Глава XIII ОРАТОРСКАЯ ПРОЗА IV-V ВВ. Н. Э.

Автор: 
Грабарь-Пассек М.Е.

1. ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА ПОЗДНЕЙ ОРАТОРСКОЙ ПРОЗЫ

После вынужденной остановки в развитии искусства речи в течение III в., когда постоянная смена императоров, борьба с внешними врагами и внутренние смуты препятствовали его движению вперед, оно вступило в IV в. в последний блестящий период своего существования; все, чего достигло красноречие античного мира в риторических школах, оно успело передать новой мощной организации - христианской церкви, которая в это время из тайной, едва терпимой и нередко гонимой стала сперва государственно признанной и даже поощряемой, потом была вовлечена в последнюю острую схватку с уходящим язычеством и, наконец, терзаемая распрями и отбивающая последние атаки противников, стала строить свою сложную догматическую систему, не терпящую рядом с собой других мнений, - явление, совершенно чуждое античному миру. Во всех этих многообразных процессах ораторское искусство находило для себя широкое поле деятельности. Хотя изучение христианского красноречия - апологетов, полемистов и догматиков - не входит в задачи данного труда, однако необходимо все же упомянуть и о деятелях христианской церкви, выступавших против язычества, но многому научившихся у него. В IV в. и с языческой, и с христианской стороны выступает много крупных ораторов, одаренных, образованных и даже - что в предыдущую эпоху было вовсе не обязательно - в огромном большинстве имеющих определенные убеждения.
С языческой стороны выступают Либаний, Фемистий, император Юлиан и более мелкий и пустой, но безусловно, широко образованный Гимерий; с христианской - Афанасий Александрийский, Василий Неокесарийский, Григорий Назианзин и Иоанн Хрисостом (Златоуст). Все эти ораторы принадлежат к двум смежным поколениям, которые тесно примыкают одно к другому и одно время действуют вместе. Те же, кто принадлежат к одному и тому же поколению, являются почти ровесниками.
Либаний 314-393 гг.
Фемистий 320-390 "
Афанасий 292-368 "
Юлиан 331-368 "
Василий 331-379 "
Григорий 330-390 "
Иоанн Хрисостом 343-407 "
Но эти ораторы не только живут в одну и ту же эпоху, - все они тем или иным образом связаны между собой личными отношениями. Юлиан, Василий и Григорий, а в более поздние годы и Иоанн были учениками Либания. Юлиан переписывался с Фемистием и боролся с Афанасием; Василий и Григорий были близкими друзьями и сподвижниками, а их непосредственным преемником как по характеру красноречия, так и по общественной роли был Иоанн; с речами Гимерия были хорошо знакомы и языческие и христианские ораторы, и Григорий, далекий от него по духу, тем не менее нередко поддавался его влиянию. Несмотря на то, что одни из них - убежденные язычники, как Либаний и Гимерий, и даже фанатики, как Юлиан, другие - пламенные христиане, несмотря на то, что одни принимают горячее участие в общественной жизни, другие бегут от нее, - все они имеют между собою много общего по культуре и чрезвычайно типичны для своего времени. Их роднит между собой безмерная любовь к слову, бережное и любовное отношение к его красоте и непоколебимая вера в его силу.


2. ЛИБАНИЙ

Либаний, уроженец Антиохии Сирийской, происходил из семьи среднего достатка; его отец был либо средней руки купцом, либо служащим городского управления; он умер, когда Либаний был ребенком; воспитывать троих сыновей матери пришлось с помощью своих братьев. В автобиографии Либаний вспоминает о том, как мать и ее братья баловали детей, не приучая их к систематической работе: "она не умела быть строгой к своему ленивому сыну", "думая, что любящей матери никогда и ничем не следует огорчать свое родное дитя, так что большую часть времени мы проводили скорее в полях, чем за ученьем" ("Автобиография", 4) [1]. Дядя и двоюродные братья старались приохотить Либания к конным состязаниям, которыми в то время увлекалось большинство молодежи. Однако вместо того, чтобы стать завсегдатаем цирка, Либаний внезапно занялся чтением и изучением ораторского искусства. С этого момента жизненный путь Либания определился навсегда; его свободное воспитание не испортило его, а пошло ему на пользу, ибо, по словам Либания, при жизни отца ему не удалось бы учиться и стать оратором и педагогом, а пришлось бы заняться торговлей или поступить на государственную службу.
Хотя в эпоху Либания изучение ораторского искусства проникло уже в самые отдаленные уголки огромной империи, что видно, например, из биографии Фемистия [2], но наибольшей славой все же по-прежнему пользовались Афины. Туда и направился молодой Либаний, взяв свою долю отцовского наследства и запасшись рекомендациями к "лучшему софисту", имени которого он, к сожалению, не называет (возможно, это был Проэресий); но неопытный провинциал не знал афинских нравов: как только он сошел на берег, его окружила толпа софистов, его схватили, заперли, "держали, как в бочке" ("Автобиография", 16) и выпустили только тогда, когда он обещал учиться у них.
Софист, к которому он имел рекомендации, очевидно, извещенный о его прибытии, тщетно пытался прорваться к нему. "Мы оба кричали, - вспоминает Либаний, - отделенные друг от друга: софист, у которого отнимали меня, я, у которого отнимали его" (там же). Только через год удалось Либанию добиться перехода к желанному учителю.
Благодаря прекрасной памяти, свидетельством которой служат все его сочинения и письма, исключительно богатому языку и уменью владеть им с необыкновенной легкостью, а также, вероятно, благодаря очень мелодичному голосу, Либаний стал быстро выдвигаться. О своих хороших голосовых данных и уменье использовать их Либаний рассказывает забавную историю: он должен был выступать в состязании с каким-то известным софистом (имен Либаний не называет нигде); во время подготовки Либаний упражнялся, "повышая и понижая голос и испытывая его" ("Автобиография", 62); услышав только эти предварительные упражнения, противник так испугался, что на состязании не мог вымолвить ни слова.
Закончив образование, Либаний вернулся в Малую Азию и довольно долгое время переезжал из города в город, обучая юношей, выступая по-всюду с неизменным успехом и наслаждаясь все возраставшей славой. Он рассказывает о своих блестящих успехах в Никее, упоминает о пяти годах, проведенных в Вифинии, которые он называет "своей весной и расцветом" ("Автобиография", 51). Уже в среднем возрасте, в 50-х годах IV в., он с огромным успехом выступал в Константинополе, но по приказанию императора Констанция, фанатичного христианина-арианина, был вынужден покинуть столицу. Некоторое время Либаний вел жизнь странствующего софиста, разъезжая по малоазийским городам, наперебой приглашавшим его, потом он вернулся в родной город Антиохию, где и прожил до смерти. В Антиохии прославленный оратор занял довольно видное положение: он был членом городской курии, а несколько раз даже главным выборным управителем города, имевшим право сноситься непосредственно с императорским префектом. Принимая горячее участие в городских и общественных делах и используя свою широкую известность, Либаний не раз решался обращаться непосредственно к императорам, что было для него особенно легко при его ученике и любимце Юлиане; но и к христианскому императору Феодосию он обращался с личными письмами и прощениями. Профессиональные интересы тоже были ему чрезвычайно дороги; он сам руководил школой ораторского искусства, принимал живейшее участие в жизни своих товарищей по профессии, вникая даже в их мелкие столкновения, помогая нуждающимся, разбирая ссоры, порицая виновных и поощряя новичков. Либаний дожил до 79 лет, до конца жизни оставаясь преданным интересам родного города и своему ораторскому искусству.
Относительно произведений Либания очень метко выразился Свида в своем лексиконе, говоря, что тот "написал бесчисленно много". Благодаря тому, что Либаний в течение многих последующих веков считался образцом красноречия и его произведения усердно изучались и переписывались (до нас дошло около 500 рукописей), о его творчестве можно составить вполне ясное представление. Его сочинения распадаются на три основных раздела.
1. Речи, являющиеся отголоском современных Либанию событий или касающиеся его профессиональных интересов (около 70).
2. Так называемые декламации, т. е. речи, касающиеся вымышленных ситуаций. Действующими лицами в них являются либо мифологические или исторические личности, либо отвлеченные типические фигуры - престарелый отец, непочтительный сын, скупец, парасит и т. п. (около 50).
