Восстания в Африке. - Тотила восстановляет владычество готов. - Рим взят готами и снова отнят у них. - Окончательное покорение Италии Нарсесом. - Слава остготов совершенно угасает. - Поражение франков и алеманнов. - Последняя победа, опала и смерть Велисария. - Смерть Юстиниана и его характер. - Кометы, землетрясения и моровая язва.
Сделанный нами обзор событий, совершавшихся на пространстве между Дунаем и Нилом, постоянно свидетельствовал о слабости римлян, и мы имеем полное основание удивляться тому, что они пытались расширять империю, не будучи в состоянии защищать и прежних ее границ. Но войны, завоевания и триумфы Юстиниана были немощными и пагубными усилиями старости, которые истощают последние остатки ее энергии и ускоряют окончательный упадок ее жизненных сил. Он гордился тем, что возвратил республике Африку и Италию; но бедствия, которыми сопровождалось удаление Велисария, обнаружили бессилие завоевателя и довершили гибель этих несчастных стран.
Юстиниан ожидал, что его новые территориальные приобретения удовлетворят его корыстолюбие так же щедро, как они удовлетворили его гордость. Алчный министр финансов следовал за Велисарием почти по пятам, а так как старые списки плательщиков податей были сожжены вандалами, то он давал полную волю своей фантазии, оценивая слишком высоко состояния африканцев и произвольно облагая их податями.[1]
Увеличение налогов, собиравшихся в пользу жившего вдалеке монарха, и отобрание всех коронных земель скоро вывели жителей из радостного упоения; но император не обращал внимания на сдержанные жалобы народа; он пробудился из своего усыпления и встревожился только тогда, когда узнал о неудовольствии армии. Многие из римских солдат женились на вдовах и дочерях вандалов. На основании двойного права завоевания и наследства, они требовали в собственность те земли, которые были отведены Гензерихом его победоносным войскам. Они с пренебрежением выслушивали холодные и внушенные эгоизмом увещания своих офицеров, которые доказывали им, что щедрость Юстиниана возвысила их из прежнего дикого или рабского состояния, что они уже обогатились африканской добычей, - теми сокровищами, рабами и движимостью, которые они отняли у варваров, и что древнее и законное достояние императоров будет употребляться на поддержание того самого правительства, которое будет охранять и их собственную безопасность, и полученное ими вознаграждение. Мятеж втайне разжигали тысяча солдат, большей частью герулов, преданных арианскому учению и действовавших по наущению арианского духовенства, - и ничем не стесняющийся фанатизм придал святость делу клятвопреступников и бунтовщиков. Ариане оплакивали гибель своей Церкви, более ста лет господствовавшей в Африке, и были основательно раздражены законами завоевателя, запрещавшими им крестить их детей и исполнять какие-либо религиозные обряды. Те вандалы, которые были выбраны Велисарием, большей частью позабыли и свою родину, и свою религию среди почестей, приобретенных службою на Востоке. Но небольшой их отряд, состоявший из четырехсот человек, воодушевившись благородным мужеством, принудил матросов везти их в другую сторону в то время, как они были в виду острова Лесбоса; они пристали на короткое время к берегам Пелопоннеса, затем стали на мель у пустынного африканского берега и смело водрузили на горе Авразии знамя независимости и восстания. Между тем как стоявшие в провинциях войска отказывались исполнять приказания своих начальников, в Карфагене был составлен заговор против жизни Соломона, с честью занимавшего место Велисария, и ариане из благочестия решились принести тирана в жертву у подножия алтаря во время торжественного празднования Пасхи. Страх или угрызения совести помешали убийцам взяться за кинжалы, но терпеливость Соломона придала смелости недовольным, и по прошествии десяти дней в цирке вспыхнул неистовый мятеж, свирепствовавший в Африке в течение десяти лет с лишним. Грабеж города и избиение всех без разбора жителей были приостановлены только наступлением ночи, усыплением и опьянением; губернатор и вместе с ним семеро человек, в числе которых находился историк Прокопий, спаслись бегством в Сицилию; две трети армии были вовлечены в измену, и восемь тысяч инсургентов, собравшихся на полях Буллы, избрали своим вождем простого солдата, по имени Стотца, обладавшего в высшей степени дарованиями бунтовщика. Его красноречие было способно, под маской свободы, руководить страстями его равных или по меньшей мере разжигать их. Он возвысил себя до одного уровня с Велисарием и с племянником императора, осмелившись померяться с ними на поле сражения; он был разбит, но победившие его полководцы были вынуждены сознаться, что Стотца был достоин защищать более правое дело и начальствовать с более законной властью. Будучи побежден на поле сражения, он выказал свою ловкость в ведении переговоров; он вовлек целую римскую армию в нарушение данной ею присяги, а ее начальники, положившиеся на его вероломные обещания, были по его приказанию умерщвлены в одной из нумидийских церквей. Когда истощились все ресурсы, доставляемые силой или коварством, Стотца удалился с несколькими бесстрашными вандалами в пустыни Мавритании, вступил в брак с дочерью одного варварского владетельного князя и избежал преследования врагов, распустивши слух о своей смерти. Личное влияние Велисария, высокое положение, мужество и хладнокровие Юстинианова племянника Германа и энергичное и удачное вторичное управление евнуха Соломона восстановили дисциплину в лагере и на время поддержали внутреннее спокойствие Африки. Но пороки византийского двора отзывались на этой отдаленной провинции; войска жаловались на то, что они не получали жалованья и служили там бессменно, а лишь только общественная неурядица назрела, Стотца ожил и появился с оружием в руках у ворот Карфагена. Он пал в единоборстве, но в предсмертной агонии он улыбнулся, когда ему сказали, что пущенный им дротик попал прямо в сердце его противника. Пример Стотцы и уверенность, что в случае удачи простой солдат может сделаться царем, воспламенили честолюбие Гонтара, и, в силу тайного договора, он обязался разделить Африку с маврами, если они помогут ему вступить на карфагенский престол. Слабый Ареобинд, неспособный управлять ни в мирное, ни в военное время, был возведен в звание экзарха благодаря своей женитьбе на племяннице Юстиниана. Он был внезапно низвергнут взбунтовавшимися телохранителями, а его униженные мольбы возбудили в безжалостном тиране не сострадание, а презрение. Процарствовав тридцать дней, сам Гонтар был заколот на банкете рукой Артабана, и очень странным кажется тот факт, что верховная власть Римской империи над Карфагеном была восстановлена армянским принцем, происходившим из царского рода Аршакидов. В заговоре, направившем меч Брута в грудь Цезаря, все подробности интересны и важны в глазах потомства, но виновность или заслуга этих преданных своему государю или взбунтовавшихся убийц могла интересовать лишь современников Прокопия, которые по своим надеждам или опасениям, по дружбе или по неприязни, сами были заинтересованы в переворотах, совершавшихся в Африке.[2]
