнюдь еще не завершен, пока в него не вложено определение отклонения. Спрашивать о причине этого определения всё равно, что спрашивать о причине, превращающей атом в принцип, - вопрос, очевидно, лишенный смысла для того, для кого атом есть причина всего и, следовательно, сам не имеет причины" [1].
Применяя принципы своей атомистической теории и исходя из сенсуалистической теории познания, Эпикур строит картину мира, в которой всему дается материалистическое объяснение и устраняется участие каких-либо сверхчувственных идеальных начал.
Хотя основным положением этики Эпикура было утверждение, что первое прирожденное благо есть удовольствие, однако, в отличие от Аристиппа, считавшего удовольствие положительным состоянием наслаждения, Эпикур признавал удовольствием отсутствие страданий. Целью счастливой жизни, по Эпикуру, является здоровье тела и безмятежность души (ἀταραξία τῆς ψυχῆς), а это достигается устранением телесных страданий и душевных тревог. Никакого грубого гедонизма в учении Эпикура нет: "Так как удовольствие есть первое и прирожденное нам благо, - пишет Эпикур Менекею (§129), - то поэтому мы выбираем не всякое удовольствие, но иногда мы обходим многие удовольствия, когда за ними следует для нас большая неприятность; также мы считаем многие страдания лучше удовольствия, когда приходит для нас большее удовольствие, после того как мы вытерпим страдания в течение долгого времени. Таким образом, всякое удовольствие, по естественному родству с нами, есть благо, но не всякое удовольствие следует выбирать, равно как и страдание всякое есть зло, но не всякого страдания следует избегать".
Эпикур отличался большой писательской продуктивностью: им написано более трехсот отдельных работ. К сожалению, однако, из всего этого богатого наследия до нас дошли лишь одни крохи, и это, конечно, в значительной мере затрудняет отчетливое восстановление Эпикуровой системы. Этими сведениями мы обязаны главным образом греческому писателю Диогену Лаэртскому, жившему во II или в первой половине III столетия н. э., который написал нечто вроде истории греческой философии или, точнее, биографии греческих философов в 10 книгах, причем книга X как раз и была посвящена Эпикуру и его последователям. И вот, наряду с биографией Эпикура и некоторыми данными по его философии, Диоген сохранил нам несколько его произведений, а именно: три письма к ученикам - Геродоту, Пифоклу и Менекею, а также ряд основных тезисов Эпикура, так называемых "Главных мыслей" (Κύριαι δόξαι), которые, может быть, были извлечены ближайшими учениками Эпикура из его сочинений и составляли для них, так сказать, квинтэссенцию его философии. Письма Эпикура также служили как бы сокращенным руководством по различным отделам его философского учения. Так, первое письмо - к Геродоту - касалось вопроса о строении мира и человека; второе - к Пифоклу - посвящено было атмосферным явлениям; наконец, третье письмо - к Менекею - заключало в себе учение о нравственности (этика). Кроме того, мы располагаем фрагментами из свитков, найденных при раскопках в Геркулануме, так называемым Ватиканским собранием изречений, и некоторыми другими фрагментами. Наконец, о многих подробностях учения Эпикура мы узнаем из сочинений его философских врагов; так, чрезвычайно интересны трактаты Цицерона "О природе богов" и "О пределах добра и зла", в которых автор горячо полемизирует с Эпикуром и попутно довольно добросовестно передает (впрочем, из вторых рук) многие положения доктрины Эпикура. Немало сведений об учении Эпикура дает также Плутарх, полемизировавший с Эпикуром в трех философских диалогах: 1) "К Колоту" (одному из учеников Эпикура), 2) "Невозможно приятно жить, следуя за Эпикуром", 3) "Правилен ли совет: живи незаметно". Эти диалоги интересны, между прочим, и тем, что тут Плутарх приводит некоторые подлинные цитаты из Эпикура. Наконец, для выяснения специально этики и нравственной физиологии. Эпикура представляют интерес "Нравственные письма" Сенеки, а также его философский трактат "О счастливой жизни".
Таковы главнейшие источники, откуда, наряду с Лукрецием, мы можем извлечь данные об учении Эпикура.
Самое учение Эпикура делится на три главные части: 1) канонику, или учение о критериях, где рассматривается вопрос о гносеологии и языке; 2) физику, или учение о происхождении мира, человека и всего того, что относится к человеку; вместе с тем сюда же входило и учение об атмосферных явлениях; 3) этику, включавшую в себя учение о жизни, учение о том, чего надо достигать, чего надо избегать, о высшем благе.
Таковы внешние рамки, в которые Эпикур вложил свое учение.
Учение Эпикура, создавшего необыкновенно живучую школу в Греции, и на римской почве завоевало себе усердных поклонников, которые, по словам Цицерона, "множеством своих писаний заполонили всю Италию"; причем эпикурейство имело особенный успех, так сказать, в большой публике - "толпа с наибольшею охотой набросилась на это учение" (Цицерон, "Тускуланские беседы", IV, 3, 7). Справедливость этих свидетельств Цицерона подтверждается большим числом античных папирусных свитков, найденных в середине XVIII столетия при раскопках в Геркулануме и заключающих в себе фрагменты творений не только Эпикуровых учеников, но и самого Эпикура. Благодаря Цицерону мы знаем и некоторые имена тех римлян, которые были видными последователями Эпикурова учения. Но Цицерон не ограничивается этим общим указанием, он сообщает об эпикуреизме в Риме и детальные сведения. Из римских эпикурейцев надо в первую очередь назвать друга Цицерона Тита Помпония Аттика, о принадлежности которого к числу последователей Эпикура Цицерон говорит не без некоторого юмора ("О пределах добра и зла", V, 1, 3; "О законах", I, 7, 21). Другие упоминаемые Цицероном последователи Эпикура - это Тит Албуций, которого Цицерон в трактате "Брут" (34, 131) называет "совершенным эпикурейцем" (perfectus epicureus), далее - сенатор Гай Беллей, которого, по словам Цицерона, "римские последователи Эпикура выдвигали на первое место" ("О природе богов", I, 6, 15). Эти слова Цицерона указывают уже на целую философскую группу, выдвинувшую корифея, который и выведен Цицероном как истолкователь эпикуровского взгляда на богов в книге I трактата "О природе богов". В соответствии с ним может быть поставлен другой политический единомышленник Цицерона - Луций Манлий Торкват, играющий видную роль в Цицероновом трактате "О пределах добра и зла" (книги I и II) в качестве истолкователя Эпикуровой доктрины вообще и этики в частности. О некоторых римских эпикурейцах мы узнаем из переписки Цицерона. Так, одно из писем Цицерона к Гаю Кассию (Письма к друзьям, XV, 16- 536 по изд. АН СССР) заключает в себе осторожные насмешки над учением Эпикура о восприятиях при помощи так называемых образов (εἴδωλα), причем Цицерон затрагивает и римского истолкователя этого учения Гая Катия. Наряду с этим письмом очень любопытно гораздо более раннее письмо Цицерона к его близкому приятелю и усердному корреспонденту Требатию ("К близким", VII, 12 -№ 162 по изд. АН СССР). Оно настолько характерно, что стоит привести его в переводе, причем, чтобы понять соль этого письма, надо иметь в виду, что Требатий был известным юристом: "Я был в удивлении, - пишет Цицерон, - что ты перестал писать мне письма. Но Панса объяснил мне, в чем дело, сказав, что ты превратился в Эпикурова ученика... Но каким образом ты будешь теперь вести гражданские дела, когда ты теперь преследуешь только свои личные интересы, а не интересы сограждан? Куда денется теперь формула, устанавливающая отношения доверия, гласящая, что "с добропорядочными людьми следует вести себя добропорядочно"? В самом деле, что это за человек, который делает только то, что в его интересах? Каким образом будешь вести судебные дела "о распределении общих имуществ", когда у тех людей, которые всё измеряют с точки зрения личного наслаждения, не может быть никакого представления об общности интересов? Каким образом будешь ты приводить к присяге "камнем-Юпитером", когда ты убежден в том, что Юпитер не может ни на кого сердиться? Далее, что будет с твоими клиентами из Улубр [2], раз ты решил не вмешиваться в политические дела (si tu statueris πολιτεύεσθαι non oportere)?[3] В самом деле, если ты серьезно расходишься со мной во взглядах, это очень горько для меня; если же ты только считаешь для себя полезным угодить Пансе, то я готов извинить тебя...".
Но римские эпикурейцы не ограничивались только пассивным восприятием Эпикуровой доктрины; некоторые из них выступали в качестве писателей, излагавших на латинском языке те или другие части учения Эпикура. Так, например, по свидетельству Цицерона ("Учение академиков", I, 2, 5-6), некий Амафиний изложил физическую доктрину Эпикура. Какова была эта работа в литературном отношении, сказать трудно, так как критика Цицерона, высказанная им по поводу этого автора, касается собственно не его, а его греческого прообраза. Далее, мы знаем от комментатора Горация - Порфириона, что современник Цицерона Гай Катий, о котором упоминалось выше, написал "четыре книги о природе вещей и о высшем благе" (т. е. по физике и этике), причем Квинтилиан (X, 1, 124) называет его "писателем легковесным, но не лишенным приятности", что дает повод предполагать у него известные литературные достоинства; что касается приписываемой ему легковесности, то ее, по всей вероятности, надо объяснить тем, что Квинтилиан не сочувствовал учению Эпикура.
Как бы то ни было, уже приведенных фактов и свидетельств достаточно, чтобы показать несомненный успех, которым пользовалась в Риме доктрина Эпикура, по крайней мере во времена Цицерона. Знаменитый оратор попытался и объяснить причины этого успеха. Так, в 7-й главе книги I трактата "О пределах добра и зла" Цицерон, между прочим, говорит: "Что· касается вопроса, который часто задается, отчего так много последователей Эпикурова учения, то, помимо некоторых других причин, особенно привлекает толпу то обстоятельство, что, по их мнению, Эпикур утверждает, что справедливое и честное вместе с тем само по себе дает радость, т. е. наслаждение". В "Тускуланских беседах" (IV, 3, 7) Цицерон, отмечая успехи философии Эпикура, объясняет их "или тем, что оно [учение Эпикура];· было очень легко для усвоения, или тем, что очень привлекало толпу обаятельной приманкой наслаждения". Но совершенно ясно, что широкая публика, а вслед за нею и Цицерон несколько опошляли учение Эпикура, в чем отчасти виноваты были и стоики, жестоко полемизировавшие с эпикурейцами и в пылу этой полемики смешивавшие, отчасти сознательно, отчасти бессознательно, доктрину Эпикура с более грубой доктриной Киренской школы.
Таким образом, увлечение Лукреция Эпикуром и его учением не было чем-то необычным: он имел в данном случае много единомышленников в римском обществе; удивительно только то, что никем из современников Лукреций не упоминается как видный эпикуреец, а Цицерон (в упомянутом письме к брату Квинту) говорит о нем только как о поэте. Мы не знаем ни друзей, ни близких Лукреция, за исключением одного только Меммия, к которому он обращается в своей поэме.


[1] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. I, стр. 45..
[2] Улубры — небольшой городок в Лации.
[3] Намек на совет Эпикура — μἠ πολιτε ὐεσθαι.

3. ФИЛОСОФСКОЕ И ПОЭТИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ ЛУКРЕЦИЯ

Поэма "О природе вещей" - единственное, полностью дошедшее до нас поэтическое произведение, в котором учение Эпикура проповедуется убежденным и страстным его последователем.
Однако Лукреций не воспроизвел в своей поэме всего учения Эпикура, а тем менее придерживался он того порядка, в каком развивалось это учение у его учителя. Подобно первому римскому писателю-эпикурейцу Амафинию (см. § 2), Лукреций изложил главным образом Эпикурову физику; что же касается каноники и этики, то он затрагивает их лишь мимоходом, попутно. В подробном изложении физики Эпикура заключается огромная заслуга Лукреция, потому что именно эта сторона Эпикурова учения представляет совершенно исключительный интерес для истории развития материалистического учения.
Наряду с Эпикуром Лукреций упоминает в своей поэме и других греческих философов: Эмпедокла, Анаксагора, Гераклита, а также намекает на учения других философов, не называя их, однако, поименно. Так, например, в начале книги III (ст. 43 сл.) можно видеть намек на ученика Сократа - Крития, Анаксимена и Диогена Аполлонийского; опровергая разные космогонические системы в книге первой (ст. 705-829), Лукреций имеет в виду учения греческих философов VI в. до н. э. - Фалеса, Анаксимена, а также, очень возможно, Ферекида, Ксенофана и, может быть, младшего современника Анаксагора - Энопида Хиосского. Следует особенно отметить, что, постоянно полемизируя со стоиками, Лукреций никогда не упоминает никого из них по имени и даже не называет их школы.
Из трех упоминаемых Лукрецием философов - Эмпедокла, Анаксагора и Гераклита - он с особенной симпатией относится к Эмпедоклу, философу-поэту V в. до н. э., автору знаменитой поэмы "О природе", о которой Лукреций отзывается с большой и даже восторженной похвалой. От этой поэмы до нас дошло довольно много фрагментов, сличение которых с поэмой Лукреция показывает, что римский поэт, несомненно, знал эту поэму Эмпедокла и в некоторых местах своего произведения подражал ей [1]. Можно даже думать, что поэма Эмпедокла в известном смысле служила для Лукреция литературным образцом. Далее, он упоминает знаменитого Анаксагора (I, 830 сл.), но еще вопрос, изучал ли его Лукреций непосредственно. Еще менее можно предполагать ближайшее знакомство Лукреция с Гераклитом, с которым он резко полемизирует в той же I книге; но, по всей вероятности, вся эта полемика заимствована Лукрецием у Эпикура, хотя в отношении не только формы этой полемики, но и ее страстного тона, Лукреций был совершенно самостоятелен.
Восторженный отзыв Лукреция об Эмпедокле и резкая характеристика Гераклита дают настолько яркое представление о стиле Лукреция, что мы их здесь приводим:

Вследствие этого те, кто считал, что все вещи возникли
Лишь из огня, и огонь полагали основою мира,
Кажется мне, далеко уклонились от здравого смысла.
Их предводителем был Гераклит, завязавший сраженье,
По темноте языка знаменитый у греков, но больше
Слава его у пустых, чем у строгих искателей правды.
Ибо давятся глупцы и встречают с любовным почтеньем
Все, что находят они в. изреченьях запутанных скрытым;
Истинным то признают, что приятно ласкает им ухо,
То, что красивых речей и созвучий прикрашено блеском.
(I, 635-644)

Отзыв об Эмпедокле начинается с указания несостоятельности учения тех, которые "за основу всего принимают четыре стихии", но тем не менее дальше следует такой отзыв о главе этих философов:

Первым из первых средь них стоит Эмпедокл Акрагантский,
Коего на берегах треугольных вырастил остров,
Что омывают кругом Ионийские волны и горькой
Солью зеленых валов орошают его побережье,
Узким проливом стремясь, и проносятся вдоль побережья,
От Италийской земли границы его отделяя.
Дикая здесь и Харибда, и здесь же глухие раскаты
Огненной Этны грозят разразиться накопленным гневом,
Чтоб, изрыгая опять из жерла могучее пламя,
Снова она к небесам взнесла огненосные молньи.
Но, хоть и много чудес представляется взору людскому
В этой стране, и слывет она посещенья достойной,
Полная всяких богатств, укрепленная силой народа,
Не было в ней ничего, что достойнее этого мужа
И драгоценней, святей и славней бы его оказалось.
И песнопенья его из глубин вдохновенного сердца
Так громогласно звучат, излагают такие открытья,
Что и подумать нельзя, что рожден он от смертного корня.
(I, 714-733)