3. Письма, которые сохранились в числе свыше тысячи и все же составляют не очень большую часть всей корреспонденции Либания, так как охватывают только два периода его жизни (355-363 гг. и 388-393 гг.). Конечно, трудно предположить, что Либаний вел такую широкую переписку только в эти годы.
Особняком стоит очень интересное произведение Либания - его автобиография из 283 глав, с которой наиболее удобно начинать знакомство с творчеством Либания. Это, по существу, первая подлинная обширная автобиография из античной литературы, дошедшая до нас, и чрезвычайно странно, что она очень мало привлекала к себе внимания исследователей. "Автобиография" носит название "Жизнь, или о своей судьбе". Этот подзаголовок имеет большое значение для всей ее композиции. Либаний, по-видимому, для многих был предметом зависти; его блестящие успехи и дружба с императором Юлианом составили ему репутацию удачника; и вот он пишет подробную историю своей жизни, "чтобы все увидели, что боги смешали жребии моей судьбы и что я не являюсь ни счастливейшим, ни несчастнейшим" ("Автобиография", 1). Эту мысль Либаний проводит через всю автобиографию, не раз указывая, какой факт его жизни можно считать удачей, какой нет и что пошло ему на пользу, а что повредило. Такое освещение потребовало от Либания внимательного пересмотра всей жизни; разумеется, дело не обошлось без риторических прикрас, как это большей частью бывает в автобиографиях; но в общем Либанию удалось очень ясно и живо изобразить самого себя. Эта автобиография является ярким свидетельством полного переворота в психологии и интересах человека в последний период античного мира. Судя по тому, что Либаний написал такое огромное произведение, конечно, не для собственного удовольствия, жизнь частного лица интересовала читателей. Либаний кое-где делает такие же оговорки, как в свое время Ксенофонт, - о том, что он, может быть, слишком много пишет о частностях; но между тем, как Ксенофонт действительно считает, что всему личному в серьезной книге не место и как бы извиняется за свою любовь к индивидуальным характеристикам даже крупных исторических деятелей, Либаний сразу становится в позицию нападающего: рассказав очень живо о том, как у него украли любимый экземпляр Фукидида, он прибавляет: "Никогда я не получал такого удовольствия, если читал [его] по другой книге [подразумевается, по другому экземпляру, - М. Г.]; пусть смеется, кто хочет, полагая, что я слишком серьезно говорю о пустяках, - смех невоспитанных людей нестрашен" ("Автобиография", 150).
В европейской литературе наиболее напоминает автобиографию Либания произведение Гете "Из моей жизни" ("Поэзия и правда"). Их сближает желание изобразить свою жизнь как путь, предназначенный судьбой, в котором почти каждое событие имеет особое значение; но так же как в автобиографии Гете главную прелесть составляют не рассуждения о во-ле судьбы, а прекрасное изображение психологии ребенка и подростка, автобиография Либания очень ценна как первая попытка дать цельный портрет живого человека.
Речи Либания чрезвычайно разнообразны. Многие из них затрагивают государственные и общественные темы, большей частью не в свете философских или юридических теорий (как речи Фемистия), а в связи с отдельными историческими событиями или с вопросами городского управления Антиохии, например, речи о курии и налогах (№ 48-50), о мятеже солдат в антиохийской гавани (№ 19), речь против градоправителя Тисамена (№ 33) и др. С несколько более широкой, государственной точки зрения написаны все речи, касающиеся императора Юлиана (например № 12 - "О Юлиане самодержце", № 13 - "Приветствие Юлиану" и две большие речи, написанные после смерти Юлиана, - № 16 и № 18, в которых он дает обзор деятельности своего царственного ученика); однако и в них гораздо больше выступает любовь Либания к Юлиану как к своему воспитаннику и выдающемуся человеку и сочувствие его религиозной реформе, чем интерес к той всеобъемлющей перестройке государства и преобразованию морали, которые задумал Юлиан; более того, когда Юлиан разгневался на легкомысленное и даже враждебное отношение антиохийцев к его религиозному рвению, Либаний выступил ходатаем за свой родной город перед императором, защищая тех, кого по существу должен был бы осуждать.
Большой интерес представляют речи Либания, посвященные вопросам изучения и преподавания ораторского искусства и быту риторов-педагогов.
Ораторскому искусству Либаний ставит очень высокую задачу: оно должно делать граждан хорошими людьми и приучать их к добру и полезной деятельности. В большой речи "О тех, кто не желает говорить" Либаний так изображает цель ораторского искусства: тот, кто выучился говорить, становится членом общества, гражданином (непереводимое буквально слово πολιτευόμενος); такой человек призван "речами побуждать к совершению должного, препятствовать вредному, с одними соглашаться, другим возражать, помогать разумным правителям, бороться с теми, кто полезного не видит, противопоставлять голосу с престола голос разумного совета, своим красноречием повергать в страх других, но сам не страшиться" (№ 35, 3-4). "Вот что такое гражданин; это - его дело, а не дрова, дороги, кони, атлеты, медведи и егеря" (там же), - иронически замечает Либаний о тех членах городского управления, которые особенно заботятся об устройстве пышных зрелищ для увеселения сограждан. Нельзя не заметить, что порицаемая Либанием забота о "дровах и дорогах" нередко может оказаться полезнее, чем увещания по адресу "неразумных правителей", в чем Либанию не раз пришлось убедиться самому. Однако при помощи своего красноречия Либанию не раз удавалось добиваться и некоторых результатов: он спас антиохийских хлеботорговцев от бичевания ("Автобиография", 206-210), он боролся со взяточниками (№ 51 и 52) и часто ходатайствовал перед префектами за несправедливо осужденных и притесняемых, нередко обращался к вышестоящим должностным лицам и даже к императорам с жалобами на префектов (речи № 26-29-против Цезаря и Кандида).
Многие речи Либания касаются чисто профессиональных и бытовых вопросов ("О риторах" - № 31, "О пирах" - № 53, "О ковре" - № 58, "Защита от обвинений в дурном воспитании юношей" - № 62). Речь "К Анакситу" (№ 55), убеждающая его не бросать риторскую школу, имеет характер личного письма.
Среднее место между речами на темы реальной жизни и декламациями занимают хвалебные речи Либания; они немногочисленны: довольно официальная, сухая речь № 59 ("Похвала Констанцию и Константу") и две эпитафии Юлиану, уже упоминавшиеся выше; от обычного энкомия речи Либания о Юлиане выгодно отличаются тем, что даже в этот официальный жанр Либаний умеет внести черты, рисующие подлинного живого Юлиана; он изображает его не только как героя, победителя и реформатора, а как пылкого человека, способного и к великодушным, и к суровым поступкам (правда, еще живее он изобразил Юлиана в "Автобиографии", 118-134). Особое место занимает хвалебная речь Либания, посвященная его родной Антиохии; эта длинная речь представляет собой большую литературную ценность: она полна прекрасных пейзажей и описаний архитектурных произведений; Либаний хвалит обилие воды, бегущей ручейками и каналами по всем улицам города, портики, навесы и галереи между домами, дающие летом желанную тень и прохладу, а зимой позволяющие беспрепятственно гулять и встречаться с друзьями, не пачкая обуви и платья и не попадая под дождь; он хвалит обилие оживленных рынков и разнообразие товаров. Полная картина богатого южного города встает перед глазами при чтении этой речи. Либаний хвалит и положение Антиохии: то, что она лежит не у самого моря, охраняет ее от наводнений и от порчи нравов, свойственной портовым городам (последнее не вполне верно; гавань была не так уж далека, а Антиохия и без этого искони пользовалась славой очень распущенного города). Несмотря на обилие риторических украшений, эта речь местами звучит вполне искренно: Либаний выразил свое личное отношение к Антиохии в заключительных словах. "Оставив ее и придя в другой город, ты будешь вспоминать о ней; придя же сюда из другого места, забудешь где был раньше".
Большими поэтическими достоинствами отличаются две трагические декламации (монодии) Либания: по поводу страшного землетрясения в Никее, уничтожившего почти весь город, и по поводу пожара в роще Дафне близ Антиохии, погубившего в одну ночь знаменитый храм Аполлона; этот пожар произошел во время пребывания в Антиохии Юлиана и, по общему мнению, был делом рук антиохийских христиан, раздраженных возрождением языческого культа. Либаний горько оплакивает оба эти бедствия:
"Гелиос всевидящий, - пишет он в монодии "О Никомедии", - что же стало с тобою, когда ты зрел это? Как не спас ты столь большого города, ныне исчезнувшего с земли? Из-за быков, на которых покусились моряки, ты грозишь небожителям, а украшение земли, создание многих царей, ты не пожалел. О красивейший из городов, сколь ненадежному холму ты был доверен! Где теперь улицы? Где портики? Где дороги? Где источники? Где площади? Богатый населением город днем необитаем, а ночью населен толпою призраков!" (№ 16-18).