Эта страна быстро опускалась в то варварство, из которого была выведена финикийскими колониями и римскими законами, и каждая ступень внутреннего разложения отмечалась какой-нибудь прискорбной победой варварства над цивилизацией. Хотя мавры[3] не имели понятия о справедливости, они не выносили угнетения; их бродячая жизнь и беспредельные степи охраняли их от военных предприятий и от притязаний завоевателя, а опыт уже доказал, что ни их клятвы, ни оказанные им милости не могли считаться поруками за их преданность. Напуганные победой при горе Авразии, они на время покорились; но если они уважали личность Соломона, зато ненавидели и презирали гордость и невоздержанность двух его племянников Кира и Сергия, которым их дядя неблагоразумно поручил управление провинциями Триполийской и Пентапольской. Одно мавританское племя раскинуло свой лагерь под стенами Лепта с целью возобновить союз и принять от губернатора обычные подарки. Избранные им восемьдесят депутатов были впущены в город в качестве друзей, но, по легкому подозрению в заговоре, были умерщвлены за столом у Сергия; тогда призыв к войне и к мщению раздался по всем долинам Атласских гор, от обоих Сиртов до Атлантического океана. Личная обида и несправедливая казнь или умерщвление брата сделали Антала врагом римлян. Свою храбрость он уже ранее того выказал в поражении, которое нанес вандалам; его понятия о справедливости и его благоразумие были тем более замечательны, что он был родом мавр, и, в то время как он обращал город Адрумет в груды пепла, он хладнокровно убеждал императора, что внутреннее спокойствие Африки может быть обеспечено отозванием Соломона и его недостойных племянников. Экзарх вывел свои войска из Карфагена, но на расстоянии шести дней пути от этого города, в окрестностях Тебеста,[4] он был поражен многочисленностью и грозным видом варваров. Он предложил мирный договор, искал примирения и обещал, что свяжет себя самыми торжественными клятвами. "Какими клятвами может он себя связать? - прервали раздраженные мавры. - Не будет ли он клясться на Евангелии, которое считается Священной книгой у христиан? На этой самой книге его племянник Сергий клялся перед нашими восьмьюдесятью невинными и несчастными соотечественниками. Прежде чем вторично полагаться на нее, мы желаем проверить, будет ли она в состоянии наказать клятвопреступника и отмстить за свою собственную честь". За ее честь отомстили на полях Тебеста смерть Соломона и совершенная гибель его армии. Прибытие свежих войск и более искусных военачальников скоро сдержало наглость мавров; семнадцать мавританских князей пали в одной и той же битве, а сомнительная и временная покорность их племен вызвала необузданные выражения радости со стороны константинопольского населения. Беспрестанные нашествия уменьшили африканскую провинцию до одной трети величины Италии; тем не менее римские императоры в течение более ста лет владычествовали над Карфагеном и над плодоносными берегами Средиземного моря. Но и победы, и неудачи Юстиниана были одинаково пагубны для человеческого рода, и таково было опустошение Африки, что во многих местностях путешественник мог странствовать целые дни, не встретив ни одного ни друга, ни недруга. Племя вандалов исчезло; оно когда-то состояло из ста шестидесяти тысяч воинов, не включая в это число детей, женщин и рабов. Число мавров, погибших в ожесточенных войнах, было несравненно более значительно, а климат, внутренние распри и ярость варваров вымещали эту резню на римлянах и на их союзниках. Когда Прокопий в первый раз высадился на африканском берегу, он восхищался многолюдностью городов и деревень, деятельно занимавшихся торговлей и земледелием. Менее чем через двадцать лет эта оживленная сцена превратилась в безмолвную пустыню; богатые граждане бежали в Сицилию и в Константинополь, и тайный историк смело утверждал, что войны и управление Юстиниана стоили Африке пять миллионов людей.[5]
Зависть византийского двора не позволила Велисарию довершить завоевание Италии, а его внезапный отъезд ободрил готов,[6] уважавших его за гений, за добродетели и даже за те похвальные мотивы, которые побудили Юстинианова подданного обмануть их и отвергнуть их предложения. Они лишились своего короля (это была не важная потеря), своей столицы, своих сокровищ, всех провинций от Сицилии до Альп и военной силы из двухсот тысяч варваров, снабженных великолепными лошадьми и оружием. Однако еще не все было потеряно, пока Павию обороняли тысяча готов, которых воодушевляли чувство чести, любовь к свободе и воспоминание об их прежнем могуществе. Главное начальство было единогласно предложено храброму Урайе, и только в его глазах несчастья его дяди Витигеса не позволяли ему принять предложенный пост. По его совету выбор пал на Гильдибальда, к личным достоинствам которого присоединялась тщетная надежда, что его родственник, испанский монарх Февд, вступится за близкие ему интересы готского племени. Его военные успехи в Лигурии и в Венетии, по-видимому, оправдывали этот выбор; но он скоро доказал, что был неспособен ни простить оказанное ему благодеяние, ни превзойти великодушие своего благодетеля. Супругу Гильдибальда глубоко оскорбляли красота, богатство и гордость жены Урайи, и смерть этого добродетельного патриота возбудила негодование вольного народа. Один отважный убийца привел в исполнение приговор недовольных, отрубив во время пира голову Гильдибальда; иноземное племя ругиев присвоило себе право избрания, а племянник последнего короля Тотила готов был, из жажды мщения, отдаться в руки римлян вместе со стоявшим в Тревиго гарнизоном. Но храброго и образованного юношу без большого труда убедили предпочесть готский престол службе у Юстиниана, и лишь только выбранный ругиями узурпатор был удален из павийского дворца, Тотила сделал смотр всем военным силам народа, состоявшим из пяти тысяч солдат, и решился восстановить готское владычество в Италии.
