1. Непростое и тягостное дело — врачевание болтливости — берет на себя философия. Ведь средство ее, слово, — для слушающих, болтуны же никого не слышат, ибо сами говорят беспрерывно. И это‑то и есть главное зло: неумеющий молчать не умеет слушать. По доброй воле, полагаю, глухи люди, которые упрекают природу в том, что язык у них один, а уха два. Так, если хорошо сказал Еврипид неразумному слушателю:
Дырявый я наполнить не могу сосуд,
Речь мудрую свою изливши на глупца, — [1]
то с большим основанием можно было бы сказать болтуну, вернее, о болтуне:
Сосуд я не могу наполнить заткнутый,
Речь мудрую свою изливши на глупца,
или, вернее, осыпая словами человека говорящего не внемлющим и не внимающего говорящим. А если болтун услышит хоть самую малость, то болтливость его подхватит ее, словно отлив, и тотчас многократно умножит. Портик в Олимпии, что на один звук отвечает множеством отголосков, называют «семизвучным»; самое пустячное слово, коснувшись слуха болтливости, сразу разносится кругом,
Струну в душе задев, дотоль недвижную. [2]
Болтунам слышанное попадает ведь не в душу, а лишь на язык. Все люди сохраняют услышанные речи, у болтунов же они утекают и летят дальше, подобные сосудам, лишенным разума, но полным отзвуков.
2. Если же мы увидим, что все уже испробовано, тогда скажем болтуну:
Молчи, сынок! Есть много благ в молчании, [3]
а два главнейших и величайших — слушать и быть выслу–шану. Ни того ни другого не дано болтунам, и даже в самой страсти своей терпят они неудачу. Ведь при иных болезнях души, как‑то: сребролюбие, честолюбие, сластолюбие, возможно по крайней мере овладеть предметом вожделения; для болтунов же вот это как раз тяжелей всего: они жаждут слушателей, но не находят их, напротив: всякий от болтуна бежит без оглядки. Так, если люди, гуляющие или усевшиеся кружком, видят, что приближается к ним болтун, то немедля передают по цепи приказ: «разойдись!» И, как говорят, что пришел Гермес, [4] если посреди беседы вдруг воцаряется молчание, точно так же на пиру или дружеском сборище все замолкают при появлении болтуна, ибо не хотят давать повода для разговора; а если уж он откроет рот, то спасаются все словно в бурю, «когда борей вкруг скал морских бушует», [5] боясь качки и морской болезни. Потому и выходит, что никто с болтунами ни на пиру рядом не возлежит, ни под одной кровлей в путешествии или плавании не живет охотой, а только по принуждению: всюду болтун лезет, хватает за одежду, трогает за подбородок, толкает локтем в бок. И тут
высшая почесть ногам подобает,
если следовать Архилоху и, клянусь Зевсом, мудрому Аристотелю. Он, измученный каким‑то болтуном и раздраженный его нелепыми россказнями, на многочисленные его: «Ну разве не удивительно это, Аристотель?», ответил: «Не это удивительно, а то, что кто‑то, имея ноги, еще стоит рядом с тобой». А другому, после долгой болтовни заявившему: «Заговорил я тебя, философ», он отвечал: «Нет, клянусь Зевсом, я и не обратил внимания». А если все‑таки навязался болтун со своей трескотней, то слушатель позволяет ей лишь слегка задевать свой слух, а в глубине души в иные мысли погружается, так что мало у болтунов внимательных и доверчивых собеседников. Говорят, что семя мужей, склонных к блуду, бесплодно, речь же болтливого человека бесцельна и бесполезна.
3. А ведь ничто в нас природа не ограничила так, как язык, поместив перед ним стражею зубы, дабы, если уму, натянувшему «блестящие вожжи», он не подчинится и не уступит, кровавыми укусами победили мы его несдержанность. Не сокровищницы и не кладовые незапертые величайшей бедою назвал Еврипид, [6] а уста. Те же, кто, полагая незапертые двери и незавязанные кошельки бесполезными для владельцев, собственные уста держат незамкнутыми и незакрывающимися, изливая речи, словно через устье Понта, считают, по–видимому, слово ничтожнейшим из достояний. Потому‑то и веры они не имеют, коей жаждет всякое слово: ведь подлинная цель его — снискать доверие слушающих; болтунам же, и правду говорящим, не верят. Подобно тому как пшеничное зерно, заключенное в сосуд, в размере приобретает, а в качестве теряет, так и речь в устах болтливого человека из‑за лжи становится пространнее, но доверие губит.
4. Пожалуй, всякий умеренный и скромный человек избегает напиваться: ведь если гнев, по мнению некоторых, тождествен безумию, то опьянение от безумия совсем близко. Вернее, оно тоже есть безумие, меньшее по длительности, но добровольное и тем худшее, ибо люди прилежат ему по собственной охоте. А ведь опьянение ни за что так не ругают, как за бесконечную и несдержанную болтовню.
Сила вина несказанна: она и умнейшего громко
Петь, и безмерно смеяться, и даже плясать заставляет.
Хотя что, казалось бы, страшного в смехе, песне и пляске? Ничего непристойного в них нет. Но вот -
слово такое, которое лучше б было сберечь про себя – [7]
это уже и страшно, и опасно.