Последняя фраза дает особенно ясную картину разрушенного города.
В монодии "На храм Аполлона" трагические возгласы чередуются с прекрасными описаниями храма и пожара:
"Мужи, душу мою влечет к образу бога и перед глазами моими во-ображение воскрешает образ его, кротость лика, пояс, стягивающий золотой хитон. Он пел песнь, и некоторые, говорят, иногда слыхали его игру на кифаре в полдень... А балки падали, охваченные огнем, и губили все, на что падали: первым - Аполлона, так как он был ближе к крыше, потом статуи Муз и основателей города и сверкающую красу колонн; а толпа людей стояла кругом, рыдая, не зная, чем помочь, как случается с теми, кто видит с суши кораблекрушение. Предмет почитания похищен у нас, как жених, умерший в тот миг, когда сплетали венки" (№ 60, 11 -14).
Надо прибавить, что перевод может только очень слабо отразить красоту ритмической прозы, которой написаны монодии Либания.
Кроме перечисленных декламаций на реальные темы, Либаний написал еще огромное число декламаций о минувших исторических событиях, например "Спор Неокла и Фемистокла о Саламине" (9-10), "Речь Кимона" (11), "Апология Сократа" (1), или на мифологические темы - "В защиту Ореста" (5-6), "Речи Менелая и Одиссея о выдаче Елены" (3-4). Для тщательного изучения Либания они могут представить известный интерес. Это риторические произведения, служащие для развития ловкости речи и уменья изобретать доказательства. Многие части этих речей производят на нас только комическое впечатление; например, восхваляя Артемиду за то, что она убивает диких зверей, Либаний восклицает:
"Что было бы с нами, если бы она не убивала зверей и все полчища львов набросились бы на наши поселения! Сколь велик был бы тогда испуг, когда теперь, даже если вырвется один лев, отощавший и ослабевший от пребывания в цирке, ужас охватывает всех жителей?" (5).
Рядом с живой картиной вырвавшегося из цирка льва образ "полчищ львов, идущих на город", совершенно неестествен не только для IV в. н. э., а вообще невозможен, так как львы не охотятся стаями.
Значительно интереснее бытовые декламации Либания. Они являются вымышленными судебными речами и иногда разрабатывают серьезные темы: "Об отце-детоубийце" (42), "О слепом сыне" (49), "О женщине, убившей тиранна" (43); несмотря на то, что некоторые ситуации мало естественны или очень преувеличены, характеры говорящих, их образ мысли, способ доказательства и манера речи изображены блестяще.
Особенно занимательное чтение представляют собой юмористические декламации Либания "О болтливой жене" (26) и от лица парасита (28 и 29).
Декламация "О болтливой жене" является речью человека, который заранее сообщает судьям, что он хочет покончить с собой, и просит не считать его за это дурным гражданином. Он вел тихую и скромную жизнь, но его уговорили жениться, причем сказали, что девушка тиха и молчалива; оказалось - совсем наоборот. Когда бы он ни пришел домой, она засыпает его вопросами: "Куда ходил? Откуда пришел? С кем разговаривал? Что нового? Было ли голосование? Принят ли какой-нибудь закон? Много ли народа в суде? Кто-нибудь приговорен? Поймали кого-нибудь?" Когда он один раз упомянул о стратеге, то она схватилась за этого стратега и не прекращала вопросов с полудня до вечера: "Со сколькими воинами он отправился? Скольких не взял с собой? Сколькими он командует и как командует? Сколько у него моряков, сколько триэрархов, сколько рулевых, сколько матросов?" Когда же я заметил, что это не женского ума дело, то она сказала:' "Ну, скажи тогда, как дела на полях и как растут различные посадки?" Отчаявшись где-либо найти покой, муж решает уйти в Аид и восклицает: "О, все боги, дайте моей жене дожить до глубочайшей старости, чтобы я дольше мог наслаждаться моей свободой в Аиде!.."
Более остры и с социальной точки зрения интересны декламации парасита. В 28 декламации парасит, приглашенный в загородную виллу богача на обед, нанял верховую лошадь, чтобы скорее добраться; лошадь оказалась скаковым конем, принимавшим участие в конских бегах; она промчала своего очень плохого всадника через все улицы города, где он подвергся насмешкам всех встречных, особенно знакомых, но что самое ужасное, доскакав до виллы, она обогнула жертвенник, стоявший перед домом, приняв его за мету, и прискакала обратно в город. Парасит, во-первых, лишился обеда, а во-вторых, боится, что богач, приглашавший его, примет это происшествие за издевательство над собой и больше не пригласит к себе. Поэтому он подает в суд на владельца конюшни, давшего ему такого неподходящего коня и трагически восклицает: "Перед домом того, кто меня пригласил, был жертвенник. О, что я говорю, - жертвенник? Могилой был он мне и надгробным камнем".
Острой сатирой можно считать декламацию 29. Парасит описывает в ней, как прекрасно он жил прежде, пристроившись на хлеба к кутящему богатому юноше: "Я был богат, ничего не покупая, жил в роскоши, ничего не приобретая, пил, бывал пьян, наслаждался благовониями, бывал на пирушках и на плясках... не бывал я в народном собрании, не был земледельцем, жизнь которого проходит в трудах, не был и купцом, плавающим по морям. Гавани я знал только по рыбам [т. е. потому, что ел рыбу. - М. Г.]; не был я и воином - это дело полно опасностей и мечей, нет, я был счастливым человеком, легкомысленным, ленивым пяраситом". И вдруг его постигло несчастье- его благодетель перестал кутить, занялся философией, ест хлеб, пьет воду и спит на плаще. И парасит жалуется судьям на него, в то же время рисуя свою полную непригодность хотя бы к самому простому делу: "Нет у меня родных, не осталось ни одного друга; тот, кого я выше всех ценил, занимается философией, то есть все равно, что умер для меня. Как я удовлетворю свои потребности, я, обученный жить в роскоши, есть досыта, пить допьяна? Желудок требует привычного, но нет никого, кто бы меня снабдил тем, что мне нужно, ремесла у меня нет, потому что с самого начала я ничему не учился; работать я не могу, так как жизнь в роскоши изнежила мое тело; трудно мне обходиться даже без того, что не слишком необходимо, но и необходимое достать нелегко; все виды смерти ужасны, печальнее же всего умереть с голода" (29).
Всю жизнь Либаний был убежденным язычником, преклонявшимся перед красотой античной литературы и языческого культа в его классической форме; он часто приводит имена олимпийских богов, особенно Аполлона и Артемиды; напротив, экстатические культы Кибелы и Аттиса, Сабасия и даже Диониса, по-видимому, не влекли его к себе; даже говоря о Юлиане, он хвалит его лишь за то, что он сам приносил жертвы и уважал богов, но ни словом не упоминает о фанатическом мистицизме Юлиана, о его участии в таинствах Митры-Диониса, о его близости с Максимом Эфесским [3]: эта сторона натуры Юлиана не могла быть близка Либанию. Христианство было Либанию чуждо и непонятно, но он никогда не вступал в серьезную философскую полемику с христианами и не высказывался в пользу каких бы то ни было гонений на них; будучи сам учителем трех крупнейших деятелей христианства - Василия, Григория и Иоанна Хрисостома, он продолжал переписку с ними, когда они уже стали епископами, охотно вспоминал о тех мирных годах в Афинах, когда эти непримиримые борцы за христианство были его слушателями и изучали языческое красноречие; прекращение переписки с Василием, по всей видимости, произошло по инициативе ученика, а не учителя. О резких мероприятиях Юлиана против христиан Либаний не высказывается, хотя возрождение язычества его горячо радует. Только один раз Либаний явно намекает на преступление, совершенное христианами, а именно - в речах после смерти Юлиана; дело в том, что смертельная рана, полученная Юлианом во время битвы с парфянами, была расположена так, что врачи высказали подозрение, что она была нанесена не врагом, а кем-то из его собственного войска. В трех речах (17, 18 и в особенности 24) Либаний говорит о необходимости раскрыть обстоятельства гибели Юлиана и строго покарать ее виновников. Призывы Либания к мести за Юлиана не только не имели успеха, но даже навлекли на него гнев кратковременного преемника Юлиана, христианского военачальника Иовиана.