Облеченные одинаковой властью одиннадцать военачальников, которые заменили Велисария, не позаботились об окончательном истреблении слабых и разрозненных готов, пока не были выведены из своего бездействия успехами Тотилы и упреками Юстиниана. Ворота Вероны были втайне отворены перед Артабазом, который находился во главе одной сотни персов, состоявших на императорской службе. Готы бежали из города. На расстоянии шестидесяти стадий римские военачальники остановились для распределения добычи. В то время как они спорили между собою, неприятель заметил, как незначительно число победителей: персы были тотчас подавлены более многочисленным неприятелем, и только тем, что Артабазу удалось спрыгнуть с городской стены, он спас свою жизнь, которой лишился через несколько дней после того от копья варвара, вызвавшего его на единоборство. Двадцать тысяч римлян встретились с армией Тотилы подле Фаэнцы и на возвышенностях Мугелло, принадлежавшего к флорентийской территории. Пылкому мужеству вольных людей, сражавшихся из-за того, чтобы обратно завоевать свою родину, было противопоставлено вялое хладнокровие наемных войск, не обладавших даже теми достоинствами, которые даются привычкой к дисциплине и к повиновению. При первой атаке они покинули свои знамена, побросали свое оружие и рассыпались в разные стороны с такой торопливостью, которая уменьшила понесенные ими потери, но увеличила позор их поражения. Король готов, стыдившийся низкой трусости своих противников, подвигался быстрыми шагами вперед по пути чести и победы. Тотила перешел через По, прошел сквозь Апеннины, отложил до другого времени завоевание Равенны, Флоренции и Рима и, пройдя по самой середине Италии, приступил к осаде или, вернее, к блокаде Неаполя. Римские военачальники заперлись в занятых ими городах, обвиняли один другого в общей беде, но не посмели воспрепятствовать его предприятию. Но император встревожился при известии о бедственном положении его итальянских владений и об угрожавшей им опасности и поспешил отправить на выручку Неаполя флот, состоявший из галер, и отряд фракийских и армянских солдат. Эти войска высадились в Сицилии, которая отдала в их распоряжение свои обильные запасы провизии; но медлительность нового начальника, который был неопытный в военном деле гражданский чиновник, продлила страдания осажденных, а незначительные и запоздалые подкрепления, которые он пытался им пересылать, перехватывались вооруженными судами, которые были поставлены Тотилой в Неапольской бухте. Главного из римских офицеров притащили с накинутой на его шею веревкой к подножию городской стены, откуда он дрожащим голосом уговаривал жителей просить, подобно ему, пощады у победителя. Они попросили перемирия, обещая сдать город, если в течение месяца никто не придет к ним на помощь. Вместо одного месяца отважный варвар дал им три в основательной уверенности, что голод сократит назначенный для капитуляции срок. После покорения Неаполя и Кум готский король овладел провинциями Луканией, Апулией и Калабрией. Он довел свою армию до ворот Рима, раскинул свой лагерь в Тибуре, или Тиволи, в двадцати милях от столицы и спокойно предложил сенату и народу сравнить тиранию греков с благодеяниями готского управления.
Быстрые успехи Тотилы можно частью приписать перемене, произведенной в чувствах итальянцев трехлетним опытом. По приказанию или по меньшей мере от имени католического императора их духовный отец папа[7] был отторгнут от римской церкви и кончил жизнь на пустынном острове от голода или от руки убийцы.[8] Добродетели Велисария уступили место разнообразным или, вернее, однообразным порокам одиннадцати начальников Рима, Равенны, Флоренции, Перузии, Сполето и т. д., которые злоупотребляли своей властью для удовлетворения своих похотей и своего корыстолюбия. Забота об увеличении государственных доходов была возложена на хитрого дельца, по имени Александр, который долго на практике изучал в византийских школах искусство обманывать и притеснять и которого прозвали Psallictionoм (ножницами,[9] потому что он очень ловко уменьшал размеры золотых монет, не изменяя их внешнего вида. Вместо того чтобы дождаться восстановления спокойствия и возобновления мирных занятий, он обложил собственность граждан тяжелыми налогами. Но и те взыскания, которые он налагал, и те, которыми угрожал в будущем, были менее гнусны, чем строгие преследования, которым он самовольно подвергал и личность, и собственность всех тех, кто под владычеством готских королей принимал какое-либо участие в собирании и расходовании государственных доходов. Те из Юстиниановых подданных, которые были избавлены от угнетений этого рода, страдали от последствий небрежного снабжения армии, которую Александр обирал и презирал, и грабежи, которым предавались нищие и голодные солдаты, заставляли жителей ожидать спасения от добродетелей варвара. Тотила[10] был целомудрен и воздержан, и ни один из его друзей или недругов не имел повода раскаяться в том, что положился на его слово или на его милосердие. Итальянским земледельцам была приятна прокламация, в которой готский король приглашал их не прекращать их полезных занятий и быть уверенными, что, если они будут уплачивать подати в обыкновенном размере, они будут ограждены от бедствий войны храбростью и дисциплиной его армии. Он нападал поочередно на все укрепленные города, и, лишь только они сдавались, он срывал укрепления с целью предохранить жителей от бедствий новой осады, лишить римлян тех ресурсов, которые извлекались ими из умения защищать крепости, и разрешить продолжительную ссору двух наций более справедливым и более благородным способом - битвой в открытом поле. Римские пленники и дезертиры охотно поступали на службу к щедрому и приветливому врагу; рабов привлекало положительное и ненарушимое обещание, что их не выдадут их владельцам, и тысяча павийских солдат разрослись в лагере Тотилы в новый народ под прежним названием готов. Тотила добросовестно исполнял условия капитуляции и никогда не пользовался выгодами, которые мог бы извлечь из двусмысленных выражений или из непредвиденных событий. Неапольский гарнизон сдал город с тем условием, что ему доставят средства уехать морем; противные ветры помешали его отъезду; тогда его снабдили лошадьми, съестными припасами и видом на свободный пропуск до ворот Рима. Жены сенаторов, захваченные в своих виллах в Кампании, были возвращены своим мужьям без всякого выкупа; посягательство на честь женщин безжалостно наказывалось смертью, а в своих благотворных распоряжениях касательно диеты изнуренных голодом жителей Неаполя завоеватель принял на себя роль человеколюбивого и заботливого врача. Из чего бы ни проистекали добродетели Тотилы - из здравой политики, из религиозного принципа или из человеколюбивых инстинктов, они были одинаково достойны похвалы; он часто обращался с речами к своим войскам и постоянно внушал им, что пороки нации неизбежно ведут к ее гибели, что победа бывает плодом не одних воинских достоинств, но и нравственных и что как монарх, так и его народ должны отвечать за те преступления, которые они оставляют безнаказанными.