И разве некогда поэт не разрешил вопроса, над коим бились мудрецы, определив разницу между состоянием хмельным и пьяным? Первому присуща расслабленность, второму — неумеренная болтливость. Ибо что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, гласит пословица. Потому, когда на одном пиру некий болтун обвинил в глупости молчаливого Бианта, тот воскликнул: «Да разве глупец смог бы молчать за чашей вина?» А в Афинах один человек, собираясь угощать царских послов, решил, согласно их желанию, пригласить к себе и философов; поскольку на пиру все гости в общей беседе друг другу рассказывали о себе и лишь Зенон хранил безмолвие, благожелательные и общительные чужеземцы, подняв за его здоровье чашу, спросили у него: «А о тебе, Зенон, что рассказать царю?» — «Ничего, — отвечал он, — кроме того, что есть в Афинах старик, умеющий молчать во время попойки». Глубина и значительность присущи трезвости и молчанию, опьянение же болтливо: оно и безумно, и безрассудно, а оттого и многословно. Философы, определяя опьянение, называют его пустословием во хмелю, не порицая, таким образом, питье, если сопутствует ему молчание; но вот глупые речи превращают захмелевшего в пьяного. Однако пьяный только лишь за чашей несет вздор, а болтун языком мелет всегда и везде: на площади, в театре, на прогулке, среди дня и глубокой ночью. Выхаживая больного, он тяжелее недуга, попутчик в плавании — противнее морской болезни, восхваляя — хуже бранящего. С нечестными людьми, но немногословными приятнее беседовать, чем с добрыми, но болтливыми. У Софокла Нестор, пытаясь словами унять раздраженного Аякса, правильно говорит, так, как велит нравственный закон:
Лишь речи злы твои, дела — прекрасны. [8]
А с болтуном не так дело обстоит, ибо неуместные речи изгоняют и губят все хорошее, что есть в его поступке.
5. Однажды Лисий передал какому‑то человеку, имевшему тяжбу, написанную для него речь, тот, прочтя ее несколько раз, пришел к Лисию [9] унылый и сказал, что при первом знакомстве речь показалась ему превосходной, а после второго и третьего чтения — вялой и никчемной, на что Лисий, засмеявшись, спросил: «А разве не один раз собираешься ты говорить ее перед судьями?» И обрати внимание на красоту и убедительность Лисиевых речей, ибо он
От самой фиалкокудрой Музы жребий взял благой. [10]
А из всего сказанного о Гомере наиболее верно то, что он единственный угодил переменчивым человеческим вкусам, всегда новый и всем на радость неувядаемый; однако ведь и он, сказавший:
Весьма неразумно и скучно
Снова рассказывать то, что уж мы рассказали однажды, [11]
боится и избегает грозящей любому повествованию чрезмерности, когда ведет слушателя от рассказа к рассказу и смягчает избыток новизною. А вот болтуны терзают уши повторением одного и того же, будто снова марают старые рукописи.
6. Итак, прежде всего хотели бы мы напомнить болтунам, что хотя вино придумано ради даруемого им удовольствия и веселья, но люди, которые принуждают других пить неумеренно и много, лишь толкают их к безобразному бесчинству, так те, кто дар речи, сладостный и людей сплачивающий, используют неблагоразумно и плохо — делают его для общения негодным и для людей ненавистным, докучая тем, кому желали угодить; от тех, кого думали поразить, получая насмешки; а тех, кому стремились понравиться, раздражая. И как нелюбезен тот, кто кулаками гонит прочь желающих с ним беседовать, так Музам и искусствам чужд тот, кто речами своими других мучит и утомляет.
7. Из прочих пороков и болезней одни опасны, другие отвратительны, третьи смешны, в болтливости же все это соединилось. Над болтунами потешаются, когда рассказывают они общеизвестное, болтунов ненавидят как вестников дурного, они подвергаются опасности за то, что не сохраняют тайн. Когда Анахарсис, обедая у Солона, заснул, все увидели, что левой рукою прикрыл он срамное место, правою же — уста, ибо полагал, что более крепкая узда требуется языку, и полагал справедливо. Нелегко, пожалуй, насчитать столько людей, погубленных необузданной похотью, сколько городов и государств, обращенных в прах разглашенной тайной. У Суллы, осадившего Афины, [12] не было времени задержаться там надолго, ибо «иная забота теснила»: [13] Митридат захватил как раз Азию, а в Риме вновь властвовали марианцы. Но афинские старики как‑то разболтались в цирюльне, что вот, дескать, Гептахалк [14] не охраняется и как бы, мол, с той стороны не захватили город, а лазутчики, услышав это, донесли Сулле. Тот немедля стянул свои силы и ночью ввел войско в город, [15] едва не сровняв его с землей и наполнив убийствами и трупами, так что Керамик [16] купался в крови. А обрушился Сулла на афинян больше за слова, нежели за дела: они злословили о нем и о Метелле и, поднимаясь на стены, распевали:
Тутовник Сулла, да мукой присыпанный.