В "Автобиографии" Либаний упоминает о какой-то каре, грозившей ему (может быть, даже о смертной казни), от которой его спасли приближенные к Иовиану лица, испугав императора тем, что Либаний может в своих речах навсегда запечатлеть его образ в невыгодном свете. "Защитник мой сказал: "Как ты будешь себя чувствовать, если он будет лежать мертвым, а всю землю обойдут его живые слова, которыми он изобразит твой характер?"" ("Автобиография", 138).
Либаний до конца жизни остался верным поклонником язычества. Когда языческий культ был уже строго запрещен Феодосием и группа язычников обвинялась в принесении жертв, в связи с чем христиане разрушили ряд языческих храмов и разбили "идолов", Либаний, уже старик, обратился к императору с очень смелой речью "В защиту храмов" (№ 30, 22), называя обвинение против язычников клеветой. Но больнее всего для Либания была гибель произведений античного искусства. "В городе Берое, - пишет он Феодосию, - была бронзовая статуя, Асклепий в образе прекрасного сына Клиния (Алкивиада)... В нем было столько красоты, что даже те, кто имели возможность видеть его ежедневно, не могли насытиться его созерцанием. И вот такое произведение, о царь, созданное с таким трудом и таким блестящим талантом, разбито и погибло, и то, что сотворили руки Фидия, изломано руками толпы" (там же). В этой речи, одной из последних, Либаний находит сердечные и трогательные слова в защиту прекрасного искусства, которое безнадежно уходило в прошлое, что Либаний хорошо понимал. Весьма вероятно, что он понимал также, насколько фанатизм Юлиана обострил отношения между христианами и язычниками. Сам Либаний едва ли мог быть приверженцем крайних мер, он скорее должен был желать мирного сожительства обоих культов, такого же, какое было в его риторической школе между учениками - язычниками и христианами.
Для изучения моральных и общественных взглядов того интеллигентного зажиточного слоя, к которому принадлежал Либаний, чрезвычайно важны речи, касающиеся этических и социальных тем. Таковы его речи "О рабстве" (№ 25), "О жадности" (№ 6), "О несправедливом богатстве" (№ 7), "О бедности" (№ 8) и некоторые декламации на такие же темы "О скупости" (31-34), "О столкновениях между бедными и богатыми" (35-38).
Как можно заранее предположить по характеру Либания, он является приверженцем "золотой середины"; он осуждает жадность и скупость; по его мнению, ненасытное желание приобретения - корень многих бед: "Того, кто возделывает одно поле, презирают за то, что у него не два, того, у кого два, за то, что у него не три... И никакое число не может прекратить ни жадности, ни требований большего" (№ 6)· "Одно и то же кажется им (жадным людям. - М. Г.) и малым, и большим: большим, пока они его не получили, малым, когда оно уже у них в руках" (№ 6). "А между там, какая польза от богатства? Оно не приносит счастья и не делает справедливым, а смерть уравнивает всех, за бедность же в загробном мире судить не будут, а за несправедливость будут карать. Минос сразу увидит несправедливую и справедливую душу, и дурной душе не будет помощи ни от искусства в речах, ни от множества богатств, ни от родных и друзей" (№ 7). Мысли, что единственное истинное богатство - друзья, посвящена речь № 8. Осуждая таким образом жажду наживы, Либаний ограничивается, однако, всегда только скромными моральными сентенциями. Богач, наживший состояние несправедливым путем, должен чувствовать себя несчастным, так как лишен подлинного счастья - друзей и душевного спокойствия. Этот тезис, выраженный Либанием в словах: "Много ужаснее спать на серебряной постели, приобретенной нечестно, чем спать вместе с собаками в конуре" (№ 7), носит исключительно абстрактно-этический характер, и Либаний, конечно, знает это, но защищает фактическое богатство мнимыми моральными страданиями его обладателя. Такую же чисто моральную цель преследует его речь "О рабстве" (№ 25), начинающаяся характерным для эпохи Либания утверждением: "Эти два слова [свободный и раб. - М. Г.] по-всюду у всех на устах: в домах и на рынках, в полях, на равнинах и в горах, даже на кораблях и шлюпках. И кажется, что одно слово - свободный - означает счастье, другое - раб - несчастье". И Либаний далее начинает доказывать, пользуясь многозначностью слова "раб", что все люди в какой-то мере рабы - судьбы, страсти к деньгам, к женщинам, рабы гнева, зависти; софист - раб публики, гражданин - раб курии, свободный ремесленник - раб заказчиков и конкуренции. "Чем твой раб больше раб, чем ты - раб судьбы?" - восклицает Либаний и заключает: "Я считаю, что одно из этих слов (а именно свободный) должно быть возможно скорее уничтожено, так как предмета, обозначаемого им, не существует; речь моя старается доказать не то, что рабы свободны, а то что свободные - рабы". Однако Либаний не ограничивается только такими общими рассуждениями на тему о разных видах рабства, но защищает рабство в буквальном смысле, говоря, что в действительности рабам живется не так плохо: они ведут более здоровый образ жизни и у них меньше забот, чем у их хозяина.
Такие теории, изложенные ясным и музыкальным языком, со множеством легко запоминающихся сентенций, должны были иметь большой успех в эпоху Либания, конечно, среди тех, кто имел рабов, а не среди самих рабов. Все эти речи отражают близорукое благодушие, характерное для людей того слоя, к которому принадлежал Либаний. Сам Либаний не только не был жесток, но очень осуждал всякое проявление жестокости, вступался за обиженных и не раз проявлял гражданское мужество; низкопоклонство тоже было ему несвойственно, он спорил даже с Юлианом, отношение к которому он выразил в словах: "Человека я любил, но властителю не льстил" ("Автобиография", 121); самого же Юлиана он особенно хвалил за то, что он умел выслушивать порицания и "был настолько доблестным, что стремился победить, но, побежденный, не испытывал ненависти к победителю" (там же).
В совершенно иную атмосферу переносят читателя те речи Либания, в которых он выступает как специалист в своей области. Шумная беспорядочная жизнь школ красноречия с лекциями и пробными выступлениями, привлекавшими учителей и учеников разных школ, с состязаниями учителей и учеников, с ночными пирушками и кутежами, с встречами, проводами и переманиванием учеников, - вся эта жизнь обрисована в речах Либания так живо и красочно, что читателю кажется, будто он участвует в описываемых сценах. Читая эти речи, ясно видишь, что для Либания дороже всего; не его гражданская деятельность, не близость к императорам, не моральные проповеди, а именно эта пестрая, разнообразная жизнь ритора-педагога. Либаний принимает в ней самое горячее участие; он как старший товарищ порицает зазнавшихся, сварливых, жадных педагогов (№ 43 - "О договорах с учениками"), но и защищает их от нападок и притеснений городских властей, ходатайствует о назначении им твердого оклада из городской казны (№ 31); он защищает и себя, и других педагогов от обвинений в безнравственном воспитании юношей (№ 62), а самих юношей предостерегает от нравственного разложения, которое грозит им, если они получат разрешение участвовать в пирушках взрослых людей (№ 53); с негодованием обрушивается он на дерзких учеников, позволявших себе грубые шутки с неугодным им учителем, которого подбрасывают в воздух на ковре, причем учитель нередко падает на землю и может сильно разбиться (№ 58); чрезвычайно остроумно вышучивает Либаний ленивых учеников (в уже упоминавшейся речи № 35 "О нежелающих говорить"), за которыми надо посылать, чтобы они пришли на лекцию, и которые во время лекции читают, болтают между собой или думают о конских бегах. "Вы скорее возьмете в руки змею, чем книгу", - говорит он. В этих речах Либания немало упоминаний и о безнравственных поступках, но он говорит о них только как воспитатель, борющийся с нарушением школьной дисциплины.
Из всего сказанного легко составить себе мнение о Либании как о человеке. И в "Автобиографии", и в речах Либаний встает перед читателем, как живой. Конечно, он нередко рисуется и склонен оценивать себя слишком благоприятно.