И друзья, и недруги Велисария с одинаковой настойчивостью требовали его возвращения в Италию для спасения завоеванной им страны и возложенное на ветерана-главнокомандующего поручение вести войну с готами было в одно и то же время и доказательством доверия, которое он внушал, и чем-то вроде ссылки. Живя рабом Константинопольского дворца, после того как был героем на берегах Евфрата, Велисарий неохотно взялся за трудную задачу поддержать свою репутацию и загладить ошибки своих преемников. Море было открыто для римлян: корабли и войска были собраны в Салоне неподалеку от Диоклетианова дворца; в Поле, в Истрии, Велисарий дал отдых своей армии и сделал ей смотр; затем, обогнув берега Адриатического моря, вошел в Равеннскую гавань и разослал по подвластным ему городам не подкрепления, а приказания. В своей первой публичной речи он обратился к готам и к римлянам от имени императора, на время отложившего завоевание Персии и внявшего мольбам своих итальянских подданных. Он слегка указал на причины и на виновников недавних бедствий, постарался устранить опасение наказаний за прошлое и надежду безнаказанности в будущем и не столько с успехом, сколько с усердием, пытался соединить всех подчиненных ему лиц узами привязанности и повиновения. Он говорил им, что его всемилостивейший монарх Юстиниан расположен прощать и награждать и что из собственного интереса и из чувства долга они должны вразумлять своих соотечественников, вовлеченных в заблуждение коварными происками узурпатора. Но ни один человек не покинул знамени готского короля. Велисарий скоро убедился, что он прислан для того, чтобы быть праздным и бессильным свидетелем славы юного варвара, и написал к императору следующее письмо, верно и живо изображающее скорбь его благородной души: "Всемилостивейший государь! Мы прибыли в Италию, не имея с собой ничего, что нужно для войны, - ни людей, ни лошадей, ни оружия, ни денег. Во время нашего проезда по селениям Фракии и Иллирии мы с крайним трудом собрали около четырех тысяч рекрутов, у которых нет одежды и которые не привычны ни к владению оружием, ни к лагерным упражнениям. Солдаты, которых я нашел в этой провинции, недовольны, запуганы и совсем упали духом; при слухе о приближении неприятеля они соскакивают со своих лошадей и бросают свое оружие. Податей собирать нельзя, потому что Италия находится в руках варваров; а так как мы не имеем средств платить, то мы не имеем права ни приказывать, ни даже давать советы. Могу вас уверить, августейший государь, что большая часть ваших войск уже покинула свои знамена и перешла на сторону готов. Если бы война могла быть доведена до конца присутствием одного Велисария, то вы имели бы основание быть довольными, так как Велисарий находится в Италии. Но если вы желаете победить, то для этого требуется совершенно иная подготовка; без войск титул главнокомандующего есть пустое название. Было бы полезно возвратить мне моих ветеранов и моих личных телохранителей. Я могу начать кампанию только по прибытии достаточного числа легких и тяжеловооруженных войск, и не иначе как за наличные деньги вы можете привлечь на службу сильный отряд гуннской кавалерии, который нам положительно необходим".[11] Один из пользовавшихся доверием Велисария офицеров был отправлен из Равенны с поручением скорее собрать и привести подкрепления; но это поручение осталось неисполненным, и сам посланец задержался в Константинополе выгодным бракосочетанием. Выведенный из терпения проволочками и обманутый в своих ожиданиях, римский главнокомандующий переехал обратно через Адриатическое море и стал дожидаться в Диррахии прибытия войск, которые медленно набирались между подданными и союзниками империи. После их прибытия его военные силы все еще оказывались недостаточными для освобождения Рима, который был со всех сторон обложен войсками готского короля. Так как для прохода по Аппиевой дороге, которая была покрыта варварами, требовалось дней сорок, то Велисарий, благоразумно уклонявшийся от битвы, предпочел безопасный и скорый пятидневный переезд морем от берегов Эпира к устью Тибра.
После того как Тотила овладел второстепенными городами средней Италии частью силой, частью путем мирных соглашений, он со всех сторон окружил древнюю столицу с целью взять ее не приступом, а голодом. Ветеран готского происхождения, по имени Бесса, и угнетал римлян из жадности, и охранял их своим мужеством, защищая всю обширную окружность городских стен гарнизоном из трех тысяч солдат. Из народной нужды он извлекал денежные выгоды и втайне радовался продолжительности осады. Магазины, как оказалось на деле, были наполнены хлебом для того, чтобы он обогащался. Папа Вигилий из чувства человеколюбия закупил в Сицилии большие запасы зернового хлеба и отправил их морем; но нагруженные этими запасами суда спаслись от варваров для того, чтобы попасть в руки жадного правителя, который оставил для прокормления солдат очень незначительную часть прибывшего хлеба, а все остальное распродал богатым римлянам. За один медимн, или пятую часть четверти пшеницы, платили по семи золотых монет; быка, случайно отбитого у неприятеля, продавали за пятьдесят таких монет; по мере того как голод усиливался, эти необычайные цены еще возвышались и вовлекали в соблазн наемников, которые из денежных выгод сами себя лишали своей порции провианта, несмотря на то что она была едва достаточна для поддержания их жизненных сил. Безвкусная и нездоровая смесь, в которой было втрое более отрубей, чем пшеницы, утоляла голод бедных людей; они мало-помалу дошли до того, что стали питаться дохлыми лошадьми, собаками, кошками и мышами и стали с жадностью бросаться не только на траву, но даже на крапиву, которая росла среди городских развалин. Толпа людей, похожих на привидения, - бледных, истощенных голодом, изнуренных болезнями и доведенных до отчаяния, - окружила дворец правителя, тщетно убеждала его, что на господине лежит обязанность содержать его рабов, и смиренно умоляла или снабдить их средствами пропитания, или дозволить им спастись бегством, или немедленно подвергнуть их смертной казни. Бесса отвечал им с безжалостным хладнокровием, что кормить подданных императора было невозможно, высылать их из города было бы небезопасно, а казнить их было бы беззаконно. Однако пример одного из их сограждан мог бы послужить для них доказательством того, что право умереть не может быть отнято у них тираном. Глубоко растроганный плачем пятерых детей, тщетно просивших у него хлеба, этот несчастный приказал им следовать за ним, подошел со спокойным и безмолвным отчаянием к одному из мостов Тибра и, закрыв руками лицо, бросился в реку на глазах своего семейства и римских жрителей. Богатым и малодушным гражданам Бесса[12] продавал разрешения на выезд; но эти беглецы большей частью или умирали на больших дорогах, или попадали в руки летучих варварских отрядов. Тем временем лукавый правитель старался успокоить недовольных римлян и внушить им надежду спасения, распуская слух, будто с самого дальнего Востока к ним спешат на помощь флоты и армии. Более основательным утешением послужило для них известие, что Велисарий высадился в гавани, и, не справляясь о том, как велики его силы, они твердо положились на человеколюбие, мужество и искусство великого полководца.