Этот отзыв Лукреция об Эмпедокле показывает, как умел автор поэмы "О природе вещей" разбираться в творчестве и восторгаться его поэтической сущностью даже у тех авторов, с мировоззрением которых он не был согласен. Это видно и из отзыва об Эннии, писавшем о совершенно неприемлемой для Лукреция метемпсихозе и говорившем, что в него воплотилось существо Гомера (см. I, 117 сл.).
Вот вкратце изложение содержания поэмы Лукреция. Вся она состоит из шести книг. Из них в первых двух дается атомистическая теория мироздания, устраняющая вмешательство богов в мирские дела. В книге III излагается Эпикурово учение о душе, причем приводятся доказательства, что душа материальна, смертна и что страх перед смертью нелеп. Книга IV посвящена учению о человеке, о чувственных восприятиях, причем Лукреций видит в чувственных восприятиях основу наших знаний. В книге V Лукреций занимается вопросами космогоническими, объясняя происхождение земли, неба, моря, небесных тел и живых существ. В конце этой книги предлагается блестящий очерк постепенного развития человечества и человеческой культуры и разбирается вопрос о происхождении языка. Основное содержание книги VI - уничтожение суеверных страхов путем естественного объяснения явлений природы, поражающих человека. Здесь говорится о громе, молнии, облаках, дожде, землетрясениях, извержении Этны, разливах Нила, о разных необыкновенных свойствах источников и о других явлениях природы (между прочим, о магните). Кончается книга рассуждением о болезнях и заключается описанием повального мора в Афинах в 430 г. до н. э. Этот финал поэмы образует эффектный контраст со вступлением к поэме, представляющим собою патетическое прославление Венеры как творческой и животворной силы.
В своей поэме Лукреций дает объяснение всего сущего, стараясь прежде всего освободить человеческую мысль от гнета религии, от всяких суеверных и лживых представлений о чем бы то ни было сверхчувственном,, мистическом, таинственном, ибо

...Род человеческий часто
Вовсе напрасно в душе волнуется скорбной тревогой.
Ибо как в мрачных потемках дрожат и пугаются дети,
Так же и мы среди белого дня опасаемся часто
Тех предметов, каких бояться не более надо,
Чем того, чего ждут и пугаются дети в потемках.
Значит, изгнать этот страх из души и потемки рассеять
Должны не солнца лучи и не света сиянье дневного,
Но природа сама своим видом и внутренним строем[2],
(VI, 33-41)

Этот несколько раз повторяющийся Лукрецием рефрен (ср. также I, 146- 148; II, 59-61; III, 91-93) указывает на основную философскую цель Лукреция - дать рациональное и материалистическое истолкование мира; и в его произведении мы находим как бы смутные предвидения многих современных научных открытий и проблем, которые волнуют и занимают наши умы.
Прежде всего следует остановиться на научной стороне дела. Тут сразу нас поражает своеобразный прием: приводить два или три друг друга исключающих объяснения для одного и того же феномена. Это характерное равнодушие к точному ответу на конкретные научные вопросы, лишь бы только избежать признания чего-нибудь нематериалистического, сказывается во многих местах поэмы. Это - так сказать, злоупотребление рабочей гипотезой. Ср., например, такое любопытное заявление в книге VI:

Вещи есть также еще, для каких не одну нам, а много
Можно причин привести, но одна лишь является верной.
Так, если ты, например, вдалеке бездыханный увидишь
Труп человека, то ты всевозможные смерти причины
Высказать должен тогда, но одна только истинной будет.
Ибо нельзя доказать, от меча ли он умер, от стужи,
Иль от болезни какой, или, может быть также, от яда,
Но, тем не менее, нам известно, что с ним приключилось
Что-то подобное. Так говорить нам о многом придется.
(ст. 703-711)

Уж если перед лежащим поодаль трупом Лукреций становится в тупик, то тем более - перед явлениями космологическими. Например, говорит он,

Может Луна блестеть, ударяема Солнца лучами,
... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... .
Но допустимо и то, что, собственный свет излучая,
Катится в небе Луна и дает изменения блеска....
(V, 705 и 715 сл.)

Точно так же, говоря о затмениях, Лукреций заявляет, что

И омраченья Луны и Солнца затмения также
Могут, как надо считать, совершаться по многим причинам.
Ибо коль может Луна от земли загораживать Солнцу
Свет и на небе главу возвышать между ним и землею,
Темный свой выставив диск навстречу лучам его жарким,
Разве нельзя допустить, что на то же способно иное
Тело, что может скользить, навеки лишенное света?
Иль почему же нельзя, чтоб теряло огни, угасая,
Солнце в положенный срок и сызнова свет возрождало...
(V, 751-759).

Для физики Лукреция безразлично, имеет ли Луна собственный свет или светит светом, отраженным от Солнца; происходят ли затмения от междустояния небесных тел или от потухания светил и т. п. -

Будто нельзя допустить, что возможно и то и другое, -
(V, 729)

лишь бы эти изменения согласовались с мировой закономерностью. Вот последнее, т. е. чтобы явления происходили "в положенный срок", как он неоднократно повторяет и в тексте книги V и в других частях своей поэмы, - это важно и необходимо!
Такой несколько наивный эклектизм Лукреция часто возбуждал критику, но в данном случае он шел по стопам своего учителя Эпикура. Не надо забывать заявления Лукреция, что

Трудно наверно решить, какая же действует в этом
Мире причина; но то, что возможно и что происходит
В разных вселенной мирах, сотворенных на разных началах,
И объясняю и ряд излагаю причин, по которым
Может движенье светил совершаться в пространстве вселенной,
Все же из этих причин непременно одна побуждает
Звезды к движенью, и здесь; но какая - предписывать это
Вовсе не должен тот, кто ощупью путь пролагает.
(V, 526-533)

Это рассуждение Лукреция вполне совпадает с точкой зрения Эпикура, - высказанной в письме к Пифоклу (§ 87): "...исследовать природу не должно на основании пустых предположений и произвольных законоположений, но должно исследовать ее так, как вызывают к тому видимые явления... всё происходит без потрясений по отношению ко всему, что может быть объяснено различным образом в согласии с видимыми явлениями, когда допускают, как и должно, правдоподобные высказывания об этом. Но если кто одно оставляет, а другое, в такой же степени согласное с видимыми явлениями, отбрасывает, тот, очевидно, оставляет область всякого научного исследования природы и спускается в область мифов" и т. д.
И такая беспомощность по отношению к космогоническим вопросам - совершенно естественное следствие, с одной стороны, характерного для Эпикура индифферентизма к таким научным вопросам, которые не имеют непосредственного утилитарного значения для человека и его счастья, а с другой - основного гносеологического принципа Эпикура, согласно которому источником истинного знания является непосредственное ощущение, чувственное восприятие.
В тех случаях, однако, где, в соответствии с основной задачей Лукреция - освобождением человечества от гнета всяких суеверных представлений, - возможна и необходима только одна теория, одно "истинное учение" (vera ratio), он решительно отвергает всякие иные гипотезы, несмотря на их материалистичность. Так, он восстает против Демокрита, доказывая "отклонение" (clinamen) атомов во второй книге; так, он протестует против учения, что "душа состоит... из крови или из ветра" (III, 43-46), доказывая, что спокойствия духа можно достичь лишь при убеждении в правильности Эпикурова учения о душе.
Гноселогический принцип эпикурейской философии относительно чувственного восприятия как источника истинного знания воспроизводится Лукрецием в книге IV его поэмы (ст. 478 сл.):

Ты убедишься сейчас, что понятие истины чувства
В нас порождают; и чувств опровергнуть ничем невозможно.

Чувства это - основные критерии знания и основа жизни, -

То, на чем зиждется вся наша жизнь и ее безмятежность.
(IV, 506)

Мыслительный процесс, т. е. рассуждение, основывается на чувствах. Приписываемые чувствам ошибки проистекают не от них, а от разума, который плохо истолковывает показания чувств. И тем не менее есть вещи, которые ускользают от чувств, которых нельзя подвергнуть зрительному наблюдению и нельзя тронуть рукой, что

...Нельзя ни глазу сделать доступным,
Ни осязанию рук; а ведь это ближайший и торный
Путь убеждения, в сердце ведущий и в область сознанья.
(V, 101 сл.)

Но тут на помощь является рассуждение, основанное на аналогии. То, что можно видеть глазами, помогает понимать то, чего глазами не видно. Так, например, движение пылинок, видимое в луче солнца, позволяет нам представить себе движение атомов в пустом пространстве; опустошения, производимые ветром, доказывают, что в природе могут быть невидимые факторы, испарение росы дает нам возможность угадать, каков был процесс отделения земли в первые дни мира (см. II, 114-141; I, 269-297; V, 457-466). Рассуждение всегда представляет собой не что иное, как преобразованной или переставленное ощущение; все, таким образом, сводится к наблюдению действительности.
С этим методом Лукреций доходит до великих принципов современной науки. Так, в книге I он устанавливает закон, научно сформулированный Ломоносовым, о неразрушимости, вечности материи: ничто не возникает из ничего и ничто не возвращается в ничто. Капли дождевой воды преобразуются в листья деревьев, в хлебные зерна, в траву, которые, в свою очередь, питают различные породы животных и самого человека, так что посредством беспрерывного круговорота поддерживается и возобновляется мировая жизнь.
"Нет никакого сомнения, - пишет академик С. И. Вавилов, - что великая идея атомизма проникала до Галилея, Ньютона и Ломоносова не по средством разбросанных фрагментов Демокрита и Эпикура, а через гекзаметры поэмы Лукреция... В строках Лукреция вечная материалистическая доктрина - правда, еще в ее начальной форме - высказана с невиданной убедительностью и поэтическим пафосом. Культурный человек нашего времени, потомок предков, создавших великое естествознание, имеющий возможность видеть атомы воочию, считать их, разрушать, создавать и освобождать скрытую в них энергию, - этот человек, читая Лукреция, находит нередко не архаический примитив, а то, что он и до сих пор считает или до недавнего прошлого считал основой своего мировоззрения" [3].
Вся II книга поэмы "О природе вещей" в очень тонких рассуждениях развивает учение о мировом механизме.
Этот механизм не представляет случайности. Лукреций очень энергично выставляет принцип неизменности законов природы. То, что родилось, должно произрастать и развиваться согласно законам природы, и никакая сила не может нарушить мировой порядок:

Силе нельзя никакой нарушить вещей совокупность,
Ибо и нет ничего, куда из вселенной могла бы
Скрыться материи часть, и откуда внезапно вломиться
Новая сила могла б во вселенную, сделать иною
Всю природу вещей и расстроить порядок движений.
(II, 303-307)

Уже самое словоупотребление Лукреция в данном случае весьма характерно; мы встречаем постоянное употребление двух терминов: 1) слово certum и его синонимы: dispositum, redditum, finitum, foedus и т. п., причем все эти слова предполагают наличие твердых неизменных правил или законов, определяющих собою все явления мира; 2) слово nequiquam, которое означает тщетность сопротивления законам природы. Лукреций восхваляет Эпикура за то, что он выяснил эти законы, определив,

...Что может
Происходить, что не может, какая конечная сила
Каждой вещи дана и какой ей предел установлен.
(I, 75-77)

Наконец, в поэме Лукреция "О природе вещей" мы находим ясно выраженное грандиозное ощущение бесконечности мироздания. Земной мир, который кажется нам таким огромным и который древние представляли себе как нечто самодовлеющее, вечное и божественное, был низведен Лукрецием до очень скромных размеров "округа вселенной". Он предсказывает его будущее разрушение, которое произойдет или от воды, или от огня, но которое во всяком случае неизбежно (см. V, 343, сл.; V, 373 сл. и др.). Впрочем, из развалин земли родятся другие миры, которые будут ни выше, ни ниже ее. Наконец, земной мир есть не более как ничтожный уголок "всего". По словам ученика Эпикура, Метродора, предположение, что существует один только мир, было бы так же нелепо, как предположение, что на целом пшеничном поле возвышается только один колос (Аэтий, I. 5,4 - Diels, Doxographi, стр. 292). Хотя и может показаться, что мы достигли конца вселенной, а между тем, в действительности, сделано лишь несколько шагов. Картина бесконечности вселенной, или мироздания, полнее всего дана Лукрецием в книге первой (ст. 958-1051) [4]. В другом месте, в безграничном пространстве, другие атомы мечутся от века до века, другие существа живут и мыслят, чтобы потом умереть. Эта идея заимствована Лукрецием у Эпикура, а Эпикуром у Демокрита и представляет собой крупный шаг вперед сравнительно со взглядами Пифагора, Платона и Аристотеля, которые допускали только нашу космическую систему: Землю, Солнце, планеты, неподвижные звезды.
В связи с этой идеей бесконечной громадности вселенной у Лукреция говорится о ничтожной величине человека:

Должен ты помнить всегда, что вселенная неизмерима.
Видеть, что небо одно в отношении целой вселенной,
Есть лишь ничтожная часть у нее и малейшая доля,
Меньше еще, чем один человек по сравненью с землею.
(VI, 649-662)

Следует отметить также, что Лукреций совершенно определенно говорит, что в пустом пространстве все тела, независимо от их тяжести, падают с одинаковой быстротой:

Если же думает кто, что тела тяжелее способны
В силу того, что быстрей в пустоте они мчатся отвесно,
Сверху на легкие пав, вызывать и толчки и удары,
Что порождают собой движения жизни, то, право,
Бродит от истины он далеко в заблужденье глубоком.
Ибо всё то, что в воде или в воздухе падает редком,
Падать быстрее должно аз соответствии с собственным весом
Лишь потому, что вода или воздуха тонкая сущность
Не в состоянье вещам одинаковых ставить препятствий,
Но уступают скорей имеющим большую тяжесть.
Наоборот, никогда никакую нигде не способна
Вещь задержать пустота и явиться какой-то опорой,
В силу природы своей постоянно Всему уступая.
Должно поэтому всё, проносясь в пустоте без препятствий,
Равную скорость иметь, несмотря на различие в весе.
(II, 226-239)

В книге III Лукреций устанавливает тезис о теснейшей связи между душой и телом. Он утверждает, что душа растет и затем вместе с телом участвует во всех недугах тела, в опьянении и т. п. При этом все отражения физической стороны нашего естества на стороне духовной описаны с большой подробностью и точностью. К этой теории, между прочим, примыкает и взгляд Лукреций на характер людей (ср. III, 294-322).
В книге IV Лукреций касается вопроса о наследственности, указывая, что дети могут рождаться похожими на своих отдаленных предков:

Может случаться и так, что дети порою бывают
С дедами схожи лицом и на прадедов часто походят.
Ибо нередко отцы в своем собственном тел скрывают
Множество первоначал в смешении многообразном,
Из роду в род от отцов к отцам по наследству идущих.
(ст. 1218-1222)

В книге V Лукреций вступает в область антропологии и дает чрезвычайно интересный очерк доисторических эпох, который для истории науки очень важен тем, что в нем совершенно порывается связь с мифическими рассказами, грубо нарушающими естественную последовательность развития культурных фактов. Эта картина смены "четырех (или пяти) веков", начиная от "золотого" и кончая "железным", хорошо всем знакомая по "Метаморфозам" Овидия, совершенно отвергается Лукрецием, который вместо этого выдвигает гипотезу, гораздо более близкую к истине, причем живописует картину развития жизни на земле яркими и блестящими поэтическими красками.
Вначале на поверхности земли существовали представители растительного царства, говорит Лукреций, сперва более простые, затем более сложные. Потом земля производит множество живых существ, причем эта творческая деятельность совершается без определенного плана, щедрою рукой. Вскоре затем сам собою совершается отбор; многие существа, плохо организованные, вымирают, а выживают только те, которые приспособлены для борьбы и обладают более сильным телом или более верным инстинктом.