Он не раз подчеркивает свою привязанность к семье; он не был женат и не имел детей, но остался добрым сыном и братом. В "Автобиографии" он упоминает о своих близких довольно часто и всегда в теплом тоне; ранняя слепота и последовавшая вскоре за этим смерть одного из братьев его глубоко огорчила, хотя, конечно, Либаний несколько преувеличивает свою скорбь, говоря, что он "плакал и в купальне - купался же я по предписанию врачей, - плакал и за столом" ("Автобиография", 200). У него было очень много друзей, с которыми он вел огромную переписку, но едва ли Либаний мог быть очень близок с кем-нибудь из своих ровесников; для этого он был слишком увлечен самим собой. К ученикам он, напротив, относился с большой привязанностью и вниманием. О себе как об авторе Либаний чрезвычайно высокого мнения. Бесчисленное множество раз и в "Автобиографии", и в речах он упоминает о своих головокружительных успехах, о победах над другими софистами, например, блестящей победе в Никее, когда софист, побежденный им, ушел в бешенстве, "выкрикивая всякие слова", и все боялись, как бы он, "кипя, не напал на Либания и не растерзал его" ("Автобиография", 51). С таким высоким мнением о себе, естественно, связано и большое самолюбие и обидчивость. При своем общем благодушии Либаний никогда не упускает случая сказать, как много у него завистников и как мало ценят его заслуги и благодеяния. Способный к добрым порывам и смелым поступкам, Либаний проявлял иногда унизительное мелочное самолюбие, особенно под старость. Печальным памятником этой черты его характера остались две речи (№ 2 и 4) "О том, что он не болтает" и "Против тех, кто называет его невыносимым". Они производят впечатление и жалкое, и смешное. Серьезно применяя подлинное искусство аргументации, Либаний пункт за пунктом опровергает такие ничтожные нападки, которые не должны были заслуживать ни малейшего внимания с его стороны; и в результате создается впечатление, что те, кто "называл его невыносимым", были иногда, может быть, не так уж неправы.
Если в кратком обзоре невозможно охватить содержание всех произведений Либания, то еще труднее охарактеризовать их художественные особенности. Его произведения ценны и как исторический памятник, и как литературные шедевры. О его мастерском изображении характеров и бытовых сцен уже было сказано. Легкость и богатство его языка трудно передать в переводе; особенно препятствует этому неисчерпаемое разнообразие лексики с огромным количеством синонимов; ритмическое расположение слов и предложений, которые несмотря на значительную длину всегда построены очень легко и прозрачно, делает чтение произведений Либания подлинным наслаждением. Риторические приемы Либаний, конечно, использует очень обильно, но очень редко они нагромождаются один на другой и становятся утомительны. Либаний порой бывает многословен, но в противоположность, например, Гимерию никогда не бывает совсем бессодержателен - для этого у него слишком велико чувство реальности и любовь к ней. Убежденный аттикист, он пишет на чистом, классическом аттическом диалекте, но этот диалект не производит у него впечатления чего-то архаического и вымученного, а, напротив, кажется естественной разговорной речью. Он писал так же, как жил и мыслил - разнообразно, легко, красиво, оживленно и не слишком глубоко. Насколько горячо он любил и знал греческий язык, настолько же враждебно относился к латинскому красноречию, которое казалось ему грубым и тяжеловесным и господство которого его глубоко огорчало ("Автобиография", 234). Изучив с юных лет всех классических ораторов и поэтов, он сумел создать свой собственный стиль и благодаря музыкальной одаренности достиг такой мелодичности речи, что легко понять его успех у народа, который от более серьезного современника Либания - Фемистия - получил насмешливое название "любителей послушать".


[1] Цитаты из Либания даны в переводе М. Е. Грабарь–Пассек.
[2] См. ниже.
[3] См. гл. XV, раздел III, § 3 (Сирийский неоплатонизм).

3. ФЕМИСТИЙ

Биографические сведения о Фемистии довольно скудны. По неизвестной причине (возможно - в силу личной неприязни) Евнапий в своих "Жизнеописаниях софистов" (V в. н. э.) не упоминает о Фемистии. Его симпатии принадлежали, по-видимому, представителям направлений, противоположных Фемистию, - философам-мистикам (Максиму и Ямвлиху) и поборникам поэтического красноречия (Эдесию, Проэресию и другим).
Некоторые сведения о себе сообщает сам Фемистий, многое можно вывести из его речей. Жизненный путь Фемистия является ясным свидетельством того, насколько широко была распространена в IV в. греческая культура и какую дорогу она открывала для тех, кто ею овладевал.
Фемистий был родом с далекой окраины империи - Колхиды, по его словам, "с крайних пределов Понта, возле Фасиса" (речь № 27) [1]. Кем был его отец, Фемистий точно не указывает, но в своей речи "На смерть отца" (№ 20) характеризует отца так, что можно представить его себе как человека среднего достатка, вероятно, мелкого землевладельца, не чуждого философских интересов. Он дал сыну хорошее образование; о своем учителе риторики и философии, имени которого Фемистий, к сожалению, не называет, Фемистий с благодарностью вспоминает в речи № 27 как о человеке, который впервые направил его ум на изучение возвышенных и серьезных предметов. Такие сведения о себе Фемистий дает по тому поводу, что в этой речи он отговаривает какого-то молодого провинциала ехать учиться в Константинополь или в Афины; Фемистий предостерегает его от распространенного предрассудка, будто учиться можно только в крупных центрах, утверждает, что надо учиться не у города, а у людей (именно это заглавие носит и сама эта речь), и в качестве примера приводит самого себя.
Когда и каким образом Фемистий попал в столицу, точно не известно; по-видимому, он выступал в качестве преподавателя философии и риторики в различных городах Малой Азии, приобрел известность и еще молодым, около 30 лет от роду, был допущен для произнесения приветственной речи императору Констанцию, в которой он - что очень характерно для Фемистия - изображает императора не столько правителем и полководцем, сколько философом-мыслителем. Вскоре (в 335 г.), во время пребывания Констанция в Италии, к нему опять направляют Фемистия, который, видимо, понравился императору. Далее в течение своей довольно долгой жизни Фемистий поднимался по лестнице государственных должностей и при Феодосии, которого он особенно уважал и у которого тоже был в милости, достиг должности городского префекта и был почтен постановкой статуи.
Для грека из дальней провинции это была блестящая карьера. О близости к императорскому двору свидетельствуют и его речи, из которых две обращены к Констанцию, одна - к Иовиану, одна, - к Валентиниану, три - к Валенту и три - к Феодосию.
При вступлении на престол Юлиана он написал ему послание, содержание которого ясно из сохранившегося ответа Юлиана, - на тему о задачах истинного правителя-философа; однако с приветственной речью Юлиану он не выступал, а имеются только косвенные указания на то, что он произнес речь о нем после смерти императора; приветственная же речь Иовиану, царствовавшему только год, в собрании речей Фемистия имеется. Возможно, что фанатизм Юлиана не заслуживал одобрения рассудительного Фемистия, и он не увидел в нем того философа на престоле, которого ожидал найти.
Кроме комментария ко "Второй аналитике" Аристотеля [2] от Фемистия дошли 34 речи, из которых 19 либо непосредственно обращены к императорам, либо рассматривают искони интересовавшие греков вопросы о природе власти, о способах правления, о войне и мире, о качествах идеального правителя. Остальные речи имеют или личный характер (№ 20 - "На смерть отца", № 33 - "О любви к детям"), или литературно-политический (№ 23 - "О софисте", № 25 - "О тех, кто говорит экспромтом", № 26 - "О том, как следует говорить философу", № 28 - "Рассуждение о речи"). Этот последний раздел с точки зрения литературной наиболее интересен.
Во всех речах Фемистий постоянно и упорно говорит о своей любви к философии и восхваляет ее при каждом удобном случае. Особенной любовью его пользуются Сократ и Платон, о которых он упоминает чаще, чем об Аристотеле, хотя последним он занимался специально. Упоминая имена Сократа и Платона, он прилагает к ним восторженные эпитеты.
Он нередко пользуется образами Платона. Так, например, в речи № 20 - "На смерть отца" - он говорит, что те кони, которых Платон изображает в "Федре" и под которыми Фемистий понимает не телесные и духовные стремления, как Платон, а практические и умственные интересы, в жизни его отца не рвались в разные стороны, а оба несли его ввысь, т. е. между практической и умственной жизнью не было разлада.