Болтая еще многое в том же роде, за слова — «легковеснейшую вещь», как выразился Платон, [17] подверглись они тяжелейшему наказанию. И столице римлян несдержанность одного человека помешала достичь свободы и свергнуть Нерона. Оставалась всего единственная ночь, по прошествии коей тиран должен был погибнуть, все уже было готово; но будущий тираноубийца, отправившись в театр и увидав там у входа одного из кандальников, которого собирались вести к Нерону и оплакивавшего свою участь, приблизился к этому человеку и прошептал: «Моли, чтоб только этот день прошел, а завтра поблагодаришь меня». А тот, схватив скрытый смысл его речи и считая, по–видимому, что
Глуп, кто, надежную бросив, искал ненадежной дороги, [18]
вернейший путь к спасению предпочел благороднейшему. Он открыл Нерону слова говорившего, того немедля схватили, и под пытками, плетьми и огнем он по необходимости отрицал то, что прежде открыл без всякой необходимости.
8. Философ Зенон, дабы против его воли тело, измученное пытками, не выдало какой‑нибудь тайны, откусив язык, выплюнул его в лицо тирану. [19] И прекрасную награду за молчание получила Львица: она была подругой Гармодия и Аристогитона, [20] и на нее, как на женщину, возлагали надежды заговорщики: ибо и сама славила Вакха с прекрасным кубком любви, и была посвящена в его таинства. А когда после неудачной попытки заговорщики были убиты, то и Львицу допрашивали и принуждали назвать тех, кто сумел скрыться; она же все перенесла, никого не выдав, и тем доказала, что мужи, любившие такую женщину, и тут не уронили своего достоинства. Афиняне, сделав бронзовую львицу без языка, поместили ее у входа на акрополь, смелостью животного явив стойкость женщины, а отсутствием языка — сдержанность ее и умение сохранить тайну. Ни одно произнесенное слово не принесло столько пользы, сколько множество несказанных. Ведь то, о чем умолчано, всегда можно сказать, а о чем сказано — не умолчишь, ибо оно уже разнеслось и распространилось. Поэтому я считаю, что говорить учимся мы у людей, молчать — у богов, ибо в обрядах и таинствах привыкаем мы к молчанию. И сладкоречивого Одиссея создал поэт воздержанным на язык, и сына его, и супругу, и няню. Ты ведь слышишь, как она говорит:
Все сохраню, постоянней, чем камень, целей, чем железо. [21]
Асам Одиссей, сидя подле Пенелопы,
глубоко проникнутый горьким ее сокрушеньем
(Очи свои, как железо иль рог неподвижные, крепко
В темных ресницах сковав и в нее их вперив, не мигая),
Воли слезам не давал. [22]
До того тело его отличалось всяческой умеренностью, а разуму все готово было повиноваться, что он глазам приказал не плакать, языку — не издавать ни звука, сердцу — не трепетать и не яриться,
Милое сердце ему покорилось, [23]
ибо воля его разума простиралась вплоть до непроизвольных движений, покоряя ему и подчиняя даже дыхание и кровь. Таково же и большинство Одиссеевых товарищей: схваченные и разбиваемые о землю Полифемом, они не назвали Одиссея, не сказали, что он уже заготовил и обжег оружие против Полифемова глаза, а предпочли быть съедены живьем, нежели выболтать что‑нибудь тайное, и явили тем самым избыток верности и стойкости. Поэтому, когда египетский царь прислал Питтаку жертвенное животное с просьбою отрезать лучший и худший кусок, тот поступил правильно, вырезав и отослав обратно язык, орудие добра и орудие многих зол.
9. Ино у Еврипида, рассказывая о себе откровенно, говорит, что умеет
молчать в нужде, сказать, коль нет опасности. [24]
А те, кто получает благородное и подлинно царское воспитание, сперва учатся молчать, а затем легко говорить. Например, Антигон, тот, что был царем, на вопрос сына, когда же они выступят, ответил: «Боишься, что ты один не услышишь трубы?» Неужели же не доверил он тайного слова тому, кому собирался оставить царство? Нет, он учил сына вести себя в таких обстоятельствах сдержанно и осторожно. А когда в походе о чем‑то подобном спросили старика Метелла, он сказал: «Если бы я подозревал, что эта тайна известна моей тунике, то я бросил бы ее в огонь, как только снял с себя!» Услышав о наступлении Кратера, Евмен никому из друзей об этом не сказал, а солгал, что подходит Неоптолем, потому что второго воины презирали, а первого и чтили за добродетель, и восхищались его славой. Никто не знал об обмане, и, завязав сражение, они победили, убили неузнанного Кратера, а узнали лишь мертвого. [25] Так молчание выиграло битву, скрыв имя грозного противника, и друзья больше восхищались Евменом за скрытность, чем упрекали за нее. А если бы кто и упрекнул, так ведь лучше упрек в спасительном недоверии, нежели обвинение в пагубной доверчивости.