Те же, которых совсем этих качеств лишила природа,
Так что они не могли ни сами прожить, ни полезны
Быть нам хоть сколько-нибудь, чтобы мы допускали кормиться
Их под охраной своей, блюдя в безопасности род их, -
Эти породы другим доставались в добычу и в жертву,
В узы цепей роковых закованы крепко, доколе
Не привела, наконец, их природа к погибели полной.
(V, 871-877)

Рисуя картину развития жизни на земле, Лукреций пользуется случаем, чтобы обрушиться на всякие вздорные мифические вымыслы, которые смущают сознание людей. Он настаивает на том, что

...Никогда никаких не бывало кентавров, и тварей
Быть не могло бы с двойным естеством или с телом двояким,
Сплоченных из разнородный частей и которых бы свойства
Были различны на той и другой половине их тела,
Даже тупому уму понять это будет нетрудно!
(V, 878-882)

Человек, из всех животных лучше всего одаренный, не сразу стал тем развитым и совершенным существом, каким мы его видим теперь. Первобытные люди жили, "как дикие звери" (V, 932), - без законов, без искусств, без семьи, беззащитные против стихийных бедствий и свирепости диких зверей. Это было царство произвола и эгоизма, всякий жил, "о себе лишь одном постоянно заботясь" (V, 961).
Два первых шага человеческого рода по пути прогресса - это применение огня и образование семьи. Применение огня, на которое натолкну-ли людей пожары, возникшие естественным образом в лесах, приучило их к более культурной жизни. Семья выработала представление об обществе; люди почувствовали, что необходимо соединиться в общество,. чтобы достояние и дети каждого отдельного человека защищались всеми (см. V, 1011-1027). Это объединение людей было облегчено возникновением языка. Лукреций совершенно отвергает пифагорейско-платоновскую гипотезу, согласно которой язык есть изобретение гениального человека, и считает, что звуки, "какие язык производит", вызвала природа, "а нужда подсказала названья предметов" (V, 1028 сл.),

А потому полагать, что кто-то снабдил именами
Вещи, а люди словам от него научились впервые, -
Это безумие, ибо, раз мог он словами означить
Всё и различные звуки издать языком, то зачем же
Думать, что этого всем в то же время нельзя было сделать?
(V, 1041-1046)

Весь этот отдел о языке в книге V - один из самых значительных в Лукрециевой истории человечества (ст. 1027-1090).
Язык утверждает общество; вначале оно подчинено власти более сильных, затем революция низвергает древних царей и на их место ставит магистратов, подчиненных законам.
Остаются еще два крупных культурных факта: появление религии и изобретение искусства. Лукреций объясняет и тот и другой факт естественными причинами. В истории происхождения религии он усматривает три момента: 1) вначале люди, видя во сне образы более прекрасных и сильных существ, чем реальные существа, были наведены на мысль поклонения им; 2) с другой стороны, созерцая явления природы и чувствуя, что борьба с ними превосходит их силы, люди приписывали их сверхъестественным существам; 3) наконец, люди подвержены чувству страха, и это чувство завершило основание религии, как и теперь религия поддерживается им (V, 1161-1240).
После этого рассуждения о религии идет очень интересный отдел об открытии металлов. Стихи 1241-1257, в которых описывается это открытие, были включены Ломоносовым в его "Первые основания металлургии, или рудных дел". Вот перевод Ломоносова:

Железо, злато, медь, свинцова крепка сила,
И тягость серебра тогда себя открыла:
Как сильный огнь в горах сжигал великий лес;
Или на те места ударил гром с небес;
Или против врагов народ, готовясь к бою,
Чтоб их огнем прогнать, в лесах дал. волю зною;
Или чтоб тучность дать чрез пепел древ полям,
И чистой луг открыть для пажити скотам;
Или причина в том была еще иная,
Владела лесом там пожара власть, пылая.
С великим шумом огнь коренья древ палил;
Тогда аз глубокой дол лились ручьи из жил,
Железо, и свинец, и серебро топилось,
И с медью золото в пристойны рвы катилось.

Искусствам научила людей природа: видя, как упавший плод вновь вырастает, люди научились сеянию; слушая щебетание птиц, они научились пению. А затем один шаг вперед влек за собою другой, и таким образом развилась человеческая культура (V, 1361-1457).
Произведение Лукреция отнюдь не представляет собой лишь спокойного и холодного изложения научных теорий, только иллюстрированных поэтическими картинами; оно насыщено самой ожесточенной и страстной полемикой против сверхъестественного, против религии.
Некоторые критики старого времени, принимая всевозможные меры к тому, чтобы, по возможности, примирить Лукреция с христианством, утверждали, что Лукреций имел в виду лишь античные, языческие религии, указывали на высоту его нравственных размышлений, сравнивали их с идеями Паскаля и даже Боссюэ и таким образом стремились обезвредить Лукреция. Но все эти старания идут вразрез с действительностью и с несомненными намерениями Лукреция. Дело совершенно ясное: Лукреций восставал против религии вообще, против самого религиозного чувства. Впрочем, антирелигиозность Лукреция никогда не могла быть вполне затушевана и вызвала пресловутую поэму французского кардинала Полиньяка (на рубеже XVII и XVIII вв.) -Anti-Lucretius, sive de Deo et natura; и старинные издатели, вроде Ламбина (1563 г.), издавая Лукреция, старались во введениях к своим изданиям указать на ошибочность его религиозных представлений и на свою несолидарность с ними. Характерно также, что, например, гораздо позднее, при Людовике XVIII, известному французскому издателю "Классической латинской библиотеки" Лемеру было воспрещено ввести в состав этого издания поэму Лукреция. Можно вспомнить и то, что Байрон в своем "Дон-Жуане", иронически говоря о безнравственности античной поэзии, между прочим, относительно Лукреция замечает (в начале строфы 43 песни I): "Безверие Лукреция слишком сильно, чтобы дать здоровую пищу для молодых желудков".
Возвращаясь к теории мироздания, предлагаемой Лукрецием, следует обратить внимание на то, какие выводы извлекает он из этой теории. На первой стадии развития человеку свойственно приписывать каждое отдельное явление божеству, говорить: "Зевс послал дождь", - видеть во всем чудо. Но каким образом чудо может найти себе место в мире, подчиненном определенным законам природы? Вовсе не божество мечет молнии, приводящие в страх людей и к тому же поражающие без разбора как дурных, так и хороших людей: физика показывает, что гром происходит от столкновения туч. Природа предоставлена самой себе:

Ибо, коль даже совсем оставались бы мне неизвестны
Жизнью бессмертной всегда наслаждаться в полнейшем покое,
Чуждые наших забот и от них далеко отстранившись.
Ведь безо всяких скорбей, далеки от опасностей всяких,
Всем обладают они и ни в чем не нуждаются нашем;
Благодеяния им ни к чему, да и гнев неизвестен.
(II, 646-6Sl)

На это деисты часто возражают, что если промысел божий и не сказывается в частных проявлениях, то, во всяком случае, он чувствуется при созерцании всего мироздания в целом. И вот Лукреций, как бы отвечая на эти возражения, указывает на то, что мир до того далек от совершенства, что трудно предположить какое-нибудь участие всезнающего и всеблагого провидения:

Ибо, коль даже совсем оставались бы мне неизвестны
Первоначала вещей, и тогда по небесным явленьям,
Как и по многим другим, я дерзнул бы считать достоверным,
Что не для нас и отнюдь не божественной волею создан
Весь существующий мир: столь много в нем всяких пороков.
(II, 177-181)

В книге V Лукреций, так сказать, развивает некоторые детали обвинительного акта против природы. В самом деле, спрашивает Лукреций, к чему существует необходимость труда? Отчего столько вредных в климатическом отношении местностей? К чему эпидемии, дикие звери, плач детей, крики людей? Отчего существует смерть, которая бродит среди нас и уносит безвременные жертвы? (V, 195-227). В книге IV Лукреций обрушивается на телеологию (IV, 822 сл.). Ничто не создано для нас, в наших интересах: ни глаз не создан для того, чтобы видеть, ни ухо - для того, чтобы слышать. У природы нет цели: это - машина, которая выполняет свою задачу, не заботясь о тех, кого она стирает с лица земли. По справедливости: откуда она получает толчок, эта машина? Кто же был первым, пустившим ее в ход? Никто. Искони атомы неслись по бесконечному пустому пространству, сталкиваясь между собою, и вступали во всевозможные комбинации. Одна из таких комбинаций дала существование тому миру, который мы видим, который не лучше и не хуже других миров и который не просуществует ни больше, ни меньше их. Лукреций отрицает чудо во имя законов природы, провидение - во имя несовместимости блаженства богов с заботами о человечестве, акт творения мира - во имя атомистической теории. Что касается верующих или деистов, вообще всех тех, кто во вселенной видит частицу божества, то, по мнению Лукреция, они мечтатели или сумасшедшие. Но Лукреций вступает и в более активную полемику с религией. По его мнению, религия, рожденная от невежества и страха и тщательно поддерживаемая недобросовестностью жрецов, сама по себе есть такой же человеческий продукт, как и все остальное, что сделано или придумано людьми. Она не дала человеку ни законов, ни искусств, ничего, что смягчило и облегчило бы жизнь. Наоборот, она держала людей в темноте и несчастии, пугая их фантастическими сказками о загробном мире, делая преступление из самых законных наслаждений жизнью и навязывая людям такие противоестественные преступления, как жертвоприношение Ифигении. По счастью, религия должна скоро разрушиться, поскольку Эпикур уже разоблачил ложь жрецов. Таким образом, сверхъестественное изгонялось Лукрецием из человеческой истории, так же как и из мироздания.
Но тут возникает вопрос: во что же должна превратиться мораль при такой точке зрения? Этот вопрос и возражение возникали, по-видимому, уже во времена Лукреция, так как древние не понимали морали без богов и думали, что раз устранена идея их вмешательства и бессмертие души, то тем самым открыт путь ко всяким порокам. Такого мнения держались не только жрецы, но даже Платон и Цицерон не представляли себе морали вне идеи религии. Между тем, Лукреций без колебания провозгласил разрыв между моралью и религией. По мнению Лукреция, душа умирает вместе с телом, и атомы, которые образовали человеческий организм, вступают в другие комбинации; в этом только и выражается продолжение жизни, и в этом, как и в самой природе, нет ничего ни хорошего, ни дурного. Что касается боязни загробной жизни, то, не будучи отнюдь уздою против дурных наклонностей человека, это чувство является скорее причиной несчастий, потому что тень смерти. омрачает все удовольствия, ибо страх перед подземного рекою Ахеронтом

...Угнетает людей и глубоко их жизнь возмущает
Тьмою кромешною всё омрачая и смертною мглою,
И не дает наслаждаться нам радостью светлой и чистой.
(III, 38-40)

Но эта же боязнь загробной жизни является и причиной человеческих пороков, так как, чтобы избавиться от этой боязни, чтобы бежать от самого себя, человек бросается в омут гибельных страстей; как бы защищаясь от смерти, люди стараются приобрести побольше богатств и почестей. Посредством тонких и несколько парадоксальных рассуждений Лукреций выводит из страха перед загробной жизнью, т. е. из религиозного чувства, и честолюбие, и скупость, и все преступления, которые терзают человечество. Вывод отсюда простой: нужно возвратить человека к его свободе и основать другую мораль - позитивную и независимую.
Но если мораль возможна без религии, то она невозможна без признания свободы воли. На первый взгляд атомистическая теория, на которой была построена Лукрецием не только идея мироздания, но и представление о человеке вообще и его душе в частности, должна была бы исключать возможность признания свободы воли. Однако Лукреций категорически высказывается во II книге (ст. 251 сл.) в пользу необходимости допустить в человеке свободную волю, которую он, между прочим, очень поэтично характеризует как "волю, вырванную из власти рока" (II, 256). Дело в том, что Лукреций, вслед за самим Эпикуром [5], связывал это явление свободной воли с тем отклонением атомов от прямой вертикальной линии, которому дал глубокую оценку Карл Маркс, но которое было недоступно пониманию Цицерона, да и многих новейших ученых и философов.
Хотя эту свободную волю человека Лукреций и ставит в известные границы и в зависимость от определенного характера человека (ср. III, 307 сл.), однако признание свободы воли дает ему возможность выступить с проповедью морального характера, что было бы совершенно бессмысленно при признании безусловного детерминизма.
Освободив человека от страха перед богами и перед смертью, Лукреций проповедует спокойствие духа и ясность ума, и в этом, по его мнению, заключается главным образом истинное удовольствие. И вот, вслед за борьбой против богов и смерти, у Лукреция второе место занимает борьба против всяких страстей, которые пожирают людей, как лихорадка, и вплоть до самой смерти терзают их различными ненасытными желаниями.
Особенным препятствием к достижению счастья для человека является, по мнению Лукреция, честолюбие, против которого он неоднократно восстает. Так, например, он заявляет:

Лучше поэтому жить, повинуясь, в спокойствии полном,
Нежели власти желать верховной и царского сана.
Пусть же напрасно они обливаются потом кровавым,
Изнемогая в борьбе на пути честолюбия узком:
Всё разуменье свое из чужих они уст почерпают,
Слушают мненья других, а собственным чувствам не внемлют.
(V, 112 7-1132)

Другая страсть, против которой восстает Лукреций, это - жажда наживы, стремление к богатству - страсть, которая наряду с честолюбием чаще всего наталкивает людей на беззакония и прямые преступления:

Денег алчба, наконец, и почестей жажда слепая
Нудят несчастных людей выходить за пределы закона
И в соучастников их обращают и в слуг преступлений,
Ночи и дни напролет заставляя трудом неустанным
Мощи великой искать [6].
(III, 59-63)