Нередко Фемистий использует и излюбленный сократовский и платоновский прием доказательства - наглядную аналогию. Например, в речи № 26 он упрекает людей за легкомысленные суждения о философии и начинает свою речь так: "Не обратимся ли мы к столяру, если захотим научиться столярному ремеслу, или же к кожевнику, когда захотим овладеть кожевенным?" Перечислив еще несколько специальностей, Фемистий делает вывод: следовательно, и философии следует учиться не у первого встречного и не следует повторять необоснованные суждения, а надо обращаться к тому, кто сделал занятия философией своей основной задачей. Почти такой же фигурой начинается уже упомянутая речь № 27.
Нечего и говорить о том, что, заимствуя приемы доказательства и средства убеждения у Сократа и Платона, Фемистий ни в какой мере не может сравняться с ними по глубине мысли; он преимущественно повторяет общие места идеалистической философии, разработанные уже не раз. Но он говорит обо всем серьезно и продуманно, без ложного пафоса и с хорошим знанием политической философии. Некоторые места его речей могли бы представить интерес для историка политических учений и права.
Очень красноречиво говорит Фемистий и о тех нравственных свойствах хорошего правителя - справедливости, милосердии, благожелательности к людям, - которые он считает особенно необходимыми; он часто употребляет слова "дружба", "человеколюбие", "братство", последнее - в смысле любви к людям вообще.
В речи "О дружбе" он резко критикует традиционную систему греческого воспитания, упрекая своих соотечественников в том, что они воспитывают детей на чтении поэтов, особенно же на поэмах Гомера, из которых одна посвящена исключительно воспеванию гнева и вражды. Философией же, которая учит благожелательности, они пренебрегают, "как будто полезнее учиться вражде, чем думать о дружбе"... ..."а между тем без дружелюбия ни один человек не захочет жить, даже если бы он владел всеми прочими благами" (№ 52).
Фемистий был язычником; однако живого интереса к чисто религиозным вопросам у него нет, религия у него растворена в идеалистической философии. Его равнодушие к вероисповеданию отражается и в том, что, по-видимому, ему было совершенно безразлично, какую религию исповедовал император: при арианине Констанции, язычнике Юлиане и православном Феодосии Фемистий продолжает занимать государственные должности, приветствовать императоров и давать им советы, наставляющие их "в благожелательности" (№ 12). Речь - "К Валенту о почитании богов" (№ 12) тоже содержит призыв к веротерпимости и совет преклоняться перед высшими силами. Реформа Юлиана, как было сказано, по-видимому, восторга у него не вызвала.
Более того, у Фемистия (как и у поэта Квинта Смирнского [3]) встречаются выражения, свидетельствующие о таком крайнем идеализме, что они могли бы быть приняты за цитаты из христианской проповеди. В своем восхвалении философии Фемистий избегает пользоваться какими бы то ни было образами и выражениями явно языческого характера. Он постоянно называет философию "небесной" и восхваляет ее, например, в таких словах: "Если ты посмотришь сам на себя и на то, как тебе стать более совершенным [буквально - "как тебе стать лучше самого себя" - М. Г.], то тебе следует искать иного растения, не земного, а небесного, которого никто не может купить, которым никто не восторгается, но которое само по себе, сокрытое в душе, будет для тебя весьма ценно. Оно встречается редко и у немногих, ибо не слишком-то восхищаются им люди. Причина же в том, что от него не только не получишь ни золота, ни серебра, но оно даже приносит бесчестие и горе. За это люди и не ценят его" (№ 27).
Еще более тесно сочетаются языческая и христианская философия в следующем отрывке из речи "На смерть отца" (№ 20): "Ныне твое поле блаженно и счастливо, и ты ушел от нас к блаженным. Нас же ты покинул в темнице и в долине вражды, и мы не имеем никого, кто бы протянул руку нам, пытающимся выплыть и вынырнуть из тины и грязи... Приди же сам свыше на помощь сыну и внуши, блаженный, ему, преклоняющемуся перед тобой, мужество и храбрость для борьбы".
Это представление о земной жизни как о темнице, а о смерти - как о "блаженном пути" и о загробном существовании - как о "счастливом поле" чуждо язычеству классического периода.
Несмотря на эти возвышенные мысли и интерес к научным исследованиям, Фемистий был достаточно "лукавым царедворцем", переполнявшим свои речи к императорам, помимо мудрых советов, самой откровенной лестью. Такова, например, его речь № 1, носящая пышное название в духе Платона "О любви", но имевшая подзаголовок "О красе императора". Она представляет собой многоречивое и преувеличенное восхваление императора Валента, в пламенной любви к которому, пользуясь платоновскими выражениями, изъясняется Фемистий; при чтении ее становится совестно за образованного и умного автора. Таковы же речи № 8 и 11 - по поводу празднования дней рождения императоров Валента и Валентиниана: эти дни приравниваются в речах к дням великих исторических годовщин. По-видимому, идеализм Фемистия прекрасно уживался с его стремлением сохранить свое высокое положение.
К вопросу о значении ораторского искусства Фемистий, как и ко всем своим темам, подходит очень серьезно, и, может быть, только к этой теме он относится с подлинной любовью. Его оценка силы слова очень высока, В полемической речи "Против тех, кто не понял его речи о софисте", он, используя свой любимый прием - сравнение, говорит: "На войне пользуются различными видами оружия, одним для нападения, другим для защиты. Слово же - самый полезный вид оружия, более крепкий материал, чем железо, и им надо пользоваться и вместо панциря, и вместо меча" (№ 29). Он ставит перед ораторским искусством высокие задачи, считая, что оно должно создавать произведения, имеющие непреходящую ценность. "Не в том заключается красота речей, чтобы только что рожденные процветали, а более старые увядали, но в том, чтобы они в таком виде, в каком были созданы, сохранились на вечные времена" (№ 25).
Сравнивая свое искусство с искусством Фидия, который "тоже создал свою Афину не в один день", Фемистий резко выступает против ораторов, похваляющихся тем, что они могут в любой момент произнести речь на любую тему. Он, напротив, требует долгого вынашивания и обдумывания речей и с гордостью говорит: "Я в самом себе ношу прекрасные произведения моего искусства" (№ 5).
Его главный интерес сосредоточен на технике построения панегирика, о котором он делает следующее важное замечание по поводу характеристики восхваляемого лица: считая характеристику главным элементом панегирической речи, он указывает, что тот, кто говорит без подготовки, не может дать верной обрисовки характера данного лица, так как он не имел времени вдуматься в него и вынужден пользоваться готовыми формулами. Характеристика же должна быть построена так, чтобы каждый слушатель понял, о ком идет речь, даже если имя восхваляемого нигде не названо (№ 25).
Однако, примыкая в теории к учению Аристотеля о "психологической" риторике, основанной на глубоком понимании характера лиц, о которых идет речь, сам Фемистий не обладает даром этой живой характеристики; оттого ли, что его панегирики направлены к "власть имущим", или оттого, что сами эти власть имущие недостаточно ярки по характеру, но у Фемистия нет живых портретов, какие умеет иногда даже мимоходом набрасывать Либаний.
Единственные лица, которых Фемистий обрисовывает живо и остроумно, это его враги, ненавистные ему бродячие софисты и болтуны.
Несколько раз встречается в его речах язвительное выражение: "правда, я не так мудр и ловок, как эти божественные софисты". Именно софисты виноваты, по его мнению, в порче вкуса слушателей, о которых Фемистий тоже отзывается с некоторой насмешкой: "Вы ведь любители послушать и слушаете, что попало, кто бы вам что ни сказал. А говорящие перед вами говорят по-разному: одни восхваляют вас самих, собрав вас всех вместе, другие заботятся только о впечатлении от силы своей речи, третьи же поют и распевают, вливая в ваш слух сладостную и изнеженную гармонию; а о тех речах, с помощью которых люди научились бы лучше жить, вы, мне кажется, не слишком-то беспокоитесь. Но это происходит не по вашей вине, а по вине тех, которые будто бы философствуют, но которым следовало бы в детской шептаться с малышами" (№ 22).
Противопоставляя простую и серьезную речь оратора-философа речам модных краснобаев, Фемистий говорит: "Их речи мягки, преисполнены любезностью и благожелательностью, славят, превозносят и ласкают слушателей, вливают в их уши всевозможные распевы и поют сладостные песенки словно сирены" (№ 28). С горечью прибавляет Фемистий: "Поэтому-то их любят и восхваляют... Потому-то переполнена земля этими людьми, переполнено и море" (там же).