10. И кто не попустит себе, разболтав что‑нибудь во вред тому, кто сам не помолчал? Плохо, если другой услышал слово, кое должно было оставаться в тайне: ведь, выпуская из уст своих и передавая другому не подлежащее разглашению, полагаешься ты на чужую верность, собственную свою губя? И если другой окажется подобным тебе, то гибель ее тебе по заслугам, погубишь ты тайну; если лучше тебя, вопреки вероятию, спасешь ее, попав на человека более верного, нежели ты сам. Пусть у меня есть друг. А ему друг — кто‑то еще, кому он верит, как я ему, а тот, в свою очередь, кому‑то еще, и вот — слова множатся и разлетаются, попав на уста людей несдержанных. Так единица за собственные пределы не выходит, а так единицей и остается, о чем говорит и ее название, двойка же кладет начало бесконечному разнообразию, тотчас покидая собственные пределы и по причине своей двоичности обращаясь во множество. Точно так же слово, доколе известно одному человеку, действительно останется тайным, а перейдя ко второму, становится достоянием молвы. «Слово крылато»,[26] — сказал поэт; нелегкое дело снова схватить выпущенную из рук птицу, невозможно и слово, слетевшее с языка, поймать и удержать, ибо летит оно,
кружа на легких на крылах, [27]
от одного к другому. Стремительный бег корабля, подхваченного ветрами, обуздывают и удерживают канатами и якорями. А для слова, вырвавшегося из уст словно из гавани, ни остановки не существует, ни якоря; мчась с шумом и звоном, оно ввергает сказавшего в великую и страшную опасность.
Идейский лес от факела ничтожного
заняться может, так же то, что сказано
лишь одному, весь город знает. [28]
11. Римский сенат держал тайный какой‑то совет в течение многих дней, и так как это казалось неясно и подозрительно, одна женщина, во всем остальном порядочная, но все‑таки женщина, приступила к своему мужу с настойчивыми просьбами открыть ей тайну, она и клятвы в молчании произносила и обещания, и лила слезы, что не имеет доверия. А римлянин, желая доказать ее глупость, сказал: «Твоя взяла, жена! Так послушай же о неслыханном и поразительном деле: сообщили нам жрецы, что видел кто‑то летящую птицу в золотом шлеме и с копьем. Вот и думаем мы об этом чуде, добро ли, зло ли оно предвещает, и советуемся с прорицателями. Но только ты молчи!» Сказав это, он ушел на форум. А жена, поймав первую попавшую служанку, начала бить себя в грудь и рвать волосы с воплями: «Увы, муж мой, увы, моя родина! Что с нами станет?», желая вынудить служанку к вопросу: «Что случилось?» А когда та спросила, рассказала ей все с обычной приговоркой болтунов: «Молчи! Никому об этом ни слова!» Не успев выйти от нее, служанка выложила все той из своих товарок, что оказалась посвободнее, а та разболтала своему любовнику, как раз в это время ее навестившему. И басня докатилась до форума, даже обогнала своего сочинителя. А там его спросил один из встретившихся знакомых: «Ты прямо из дому?» — «Прямо из дому», — отвечал тот. «Значит, ты ничего не слышал?» — «Разве есть новости?» — «Видели летящую птицу в золотом шлеме и с копьем, и по этому поводу консулы хотят созвать сенат». Тогда, смеясь, воскликнул римлянин: «Хвала, о жена, стремительности, с коей слова мои, меня опередив, достигли форума!» И, подойдя к сенаторам, успокоил их тревогу, а жену, возвратившись домой, наказал. «Погубила ты меня, жена, — сказал он. — Обнаружилось, что это из моего дома просочилась тайна, а теперь из‑за твоей несдержанности должен я бежать с родины». Она принялась все отрицать и спросила: «А разве не узнали об этом с тобой вместе триста человек?» — «Какие триста, — ответил муж, — когда, понуждаемый тобой, все это я выдумал, чтобы тебя испытать?» Так, осмотрительно и осторожно, испытал он свою жену, как прохудившийся сосуд, в который прежде, чем налить вина или масла, льют воду. А Фульвий, товарищ Цезаря Августа, услышал однажды, как тот, уже старик, жаловался, что дом его опустел, что двое внуков, сыновья дочери, погибли, а оставшийся в живых Постум, [29] жертва клеветы, находится в изгнании, и он вынужден преемником своим сделать пасынка, [30] хотя страдает из‑за этого и желал бы вернуть внука из дальних краев. Услышав это, Фульвий все рассказал жене, та — Ливии. Ливия же сурово потребовала от Августа, чтобы он, если давно все решил, не посылал за внуком, а не то сделает ее предметом ненависти и вражды преемника власти. Когда, по обыкновению, Фульвий утром пришел к Августу и приветствовал его: «Доброго тебе здоровья, Цезарь!», тот отвечал ему: «Здравого тебе рассудка, Фульвий!» Все поняв, Фульвий сразу отправился домой и начал бранить жену, говоря: «Цезарь узнал, что я не сдержал тайны, и потому должен я сейчас покончить с собой!» На что жена сказала: «И по заслугам, коли, прожив со мною столько лет, ты не узнал и не остерегся моей несдержанности, но первой умереть должна я!» И, схватив меч, закололась прежде мужа.