Есть еще одна страсть, борьбе с которой Лукреций посвящает немало усилий. Это - любовь. Тема борьбы с этой страстью не разбросана им по отдельным местам поэмы, а сконцентрирована в конце книги IV. В этой части своего произведения Лукреций с такою живостью и искренним чувством рассуждает о любви, что весь большой эпизод, посвященный ей, заставляет предполагать в основе рассуждений и картин Лукреция не только мысли философа, но и личные переживания. Лукреций достигает здесь вершин своего пафоса, а вместе с тем и глубокой, горькой иронии.
Один поэт эпохи Августа - Манилий, автор астрономической поэмы, несомненный поклонник и подражатель Лукреция, между прочим, в начале своей поэмы (I, 21 сл.) заявляет: "Я молюсь двум святыням и охвачен двояким страстным стремлением: к поэзии и к предмету своего изложения" [7]. Совершенно то же мог бы сказать и Лукреций. Поэтическая форма его произведения настолько тесно связана с содержанием поэмы "О природе вещей", что отделить одну от другого невозможно: они составляют органическое целое.
Хотя греческая философская литература и знает много поэм философского содеря^ания, из которых особенно выделялись произведения Ксенофана, Парменида и Эмпедокла, хотя, с другой стороны, и у римлян были попытки приспособить к философской материи стихотворную форму (ср., например, "Эпихарма" Энния), тем не менее поэма Лукреция представляет собою известного рода литературный архаизм, так как и у самих греков, а за ними и у римлян, в силу естественной литературной эволюции, стихотворная форма для выражения философских учений была оставлена, замененная сперва формою художественного диалога (как у Платона), а затем, начиная с Аристотеля, - сухой и деловой прозой. В прозаическую оболочку были облечены и произведения Эпикура и его последователей - как греческих, так и римских, и в этом отношении поэма Лукреция стоит совершенно особняком, что придает ей, разумеется, оригинальный характер. В настоящее время можно считать общим местом мнение, что сама тема поэмы Лукреция представляет нечто весьма неблагодарное для поэтической обработки. Даже Плиний Старший в предисловии к своей "Естественной истории" (§ 10) говорит, что в его сочинении - sterili materia rerum natura, hoc est vita narratur, т. е. "излагается скудная тема [конечно, в литературном отношении] - о природе вещей, или иначе - о [реальной] жизни" (добавим: в противоположность яркому и красивому вымыслу).
И действительно, трудно, кажется, придумать более прозаическую тему, чем та атомистическая теория, которая лежит в основе Лукрециева понимания мироздания. Однако видеть вследствие этого в поэме Лукреция не более как верифицированную прозу, как это утверждает Лессинг, было бы так же несправедливо, как вслед за Аристотелем ("Поэтика", гл. 1) считать Эмпедокла не поэтом, а лишь натуралистом, или, как выразился Аристотель, "фисиологом". Несмотря на все препятствия, какие представляет избранная Лукрецием тема, он обнаружил бесспорно огромный поэтический талант, который ставит его на одно из первых мест среди всех римских поэтов. И это тем более замечательно, что Лукреций никогда не жертвовал дидактической стороной ради чисто поэтической. Напротив, он с полным бесстрашием пускается в самые специальные рассуждения, самым искренним образом отдаваясь чисто логическому процессу.
Лукреций считал необходимым точно передать каждую мысль; он нимало не останавливается перед нагромождением слов или перед повторением одних и тех же терминов. Для отчетливого развития мысли необходимо также точное расчленение отдельных предложений, указание на их взаимную логическую связь; и вот, подобно геометру, Лукреций нисколько не смущается по нескольку раз повторять "так как" и "следовательно", употребляя на каждом шагу такие прозаические словечки, как namque, igitur, porro, quae cum ita sint.
Вот, например, образчик его изложения:

Если не будет, затем, ничего наименьшего, будет
Из бесконечных частей состоять и мельчайшее тело:
У половины всегда найдется ее половина,
И для деленья нигде не окажется вовсе предела.
Чем отличишь ты тогда наименьшую вещь от вселенной? [8]
(I, 615-619)

И можно сказать, что три четверти поэмы написаны таким "геометрическим" языком.
Но Лукреций к тому, что говорит, относится страстно. В его поэме речь идет не об отвлеченных истинах, а об учении, от которого зависит счастье человечества. И Лукреций не столько рассуждает, сколько проповедует, борется. Мы находим у него много такого, что напоминает формулу его знаменитого современника Катулла - "ненавижу и люблю" - odi et amo. Лукреций с энтузиазмом отстаивает свои тезисы, он выражает свою радость, свои надежды, свой пламенный восторг в самых страстных словах; он восхваляет Эмпедокла и Демокрита, он поет дифирамбы в честь Муз, Венеры, которая является для него воплощением природы - матери и кормилицы, источника счастия и мира. Но с особенным восторгом, доходящим до религиозного поклонения, говорит он об Эпикуре, которого называет отцом, учителем, освободителем, богом. "Богом он был, мой доблестный Меммий, поистине богом", - восклицает Лукреций во вступлении к V книге. Он разражается негодованием в ответ на возражения или противоположные мнения: он остро ненавидит жрецов, деспотических богов, иногда его слова проникнуты горькой и презрительной насмешкой; Лукреций является, можно сказать, мастером иронии. Так, например, в книге I своей поэмы он с величайшим презрением насмехается над Гераклитом, над его темнотой и странностями, над суеверными поселянами, которые воображают, что их поля бесплодны из-за гнева богов (кн. II), над лжесвободомыслящими людьми, которые подымают голову, когда здоровы, а при малейшей болезни бегут в храмы молиться богам,

Жалкие! Черных овец закалают и Манам подземным
Жертвы приносят...
(III, 52 сл.)

над дряхлыми стариками, которые стремятся протянуть подольше свою жизнь, несмотря на угасающие силы (кн. III), над распутниками, которые расточают свое состояние (IV, 1121 сл.). В книге IV, в эпизоде о любви, дана целая сатира.
Вопреки всем проповедям, какие произносит Лукреций о равнодушии, об Эпикуровой "атараксии", он был человеком эмоциональным и отзывчивым ко всякого рода несчастиям. Так, во II книге (ст. 355 сл.) он с состраданием говорит о корове, тоскующей по своем закланном теленке. Эпизод начинается стихом 352, а перед этим утверждается, что атомы дают "бесконечное разнообразие тела и в каждой породе отдельная особь имеет индивидуальные различия. Этим объясняется и то, что родственные друг другу живые существа узнают одно другое, так как у них тоже сказывается индивидуальное сходство. К этому и дается иллюстрация. Полны искреннего сострадания к человеку и описание жертвоприношения Ифигении (I, 84 сл.) и рассказ о чуме в Афинах (конец VI книги). Кроме эмоциональности, Лукреций обладает также и наблюдательностью. И если ум Лукреция путем анализа разлагал предметы на невидимые атомы, то воображение его умело схватывать внешний вид этих предметов со всеми подробностями их облика, цвета и т. д. Эта черта Лукреция поразила Гёте, который сам был философом-натуралистом. В одном из своих писем к Кнебелю (переводчику Лукреция) Гёте, характеризуя Лукреция, говорит, между прочим, следующее: "Вот что ставит Лукреция так высоко и обеспечивает ему на вечные времена выдающееся положение: это - в высокой степени ему свойственная способность к чувственным восприятиям, что снабдило его мощной изобразительной силой". Далее Гёте приписывает Лукрецию "способность от предметов, непосредственно воспринятых наблюдением, перейти к недоступным зрению глубинам природы". Отсюда у Лукреция огромное количество образов, сравнений: суеверие названо им "ночью или тенью разума"; искание истины сравнивается Лукрецием с охотой, когда собаки чутьем выслеживают зверя; атомы мечутся в бесконечном пространстве, как обломки на волнах; природа не говорит, а кричит - "лает"; Эпикур не только объяснил строение мира, но вышел

Он далеко за предел ограды огненной мира,
По безграничным пройдя своей мыслью и духом пространствам.
(I, 73-74)

Очень часто тот или другой образ получает у Лукреция пространное развитие. Сюда относится, например, аллегория о Марсе и Венере, изображение Эпикура в борьбе с религией, которая гнетет людей, аллегорическое изображение процессии времен года, описание опустошений, произведенных разливом реки, - и все это поражает своей поэтической силой, меткостью, точностью. Вообще можно сказать, что воображение Лукреция имеет всюду не фантастический, а реалистический характер и в основе его лежит как раз тонкое наблюдение действительности. Кроме того, надо обратить внимание и на то, что ни одна из поэтических картин Лукреция, ни одно из его описаний не представляют собой сознательного отступления или привеска. Наоборот, Лукреций пускается в свои поэтические описания как бы случайно, без предвзятой мысли блеснуть живописными красками. Его сравнения вызваны или желанием более ясно выразить мысль или стремлением потрясти читателя, т. е. вызваны практической целью и, вместе с тем, поэтической необходимостью: когда Лукреций начинает излагать научно-философское положение, у него тут же, непосредственно возникает в воображении яркая и осязаемая картина, которую он сейчас же и воспроизводит с мастерством величайшего художника. Это - сильнейший способ убеждения читателя в истинности доказываемых Лукрецием положений. Сочетание высокого поэтического вдохновения с полным сознанием своей правоты как философа придает еще большую силу и красоту его поэме. Сам он так говорит о своем методе и характеризует свою роль поэта-проповедника:

По бездорожным полям Пиэрид я иду, по которым
Раньше ничья не ступала нога. Мне отрадно устами
К свежим припасть родникам и отрадно чело мне украсить
Чудным венком из цветов, доселе неведомых, коим
Прежде меня никому не венчали голову Музы.
Ибо, во-первых, учу я великому знанью, стараясь
Дух человека извлечь из тесных тенет суеверий,
А во-вторых, излагаю туманный предмет совершенно
Ясным стихом, усладив его Муз обаянием всюду.
Это, как видишь ты, смысл, несомненно, имеет разумный:
Ведь коль ребенку врачи противной вкусом полыни
Выпить дают, то всегда предварительно сладкою влагой
Желтого меда кругом они мажут края у сосуда;
И, соблазненные губ ощущеньем, тогда легковерно
Малые дети до дна выпивают полынную горечь.
Но не становятся жертвой обмана они, а, напротив,
Способом этим опять обретают здоровье и силы.
Так поступаю и я. А поскольку учение наше
Непосвященным всегда представляется слишком суровым
И ненавистно оно толпе, то хотел я представить
Это ученье тебе в сладкозвучных стихах пиэрийских,
Как бы приправив его поэзии сладостным медом.
(I, 926-947)

Таким образом, Лукреций стремится - применяя латинские термины, - скорее docere и commovere, т. е. "учить" и "побуждать", чем delectare - "услаждать". Но при той силе поэтического дарования и мастерства, какими обладал Лукреций, его поэзия оказывается совсем не только средством, но истинной сущностью поэмы "О природе вещей", сущностью, нисколько не уступающей философской стороне его произведения, а во многом и превосходящей ее.
Страстностью своей натуры и искренностью своего тона Лукреций близок своему современнику поэту Катуллу, который также представлял собой чрезвычайно крупное явление в римской литературе, являясь, бесспорно, самым замечательным латинским лириком.
Однако Лукреций принадлежит к совсем другой литературной школе. Катулл увлекался утонченной александрийской поэзией с ее пристрастием к мифологической учености, легким эротическим темам и к изощренной и разнообразной версификации. Он принадлежал к блестящей плеяде· молодых римских александрийцев, которые представляли собой, по-видимому, тесно сплоченный литературный кружок и отвечали модным в то время литературным вкусам. Лукреций, наоборот, был совершенно одинокой фигурой; в литературе он был таким же отшельником, как в обществе и политике. Очень возможно даже, что, пока он жил, никто и не знал о его литературных занятиях. Единственное свидетельство о нем его современника - это уже приводившийся отзыв Цицерона. Но, вероятнее всего, это отзыв посмертный.
В чисто литературном отношении вкусы Цицерона и Лукреция вполне сходились. Оба они были большими поклонниками представителя архаической римской поэзии - Энния. Преклонение Цицерона перед Эннием выразилось, во-первых, в том, что он неоднократно отзывался о нем как о лучшем римском поэте; во-вторых, в том, что он, как можно судить по некоторым анекдотам, знал чуть ли не наизусть все "Анналы" Энния; в-третьих, в том, что он очень любил цитировать его в своих философских и риторических трактатах. Лукреций восторженно говорит об Эннии в начале I книги своей поэмы, указывая, что это был

...С живописных высот Геликона
Первый принесший венок, сплетенный из зелени вечной,
Средь италийских племен стяжавший блестящую славу,
(ст. 117 сл.)

и называя его стихи "бессмертными".
Но помимо этого свидетельства об Эннии и об отношении к нему Лукреция, вся поэма "О природе вещей" обнаруживает его симпатию к Эннию, стремление идти по его стопам в языке, метрике и т. д. Хотя произведения Энния известны нам в очень отрывочном виде, но и этих фрагментов достаточно, чтобы установить совершенно определенно факт подражания Лукреция своему предшественнику. Поэтому для поэмы Лукреция характерна некоторая архаичность. Впрочем, этот архаизирующий тон, надо думать, был у Лукреция таким же сознательным литературным приемом, как, например, у близкого к нему по времени писателя - Саллюстия.
Однако если Лукреций и был по основным своим литературным стремлениям консерватором, если он и был далек от мысли произвести революцию в литературных формах и приемах, все-таки самая новизна сюжета вынуждала его искать новых путей поэзии и выступать, по крайней мере отчасти, в качестве изобретателя новых изобразительных средств. Он сам неоднократно свидетельствует о том, какие затруднения приходится ему преодолевать при облечении греческого философского учения в латинскую оболочку. Так, например, он замечает:

Не сомневаюсь я в том, что учения темные греков
Ясно в латинских стихах изложить· затруднительно будет:
Главное, к новым словам прибегать мне нередко придется
При нищете языка и наличии новых понятий.
(I, 136-139)


[1] Фрагменты Эмпедокла в стихотворном переводе помещены во II томе академического издания Лукреция, а в примечаниях указаны параллельные тексты Лукреция.
[2] Или, по другому толкованию последнего стиха: Но наблюденье и с ним толкованье явлений природы.
[3] С. И. Вавилов. Физика Лукреция (см. в книге: Лукреций. О природе вещей, т. II, стр. 10). См. там же статью С. Л. Соболя. «Проблемы общей биологии в поэме Лукреция» (стр. 39 сл.).
[4] Сюда входит замечательный эпизод о летящем копье (ст. 968–983).
[5] См. комментарии к II книге; Лукреций. О природе вещей, стр. 369–371 (примечание к ст. 216–293).
[6] См. Н. А. Машкин. Указ. соч., стр. 242.
[7] Ad duo templa precor, duplici circumdatus aestu, Carminis et rerum…
[8] Praeterea nisi erit minimum, parvissima quaeque
Corpora constabunt ex partibus infinitis,
Quippe ubi dimidlae partis pars semper habebit
Dimidiam partem, nec res praefiniet ulla.
Ergo inter rerum summam minimamque quid escit?