Предусмотрительный Тотила воздвиг препоны, которые были достойны такого противника. В девяноста стадиях от города, в самом узком месте Тибра, он соединил оба берега толстыми бревнами во форме моста, построил на этом мосту две высокие башни, поставил там гарнизоном самых храбрых готов и снабдил их огромными запасами метательных снарядов и машин. Доступ к мосту и к башням был защищен крепкой и толстой железной цепью, а концы цепи на двух противоположных сторонах Тибра охранялись многочисленными отрядами отборных стрелков из лука. Задуманный Велисарием способ прорваться сквозь эту преграду и спасти столицу представляет блестящий пример его отваги и искусства. Его кавалерия выступила из порта по большой дороге, для того чтобы мешать движениям неприятеля и отвлекать его внимание. Его пехота и провизии были помещены на двухстах больших барках, а на каждой барке было устроено высокое щитообразное прикрытие из толстых досок, в которых было пробито множество небольших отверстий для метательных снарядов. Во главе этого флота два плотно прицепленных один к другому больших корабля поддерживали плавучую башню, которая господствовала над башнями, поставленными на мосту, и была снабжена зажигательными снарядами из серы и горной смолы. Все эти суда двинулись под личным начальством главнокомандующего против течения реки. Цепь не устояла от их тяжести, а готы, охранявшие берега реки, частью были убиты, частью обращены в бегство. Лишь только флот достиг главной преграды, зажигательное судно тотчас прицепилось к мосту; одна из башен сгорела вместе с двумястами готами; нападающие огласили воздух победными возгласами, и Рим был бы спасен, если бы искусный план Велисария не был расстроен дурным поведением его подчиненных. Он заблаговременно послал Бессе предписание содействовать его военным операциям вылазкой, а одному из своих помощников, по имени Исаак, дал положительное приказание стоять неподвижно в порту. Но Бесса из корыстолюбия не двинулся с места, а Исаак из юношеской запальчивости вовлекся в гибельную для него борьбу с более многочисленным неприятелем. До Велисария дошли преувеличенные слухи об этом поражении: он приостановился, в первый и единственный раз во всей своей жизни обнаружил нерешительность и замешательство и неохотно подал сигнал к отступлению, для того чтобы защитить свою жену Антонину, свои сокровища и единственную гавань, которая была в его власти на тосканском берегу. От сильной душевной тревоги с ним сделалась лихорадка, грозившая опасностью его жизни, и участь Рима, которому уже неоткуда было ожидать помощи, была поставлена в полную зависимость от милосердия или от гнева Тотилы. Продолжительность военных действий разожгла национальную ненависть; арианское духовенство было с позором выгнано из Рима; архидиакон Пелагий, ездивший в готский лагерь для переговоров, возвратился без успеха, а у одного сицилийского епископа, ездившего туда же в качестве папского посла или нунция, были отняты обе руки за то, что он осмелился говорить ложь для пользы Церкви и государства.
Голод ослабил и физические силы, и дисциплину римского гарнизона. От умиравшего с голоду населения нельзя было ожидать никакого содействия, и свойственная торгашам бесчеловечная алчность окончательно взяла верх над бдительностью правителя. Четыре часовых из исавров, пользуясь тем, что их товарищи спали, а их офицеров не было на месте, спустились по веревке со стены и предложили готскому королю впустить его войска в город. Их предложение было принято холодно и с недоверием; они возвратились целыми и невредимыми; два раза они возобновляли свои посещения; местность была два раза осмотрена; заговор сделался известен, но на него не обратили внимания, а лишь только Тотила изъявил свое согласие, исавры сняли запоры с Азинарских ворот и впустили готов. Эти последние стояли в боевом порядке до рассвета, из опасения обмана или засады; но войска Бессы уже обратились в бегство вместе со своим начальником, а когда короля уговаривали воспрепятствовать их отступлению, он благоразумно возразил, что ничто так не приятно для глаз, как вид бегущего неприятеля. Патриции, у которых еще были лошади, как-то Деций, Василий и др., сопровождали правителя; другие, в числе которых историк называет Олибрия, Ореста и Максима, укрылись в храме Св. Петра; но его уверение, будто в столице осталось только пятьсот человек, внушает некоторое недоверие к точности или его рассказа, или его подлинника. Лишь только дневной свет обнаружил полную победу готов, их монарх отправился из благочестия к гробнице князя апостолов; но в то время как он молился перед алтарем, двадцать пять солдат и пятьдесят граждан были умерщвлены в преддверии храма. Архидиакон Пелагий[13] предстал перед ним с Евангелием в руках: "Государь, пощади твоего служителя". "Пелагий, - сказал Тотила с презрительной улыбкой, - ваше высокомерие унижается теперь до того, что говорит языком просителя". "Я действительно проситель, - возразил осторожный архидиакон. - Богу угодно, чтобы мы были вашими подданными, а в качестве ваших подданных мы имеем право на ваше милосердие". Его смиренные мольбы спасли жизнь римлян, и целомудрие девиц и матрон было ограждено от ярости солдат. Но после того как самая ценная добыча была отложена в королевское казнохранилище, солдаты были награждены правом грабежа. В домах сенаторов находились большие запасы золота и серебра, а преступная и позорная алчность Бессы, как оказалось, трудилась лишь на пользу завоевателя. Во время этого переворота сыновья и дочери римских консулов испытали ту нищету, к которой они прежде того относились или с презрением, или с состраданием; они бродили по городским улицам в лохмотьях