12. Правильно создатель комедий Филиппид, [31] когда царь Лисимах, проникшись к нему расположением, спросил: «Что из моих сокровищ подарить тебе?», отвечал: «Что пожелаешь, царь, но только не тайну». Кроме всего прочего, болтливости сопутствует другой, не меньший, порок — любопытство: болтуны жаждут много услышать, чтобы потом много рассказывать. Особенно же доискиваются и дознаются до всего скрытого и тайного, словно поставляя болтовне обветшавшее сырье для ее ноши; или словно ребенок, схвативший ледышку, не желают услышанного ни удержать, ни выпустить; или, еще вернее, с тайнами обходятся словно со змеями, которых, поймав, прячут за пазуху, а потом, не сумев совладать, от них же и погибают. Говорят, что гадюки и морские иглы, рожая, разрываются; запретные слова, вырвавшись на волю, уничтожают и губят упустившего их. Селевк Каллиник, [32] потерявший в сражении с галатами все войско, все свои силы, бежал, сняв царский венец, с тремя или четырьмя спутниками, проделал длинный путь верхом и, блуждая по бездорожью, ослабевший от голода и жажды, подъехал к небольшому имению и, на свое счастье застав хозяина, попросил у него хлеба и воды. А тот, узнав царя, с готовностью и требуемое принес в изобилии, и все прочее, чем богата деревня. Радуясь такому случаю, не стал он сдерживаться и притворяться перед людьми, желавшими остаться неузнанными, а, проводив их до самой дороги и прощаясь с ними, воскликнул: «Будь здоров, царь Селевк!» Царь же, протянув правую руку, привлек его к себе, словно желая с ним расцеловаться, и подал в это время знак одному из спутников мечом отрубить голову этому человеку:
Быстро еще с говорящего в прах голова соскочила. [33]
А ежели бы промолчал, ненадолго сдержавшись, то немного позднее, когда к царю вернулась удача и прежнее величие, получил бы он, думаю, большую благодарность за молчание, нежели за гостеприимство. Впрочем, несдержанность этого человека еще оправдывают в какой‑то мере надежда и благожелательность.
13. А большинство болтунов губит себя вовсе без причины. Так, когда в одной цирюльне толковали о владычестве Дионисия, что, мол, незыблемо оно и несокрушимо, цирюльник, смеясь, заявил: «И это вы говорите о Дионисии, который каждые несколько дней подставляет горло моей бритве?» Услышав об этом, Дионисий приказал распять цирюльника. Весь род цирюльников болтлив неспроста: ведь у них собираются и засиживаются самые большие болтуны, заражая дурной привычкой хозяев. Царь Архелай, когда говорливый цирюльник, уже закутав его полотенцем, спросил: «Как постричь тебя, царь?», остроумно ответил: «Молча». И о великом поражении афинян в Сицилии возвестил цирюльник из Пирея, первым узнавший об этом от слуги одного из бежавших оттуда. Тотчас, бросив цирюльню, устремился он по дороге в Афины,
Славы б не отнял иной, [34]
неся в город известие,
дабы вторым не явиться.
Поднялось, как водится, смятение, и народ, сбежавшись на собрание, стал доискиваться, откуда пошел слух. Привели и начали допрашивать цирюльника, не знавшего даже имени рассказчика и ссылавшегося на безымянного и никому не известного человека. В народе раздались гневные вопли: «Пытать злодея! Колесовать! Сам придумал! Сам сочинил! Кто еще слыхал? Кто поверил?» Притащили колесо, привязали к нему цирюльника. А тут как раз и явились с вестью о случившемся те, кому удалось спастись из похода. Все разбрелись, каждый со своею скорбью, оставив беднягу привязанным к колесу. Поздно, уже под вечер, освобожденный, он спросил стражника, слыхал ли тот, каким образом погиб полководец Никий. Вот так вот дурная привычка превращает болтливость в неодолимое и непоправимое зло.
14. Подобно тому как больные, принимающие горькие, противно пахнущие лекарства, чувствуют омерзение даже к посуде, так сами вестники несчастья ненавистны и отвратительны тем, кто их слышит. Верно сказал об этом Софокл:
Слух или душу ты словами ранишь мне?
Что вопрошаешь, где мое страдание?
Я мучу слух, а дух язвит содеявший. [35]
Боль можно причинить и действием, и словами, однако для неутомимого языка не существует ни узды, ни преграды. Однажды спартанцы увидели, что храм Афины Меднобашенной ограблен и посреди его лежит пустой сосуд. Все сбежавшиеся были в недоумении, а один из находившихся там сказал: «Если желаете, скажу вам, что я думаю об этом сосуде. Грабители, идя на столь опасное дело, выпили цикуты и принесли с собой вина, чтобы, ежели останутся незамеченными, действие яда погасить и растворить чистым вином, если же их захватят, не пытки принять, а легкую, безболезненную смерть от яда». Когда рассказал он, как хитро все было задумано, стало ясно, что не просто догадывается человек этот, как было дело, а знает точно. И, обступив его со всех сторон, люди стали кричать: «Кто ты? Тебя кто знает? Ты откуда узнал?» Допрашиваемый так, он сознался, что был одним из грабителей. И разве не подобным образом были пойманы убийцы Ивика, [36] когда, сидя в театре, начали при виде журавлей со смехом перешептываться, что, мол, явились Ивиковы мстители? Между тем Ивик пропал уже давно, его разыскивали, и те, кто, сидя поблизости, услыхали этот шепот, тотчас ухватились за это и донесли властям. Так изобличенные, они были подвергнуты пыткам, и наказали их не журавли, а болтливый зуд, заставивший, словно Эриния [37] или Кара, [38] проговориться в убийстве. Как пораженные члены всегда влекут и тянут к себе соседние части тела, так и язык болтуна, постоянно охваченный лихорадкой и жаром, втягивает и вбирает все тайное и запрещенное. Поэтому, ставя преградою разум, всегда следует сдерживать и ограничивать его движение и напор, чтобы не оказаться глупее, чем гуси, которые, минуя на пути из Киликии Тавр, где множество орлов, взяли, говорят, в клюв по подходящего размера камню, послужившему для голоса запором или пробкою, и ночью пролетели незамеченными.