4. ЛУКРЕЦИЙ И РИМСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

Несмотря на всю замкнутость литературной деятельности Лукреция, его творение оставило глубокий след в римской литературе и нашло впоследствии много усердных поклонников и подражателей. Уже современник Лукреция, переживший его приблизительно лет на тридцать, Корнелий Непот в биографии Аттика (12, 4) сопоставляет Лукреция и Катулла и упоминает их в такой связи, что ясно, насколько высоко он их ценил, считая обоих поэтов самыми выдающимися представителями поэзии его времени.
Когда при Августе наступил так называемый "золотой век" римской поэзии, влияние Лукреция обнаружилось с полной несомненностью. Правда, далеко не все поэты той эпохи называют его по имени, но намеки на него мы находим чуть ли не у всех представителей тогдашней поэзии. Так, например, анонимный автор псевдотибулловского панегирика одному из видных покровителей литературы в эпоху Августа - Мессале заявляет, что он предоставляет другому поэту воспевать "удивительное делотворения мира" и повествовать о том, "каким образом земля осела среди беспредельного воздушного пространства, каким образом море сомкнуло кругом свои воды, каким образом блуждающий воздух в той полосе, где он стремится подняться от земли, охвачен повсюду разлитым огненным эфиром и как всё замыкается висящим сверху небом" [1].
Даже беглый очерк содержания поэмы Лукреция дает полную возможность заподозрить здесь намек на эту поэму и, в частности, на V книгу ее, где трактуются как раз космогонические вопросы.
Не менее ясный намек на творение Лукреция делает и другой видный представитель поэзии эпохи Августа - Проперций. А именно, в 5-й элегии книги III он высказывает надежду на то, что в старости, расставшись с юношескою любовью и эротическими темами, он возьмется за разрешение иных задач - за разрешение вопросов о мироздании, о предстоящей гибели мира и о посмертной судьбе человека:

Пусть возлюблю я тогда изучать устройство природы,
Что за премудрый тут бог вое мирозданье ведет:
Солнце откуда встает и куда уходит; как каждый
Месяц, сдвигая рога, к кругу приходит Луна.
Ветры откуда в морях; чем полно дыхание Эвра
И откуда вода вечно стоит в облаках;
День придет ли такой, что обрушит все здание мира;
Воду дождей почему пьет расписная дуга;
Иль задрожала с чего вершина перребского Пинда,
И на конях вороных солнечный круг приуныл.
Кружит так поздно зачем Боот и волов, и повозку,
И в дождях почему вечно Плеяд хоровод.
Море-то как никогда из своих границ не выходит,
И на четыре равно части весь делится год.
Есть ли божеский суд под землею и муки Гигантов,
У Тисифоны чело точно ли в злобных змеях,
Фурии ли у Алкмеона, точно ль Финей голодает;
Есть ли скала, колесо есть ли и жажда средь вод.
Точно ль трехглавый Цербер караульщик подземного входа,
И девяти десятин Титию мало в длину.
Иль на несчастных людей все выдумки эти свалились,
И за пределы костра страху нельзя перейти.
(ст. 25-46; перевод А. А. Фета)

Тут мы снова сталкиваемся с вопросами, выхваченными из программы поэмы Лукреция.
Гораций в 3-й сатире книги I дает такой краткий очерк первых шагов, человеческой культуры:

Люди вначале, когда как стада бессловесных животных,
Пресмыкались они по земле, - то за темные норы,
То за горсть желудей кулаками, ногтями дралися;
Билися палками, после оружием; выдумав слово,
Стали они называть именами и вещи и чувства.
Тут уклонились они от войны; города укрепили;
Против воров, любодеев, разбойников дали законы:
Ибо и прежде Елены многие жены постыдной
Были причиной войны; но все эти, как дикие звери,
Жен похищавшие чуждых, от сильной руки погибали
Смертью безгласной, - как бык погибает, убитый сильнейшим.
(ст. 99-109; перевод М. Дмитриева)

Здесь снова дан мотив, настолько близкий к Лукрецию (встречаются даже отдельные подробности, общие с его поэмой), что едва ли можно сомневаться в том, что именно он был источником данного эпизода. А Вергилий в "Георгиках" говорит:

Счастлив тот, кто сумел вещей постигнуть причины,
Кто своею пятой попрал все страхи людские,
Неумолимый рок и жадного шум Ахеронта [2].
(Перевод^Ф. А. Петровского)

Не может быть ни малейшего сомнения в том, что этот felix был не кто иной, как все тот же Лукреций.
Что касается Овидия, то он со свойственной ему экспансивной откровенностью заявляет о своих восторгах и поклонении перед Лукрецием уже не в анонимной форме и не косвенным путем, а прямо и открыто. А именно, в одной из своих юношеских любовных элегий он говорит (I, 15, 23 сл.): "Стихи возвышенного Лукреция погибнут не раньше, как в тот день, когда будет конец мира" [3].
Приведенных свидетельств вполне достаточно, чтобы показать, что поэма Лукреция отнюдь не была забыта в блестящий век Августа и что он, так же как и Катулл, пережил свою эпоху. Не подлежит также сомнению и то, что Лукреций оказал большое влияние на поэтов этого времени. Влияние поэта сказалось и на Горации, и на Овидии, и на Вергилии. Уже в древности было подмечено, что Вергилий стилистически подражал Лукрецию. Авл Геллий (I, 21) приводит мнение своего ученого современника, грамматика Фаворина, по поводу одного места из "Георгик" Вергилия (II, 247), где одни читают amaro, а другие amaror (горечь). (Подобные разночтения часто возникали уже в древности, что совершенно естественно при тех условиях, при каких изготовлялись тогда рукописные издания). Фаворин высказался безусловно в пользу чтения amaror. Однако это слово не совсем обычное. И вот, Фаворин, по словам Геллия, указал на то, что слово это не есть изобретение Вергилия, а что он заимствовал его у Лукреция (IV, 224) и что Вергилий в данном случае "не погнушался последовать примеру поэта, выдающегося своим творческим талантом и красноречием", т. е. Лукреция. Наконец, сам Геллий всю эту заметку заключает такими словами: "Мы видим, что Вергилий подражал Лукрецию не только в отдельных словах, но почти в целых стихах и во многих местах" [4].
Разыскания современной филологии показали всю верность этого заключения Геллия. Таким образом, Лукреций в известной степени представлял собой как бы промежуточное звено между Эннием и Вергилием, будучи подражателем Энния и предметом подражания для Вергилия. Такое положение вещей, само по себе вполне естественное, вместе с тем чрезвычайно характерно для развития римской литературы вообще и поэзии в особенности. Именно в римской литературе сказывается довольно определенно известная консервативная тенденция, вырабатывающая в каждом литературном роде известный цикл форм и средств выражения, которые переходят от одного писателя к другому. Об эпической поэзии заметим, что Энний подражал своему предшественнику Невию, на что совершенно определенно указывает Цицерон в "Бруте" (18, 71); Лукреций подражал Эннию, Вергилий - Лукрецию, Лукан - Вергилию, Стаций - Лукану, Клавдиан - Стацию и т. д. Что касается поэмы Лукреция, то она приобретает специальный интерес как первое по времени эпическое произведение римской литературы, дошедшее до нас целиком, так как эпос Энния, не говоря уже о его предшественниках, известен нам лишь в самой фрагментарной форме.
Воздействие Лукреция на позднейшую римскую литературу не ограничивалось, однако, отдельными мелкими повторениями, на которые указывает Геллий и какие можно заметить при чтении, скажем, "Георгик" и поэмы "О природе вещей". Лукреций оказал, несомненно, и более глубокое идейное влияние на последующие поколения римских поэтов. Так, например, Вергилий обязан ему философским пониманием природы; Гораций - более благородным и серьезным истолкованием эпикуровской доктрины, чем то, какое ему давали "свиньи Эпикурова стада", по выражению того же Горация; следы знакомства с Лукрецием есть в знаменитых "Метаморфозах" Овидия. Отголоски этой поэмы чувствуются на всем протяжении римской литературы вплоть до искусственной поэмы Клавдиана (IV- V вв. н. э.) "О похищении Прозерпины".
Лукреций своим могучим талантом создал известный противовес александрийскому направлению, которое, весьма возможно, без этого противовеса возобладало бы в римской литературе в гораздо большей степени.


[1] Qualis in immenso desederit aere tellus,
Qualis et in curvum pontus confluxerit orbem,
Et vagus, e terris qua surgere nititur, aer,
Huic et context us passim iluat igneus aether,
Pandentique super claudantur ut omnia caelo.
(1–е стихотворение книги IV Тибулловского сборника, 18 сл.).
[2] Felix qui potuit rerum cognoscere causas
Atque metus oranis et lnexorabile fatum
Subiecit pedibus strepi tunique Acherontis avarl.
(17, 490–492)
[3] Carmina sublimis tunc sunt peritura Lucreti,
Fxitio terras cum dabit una dies.
(I, 15, 23 сл.)
[4] Множество примеров этого есть в «Сатурналиях» Макробия, писателя IV–V вв. н. э. (VI, 1–2).

Глава XXII КАТУЛЛ

Автор: 
Петровский Ф.

1. КАТУЛЛ И ЕГО СБОРНИК СТИХОВ

В поэме Лукреция мы видим отражение римского общества последнего периода Римской республики главным образом в отвлеченной философской и психологической перспективе и лишь по некоторым отдельным намекам и эпизодам можем составить себе представление и о самом авторе поэмы "О природе вещей", и о современной ему жизни Рима. Многие стороны этой жизни хорошо известны по произведениям Цицерона, Саллюстия и Цезаря, но эти писатели касаются главным образом общественно-политических явлений и гораздо меньше уделяют внимания бытовой стороне жизни римлян, свидетелей или участников той внутренней борьбы в Римском государстве, которая в конце концов привела к диктатуре Цезаря и к окончательному падению Республики. И вот Катулл дает нам возможность, хотя бы отчасти, заполнить пробел, касающийся бытовой истории Рима этой эпохи. Если бы до нас дошли произведения авторов ателланы и мима, мы бы несомненно могли судить по литературным памятникам о жизни низших слоев римского общества гораздо лучше и полнее, чем мы это можем теперь; но о бытовой стороне жизни высших классов Рима, теснейшим образом связанной с общественно-политическим его развитием, нам позволяет судить сборник лирических стихотворений поэта, волею судеб перенесенного с севера Италии - из Транспаданской Галлии в самую гущу римской жизни I в. до н. э. Благодаря лирике Катулла можно хорошо понять и оценить и такие произведения, как речь Цицерона в защиту Целия, и "Заговор Катилины" Саллюстия, и отдельные места из поэмы Лукреция, где тот говорит о быте и нравах той части римского общества, к которому принадлежал Катулл. Кроме того, произведения самого Катулла дают чрезвычайно интересный и важный материал для суждения о творчестве поэтов, входивших в один с ним литературный кружок.
Катулл - первый латинский лирический поэт, которого мы знаем не по ничтожным и досадным своей скудостью фрагментам, а по целым и разнообразным произведениям. Дошедший до нас его сборник заключает в себе, по обычной нумерации, 116 стихотворений. Он разделяется на три части: 1) небольшие стихотворения (1-60), написанные различными лирическими размерами; 2) более крупные стихотворения (61-68): две свадебных эпиталамы, поэма об Аттисе, поэма о свадьбе Пелея и Фетиды (самое длинное стихотворение Катулла - в 408 строк), перевод поэмы Каллимаха о волосах Береники, которому предпослано послание к Горталу, диалог Катулла с дверью какого-то дома в Вероне и, наконец, автобиографическое послание, обычно разделяемое на два (а иногда и на три) отдельных стихотворения; 3) эпиграммы (69-116). Стихотворения второй части сборника написаны, так же как и стихотворения первой части, разными размерами, а стихотворения третьей части написаны элегическим дистихом.
Это распределение стихотворений Катулла, конечно, чисто формальное, так как в основу его положены не содержание или хронологический порядок, а величина отдельных пьес и стихотворный размер. Но это распределение не вполне выдержано. Только в конце сборника - в последнем отделе второй части и во всей третьей части - собраны пьесы, написанные элегическим дистихом (65-116).
Такое распределение, а равно и наличие в сборнике явно незаконченных стихотворений, из которых некоторые случайно присоединены к другим (например, конец стихотворений 2b, 14b, 68b, 78b) и ряд иных соображений заставляют предполагать, что весь сборник в том виде, в каком он дошел до нас, составлен не самим поэтом, а кем-нибудь после его смерти. Несомненно, однако, что и сам Катулл издал или готовил к изданию какой-то сборник стихов, что видно из первого, посвятительного, стихотворения, обращенного к историку Корнелию Непоту:

Эту новую маленькую книгу,
Жесткой пемзою вытертую гладко.
Подарю я кому? - Тебе, Корнелий!
Ты безделки мои считал за дело
В годы те, когда, первым среди римлян,
Судьбы мира всего вместить решился
В три объемистых и ученых тома.
Получай же на память эту книжку,
Хороша ли, худа ль. И пусть богиня
Пережить не одно ей даст столетье[1]

Но, очевидно, это был не тот сборник, какой имеется у нас, а значительно меньшая книжка, включавшая только "безделки" - nugae, или ineptiae, как называет их Катулл в отрывке из обращения к читателям (14b). На собственную публикацию стихов, а именно "Поцелуев" (Basia), указывает и стихотворение 16. Кроме того, несомненно, что Катулл преподнес одному из своих друзей перевод "Волос Береники" Каллимаха (67), как это видно из сопроводительного послания к этому переводу (66), не говоря уже об отдельных пьесах, вроде послания к Лицинию (50) или стихов к Лесбии, которые, наверное, отсылались Катуллом их адресатам тотчас по написании.
Однако в нашем распоряжении есть только один сборник стихов Катулла, каким мы и должны пользоваться, оставив в стороне бесплодные гипотезы относительно тех стихов поэта, которые до нас не дошли, Несмотря на беспорядок размещения стихотворений в этом сборнике, составленном, как уже говорилось, по формальным признакам, в нем достаточно легко распределить значительное большинство пьес по их содержанию и даже по небольшим циклам, а также извлечь из этих стихотворений ряд биографических данных. Автобиографичность большинства стихотворений Катулла не вызывает сомнений, но последовательность событий его жизни в ряде случаев остается спорной.


[1] Цитаты из Катулла даются в переводе А. Пиотровского (см. Катулл. Книга лирики. М. — Л., 1928). Исключения оговорены в тексте.

2. БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ О КАТУЛЛЕ

По свидетельству хроники Иеронима, Катулл родился в 87 г. до н. э. в Вероне, а умер в Риме в 57 г. до н. э. "тридцати лет от роду", как уточняет дату Иероним. Он же дает полное имя поэта Gaius Valerius Catullus. Но если против указываемой хроникой Иеронима даты рождения поэта нельзя найти прямых возражений, то дата его смерти, приводимая Иеронимом, более чем сомнительна, потому что все стихотворения Катулла, которые можно датировать (именно 4, 10, 11, 28, 29, 35, 45, 46, 54, 55), относятся к периоду от 56 до 54 г. до н. э.[1] Поэтому можно с уверенностью считать, что, по крайней мере, дата смерти поэта указана Иеронимом ошибочно, и отодвинуть ее на несколько лет позже [2].
Сведения о жизни Катулла, которые можно обосновать на надежном материале, очень скудны. Мы знаем, что он переехал из Вероны в Рим (в какое время, неизвестно); что в 57 г. он отправился в Вифинию в свите претора Меммия; что он вернулся в следующем году в Италию (46) и по-селился затем в Риме, о котором он говорит в 68-м стихотворении (ст. 34) как о своем основном месте жительства (Romae vivimus: ilia domus, ilia mihi sedes, illic mea carpitur aetas). В Риме Катулл, как видно из стихов, относящихся к 56-55 гг., вел довольно рассеянную жизнь (см., например, 10 и 55) и влюбился в одну римскую красавицу, которую навеки прославил в своих стихах под вымышленным именем Лесбия. Настоящее имя этой красавицы, по свидетельству Апулея ("Апология", 10), было Клодия [3]. Эту Клодию отождествляют с одной из сестер известного Публия Клодия Пульхра (т. е. "красавца"), сначала друга, а потом врага Цицерона. К этому роману Катулла относится цикл наиболее прославленных стихотворений поэта (5, 7, 43, 51, 58, 86 и др.). О семье Катулла нам ничего не известно, кроме того, что у него был брат, о смерти которого в Троаде говорит сам поэт (65, 68 и 101), и что отец поэта, как указывает Светоний, был в дружеских отношениях с Юлием Цезарем. "Валерия Катулла, который, по собственному признанию Цезаря, навеки запятнал его имя стишками на Мамурру, он, после извинений поэта, в тот же день пригласил его к обеду, а с отцом его непрерывно продолжал поддерживать дружеские отношения" (Светоний, "Божественный Юлий", 73).
Это свидетельство Светония - самое подробное из свидетельств римских писателей о Катулле, так как все другие касаются почти исключительно его стихов и их характеристики, да и то, в большинстве случаев, очень поверхностной. Но все же эти данные в соединении с тем, что мы узнаем из стихов самого Катулла, дают возможность составить себе картину жизни поэта, хотя и без точной хронологической канвы.
Гай Валерий Катулл (C. Valerius Cattulus) не был уроженцем Рима. Он родился в Северной Италии (так называемой Цисальпийской Галлии) в городе Вероне или неподалеку от нее. Эта страна, покоренная Римом в начале III в. до н. э., быстро романизировалась и, по-видимому, очень рано приобщилась к римской литературной культуре. Светоний упоминает целый ряд грамматиков, связанных с Цисальпийской Галлией, среди которых можно отметить Марка Антония Гнифона (M. Antonius Gnipho), учителя Юлия Цезаря. Цисальпийская Галлия дала римской литературе целый ряд выдающихся прозаиков и поэтов. Этот ряд открывается талантливым комедиографом Цецилием Стацием, жившим в первой половине II в. до н. э. Затем идут - Корнелий Непот (современник Катулла), Тит Ливий и оба Плиния. Оттуда же (из города Мантуи) происходил и сам Вергилий, а из поэтов императорского времени - Силий Италик. О своей родине Катулл упоминает в стихотворениях 39-м (Aut Transpadanus, ut meos quoque attingam), 35-м, где он приглашает к себе в Верону своего друга и земляка Цецилия, 67-м (ст. 34) и 68-м, из которого мы узнаем, что Катулл, переехав на постоянное жительство в Рим, временно уезжал оттуда в Верону после смерти своего брата.
Неизвестно, как и где протекало детство Катулла, но очень вероятно, что первоначальное образование он получил в родной Вероне. Зато есть прямое свидетельство самого Катулла, что его литературные опыты начались очень рано - с шестнадцатилетнего возраста - и притом были сосредоточены на эротических стихотворениях. "К тому времени, когда на меня надели мужскую тогу, я довольно много писал любовных стихотворений [4]: та богиня, которая примешивает к любви сладкую горечь, хорошо знает меня", - говорит Катулл в одном из своих автобиографических посланий (68, ст. 15 и 17 сл.).
Жизнь Катулла в Риме известна нам только но его стихотворениям; никаких сторонних свидетельств о ней нет. Происходя из семьи, принадлежавшей к состоятельной провинциальной знати, а это видно, помимо ряда мелких прямых и косвенных указаний, из того, что Катулл упоминает две своих усадьбы - одну на длинном и узком полуострове Сирмионе (ныне Сермионе) на южном берегу теперешнего Гардского озера (lacus Benacus), к северу от Вероны (31), другую под Римом на границе Тибура и Сабинской области (44), Катулл мог занять независимое положение в Риме. Поэтому если Катулл, уезжая в Вифинию, и надеялся на получение каких-либо материальных выгод от поборов, какие были в обычае у правителей римских провинций, то разочарование, постигшее его в этом отношении, не могло подействовать на него удручающе. О крушении таких надежд Катулл говорит с большим юмором и без всякой горечи, несмотря на ругательства по адресу своего начальника Меммия[5], который, как жалуется Катулл, ни в грош не ставил свою свиту и не заботился о ее обогащении (10 и 28). В одном из самых своих искренних стихотворений, радуясь отъезду из Вифинии на родину и прощаясь со своими спутниками, Катулл предвкушает удовольствие предстоящего ему путешествия, даже не вспоминая об этой неудаче (46):