и просили, быть может безуспешно, хлеба перед воротами своих наследственных дворцов. Богатства дочери Симмаха и вдовы Боэция, Рустикианы, были великодушно употреблены на облегчение бедствий, вызванных голодом. Но варваров раздражил против нее слух, будто она убеждала народ ниспровергать статуи великого Теодориха, и жизнь этой почтенной матроны была бы принесена в жертву памяти Теодориха, если бы Тотила не уважил ее происхождения, ее добродетелей и даже самого мотива ее мстительности. На следующий день он произнес две публичных речи; в одной он поздравлял готов с победой и давал им полезные предостережения; в другой он обратился к сенаторам, как к самым низким рабам, упрекал их в вероломстве, безрассудстве и неблагодарности и сурово объявил им, что их имения и почетные звания должны по всей справедливости перейти к его боевым товарищам. Однако он простил их за мятеж, а сенаторы, в знак благодарности за его милосердие, разослали своим арендаторам и вассалам циркуляры, в которых строго приказывали покинуть знамена греков, спокойно возделывать свои земли и учиться у своих господ повиновению готскому монарху. Он был неумолим в том, что касалось самого города, так долго задерживавшего его победоносное шествие; по его приказанию третья часть стен в разных местах была разрушена; были заготовлены зажигательные снаряды и машины, для того чтобы сжечь или разрушить самые величественные памятники старины, и весь мир был поражен удивлением при появлении рокового декрета, приказывавшего превратить Рим в пастбище для скота. Настоятельные и разумные увещания Велисария приостановили исполнение этого приказания; он убеждал варвара не пятнать свою славу разрушением памятников, которые были славой мертвых и наслаждением для живых, и Тотила последовал совету врага оставить в целости Рим, как украшение его владений или как самый лучший залог внутреннего спокойствия и примирения. После того как он объявил послам Велисария о своем намерении пощадить Рим, он поставил в ста двадцати стадиях от города армию для наблюдения за движениями римского главнокомандующего. С остальными войсками он направился в Луканию и в Апулию и занял на вершине горы Гаргана[14] один из лагерей Ганнибала.[15] Сенаторы были принуждены следовать за ним в числе его свиты и затем были размещены по крепостям Кампании; граждане вместе со своими женами и детьми рассеялись по местам своей ссылки, и Рим представлял в течение сорока дней безлюдную и мрачную пустыню.[16]
Потеря Рима была скоро заглажена одним из тех военных предприятий, которые, смотря по тому, каков их исход, обыкновенно называются или опрометчивостью, или героизмом. После удаления Тотилы римский главнокомандующий вышел из порта во главе тысячи всадников, разбил наголову неприятельские отряды, пытавшиеся остановить его наступление, и посетил с чувством скорби и уважения обезлюдевшие улицы вечного города. Решившись удержаться на посту, на который были обращены взоры всего мира, он созвал большую часть своих войск под знамя, водруженное им на Капитолии; прежних жителей снова привлекли туда любовь к родине и надежда найти там пропитание, и ключи Рима были вторично отосланы к императору Юстиниану. Та часть городских стен, которую разрушили готы, была снова построена из грубого и разнородного материала; ров был снова выкопан; по большой дороге были во множестве разбросаны железные клинья,[17] для того чтобы портить ноги неприятельских лошадей, а так как новых ворот нельзя было скоро построить, то вход охранялся спартанским валом из самых храбрых солдат. По прошествии двадцати пяти дней Тотила возвратился форсированным маршем из Апулии, для того чтобы отомстить за нанесенный ему вред и позор. Велисарий приготовился к его нападению. Готы ходили три раза на приступ и каждый раз были отражены; они потеряли цвет своей армии; королевское знамя едва не попало в руки неприятеля, и слава Тотилы померкла вместе с блеском его военных успехов. Все, чего можно ожидать от искусства и мужества, было сделано римским главнокомандующим; теперь уже зависело от Юстиниана сделать энергичное, и своевременное усилие, чтобы окончить войну, которую он предпринял из честолюбия. Нерадение или, может быть, бессилие монарха, презиравшего своих врагов и завидовавшего тем, кто оказывал ему услуги, продлило бедственное положение Италии. После продолжительного молчания он прислал Велисарию приказание оставить в Риме достаточный гарнизон и отправиться в провинцию Луканию, жители которой, воспламенившись православным рвением, свергли с себя иго своих арианских завоевателей. Герой, которого не были в состоянии одолеть варвары, был побежден в этой унизительной борьбе проволочками, неповиновением и трусостью своих собственных подчиненных. Он отдыхал на своих зимних квартирах в Кротоне, будучи вполне уверен, что два прохода сквозь возвышенности Лукании охраняются его кавалерией. Вероломство или бессилие предало эти проходы в руки неприятеля, и готы стали так быстро наступать, что Велисарий едва успел переехать на берег Сицилии. Наконец, флот и армия были собраны для защиты Рускиана, или Россано[18] - крепости, находившейся в шестидесяти стадиях от развалин Сибариса и служившей в ту пору убежищем для знатных жителей Лукании. При первой попытке римский флот был рассеян бурей. При второй попытке он приблизился к берегу; но возвышенности были усеяны стрелками, пристань охранялась рядами копьеносцев, а готский король с нетерпением ожидал битвы. Завоеватель Италии со вздохом удалился и затем томился в бесславном бездействии, пока посланная в Константинополь за подкреплениями Антонина не исходатайствовала для него, после смерти императрицы, позволения вернуться.