Держась такого мнения об искусстве речи, Фемистий, разумеется, сам является строгим архаистом, преклоняющимся перед классическими формами аттического красноречия. Строй речи Фемистия более всего напоминает Демосфена, а не любимого и восхваляемого им Платона, так как Фемистий совершенно лишен поэтического пафоса. Периоды построены искусно и очень последовательно развивают мысль, но длинны и сложны, с многими группами и причастными оборотами; особенно это заметно в приветственных и политических речах; в полемических речах Фемистий выражается более сжато и резко. Фемистий охотно пользуется абстрактными существительными, образованными из прилагательных и глаголов (привычка философа), архаическими формами, вплоть до двойственного числа, которое он старается употреблять согласно старинным правилам. Архаизмы его заимствованы, конечно, только из прозы, поэтических оборотов он избегает и цитатами из поэтов пользуется очень ограниченно. Однако цитаты из Гомера он все же приводит, встречаются также кое-где цитаты из Гесиода, Пиндара, т. е. из поэтов-моралистов. Приведя два стиха из Феогнида, Фемистий иронически обращается к слушателям: "Что вы думаете об этих стихах? Или вы ничего о них не думаете?" (№ 2).
Иногда Фемистий пользуется и мифологическими образами, но преимущественно такими, которые связаны с историей культуры и морали; так, он несколько раз упоминает о Триптолеме и Прометее.
Наиболее теплые ноты и поэтические слова можно найти в двух речах Фемистия: "На смерть отца" (№ 20) и "О пользе земледелия" (№ 30).
Но и здесь Фемистий восхваляет земледелие не только в идиллических тонах, а с точки зрения его государственной и общечеловеческой пользы, как единственную деятельность, которая нужна всем людям - и скульптору, и ученому, и моряку. "Когда земледелие имеется налицо, когда оно ведет за собою тихую и незлобную жизнь, то процветают у всех домашние дела и трудолюбие счастливо достигает своей цели. Если же нет того, что производится земледелием, то и жить нечем" (№ 30). Так же горячо восхваляет Фемистий и садоводство, говоря о любви своего умершего отца к этой деятельности: "Он считал, что это отдых от трудов, подобающий философу; тем более, что старику оно дает упражнение для тела, начинающего слабеть от возраста, и преисполнено благоразумных наслаждений" (там же). Но и здесь Фемистий не может удержаться от того, чтобы не кольнуть ненавистных софистов: "Отец считал бездельниками тех, кто разводит только кипарисы и платаны, презирая пшеницу и виноград... Так же и тех, кто гоняется в речах только за усладой и думает, как бы пощекотать слушателей, он считал не философами, а льстецами, изготовителями лакомств, а не врачами, фиглярами, а не гимнастами" (№ 20).
Произведения Фемистия изучены слабо. Между тем он заслуживает серьезного внимания. Не являясь крупной фигурой, менее одаренный, чем Либаний, он все же очень интересен как представитель поздней греческой культуры и поклонник серьезного рационалистического красноречия.


[1] Цитаты из Фемистия даны в переводе М. Е. Грабарь–Пассек.
[2] См. гл. X настоящего тома, раздел I, § 4 (Перипатетики).
[3] См. гл. XIV настоящего тома

4. ГИМЕРИЙ

Краткую, но точную биографию Гимерия дает Евнапий в своих "Жизнеописаниях философов и софистов". Он пишет: "Гимерия породила Вифиния; пишущему эти строки он был незнаком, хотя жил с ним в одно время. Он направился к императору Юлиану, чтобы показать ему себя [по-видимому, свое искусство. - М. Г.], надеясь, что он будет принят благосклонно, так как у императора была размолвка с Проэресием [1]. После смерти Юлиана, он некоторое время переезжал с места на место, а когда умер Проэресий, отправился в Афины. Он говорил легко и благозвучно; его речь напевная и гладкая; иногда, но не часто, он приближается к божественному Аристиду [2]. Он умер в глубокой старости от священной болезни [3], оставив после себя одну дочь" [4].
По-видимому, наиболее тесно Гимерий был связан с Афинами. В его речах чаще всего приводятся примеры из истории Афин, упоминаются имена афинских деятелей, а его фиктивные диатрибы, написанные от лица давно умерших знаменитых людей, тоже касаются тем, когда-то волновавших афинское народное собрание. Памятниками путешествий Гимерия остались его приветственные речи в городах Фессалониках, Филиппах и Константинополе. Единственным отголоском его личной жизни является речь на смерть его взрослого сына Руфина, в которой сквозь все риторические ухищрения можно почувствовать искреннее горе.
От Гимерия до нас дошли 24 речи, полностью сохранившиеся, и 10 речей, текст которых настолько испорчен, что цельного впечатления они не оставляют, хотя отдельные мысли в них очень характерны для Гимерия; кроме того, Фотий сохранил большое количество выборок, которые он по той или другой причине, по-видимому, преимущественно по стилистическим признакам, считал интересными. Фотий имел в своем распоряжении не 34, а 70 речей Гимерия. Гимерий пользовался успехом при жизни, и долгое время после его смерти произведения его были образцовыми для определенного типа красноречия и изучались в риторических школах.
Из речей Гимерия наименее интересны для нас фиктивные исторические речи о Демосфене и Гипериде и о Фемистокле. Значительно больше материала дают приветственные речи, произнесенные в разных городах по по-воду приезда государственных деятелей. Наиболее же интересны речи, в которых отражены черты быта, например речь о состязании софистов, устроенном префектом Гермогеном, речь, приветствующая новых учеников, прибывших из Ионии, и другие подобные им.
Речи Гимерия как по содержанию, так и по форме и стилю резко отличаются от речей Фемистия. Если речи Фемистия тесно связаны с государственной жизнью того времени, откликаются на многие выдающиеся события и ставят вопросы, имеющие политическое значение, то речи Гимерия написаны, так сказать, в безвоздушном пространстве. Вполне верна ироническая оценка его в книге Э. Нордена: "Он сумел задушить в корне какие бы то ни было конкретные исторические данные своей звонкой фразой" [5].
Единственное, что волнует Гимерия, - это смена префектов Афин и то или иное отношение их к Академии, ораторскому искусству и выступлениям софистов, т. е. то, от чего зависит карьера преподавателей, риторики.
Гимерию не чужда гордость эллина, знающего, что именно греческая культура объединяет великую империю, но силу ее он видит только в риторике. В речи, произнесенной в Фессалониках, он говорит: "Аттическая Муза охраняет этот город, ибо престол софистов дал здесь свои украшения престолу правителей, и слово дало здесь больше благ, чем само получило взамен от судьбы" (№ 9).
Занимая должность префекта, Фемистий льстит императорам: Гихмерий выполняет более скромную обязанность - он вынужден льстить префектам. Трудно удержаться от улыбки, читая, например, такое патетическое восхваление префекта в Фессалониках: "Взгляните, ради богов, вокруг себя и посмотрите, как эллины прежде побеждали всех оружием* а теперь - доблестью своих правителей..." (№ 9). Далее, этот префект сравнивается с рядом исторических деятелей; сперва с Кимоном - конечно, в пользу префекта: "Он [Кимон], стремясь к тирании, не достиг цели своих стремлений, ты же, всего себя отдав императору, победил, не взяв оружия в руки" (там же). Далее сыплются сравнения с Периклом, Фемистоклом и Алкивиадом, причем все эти лица, конечно, оказываются ниже по доблести, чем префект.
Философские интересы Гимерию чужды, даже поверхностная морализация его не интересует. Единственное, к чему он относится с искренней любовью, - это красота слова. Он, как и Фемистий, ценит слово выше всего; но что очень типично для обоих, Фемистий характеризовал слово как "оружие, которым можно пользоваться и для нападения, и для защиты", Гимерий же подчеркивает значение слова в первую очередь как средства художественного изображения: "То, что может сделать картина, то же может и речь. Но всякое другое изображение [точнее "подражание" - Гимерий употребляет здесь термин Аристотеля. - М. Г.] много слабее сравнительно с речью" (№ 25). Доставлять людям наслаждение словом и учить этому других - вот в чем состоит задача учителя риторики, которую Гимерий считает очень важной; а самого учителя он называет не раз лучшим другом и наставником юношей. В речи к открытию своего курса он говорит, что "учитель красноречия подобен птице, которая учит летать птенцов, или учителю плавания, поддерживающему на своих руках начинающего пловца"; он, "снимая тяжесть с души молодых людей, учит их смело пользоваться словами" (№ 12).