15. Если спросить, кто наихудший и вреднейший из людей, непременно любой назовет предателя. Однако Евтикрат, по выражению Демосфена, македонским лесом крыл дом, [39] Филократ, получив много золота, «покупал себе рыб и наложниц», Евфорбу и Филагру, предавшим Эретрию, царь пожаловал землю. [40] Болтун же — предатель добровольный и бескорыстный, не крепости или конные отряды продающий, а выносящий тайны из судов, из заговоров, из государственных споров, причем ни от кого не получает он благодарности, а сам благодарен уже за то, что его слушают. И то, что сказано о человеке, бездумно и как попало дарившем и расточавшем свое добро:
Нет, ты не щедр, болезнь у тебя: ты ликуешь, давая, — [41]
весьма подходит и к пустослову: «Нет, сообщая об этом, не друг ты, не доброжелатель; то лишь болезнь у тебя: пустословя, болтая, ликуешь».
16. Впрочем, все это следует понять не для порицания болтливости, но для излечения от нее: ведь от пороков избавляет нас осознание их и упражнение, но первым идет осознание. Ибо никто не станет искоренять и гнать из души своей то, что не раздражает его. А раздражают нас пороки, когда мы постигаем разумом, какой вред и позор они приносят. Так подумаем же о болтунах, кои вызывают ненависть, думая понравиться, докучают, стремясь угодить, подвергаются насмешкам, желая удивлять, тратятся, не получая прибыли; друзей обижают, врагам приносят пользу, себя губят. И первейшее средство для излечения названного порока — понять все беды, что от него приключаются.
17. Второе же средство — доводы обратного свойства: те похвалы молчаливости, которые и слушаются, и запоминаются, и всегда наготове; то, что в молчании есть нечто величавое и священное, нечто от таинств; то, что говорящих кратко и сжато, умеющих важную мысль выразить немногими словами всегда любили и почитали больше, чем распущенных и необузданных болтунов. Платон хвалит тех, [42] чьи речи коротки, насыщенны и плотны, уподоблял их искусным копейщикам. А Ликург, заставляя своих сограждан молчать, с самого детства преподавал им искусство говорить сжато и по существу. И как кельтиберы получают закаленное железо, зарывая его в землю, а затем счищая грязь, так и слово спартанца лишено шелухи и закаливается очищением от всего лишнего ради высшей меткости. Краткость и острота их ответов рождаются из многого молчания. Особенно следует указать болтунам, какова сила и красота этих свойств. Не таковы ли слова спартанцев Филиппу: «Дионисий в Коринфе». [43] А когда на это написал им Филипп: «Вот вторгнусь в Лаконику, всех вас изгоню!», отвечали ему: «Если». Когда же царь Деметрий в негодовании вскричал: «Одного лишь посла прислали ко мне спартанцы!», посол, нимало не испугавшись, сказал: «К одному одного». И древними мы восхищаемся за их немногословие. Ведь не стихи «Илиады» или «Одиссеи», не песни Пиндара начертали на храме Аполлона Пифийского амфиктионы, [44] а «Познай самого себя», «Ничего слишком», «Избегай ручаться», ибо восхищались весомостью и простотой этих изречений, в кратких словах запечатлевших чеканный смысл. Сам бог разве не бывает немногословен и краток в своих вещаниях? И Локсий [45] зовется так оттого, что больше чем неясности избегает многословия. И разве особенно не превозносят и не восхищаются теми, кто, обходясь вовсе без слов, то, что требуется, выражают знаками? Когда народ заставлял Гераклита высказать свое мнение о единодушии, тот, поднявшись на возвышение, взял чашу с водой, насыпал в нее пшеницы и, перемешав с мятою, выпил и ушел, показав тем самым, что тогда цветут в мире и согласии государства, когда довольствуются граждане своим достоянием, не стремясь к излишествам. Скифский царь Скилур, [46] отец восьмидесяти детей, находясь при смерти, велел принести связку дротиков и приказал каждому из детей, чтобы взял ее и разломал, собранную и связанную. Когда же каждый признал, что не может это сделать, он сам, вытаскивая дротики по одному, легко переломал их, показав детям, что единомыслие и согласие между ними — залог нерушимости и мощи, раскол же грозит бессилием и непрочностью.
18. Ежели это и подобное снова и снова будет твердить себе болтун, то, быть может, перестанет наконец получать удовольствие от пустых разговоров. А меня даже раб, о котором я расскажу, приводит в смущение, уча не бросать слов зря и твердо держаться раз принятых намерений. Оратор Пупий Пизон, не желая, чтобы ему докучали, велел своим рабам только отвечать на вопросы и не говорить ничего больше. И как‑то раз, стремясь подружиться с Клодием, бывшим тогда в высокой должности, он приказал позвать его на обед, устроенный с подобающей пышностью. В назначенное время все собрались и ждали лишь Клодия; Пизон несколько раз отправлял раба, звавшего обычно гостей, поглядеть, не идет ли тот. С наступлением вечера Пизон отчаялся и спросил у раба: «А ты звал ли его?» — «Я‑то звал», — отвечал раб. «Отчего же он не пришел?» — «А он отказался». «Что ж ты сразу‑то не сказал?» — «А ты не спрашивал!» Но это раб римский, а аттический, «копая землю, поведает, на чем и как случилось замирение». [47] Сила привычки велика во всем. И вот об этом‑то мы теперь и поговорим.