Пять последних кампаний Велисария могли бы ослабить зависть его соперников, взоры которых были ослеплены и оскорблены блеском его прежней славы. Вместо того чтобы освободить Италию от готов, он блуждал как беглец вдоль берега, не смея ни проникнуть внутрь страны, ни принять дерзкие и неоднократные вызовы Тотилы на бой. Однако в глазах тех немногих людей, которые были способны отличать способ ведения дела от его успеха и сравнивать орудия исполнения с возложенной задачей, он выказал себя еще более великим знатоком военного дела, чем в то счастливое время, когда он привел двух пленных царей к подножию Юстинианова трона. Мужество Велисария не ослабело от старости; его благоразумие сделалось более зрелым от опытности, но его нравственные достоинства - человеколюбие и справедливость, как кажется, пострадали под гнетом трудных обстоятельств. Скупость или бедность императора принудила его уклониться от того образа действий, который доставил ему любовь и доверие итальянцев. Чтобы вести войну, он угнетал Равенну, Сицилию и всех верных подданных империи, а его строгость к Иродиану побудила этого или несправедливо оскорбленного, или виновного офицера отдать Сполето в руки неприятеля. Жадность к деньгам, от которой Антонина иногда отвлекалась любовными делами, теперь всецело властвовала над ее сердцем. Сам Велисарий всегда сознавал, что в эпоху нравственной испорченности богатство служит подпорой и украшением для личных достоинств, и трудно допустить, чтобы, пятная свою честь для общественной пользы, он не отложил часть добычи в свой личный доход. Герой спасся от меча варваров, но его ожидал по возвращении кинжал заговорщиков.[19]
После того как Артабан наказал африканского тирана, он стал жаловаться на неблагодарность правительства, живя в богатстве и в почестях. Он стал искать руки Преэкты, племянницы императора, который желал наградить ее освободителя; но Феодора из благочестия считала его первый брак непреодолимым препятствием. Он гордился своим царским происхождением; льстецы разжигали в нем эту гордость, а заслуга, которой он чванился, доказала, что он был способен на отважные и кровожадные подвиги. Было решено убить Юстиниана; но заговорщики отложили исполнение своего замысла до того времени, когда можно будет захватить в Константинопольском дворце безоружного и беззащитного Велисария. Не было ни малейшей надежды поколебать его испытанную преданность, и они основательно опасались мстительности или, вернее, расправы ветерана, который мог скоро собрать во Фракии, армию, для того чтобы наказать убийц и, может быть, воспользоваться плодами их преступления. Эта отсрочка дала достаточно времени и для искреннего раскаяния: Артабан и его сообщники были приговорены сенатом к смерти; но чрезмерная снисходительность Юстиниана ограничилась их нестрогим задержанием внутри дворца до той минуты, когда он простил им это гнусное покушение на его престол и на его жизнь. Если император прощал своих врагов, то он должен бы был радушно обнять друга, победы которого не могли быть позабыты и который стал еще более для него дорог с той минуты, как подвергся одной с ним опасности. Велисарий отдыхал от своих трудов на высоком посту военного начальника Востока и графа дворцовой прислуги, и самые старые консулы и патриции почтительно уступали первенство ранга несравненным достоинствам первого из римлян.[20] Первый из римлян все еще был рабом своей жены; но эта основанная на привычке и на привязанности покорность сделалась менее унизительной, когда смерть Феодоры очистила ее от более низкого влияния страха. Их дочь и единственная наследница их состояния Иоаннина была помолвлена за Анастасия - внука или, вернее, племянника императрицы,[21] которая употребила свое посредничество на то, чтобы скрепить их юношескую привязанность законными узами. Но после смерти Феодоры родители Иоаннины передумали, и честь, а может быть, и счастье их дочери было принесено в жертву мстительности бесчувственной матери, которая расстроила брак, прежде чем он был освящен церковным обрядом.[22]
Перед отъездом Велисария из Италии Перузия была осаждена готами и лишь немногие города оставались во власти римлян. Равенна, Анкона и Кротон еще не сдавались варварам, и когда Тотила стал искать руки одной из французских принцесс, он был задет за живое основательным возражением, что король Италии будет достоин этого титула только тогда, когда его признает королем римский народ. Для защиты столицы в ней было оставлено три тысячи самых храбрых солдат. Они убили губернатора, которого подозревали в присвоении монополии, и отправили к Юстиниану депутацию из лиц духовного звания с заявлением, что, если он не простит им этого насилия и не выдаст недоплаченного жалованья, они немедленно примут заманчивые предложения Тотилы. Но их новый начальник (по имени Диоген) снискал их уважение и доверие, и рассчитывавшие на легкую победу готы встретили энергичное сопротивление со стороны солдат и жителей, терпеливо выносивших и потерю порта, и прекращение подвоза провианта, который доставлялся морем. Осада Рима, быть может, была бы снята, если бы щедрость Тотилы не вовлекла в измену нескольких корыстолюбивых исавров. В темную ночь, в то время как звуки готских труб раздавались с противоположной стороны, они без шума отворили ворота Св. Павла; варвары устремились внутрь города, и обратившемуся в бегство гарнизону было отрезано отступление, прежде нежели он успел укрыться в Центумцеллах. Воспитанный в школе Велисария солдат Павел, родом из Киликии, отступил с четырьмястами людей к молу Адриана. Они отразили готов, но скоро убедились, что им грозит голод, а их отвращение к конине внушило им отважную решимость сделать отчаянную вылазку, которая решила бы их судьбу. Но их мужество ослабело, когда им предложили выгодную капитуляцию: поступая на службу к Тотиле, они получали недоплаченное жалованье и сохраняли свое оружие и своих лошадей; их начальники, ссылавшиеся на похвальную привязанность к жившим на Востоке женам и детям, были с честью отпущены домой, а более четырехсот неприятелей, укрывшихся в церковных святилищах, были пощажены великодушным победителем. Тотила уже не обнаруживал намерения разрушать здания Рима,[23] считая этот город за столицу готского королевства; и сенаторам, и прежним жителям было позволено возвратиться на их родину; средства продовольствия были доставлены им в изобилии, и Тотила, облекшись в мирное одеяние, присутствовал на устроенных им в цирке конных скачках. В то время как он старался развлекать народ, четыреста судов готовились к перевозке его войск. Овладев городами Регием и Тарентом, он переехал в Сицилию, которая была для него предметом непримиримой ненависти, и увез с острова все золото и серебро, все земные продукты и бесконечное множество лошадей, овец и быков. Сардиния и Корсика подверглись одинаковой участи с Италией, и флот из трехсот галер дошел до берегов Греции.[24] Готы высадились в Коркире и на древней Эпирской территории; они проникли до Никополя, который был памятником победы Августа, и до Додоны,[25] когда-то славившейся оракулом Зевса (у Э. Гиббона - "Юпитера". - Ред.). При каждом новом успехе благоразумный варвар снова заявлял Юстиниану о своем желании заключить мир, хвалил согласие, в котором жили их предшественники, и предлагал употребить военные силы готов на службу империи.