Но роль слова еще более высока: только оно может дать бессмертие. Высказывая это положение, Гимерий примыкает к "общему месту" многих поэтов, убеждавших властителей поощрять певцов своей славы. Гимерий совершенно неожиданно заканчивает следующей тирадой печальную речь на смерть своего сына: "Ты будешь, если возможно, бессмертен благодаря твоему отцу. Я восхвалю тебя в надгробных словах и в состязаниях, передам векам твое имя и окажусь сильнее этого божества [смерти. - М. Г.] тем, что оно получит только твое тело, душу твою - небо, а славу твою - люди" (№ 23).
Такое высокое мнение о слове и о себе как его носителе естественным образом связано с большим самолюбием и обидчивостью. Поэтому в речах Гимерия, как и у Либания, часто проскальзывает то похвальба, то слышится обида на недостаточное признание. Например, длинная, речь № 13 излагает, как на одном состязании его противники предоставили ему слишком позднее время для выступления, когда слушатели были уже утомлены, но блеск его речи был таков, что все соперники были посрамлены, а он вышел из спора победителем. Однако серьезного недовольства своим положением у Гимерия вовсе не чувствуется. Напротив, если бы мировоззрение человека проявлялось в таком искусственном жанре, как торжественные и поздравительные речи, то можно было бы сказать, что Гимерий - большой оптимист. В его речах всегда радостное настроение, всегда светит солнце, поют птицы, благоухают цветы и т. п. По-видимому, он первый разработал жанр поздравительной речи к свадьбам - прозаическую соперницу исконного эпиталамия. Он не любит даже печальных мифов. "Я отвергаю по отношению к ласточкам аттическим, а также и к соловьям, миф тот фракийский [6]; думаю, что не горестную песню, а напев весенний распевают они" (№ 3).
Подробную и в основных чертах одобрительную оценку литературных особенностей Гимерия дает Фотий [7]. Сперва он характеризует стиль его в фиктивных исторических речах, указывая, что эти речи особенно ярко выявляют характерные черты Гимерия, а именно, что он широко пользуется плеоназмом, расцвечивает свою речь фигурами и, будучи склонен к высокому стилю, тем не менее искусно чередует различные формы речи. Фотий отмечает и такие детали, как пользование перифразом вместо составных слов, что "поражает слух приятной новизной, однако для рядового слушателя несколько затрудняет понимание". Длину своих периодов, которая могла бы также осложнять восприятие, Гимерий искупает "живыми образами".
К этой характеристике почти нечего прибавить. Речи Гимерия являются наилучшим образцом того типа красноречия, на которое с таким негодованием обрушивается Фемистий. Хотя Фемистий нигде не называет ни одного имени, но весьма возможно, что большое число его стрел направлено именно в этого его современника и почти ровесника (Гимерий старше Фемистия на 5 лет), который, никогда не приняв участия ни в одном серьезном деле, тем не менее привлекал в Афины многих поклонников своей пленительной болтовней; пленительность этого типа речей признает и сам Фемистий, называя таких ораторов "сиренами". Гимерий действительно чрезвычайно благозвучен и читается очень легко; одной из причин этого является отмеченная Фотием черта - отсутствие длинных составных слов. Его язык гораздо легче языка Фемистия, но, конечно, не достигает живости и красоты языка Либания. Главное отличие его от последнего состоит в том, что Либаний выработал свой собственный слог и стиль, не ограничиваясь исключительно каким-либо одним кругом понятий и слов (политическим, философским или бытовым), а умело используя все виды слов и оборотов, Гимерий же придает своим речам благозвучность, в значительной степени < пользуясь чужими приемами и используя образы, слова и выражения древнегреческих лириков. Именно лирика - притом мелическая, а не вся греческая классическая поэзия - вдохновляла Гимерия на подражание: более строгий торжественный стиль эпоса и тем более трагедии ему чужд. Сам он нередко называет свои речи "гимнами" и как бы жалуется на то, что он вынужден говорить прозой: "Ввиду того, что речи, непокорные, безудержные и необузданные, развертываются без размера, то я, обратившись к поэзии с просьбой дать мне какой-нибудь теосский напев (ибо эту Музу я люблю), прихожу к тебе, неся эту песнь из оставленных нам Анакреонтом" (№ 3). Мы должны быть очень благодарны Гимерию за его любовь к лирикам; он сохранил много ценных фрагментов из ионийских поэтов, а также из Симонида и Пиндара. Гимерий примыкает к ионийским лирикам и по строю своей речи, стремясь не столько к сложности ее построения, сколько к украшению ее образами, которые, правда, нам кажутся уже довольно шаблонными, но в эпоху Гимерия, может быть, были и оригинальными, особенно в прозе.
Речи Гимерия переполнены мифологическими именами; в противоположность Фемистию он нисколько не заинтересован историческим или моральным содержанием мифа, а пользуется им только как словесным украшением, ради красивого звучания древних имен, которые иногда появляются у него группами, без глубокой смысловой связи. Он охотно начинает речь историческим анекдотом, чтобы потом по какой-нибудь ассоциации перейти к своей теме, но таким же отправным пунктом может явиться для него и чисто поэтический образ. Так, например, речь в Фессалониках он начинает с анекдота о Симониде, которого элейцы остановили по пути в Олимпию и попросили спеть гимн Зевсу; Гимерий продолжает: "Что же вы теперь заставляете меня сделать? Вы хотите, чтобы, прервав ненадолго наш путь, мы дали вам вкусить свирели аттической; об этом просят некоторые, будучи близкими соседями Пиэрии" [страны Муз. - М. Г.] (№ 5). Речь же в Филиппах он начинает так: "Лебедь поет над океаном и побеждает песней своей громко шумящее море... иногда же, встретив малый источник чистой и прозрачной влаги, радуется роднику и, омывая крылья, чтит этот родник, воспевая его в своей песне. Неужели же софист меньше владеет голосом, чем лебедь, и в молчании пройдет мимо этого города? (№ 8). Иногда Гимерий умеет даже сам подшутить над своими поэтическими украшениями: в приветственной речи по поводу приезда в Афины префекта Василия после красивого описания весеннего расцвета он говорит: "Лебеди, если они когда-либо пели песни при дуновении зефира на берегах Илисса, как на Кавстре или Гебре, сейчас более, чем прежде, наполнят пением эти берега. Хотя никто и никогда не видел этих птиц на этой реке, но можно предсказать, что именно они будут петь на лугах Аттики" (№ 3).
Самое яркое представление о манере Гимерия можно получить из речи на свадьбе его родственника Севера, где Гимерий дает полную волю своим антитезам, метафорам и гиперболам; но возможно, что в некоторых комплиментах и сравнениях имеется и юмористический намек. Жених и невеста, конечно, изображаются в самых восторженных тонах: "Оба они находятся в расцвете, как весенние лепестки, распустившиеся на одном лугу. Сходство же душевное их изумительно. Оба они благоразумны, изящны в обхождении и только в занятиях различны, согласно своей природе. Ибо она прилежанием постигла искусство Афины, он же своими трудами достиг благосклонности Гермеса. Ее забота - ткацкий челнок, его - речи; она держит лиру, он услаждается книгою; ее любит Афродита, его же Аполлон возлюбил. Он - из юношей первый, она всех девушек превосходит; его щеки покрыты первым пухом юности, она же для брака созрела" (№ 1). Далее восхваляется и сваха, которая оказывается мудрее Аспазии и сильнее Борея, ибо он принес из Афин во Фракию одну Орифию, а благодаря свахе прибыли в Афины и жених, и невеста; в конце же призываются все олимпийские боги, которые должны сопровождать молодых до их свадебного покоя.
Сам Гимерий дает себе прекрасную характеристику в конце речи в Фессалониках (№ 9): "Я хотел бы остаться здесь у вас целый год и все время говорить речи. Поэтому-то я прощаю Одиссею то, что он слишком долго говорил у Алкиноя и за своей длинной речью даже забыл о желании вернуться домой".


[1] Εunapii. Vitae philosophorum ac sophistarum, Vita Prohaeresii.
[2] Элию Аристиду — см. гл. X настоящего тома.
[3] В древности «священной болезнью» называлась эпилепсия.
[4] Vitae philos, ac soph., Vita Himerii.
[5] Ε. Norden. Antike Kunstprosa, 1909, S. 429.
[6] Как известно, в ласточку и в соловья по древнему этиологическому мифу превращены несчастные женщины, плачущие о своем горе.
[7] Photii. Bibliothecae cod. CLXV, pag. 1–8 W.