19. Не натягивая вожжи следует сдерживать болтуна, а побеждать его порок привычкой. Во–первых, пусть, если спрашивают многих, лишь тогда приучится отвечать, когда все остальные откажутся.
«У бога и совета цели разные», [48] как сказал Софокл; также и у слова и ответа, ибо в ристанье победа за тем, кто успел первый, а здесь, ежели другой верно ответит, тебе достаточно, согласившись с ним и похвалив, стяжать славу человека благожелательного, а ежели нет — вот тогда уместно и не зазорно и научить тому, что неизвестно, и добавить, что упущено. Более всего нужно остерегать себя, как бы, если спрашивают другого, не выскочить раньше времени с ответом. Точно так же негоже предлагать свои услуги, когда просят другого. Ибо кажется в подобных случаях, что уличаем мы просимого в том, что он не может дать, а просителя, что не знает, у кого может получить. И когда отвечают, такая поспешность и наглость особенно обидны. Торопящийся ответить первым словно говорит спросившему: «Зачем спрашивать у него? Что он знает? При мне никого иного и спрашивать не стоит». А ведь мы часто задаем вопрос, не в ответе нуждаясь, а стремясь услышать голос и снискать расположение другого человека, желая втянуть его в беседу, как поступал Сократ с Хармидом и Теэтетом. [49] Опережать с ответами других, стараясь захватить чужой слух и занять чужие мысли — все равно что лезть целоваться к человеку, жаждущему поцелуя другого, или устремленный на другого взор стараться привлечь к себе. Даже если спрошенный отказался ответить, то прилично сдержаться и лишь по желанию и просьбе спросившего отвечать достойно и скромно. Когда ошибаются, отвечая, спрошенные, по справедливости получают они прощение, а те, кто без спросу вылезают и перебивают других, несносны, даже если ответят правильно, а уж коли ошибутся, вызовут у всех насмешки и злорадство.
20. Второе упражнение касается ответов на вопросы к тебе, и им болтун должен уделять не меньше внимания. Главное здесь — по ошибке не отвечать серьезно на вопросы, заданные, чтобы насмеяться и поиздеваться. Ведь некоторые, ничем не понуждаемые, кроме желания пошутить и развлечься, придумывают вопросы и подкидывают их болтунам, заставляя их нести вздор. Вот тут должно остеречься и не схватываться отвечать, словно из благодарности, а поразмыслить, каков нрав и что за нужда у любопытствующего. Если кажется тебе, что наделе хочет он знать, о чем спросил, следует приучить себя помедлить, сделать между вопросом и ответрм промежуток, в течение коего спросивший добавит что‑то, ежели захочет, а ты подумаешь над ответом, не спеша и не запутывая вопрос, ибо от излишней торопливости часто отвечают не на тот вопрос. Правда, Пифия, случалось, давала прорицания, еще не будучи спрошенной, но ведь бог, коему она служит,
Даже немому внимает и не говорящего слышит. [50]
А тому, кто хочет отвечать как подобает, нужно понять замысел и точно узнать намерение спросившего, дабы не вышло по пословице:
Прошу я заступ — не хотят корыто дать.
Так или иначе, необходимо укрощать необузданную жажду говорить, не то покажется, будто долго удерживаемый поток вырвался из уст, вызванный, тебе на радость, вопросом. Сократ подавлял жажду, не разрешая себе пить после гимнасия, пока не опорожнит первый кувшин, вылив его на землю, чтобы приучить неразумную часть своего существа дожидаться назначенного разумом срока.
21. Есть три способа отвечать на вопросы: сказать необходимое, отвечать с приветливостью и наговорить лишнего. Так, когда спросит кто‑нибудь, дома ли Сократ, можно ответить неохотно и недружелюбно: «Нет дома», или даже опустить «дома», если подражать спартанцам, которые на вопрос Филиппа, впустят ли они его в город, отправили ему письмо, написав в нем большое НЕТ. Человек более дружелюбный скажет: «Дома его нет, он на пиру» — и, если захочет, добавит: «Ждет там каких‑то иноземцев». А многословный болтун ответит так, словно начитался Антимаха Колофонского: [51] «Дома его нет, он на пиру, ждет там гостей из Ионии, о них ему написал Алкивиад из Милета, где был гостем Тиссаферна, наместника великого царя, который прежде помогал спартанцам, а теперь, убежденный Алкивиадом, — афинянам; [52] Алкивиад переубедил Тиссаферна, желая вернуться на родину». И так расскажет всю восьмую книгу Фукидида, [53] изливаясь перед слушателем, пока не доберется до вступления Милета в войну и вторичного изгнания Алкивиада. В таких обстоятельствах особенно следует удерживать свою болтливость, словно по следу идя за вопросом, предел ответу, будто циркулем, отмерив нуждою спросившего. Когда Карнеад, еще не снискавший тогда большой славы, разговаривал в гимнасии, надзиратель послал к нему кого‑то с просьбою умерить силу голоса (ибо был он весьма громогласен), а Карнеад сказал: «Дай же мне меру голоса!» — на что тот хорошо ответил: «Мерою даю тебе собеседника». Итак, желание спросившего да будет мерою отвечающему.