Уж повеяло вновь теплом весенним.
Уж под мягким Зефира дуновеньем
Равноденственная стихает буря.
Покидай же, Катулл, поля фригийцев,
Пашни тучные брось Никеи знойной:
К азиатским летим столицам славным.
Уже рвется душа и жаждет странствии,
Уж торопятся ноги в путь веселый.
Ну, попутчики милые, прощайте!
Хоть мы из дому вместе отправлялись,
По дорогам мы разным возвратимся.
(Перевод Ф. А. Петровского)

Подобным же радостным и легким чувством проникнуто и послание к милому поэту полуострову Сирмиону, куда он вернулся из Вифинии (31). А если Катулл и жалуется на отсутствие денег и на бедность или даже нищету (10), то эти жалобы никоим образом нельзя принимать за чистую монету. Когда он говорит, приглашая к себе отобедать своего друга Фабулла, что кошелек его полон паутины (13,8: tui Catulli plenus sacculus est aranearum) и поэтому, если его друг хочет у него пообедать, он должен захватить с собою хороший и обильный обед, - из дальнейших слов мы узнаем, что у Катулла есть и хорошенькая возлюбленная, и такая помада (подаренная ей самой Венерой и Купидоном), что, понюхав это драгоценное благовоние, его друг будет умолять богов обратить его целиком в один нос (там же).
Таким образом, Катулл мог вести достаточно беззаботную жизнь, не заискивая перед сильными мира, и даже докучать им своими ямбами и эпиграммами (93):

Право, нимало тебе не стремлюсь я понравиться, Цезарь,
И не желаю я знать, черен ли ты или бел.

Квинтилиан ("О воспитании оратора", XI, 1, 38) называет такие слова со стороны поэта безумием.
Но рассеянная и беззаботная жизнь в Риме не удовлетворяет Катулла; он сознает, что эта праздность (otium - отстранение себя от всякой общественной жизни) может его погубить:

Праздность, друг Катулл, для тебя отрава,
Праздность чувств в тебе пробуждает буйство,
Праздность и царей, и столиц счастливых
Много сгубила.

Так неожиданно заканчивает Катулл свой вольный перевод песни Сапфо (51, 13-16).


[1] Стихотворение 52 может относиться даже к 47 г., хотя эта дата и вызывает возражения.
[2] Теперь обычно считают, что и годом рождения Катулла был не 87–й, а 84 год.
[3] «Римские поэты выбирали для своих возлюбленных псевдонимы во столько же слогов и с таким же распределением долгот, как и подлинное имя, и начинающиеся гласной или согласной в зависимости от него же» (Ф. Е. Корш. Римская элегия и романтизм. М., 1899, стр. 39, прим. 33).
[4] Multa satis lusi. Глагол ludere имеет такое же значение и у поэтов времен Августа. Ср. Гораций, «Оды», I, 32, 2 и Овидий, «Любовные элегии», III, 1, 27.
[5] Того самого, которому посвящена поэма Лукреция.

3. КРУГ ДРУЗЕЙ КАТУЛЛА В РИМЕ. ПОЭТЫ-НЕОТЕРИКИ

Однако досадовать по-настоящему на свой отказ от общественной жизни и государственной карьеры Катулл начинает, видимо, значительно позднее (см. стих. 52, направленное против цезарианцев Нония и Ватиния), а пока что он разнообразит свое праздное времяпрепровождение в Риме сочинением эротических стихов в обществе таких же праздных людей (otiosi), как и он сам. Это его чрезвычайно увлекает (50):

Друг Лициний! Вчера в часы досуга
Мы писали стихи поочередно,
Превосходно и весело играли.
Мы писали стихи поочередно,
Подбирали размеры и меняли,
Пили, шуткой на шутку отвечали.
И ушел я, твоим, Лициний, блеском
И твоим остроумием зажженный.
И еда не могла меня утешить,
Глаз бессонных в дремоте не смыкал я,
Словно пьяный, ворочался в постели,
Поджидая желанного рассвета,
Чтоб с тобой говорить, побыть с тобою.
И когда, треволненьем утомленный,
Полумертвый застыл я на кровати,
Эти строчки тебе, мой самый милый,
Написал, чтоб тоску мою ты понял.
Берегись же и просьб моих не вздумай
Осмеять и не будь высокомерным,
Чтоб тебе не отмстила Немесида!
В гневе страшна она. Не богохульствуй!

Это послание сразу вводит нас, так сказать, в лабораторию тех поэтов-бездельников, в среду которых попал Катулл в Риме. Лициний Кальв (C. Licinius Calvus), к которому оно обращено, принадлежал к той же школе поэтов, которых Цицерон презрительно называл "подголосками Эвфориона"[1] (cantores Euphorionis; "Тускуланские беседы", III, 45) и "неотериками", т. е. по-нашему, "модернистами" (οί νεώτεροι; К Аттику, VII, 2, 1-№ 292 по изд. АН СССР).
Кроме Лициния Кальва, с которым Катулл был, по-видимому, очень дружен (14), хотя и подшучивал над ним (53), и который в позднейших свидетельствах постоянно упоминается рядом с Катуллом (Овидий, "Любовные элегии", III, 9, 62; Плиний Младший, Письма, I, 16 и IV, 27), молодой веронец сошелся и с другими поэтами-неотериками, многие из которых были к тому же и его земляками. Мы находим среди этих поэтов Гая Гельвия Цинну (C. Helvius Cinna - 10), автора поэмы "Смирна" (95), бывшего вместе с Катуллом в свите Меммия, который и сам писал стихи; Корнифиция (Cornificius - 38) ; Квинта Гортензия Гортала (Q. Hortensius Hortalus - 65), больше известного в качестве оратора, соперника Цицерона; Гая Асиния Поллиона (G. Asinius Pollio - 12), впоследствии друга Вергилия и Горация; Вара (10), которого отождествляют с Квинтилием Варом (Quintilius Varus), критиком и поэтом из Кремоны; некоего Цецилия (Caecilius), родом из Кома, известного лишь по 35-му стихотворению Катулла, которого поэт зовет к себе в Верону из его родного города и которого поэтому нельзя причислять к столичным друзьям поэта; наконец еще одного земляка Катулла -главу школы неотериков Публия Валерия Катона (Publius Valerius Cato), если только именно к этому Катону обращено 56-е стихотворение Катулла. Произведения этих поэтов частью совсем не сохранились, а частью дошли в досадных по скудости фрагментах. Что же касается поэтов, к которым Катулл относится с пренебрежением и насмешкой, то о них мы знаем и того меньше. Ни Цесий, ни. Суффен, старательно заботившийся о роскошном издании своих стихов, ни Волусий с его cacata charta, ни другие pessimi poetae (14, 22, 36, 95, 105) совершенно нам не известны. Но, но всей вероятности, эти поэты были действительно очень плохи, хотя и наводняли своими произведениями римские книжные лавки (14).
Исключительно скудное наследие, оставшееся от поэтов., современников Катулла, не позволяет нам составить сколько-нибудь ясное представление об их творчестве. От произведений Марка Фурия Бибакула, Квинта Сцеволы, Гая Лициния Кальва, Гая Гельвия Цинны, Квинта Корнифиция, Тициды, Квинта Гортензия Гортала, Гая Меммия, Луция Волумния и других сохранилось в общей сложности не более полутораста по большей части разрозненных строчек.
Таким образом, единственным поэтом, по произведениям которого мы можем судить о творчестве неотериков, остается Катулл.


[1] Эвфорион, родом из Халкиды, автор ученых и темных мифологических поэм в стиле Каллимаха и Ликофрона. От его произведений дошли только фрагменты. Его имеет в виду Вергилий («Буколики», X, 50), говоря:
Ныне пойду и стихом пропою со свирелью халкидской
Те врученные мне пастуха сицилийского песни.

4. СТИХИ К ЛЕСБИИ

Исключительно захватывающее впечатление производит в стихах Катулла изображение той глубокой жизненной драмы, какую ему пришлось испытать в Риме и которая оставила такие неизгладимые следы в его творчестве, что он для всех последующих поколений сделался поэтом именно этой жизненной драмы, затмившей все остальное в его поэзии. Он познакомился с той, которую в своих стихах называет Лесбия. Ее, как уже было указано выше, отождествляют с Клодией, красавицей, игравшей блестящую роль в римском светском обществе, а по своим нравам принадлежавшей к тому же разряду римских женщин, что и сообщница Катилины Семпрония, великолепный портрет которой дает Саллюстий:
"В числе этих женщин [сообщниц Катилины] была Семпрония, которая часто совершала немало поступков, достойных мужской смелости. Судьба богато наделила ее знатностью и красотой... Прекрасно знакомая с греческой и римской литературой, она умела играть на кифаре и танцевать, правда, несколько более изысканно, чем нужно порядочной женщине; кроме того, она обладала многими другими искусствами, служащими удовлетворению потребностей роскошного образа жизни. Ей всегда все было дороже, чем собственная честь и целомудрие, и трудно решить, что она берегла менее: свои ли деньги или свое доброе имя. Распаленная чувственной страстью, она искала мужчин чаще, чем они ее..."
("Заговор Катилины", гл. 25; перевод С. П. Гвоздева)
Характеристика Семпронии очень подходит к тому, что мы знаем о Клодии, а кроме того, очень ярко живописует нравы Рима времен Катулла.
Стихотворения, обращенные к Лесбии, и те, в которых говорится про нее, можно разделить на три группы: счастливая любовь; размолвки и огорчения; окончательный разрыв.
Весь этот цикл, отдельные звенья которого рассеяны в беспорядке по всему сборнику стихов Катулла, начинается стихотворением 51 и заканчивается 11-м. Хотя доказать это, строго говоря, нельзя, но несомненность таких рамок подтверждается, на первый взгляд, чисто внешней, но Для античной поэтики весьма существенной подробностью: обе эти пьесы написаны одинаковым размером - малой сапфической строфой, примененной Катулл ом только в этих двух стихотворениях. Первое (51) представляет собой вольный перевод одной из лучших од Сапфо, причем последняя строфа подлинника заменена у Катулла самостоятельным четверостишием, в котором поэт отдает себе отчет в последствиях того образа жизни, какой он ведет и который объясняет его страстную любовь. Вот это стихотворение (кроме последней строфы):

Верю, счастьем тот божеству подобен,
Тот, грешно ль сказать, божества счастливей,
Кто с тобой сидит и в глаза глядится,
Слушая сладкий
Смех из милых уст. Он меня, беднягу,
Свел совсем с ума. Лишь тебя завижу,
Лесбия, владеть я бессилен сердцем,
Рта не раскрою.
Бедный нем язык. А по жилам пламень
Тонкою струею скользит. Звенящий
Гул гудит в ушах. Покрывает очи
Черная полночь...

Развитие романа с Лесбией, которой, несмотря на все ее светские победы, должны были польстить стихи поэта, бывшего гораздо ее моложе, видно из двух стихотворений, воспевающих ее ручного воробья (2 и 3).
За стихотворениями о воробье, которые нельзя назвать циклом, потому что их всего-навсего два, идет "цикл поцелуев", в котором три стихотворения (5, 7, 8) относятся к роману с Лесбией. Из них два (5 и 7), из которых особенно замечательно по своему страстному движению и насыщенности первое, относятся к разгару счастливой любви, а одно (8) - к размолвке с возлюбленной; оно тоже замечательно по глубине чувства, выражению которого чрезвычайно способствует и стихотворный размер (холиамб).
Катулл прославляет свою любовницу как совершенную красавицу,, противопоставляя ее некоей Квинтии (86) и Амеане (43), "подружке формийского мота" (decoctoris arnica Formiani), ненавистного ему Мамурры, начальника саперной части (praefectus fabrum) при Юлии Цезаре (Плиний, "Естественная история", XXXVI, 6, 48). Одно из этих стихотворений, написанное в форме эпиграммы, дает, помимо оценки двух красавиц, превосходное определение самого понятия "красавица" (formosa):

Квинтию славят красивой. А я назову ее стройной,
Белой и станом прямой. Все похвалю по частям.
Не назову лишь красавицей. В Квинтии нет обаянья,
В теле роскошном таком искорки нету огня.
Лесбия - вот кто красива! Она обездолила женщин,
Женские все волшебства соединила в себе.