22. Подобно тому, как Сократ предписывал удерживаться от блюд, разжигающих голод людей сытых, и от напитков, возбуждающих жажду, так и болтуну следует остерегаться тех речей, от которых ему больше всего удовольствия и в которых ему нет удержу, и сопротивляться их натиску. Воины весьма охотно рассказывают о сражениях, и поэт таким изобразил Нестора, без конца повествующего о своих славных подвигах. А у тех, кто добился успеха на поприще судебном или заслужил милость вождя или царя, случается род болезни, понуждающей их все время вспоминать и описывать, как пришли они, собрались, сражались, рассуждали, изобличали противников своих и обвинителей, как снискали похвалы. А радость много разговорчивей этой смешной неутомимости, ибо рассказами она вновь и вновь себя подогревает и возрождает. Поэтому и существуют люди, склонные по любому поводу вести такие рассказы. Ибо не только
Где больно, там и руки держим мы,
но и голос мы прилагаем туда, где приятно, и на языке у нас то же самое, ибо так стремимся мы подпереть свою память. Так, обычное занятие влюбленных — словами воскрешать память о любимых; причем не только с людьми, но и с неодушевленными предметами о них говорить: «О, сладчайшее ложе», или:
Богом считала тебя, о блаженный светильник, Вакхида,
Бог ты и есть величайший, коль милая так говорила. [54]
Болтун, когда можно поговорить, — как щепка в потоке; а между тем кто до чего больше всего падок, того и следует остерегаться, не давать себе воли и одергивать себя, потому что в приятном можно и зайти далеко, и не знать, где остановиться. То же самое бывает с болтунами, если заходит речь о том, в чем по собственному мнению превосходят они других благодаря опыту или умению. Самолюбив и честолюбив тот, кто
Почти весь день проводит тем лишь занятый,
В чем самого себя сильнее чувствует. [55]
Для любителя читать — это история, для грамматика — словесное искусство, для много повидавшего путешественника — рассказы о далеких странах. Этого также необходимо остерегаться, ибо подобные вещи столь же привлекательны для болтливости, сколь привычное пастбище — для скотины. Достоин восхищения Кир, [56] когда, соревнуясь со сверстниками, не на те состязания их вызывал, в коих мог одолеть, а на те, где был слабее, чтобы не огорчать их своими победами, а учиться у них себе на пользу. Болтун же напротив: ежели вдруг услышит речь, из коей мог бы чему‑то научиться или узнать что‑нибудь неизвестное ему, он отвергает ее и перебивает, вместо того чтобы воздать за нее ничтожнейшую плату — помолчать. А сам постоянно топчется на одном месте, и слова его — вроде старых и всему свету знакомых песен. Так у нас один, прочтя случайно две или три из Эфоровых [57] книг, изводил каждого встречного и отравлял любой обед, без конца рассказывая о битве при Левктрах и о том, что за нею последовало, так что даже получил прозвище Эпаминонд.
23. Впрочем, это — не самое большое зло, порой даже следует направлять болтливость на подобные вещи: она менее тягостна, если слишком много говорят о вещах ученых, так что надо приучать таких людей писать или рассуждать в одиночку о подобных предметах. Стоик Антипатр [58] не мог, как говорят, или не желал встречаться с Карнеадом, с большим ожесточением нападавшим на Стою, но написал целые книги, полные возражений ему, чем заслужил кличку «Крикописец». А болтуна, быть может, такие воинские упражнения в одиночку и крик на письме постепенно сделают, уведя от толпы, менее несносным и для близких. Так ведь собаки, когда перенесут свою ярость на дерево или камень, для людей становятся менее опасными. Весьма полезно болтунам постоянно бывать в обществе людей известных и старших: стесняясь их, обретут они привычку молчать. Этой привычке всегда должны сопутствовать и следовать еще и такие соображения и рассуждения, когда мы собираемся говорить и слова уже на языке: «Какова та речь, что чуть не силой из меня рвется?», «Куда влечет меня язык?», «Что хорошего будет, если я скажу, и что плохого, если промолчу?» Если слово тебя донимает, не следует бросать его, словно тяжкий груз: ведь произнесенное оно останется таким же. Но люди говорят или побуждаемые собственной нуждою, или помогая слушающим, или чтобы доставить друг другу удовольствие, словом, будто солью, приправляя свой досуг или дело, которым заняты. Если же нет ни пользы говорящему, ни нужды у слушающего, ни удовольствия и прелести в сказанном, зачем тогда говорить? Ведь слова не менее бессмысленными и ненужными бывают, чем поступки. А сверх всего этого, пусть всегда помнят болтуны Симонидово изречение: «Сказавши, часто в том раскаешься, а промолчавши — никогда». И еще пусть помнят, что во всяком деле великую силу имеет упражнение; даже икоту и кашель, приложив усилие, побеждают люди, хотя с трудом и мукою. А от молчания не только жажда не появится, как выразился Гиппократ, но и больно и тяжко не станет.