В двух стихотворениях (83 и 92) Катулл дает психологический анализ чувства Лесбии к нему и своего к Лесбии. Несмотря на сходство обеих пьес, между ними есть существенная разница: в первом стихотворении Лесбия бранит Катулла в присутствии своего мужа, а во втором и Катулл и Лесбия (каждый в отдельности) поносят друг друга, очевидно, перед посторонними людьми. Психологическая и эмоциональная разница несомненна.
Стихотворения, относящиеся к Лесбии, вообще чрезвычайно эмоционально насыщены и вместе с тем проникнуты таким тонким психологическим анализом чувства, что во всей античной лирике нельзя отыскать им равных в этом отношении; этот самоанализ, и притом поражающий своей объективностью, виден даже в тех стихах, которые проникнуты настоящим отчаянием (72 и особенно 76).
Кроме того, сила чувства соединяется у Катулла с исключительным мастерством, редко когда уступающим его прирожденному таланту: ars и ingenium сливаются у него в неразрывное и органическое целое. Достаточно одного примера: стихотворение 58 проникнуто мучительной тоской и возмущением, не дающим покоя Катуллу; и смятенное чувство поэта выражено в самом движении этого стихотворения:

Целий, Лесбия наша, Лесбия эта,
Эта Лесбия, что была Катуллу
И себя самого и всех милее,
В переулках теперь, на перекрестках
Величавого Рема внуков ловит.
(Перевод Ф. А. Петровского)

Другое замечательное свойство Катулла это - его умение заострять, делать живой любую, даже самую затасканную мысль, если она по существу глубока и правильна; мало того, выразить ее так, что она представляется личной, именно Катулловой мыслью, отражением именно его чувства, и представляется читателю поэтическим откровением. Эта особенность Катулла, ставящая его на выдающееся место среди мировых лириков, ярко проявляется в стихах, относящихся к роману с Лесбией. Лучший пример - его удивительное двустишие (85):

И ненавижу тебя и люблю. - Почему же? - ты спросишь.
Сам я. не знаю, но так чувствую я - и томлюсь[1].
(Перевод Ф. А. Петровского)

А ведь мысль этого двустишия - одно из ходячих "общих мест" любовной риторики. В римской литературе мы находим эту мысль и в основе 72 и 75-го стихотворений самого Катулла, и у Овидия ("Любовные элегии", II, 4, 5), и уже у Теренция в комедии "Евнух" (ст. 72) в лаконичной формуле: et taedet et amore ardeo ("и досадую и горю от любви").
Подобного рода примеров можно указать у Катулла много, но достаточно напомнить начало стихотворения 76 [2]. Оно представляет собою, так сказать, поэтически препарированное "общее место", использованное, между прочим, Цицероном в словах: "Сознание хорошо проведенной жизни, а вместе с тем и воспоминание о многих хороших поступках всем приятно" ("Катон Старший", 3, 9); найдем мы это "общее место" и в одном из писем Цицерона к Аттику (X, 4, 5-№ 380 по изд. АИ СССР): "Итак, меня поддерживает самая чистая совесть, когда я помышляю, что я оказал государству наилучшую услугу, когда мог, и, во всяком случае, всегда придерживался только честного образа мыслей...". В словах Цицерона мы находим даже почти точные совпадения со словами Катулла, у которого recordanti benefacta соответствуют Цицероновым bene factorum recordatio (в трактате "Катон Старший"), a cogitat esse pium - pie cogitasse (в письме к Аттику).
Эти "общие места", мимо которых можно часто пройти, не заметив их или не обратив на них внимания, у Катулла так оживают, что становятся поистине собственными, оригинальными, Катулловыми изречениями и мыслями. Это происходит благодаря замечательному умению Катулла соединять в одно органическое целое условное, трафаретное, с личным, живым, проникнутым к тому же настоящим глубоким чувством. Это характерно уже для первого стихотворения, посвященного Корнелию Непоту, которое написано, видимо, по какому-то посвятительному трафарету и сильно напоминает начало посвятительных стихов греческого поэта Мелеагра с их риторическим вопросом, обращенным к Музе ("Палатинская антология", IV, 1). У Катулла Муза исчезла, и все шаблонное обращение стало личным, так что и заподозрить нельзя никакого шаблона.
Выше было указано, что стихотворения, обращенные к Лесбии и во-обще относящиеся к роману с нею, можно разделить на три группы - соответственно ходу развития этого романа. Но хронологию этих стихотворений определить трудно, ввиду того что в них нет указаний или намеков на какие-нибудь исторические события, если не считать указания на победы Цезаря в Галлии и на поход его в Британнию в стихотворении 11, на основании чего это стихотворение можно относить к концу 55 или к началу 54 г. до н. э.
Поэтому, говоря о стихах, по которым восстанавливается этот роман (а других данных для этого нет), мы можем определять их последовательность только по имеющимся в них психологическим признакам, памятуя при этом, что подобные данные никоим образом нельзя назвать надежными.
Стихотворения, относящиеся к началу романа и к безоблачной любви Катулла, это - 2, 3, 5, 7, 43, 51, 83, 86 и 92.
Цервым стихотворением, обращенным к Лесбии, как уже было указано, вероятнее всего следует считать 51-е (перевод оды Сапфо). В этом переводе, который, по мнению Ф. Е. Корша, "мог возникнуть еще тогда, когда Катулл видал свою Лесбию только у общих знакомых" [3], поэт усиливает выражение Сапфо: смотрящий на Лесбию и слушающий ее пленительный смех, сохраняя при этом сознание и способность речи, не только равен богу, но даже превосходит богов.
Стихотворения 86 и 43, которые написаны, очевидно, позднее 51, интересны со стороны развития романа Катулла и Лесбии тем, что в первом из них (86) поэт хотя и восторгается предметом своей любви, но и говорит более или менее спокойно, что подчеркивается и метрической формой - элегическим дистихом. Как и в стихотворении 51, к Лесбии не применено никакого эпитета, показывающего близость ее к Катуллу. Но в стихотворении 43 тон совершенно иной: Катулл издевается над любовницей Формиана, пишет живым и бойким Фалековым (одиннадцатисложным) стихом и называет Лесбию уже "наша Лесбия", т. е. своей возлюбленной, хотя и оставляя это под сомнением, так как слова Lesbia nostra могли и не говорить прямо о близких отношениях Катулла к Лесбии.
В обоих стихотворениях о воробье (2 и 3), которые свидетельствуют уже о развитии знакомства Катулла с Лесбией и даже о том, что он стал видеться с ней наедине, Катулл прямо называет ее своей милой - mea puella (2, ст. 1; 3, ст. 3, 4, 17). Оба стихотворения о воробье Лесбии написаны также Фалековым стихом.
В следующих двух стихотворениях (92 и 83) видна уже полная уверенность Катулла в том, что он любим, потому что Лесбия постоянно и усиленно его бранит при других (92) и ругает при муже (83), которого· Катулл называет ослом, не понимающим дела (mule nihil sentis). Оба эти стихотворения напоминают стихотворение 86: в нем дается эстетический анализ понятия "красавица" - в этих же двух дан разбор признаков истинной страстной любви, анализ психологический, подкрепленный еще сравнительным анализом собственных эмоций в последнем двустишии стихотворения 92. И так же, как стихотворение 86, обе эти пьесы написаны спокойным элегическим дистихом, размером наиболее удобным для выражения сопоставлений.
Наконец, стихотворения 5 и 7 (последние из этой группы) говорят уже о полном счастье соединившихся влюбленных:

5
Будем жить и любить, моя подруга!
Воркотню стариков ожесточенных
Будем в ломаный грош с тобою ставить!
В небе солнце зайдет и снова вспыхнет,
А для нас, чуть погаснет свет мгновенный,.
Непробудная наступает полночь.
Так целуй же меня раз сто и двести,
Больше, тысячу раз и снова сотню,
Снова тысячу раз и сотню снова.
Много сотен и тысяч насчитаем,
Все смешаем потом и счет забудем,
Чтобы злобой завистников не мучить,.
Подглядевших так много поцелуев!

7
Спросишь, Лесбия, сколько поцелуев
Милых губ твоих страсть мою насытят?
Ты зыбучий сочти лесок ливийский
В напоенной отравами Кирене,
Где оракул полуденный Аммона
И где Батта старинного могила.
В небе звезды сочти, что смотрят ночью
На людские потайные объятья.
Столько раз ненасытными губами
Поцелуй бесноватого Катулла,
Чтобы глаз не расчислил любопытный.
И язык не рассплетничал лукавый.

В обоих стихотворениях одна и та же тематика - "поцелуи" (basia) и один и тот же суеверный мотив "сглаза", во избежание которого надо· сбить со счета злых завистников; одинаков и размер обоих стихотворений. Но есть и существенная разница между этими пьесами: первое стихотворение все проникнуто живой и непосредственной страстью, второе - уже полно александрийскими прикрасами, которыми Катулл хочет пощеголять перед своей, очевидно, тонко образованной возлюбленной. Катулл не просто говорит о несчетном количестве песчинок в любой пустыне, а говорит именно о песках Северной Африки, где растет растение сильфий, ценившееся как изысканная приправа к кушаньям; он упоминает храм и прорицалище Юпитера-Аммона и гробницу Батта, основателя Кирены - родины знаменитого александрийского поэта Каллимаха, которому Катулл стремился подражать и которого переводил. Это стихотворение, таким образом, приоткрывает нам и поэтическую лабораторию Катулла.
Есть еще одно стихотворение Катулла, которое часто относят к первому периоду романа его с Лесбией. Это - стихотворение, обращенное к Фабуллу. "Если верно предположение некоторых толкователей, - говорит Ф. Е. Корш, - что в послании к Фабуллу, одному из ближайших друзей поэта, не названная по имени возлюбленная есть та же Лесбия, то она так мало стеснялась общественным мнением, что вместе с Катуллом принимала его приятелей"[4].
Ко второй группе стихотворений о Лесбии, группе, которую мы назвали "размолвки и огорчения", можно причислить стихотворения 70, 8 и 37.
Эти стихотворения относят к роману с Лесбией только предположительно; имя Лесбии ни в одном из них не названо, по по искренности и глубине проявляющегося в них чувства они никак не могут относиться к какому-нибудь мимолетному увлечению или к несерьезному горю. Первое стихотворение самое спокойное; это - четырехстрочная эпиграмма в элегических дистихах:

Милая мне говорит: лишь твоею хочу быть женою,
Даже Юпитер желать стал бы напрасно меня.
Так говорит. Но что женщина в страсти любовнику шепчет,
В воздухе и на воде быстротекущей пиши!

Остальные два стихотворения, которые можно отнести к этой же второй группе, одинаковы и по величине (в одном 19, в другом 20 строк) и по стихотворному размеру (холиамб), а кроме того, заключают почти дословно повторенное заверение, что Катулл так любил свою возлюбленную, как никто ее не полюбит. Но по своему тону эти два стихотворения совершенно различны: первое (8) полно глубокой скорби и даже уныния, а вместе с тем и уверенности, что никто больше не пленится покинувшей поэта любовницей; кончается оно призывом к самому себе быть твердым и не поддаваться отчаянью. Совсем другое в стихотворении 37: Катулл убедился в том, что он глубоко ошибся в своих предположениях и что его милая не только не огорчилась разрывом с ним, но утешилась, приняв участие в разнузданных кутежах, происходивших в какой-то гостинице или даже в подозрительном кабаке. Приводим оба эти стихотворения.

8
Катулл-бедняга, перестань чудить праздно,
И что давно минуло, то считай прошлым!
Блистали некогда и для тебя звезды,
Летал ты радостно на сладкий зов милой.
(Любимой так не быть уж ни одной в мире!)
Забав и нежностей бывало там много,
Тебе желанных и приятных ей, милой.
Блистали в те поры и для тебя звезды.
Теперь она не любит, не люби также!
Не рвись за уходящим, не живи в горе,
Терпи и твердым будь! В беде скрепи сердце!
Прощай, (красавица! Катулл скрепил сердце!
Твоих не просит ласк, тебя желать бросил!
Но нежеланной ты наплачешься, помни!
Преступная! Какой тебе грозит жребий!
Кто подойдет к тебе? Кто назовет розой?
Коню полюбишь ты и чьей теперь будешь?
Кого ты будешь (целовать, кому. кусать губы?
Но ты будь тверд, Катулл! Терпи, скопив сердце.

37
Кабак презренный, вы, кабацкая свора
У пятого столба от "Близнецов в шапке" [5],
Мужчинами считаете себя только?
Иль девушки родятся вам одним в радость?
Вам пить и веселиться, мы ж - ослов стадо?
Расселась сотня дурней или две сотни,
И думаете нагло, с вами нет сладу?
Не растянуть мне разве дураков двести?
Ошиблись. Будет жечь над кабаком надпись
Из яда скорпионов в моей злости.
Подружка милая из рук моих скрылась,
Любимой так другой уж не бывать в мире.
Великие я вел из-за нее битвы,
Теперь средь вас она, она лежит с вами,
Вы все с ней тешитесь (постыдная правда!),
Вы, шалопаи, гниль, озорники, ферты!
Эй, слышишь, волосатый коновод шайки,
Ты, кроличье отродье, кельтибер мерзкий,
Эгнатий! Чем гордишься? бородой клином?
Оскалом челюстей, что ты мочой моешь?

Ко второму из приведенных стихотворений тесно примыкает и стихотворение 39, в котором Катулл издевается над только что упомянутым поклонником своей возлюбленной испанцем Эгнатием. Это 39-е стихотворение очевидно, не случайно тоже написано "хромыми" ямбами. Оно, кстати сказать, послужило образцом для сатирического стихотворения Марциала, осмеивающего постоянную улыбку некоего Кания Руфа (III, 20).
Но несмотря на ссору с Лесбией и крупные размолвки, Катулл не может ее забыть и покинуть. Не хотела этого и сама Лесбия, что явствует из такого стихотворения, как 107, в котором Катулл, забыв обо всех огорчениях и оскорблениях, ему нанесенных, и о недостойном поведении своей возлюбленной, восторженно выражает свою радость по поводу примирения с нею:

Если желанье сбывается, свыше надежды и меры,
Счастья нечайного день благословляет душа.
Благословен же будь, день золотой, драгоценный, чудесный
Лесбии милой моей мне возвративший любовь!
Лесбия снова со мною! На что не надеялся - сбылось!
О, как сверкает опять великолепная жизнь!
Кто из яшвущих счастливой меня? И чего еще мог бы
Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!

Стихотворение 36, которое можно отнести к примирению Катулла с Лесбией после их ссоры (хотя имени Лесбии в этом стихотворении нет, а возлюбленная названа только "моей милой"), знакомит нас с шутливым договором между любовниками. Из стихотворения Катулла мы узнаем о более хитрых условиях договора: добиваясь примирения, Лесбия дала знать Катуллу, что, если он к ней вернется, она, во исполнение обета, данного Купидону и Венере, сожжет, отдав "хромоногому богу" "отборные произведения сквернейшего поэта". Лесбия, разумеется, игриво намекала этим на стихи самого Катулла, направленные против нее. Катулл так же игриво не понимает намека и радуется, что любовное примирение будет сопровождаться сожжением "Летописи" Волусия.
В этом стихотворении мы встречаемся опять, как и во втором из посвященных "поцелуям" (7), с приемом александрийской поэзии: с перечислением городов, посвященных Венере, с именованием Вулкана не по имени, а посредством описания - "хромоногий бог"; кроме того, Катулл использует прием повторения первого стиха в конечной строчке, прием, который применен у него еще три раза в стихотворениях 16, 52 и 57. Мы встречаемся здесь также с весьма грубой характеристикой произведений некоего Волусия. Кто такой этот Волусий, упоминаемый Катуллом еще в стихотворении 95, нам не известно: кроме Катулла, никто о нем из римских авторов не говорит, а наш поэт уверен только, что "летописи Волусия умрут в самой Падуе [очевидно, месте рождения этого автора] и пойдут на оберточную бумагу для скумбрий". Очень вероятно все же, что стихотворная "Летопись" Волусия была каким-то неуклюжим произведением, написанным в подражание Эннию. Вполне возможно, что Катулл, следуя принятой в латинской поэзии манере, привел не настоящее имя автора этой "Летописи", а заменил его вымышленным, но достаточно прозрачным для современников [6].
Несмотря, однако, на радость, которую Катулл выражает в стихотворении 107, несмотря на веселый и игривый тон стихов о "Летописи" Волусия, его мучат сомнения, которые он и выражает в такой элегии (109):

Жизнь моя! Будет счастливой любовь наша, как ты сказала.
Будем друг другу верны и не узнаем разлук!
Боги великие! Сделайте так, чтоб она не солгала!
Пусть ее слово идет чистым от чистой души!
Пусть поживем мы в веселье спокойные, долгие годы,
Дружбы взаимной союз ненарушимо храня.

Но нежная и глубокая любовь Катулла мало удовлетворяла Лесбию. И хотя Катулл согласился на условия Лесбии и уступил ей, возврат к прежней любви оказался для поэта невозможным. Катулл начинает опять ревновать Лесбию, а вместо пежной любви и привязанности, которую он то называет amicitia ("дружбой" или "союзом любви", как переводит это слово Ф. Е. Корш), в нем разгорается тяжелая и мучительная страсть, о которой он говорит то в элегических тонах в исполненном подлинного страдания стихотворении 76, подвергая психологическому анализу свое чувство к Лесбии (опять-таки не называя ее по имени) и обращаясь к богам с мольбой об избавлении его от гнетущего и отравляющего его недуга, то выражая свое чувство с предельной силой и лаконичностью в знаменитом двустишии (85).
Эти два стихотворения несомненно относятся к разрыву с Лесбией, как и 85, а также 87, остроумно соединенное Скалигером в одно целое со стихотворением 75 [7].
К этому последнему периоду романа Катулла и Лесбии относятся и резкие и желчные стихотворения 58 и 79 о поведении Лесбии, в которых она прямо названа (псевдоним "Лесбия", надо полагать, был в Риме всем ясен!).
Наконец, как было уже указано, последнее стихотворение, завершающее разрыв с Лесбией, это стихотворение 11, обращенное к Фурию и Аврелию, которых Катулл презирал (ср. 16, 23 и 26), но которых тем не менее к нему подсылала Лесбия, надеясь еще снова завладеть поэтом. Имя Лесбии в этом стихотворении не названо, но никаких сомнений, что оно имеет в виду ее, не может быть. Это стихотворение замечательно соединением в нем глубокого и горького чувства с резкими и прямо грубыми выражениями и с александрийской манерой, которая здесь, однако, не мешает истинному пафосу:

Фурий, ты готов, и Аврелий тоже
Провожать Катулла, хотя бы к Инду
Я ушел, где море бросает волны
На берег гулкий.
Иль в страну гиркан и арабов пышных,
К сакам и парфянам, стрелкам из лука,
Иль туда, где Нил семиустый мутью
Хляби пятнает,
Перейду ли Альп ледяные кручи,
Где поставил знак знаменитый Цезарь,
Галльский Рейн увижу иль дальних бриттов
Страшное море -
Все, что рок пошлет, пережить со мною
Вы готовы. Что ж, передайте милой
На прощанье слов от меня немного,
Злых и последних.
Со своими пусть кобелями дружит!
По три сотни их обнимает сразу,
Никого душой не любя, но печень
Каждому руша.
Только о моей пусть любви забудет!
По ее вине иссушилось сердце,
Как степной цветок, проходящим плугом
Тронутый насмерть.


[1] Odi et amo. Quare id faciam, fortasse requiris.
Nescio, sed fieri sentio et excrucior.
[2] Прекрасный прозаический перевод этого стихотворения дан в «Истории римской литературы» акад. M. М. Покровского (стр. 117).
[3] Ф. Е. Корш. Указ. соч., стр. 12.
[4] Ф. Е. Корш. Указ. соч., стр. 17.
[5] Т. е. на Священной улице, у пятого столба от храма Диоскуров.
[6] В письме 93 к Луцилию Сенека говорит о «Летописи» некоего Танусия; «Ты знаешь, как тяжеловесна «Летопись» Танусия и как ее называют. Есть люди, жизнь которых продолжительна, но напоминает «Летопись» Танусия». На основании этого указания Сенеки обычно считают, что Волусий и есть Танусий.
[7] См. Ф. Е. Корш. Указ. соч., стр. 31, прим. 29.

5. ОТЗВУКИ ПОЛИТИЧЕСКОЙ БОРЬБЫ В СТИХОТВОРЕНИЯХ КАТУЛЛА

Несмотря на ярко выраженный в лирике Катулла интерес к собственной личности и к тому, что непосредственно касается его самого, он не мог, однако, вполне отвлечься от острой политической борьбы в современном ему Риме. Намеки на эту борьбу некоторые исследователи стремятся найти даже в таких произведениях Катулла, как поэма о служителе Кибелы Аттисе (63). в которой Александр Блок видел отзвуки восстания Катилины[1], или в прощальном стихотворении к Лесбии (11), совершенно произвольно истолкованном Моммзеном[2].
Но даже принимая во внимание, что и самые отвлеченные по содержанию литературные произведения возникают в тесной связи с явлениями общественной жизни, попытки отыскать политические намеки и в его эпиллиях и эпиталамах не могут в большинстве случаев выйти за пределы произвольных гипотез.
Другое дело - те стихи Катулла, в которых прямо отражается оппозиционное Юлию Цезарю настроение той римской молодежи, в кругу которой вращался Катулл и чьи воззрения он стал разделять, живя в Риме. Таких стихотворений всего два: 29 и 93.
В первом из этих стихотворений Катулл обрушивается со всей силой негодования и презрения на любимца Юлия Цезаря - Мамурру, обзывая последними словами и самого Цезаря за то, что он покровительствует Мамурре и дал ему ограбить Галлию, после того как тот уже промотал и отцовское имущество, и добычу, захваченную на войне против Митридата, и все награбленное в Испании, когда Цезарь был там пропретором. Мамурру Катулл также поносит самыми непристойными словами. Достается в этом стихотворении и Помпею, действовавшему заодно с Цезарем после соглашения триумвиров в Луке в 56 г. до н. э.
Второе стихотворение свидетельствует о том, что никакие попытки Цезаря примириться с Катуллом и привлечь его на свою сторону ни к чему не привели. Некоторые исследователи считают, однако, что примирение Катулла с Цезарем состоялось, и видят намек на это в строке 10 стихотворения 11; но такое мнение следует решительно отвергнуть, так как название Це-заря эпитетом magnus звучит совершенно так же иронически, как обращение imperator unice (29, ст. 11 и 54, ст. 7), а других данных о примирении Катулла с Цезарем или хотя бы об улучшении отношения поэта к будущему диктатору, кроме приведенного выше рассказа Светония о том, что Цезарь пригласил Катулла на обед, - не имеется.
Помимо стихотворений 29 и 93, в сборнике Катулла есть еще несколько стихотворений (41, 52, 54, 57, 113) [3], полных нападок на цезарианцев и Помпея, но политический оттенок здесь имеет только одно четверостишие (52), в котором Катулл выражает мрачное отчаяние по поводу того, что ответственные государственные должности заняты в Риме недостойными цезарианцами.


[1] А. Блок. Катилина. Собр. соч., т. 8, стр. 80.
[2] Т. Моммзен. Римская история, т. 3. М., 1941, стр. 271, прим. 2.
[3] Существует предположение, что под псевдонимом Mentula в стихотворениях 94, 105, 114 и 115 разумеется Мамурра, но доказать этого нельзя.

6. "АЛЕКСАНДРИНИЗМ" КАТУЛЛА

Поэты-неотерики, в круг которых входил Катулл, впервые отдавшие предпочтение лирической поэзии и выражавшие в ней свои личные переживания, как это ярче всего видно по стихам Катулла к Лесбии, считаются последователями александрийской школы поэтов, возглавлявшейся в III в. до н. э. Каллимахом и затем Эвфорионом. Само собою разумеется, что в области чисто личной лирики, проникнутой искренним чувством, можно говорить о подражании Катулла александрийцам только в отношении формы или, да и то лишь в некоторых случаях, тематики его стихотворений. А по своему содержанию эта лирика безусловно совершенно самостоятельна.
Другое дело - такие поэмы (или эпиллии) Катулла, как "Брачная песнь" (62), "Аттис" (63), "Свадьба Пелея и Фетиды" (64) и "Волосы Береники" (66).
Последний из этих эпиллиев - перевод произведения Каллимаха, и благодаря недавно найденному отрывку подлинника можно судить о мастерстве Катулла как переводчика еще больше, чем по переводу одного из стихотворений Сапфо, посвященному Лесбии. Тема этого эпиллия очень вычурная, совершенно во вкусе придворной александрийской поэзии: Береника, двоюродная сестра и жена Птолемея Эвергета, царя Египта (247-222 гг. до н. э.), дала обет принести богам свою косу, если супруг благополучно закончит военный поход на Сирию. После счастливого возвращения Птолемея обет был исполнен, и волосы Береники были помещены в храм обожествленной Арсинои, сестры Птолемея Филадельфа. Но на другое утро коса Береники исчезла. Гнев Птолемея, однако, успокоил придворный астроном Конон, сказав, что он усмотрел эту косу на небесах, куда ее перенесла божественная сила, и в доказательство своих слов указал на маленькое созвездие, которого до той поры не замечали. (Это созвездие до сих пор называется "Волосы Береники").
Рассказ об этом происшествии в эпиллии Катулла - Каллимаха ведет сама коса Береники. Весь эпиллий написал в чрезвычайно изысканном стиле и полон всевозможных мифологических намеков и сравнений, иной раз мало понятных и неясных.
Катулл перевел это произведение Каллимаха мастерски, передав даже ритмико-синтаксическое движение оригинала и показав необыкновенную гибкость латинского элегического дистиха, которым написана эта небольшая поэма.
Более чем вероятно, что о переводе именно этого произведения Каллимаха сам Катулл говорит в послании Квинту Гортензию Горталу (65), прямо называя его переводом.
Самое большое произведение Катулла - поэма о свадьбе Пелея и Фетиды, написанная дактилическим гексаметром. Этот эпиллий - тоже не самостоятельное произведение Катулла, а восходит к александрийским источникам. Один из исследователей Катулла - Ризе (Riese) [1] считал его переводом какого-то не дошедшего до нас произведения Каллимаха;
но решить вопрос об источнике Катулла в этом эпиллии в настоящее время невозможно. Эпиллий полон александрийской мифологической ученостью, а построение его достаточно замысловато. Основная тема - свадьба Пелея и Фетиды - занимает в поэме значительно меньше места, чем вставные эпизоды, ею обрамляемые. Подарки новобрачным подробно описываются; особенно же подробно останавливается поэт на мифе об Ариадне, изображенном на ковре, украшающем свадебный чертог; этот миф занимает больше половины всей поэмы: от 50-го до 266-го стиха. Интересно в этой поэме то, что наряду с мифологической ученостью (причем разрабатываются не обычные, а малоизвестные подробности) автор уделяет особое внимание психологическим мотивировкам своего повествования. Этот момент очень важен для творчества Катулла и в его лирике играет первенствующую роль.
Интерес к психологическому анализу проявляется у Катулла и в небольшой поэме об Аттисе, написанной сложным стихотворным размером - галлиамбом [2]. Тема этого эпиллия - переживания оскопившего себя жреца фригийской богини Кибелы, замечательное описание культа которой есть в поэме Лукреция (II, 600-643). Литературный источник этого эпиллия неизвестен, но, очевидно, как и источники "Волос Береники" и "Свадьбы Пелея и Фетиды", александрийский.
Хотя у нас и нет возможности определить степень самостоятельного творчества Катулла в его стихотворениях 63, 64 и 66 и допустимо лишь высказывать предположения, вроде, например, того, что моралистическая концовка эпиллия о свадьбе Пелея и Фетиды принадлежит самому Катуллу, тем не менее во всех этих трех эпиллиях творческая сила римского поэта очевидна. Гений римского поэта ярко проявляется и в прекрасных гексаметрах "Брачной песни" (62), преодолевая "александринизм", за который Катулл впоследствии получил эпитет doctus (ученый). Этот эпиллий построен в форме переклички двух хоров - юношей и девушек - подруг невесты. "Черты греческой поэзии, отчасти восходящие к Сапфо (сравнение юной девушки с одинокой лозой), - говорит акад. М. М. Покровский, - искусно перемешиваются с некоторыми подробностями римского быта (ср., например, стих 49 сл. о древнеримской и современной итальянской манере прикреплять виноградную лозу к кустикам, особенно вяза, который таким образом становился как бы мужем лозы (ulmus marita); о следах умыкания невесты, сохранившихся в римском свадебном обряде; о предбрачном соглашении между родителями и пр.)"[3].
Связь этого эпиталамия с эпиталамиями Сапфо не может быть установлена за отсутствием у нас нужного материала для сравнения, но все-таки сапфический характер этого стихотворения Катулла несомненен, и можно предполагать, что Катулл использовал для своей "Брачной песни" и александрийскую и классическую греческую лирику.
Александрийская "ученость" ясно видна и в римской лирике Катулла: в его свадебной песне в честь Манлия и Винии (61), содержание которой, однако, чисто римское и воспроизводит римские свадебные шутки; в послании к Аллию (68b), в которое вплетен миф о любви Лаодамии к Протесилаю и которое построено по сложной схеме, восходящей, быть может, к схеме Терпандровского нома[4]; в ряде стихотворений, посвященных Лесбии, и т. д. Но во всех этих произведениях талант Катулла заставляет забывать о каком-либо подражании; свои александрийские образцы Катулл использует только как удобный материал и всюду остается подлинным римским поэтом.
Каллимах и поэты его школы были не только "учеными", но обращались в своем творчестве и к народной поэзии. То же мы находим и у Катулла. В его лирике видны свежие и живые источники народного творчества, подлинный италийский юмор. Как никто другой из римских поэтов, Катулл умел соединять трогательное и нежное с резким и грубым, не уступать в остроумии самому Плавту и быть в своей лирике всегда искренним и непосредственным, что так ценил Пушкин: "Для тех, которые любят Катулла, Грессета и Вольтера, - говорит он, - для тех, которые любят поэзию не только в ее лирических порывах или в унылом вдохновении элегии, не только в обширных созданиях драмы и эпопеи, но и в игривости шутки, и в забавах ума, вдохновенных ясной веселостию, для тех искренность драгоценна в поэте. Нам приятно видеть поэта во всех состояниях, изменениях его живой и творческой души: и в печали, и в радости, и в парениях восторга, и в отдохновении чувств - и в Ювенальном негодовании, и в маленькой досаде на скучного соседа" [5].
Все, что здесь говорит Пушкин, как нельзя лучше характеризует лирическую музу Катулла.


[1] «Rheinisches Museum», 1886, XXI, 498.
[2] В передаче на тоническую систему ритм этого размера (в схематической форме) таков;
Ударяет в бубен Аттис, || задыхаясь хрипло кричит.
См. Я. Денисов. Основания метрики у древних греков и римлян. М., 1888,· стр. 140 сл.
[3] История римской литературы, стр. 119 сл.
[4] См. Ф. Е. Корш. Указ. соч., стр. 25 сл.
[5] А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах, т. 7. M. — Л, 1949, стр. 434–435. (Заметка о книге И. И. Дмитриева: «Путешествие N. N. в Париж и Лондон»).
Пушкину принадлежит перевод 27–го стихотворения Катулла. Стихотворение 62 пародировано в письме к Дельвигу от 20 февраля 1826 г.