Юстиниан не внимал мирным предложениям, но в то же время относился с небрежением к войне, и вялость его темперамента в некоторой мере ослабляла упорство его страстей. Из этого благотворного усыпления император был пробужден папой Вигилием и патрицием Цетегом, которые предстали перед его троном и умоляли его от имени Бога и народа снова предпринять завоевание и освобождение Италии. При выборе командующих он руководствовался частью прихотью, частью здравомыслием. Флот и армия отплыли на выручку Сицилии под предводительством Либерия; но уже после его отъезда было сделано открытие, что он и недостаточно молод, и недостаточно опытен, и он не успел еще достигнуть берегов острова, когда его догнал назначенный ему преемник.[26] Место Либерия занял заговорщик Артабан, которого возвели из тюремного заключения в высокое военное звание в том предположении, что признательность будет возбуждать в нем мужество и поддерживать его преданность. Велисарий отдыхал под сенью своих лавров, и главное начальство над армией было поручено племяннику императора Герману,[27] которого долго затирали при завистливом дворе из-за его высокого положения и личных достоинств. Феодора оскорбила его, нарушив его права гражданина в том, что касалось брака его детей и завещания его брата, и, хотя его поведение было чисто и безупречно, Юстиниану не нравилось, что он умел снискать доверие недовольных. Вся жизнь Германа могла служить примером слепого повиновения; он благородно отказался унижать свое имя и свой характер участием в партиях цирка; степенность его нрава смягчалась простодушной веселостью, а свои богатства он употреблял на то, чтобы без всякого интереса помогать бедным и отличившимся заслугами друзьям. Он уже выказал свою храбрость в победах над славянами на Дунае и над мятежниками в Африке; известие о его назначении оживило надежды итальянцев, и ему втайне сообщили, что множество римлян покинут, при его приближении, знамя Тотилы. Благодаря своему вторичному браку с внучкой Теодориха Маласунтой Герман снискал расположение самих готов, и они неохотно шли сражаться с отцом царственного ребенка, который был последним представителем рода Амалиев.[28] Император назначил ему большое содержание; Герман пожертвовал на это предприятие своим собственным состоянием; двое его сыновей были популярны и деятельны, и он так скоро и успешно организовал свою армию, что превзошел все ожидания. Ему позволили выбрать несколько эскадронов фракийской кавалерии; и ветераны, и юноши из Константинополя и со всей Европы добровольно поступали к нему на службу, а его репутация и его щедрость привлекали к нему варварских союзников из самого центра Германии. Римляне дошли до Сардики; славянская армия обратилась в бегство при их приближении; но через два дня после того замыслы Германа окончились его болезнью и смертью. Однако оживление, которое он внес в итальянскую войну, не переставало приносить полезные результаты. Приморские города Анкона, Кротона, Центумцеллы выдерживали приступы Тотилы. Сицилия была покорена благодаря усилиям Артабана, а готский флот был разбит вблизи от берегов Адриатического моря. Оба флота были почти одинаково сильны, так как в каждом из них было от сорока семи до пятидесяти галер; победа склонилась на сторону греков благодаря их знанию морского дела и ловкости, а суда так плотно сцеплялись одни с другими, что только двенадцать готских галер уцелели от этого неудачного сражения. Готы делали вид, будто пренебрегали морским делом, в котором они были несведущи; но их собственный опыт подтвердил основательность правила, что тот, кто властвует на море, будет властвовать и на твердой земле.[29]
После смерти Германа на устах каждого вызвало улыбку странное известие, что главное начальство над римскими армиями поручено евнуху. Но Нарсес[30] принадлежит к числу тех немногих евнухов, на которых это несчастное название не навлекло ни общего презрения, ни общей ненависти. В его слабом и тщедушном теле таилась душа государственного человека и полководца. Его молодость прошла за ткацким станком и за прялкой, в заботах о хозяйстве и в удовлетворении требований женской роскоши; но, в то время как его руки были заняты, он втайне развивал способности своего энергичного и прозорливого ума. Не имея никакого понятия о том, чему учат в школах и в военных лагерях, он учился во дворце притворяться, льстить и убеждать, а когда он занял такую должность, что мог иногда вступать в разговор с самим императором, Юстиниан с удивлением выслушивал умные советы своего камергера и личного казначея.[31] Поручения, которые Нарсес часто исполнял в качестве посла, обнаружили и развили его дарования. Он водил армию в Италию, приобрел на практике знакомство с военным делом и со страной и осмелился состязаться с гением Велисария. Через двенадцать лет после его возвращения из Италии ему было поручено довершить завоевание, которое не было доведено до конца величайшим из римских полководцев. Вместо того чтобы увлечься тщеславием или соревнованием, он положительно заявил, что, если ему не дадут достаточных военных сил, он ни за что не согласится рисковать ни своей собственной репутацией, ни славой своего государя. Юстиниан сделал для фаворита то, в чем, может быть, отказал бы герою: готская война снова разгорелась из своего пепла, а приготовления к ней не были недостойны древнего величия империи. Ключ от государственного казнохранилища был отдан в руки Нарсеса для устройства магазинов, для набора рекрутов, для закупки оружия и лошадей, для выдачи недоплаченного жалованья и для привлечения на свою сторону беглецов и дезертиров. Войска Германа еще не покидали своих знамен; они стояли в Салоне в ожидании нового начальника, а всем известная щедрость евнуха Нарсеса создала целые легионы из подданных и союзников империи. Король лангобардов[32] исполнил или превысил наложенные на него по договору обязательства, доставив две тысячи двести самых храбрых своих воинов, которых сопровождали три тысячи человек их воинской прислуги. Три тысячи герулов сражались конными под начальством своего наследственного вождя Филемута, а благородный Арат, освоившийся с нравами и с дисциплиной римлян, вел отряд ветеранов той же национальности. Дагисфей был выпущен из тюрьмы для того, чтобы принять начальство над гуннами, а внук и племянник великого царь Кобад шел в царской диадеме во главе своих верных персов, связавших свою судьбу с судьбой своего князя.[33] Пользуясь неограниченной властью в силу данных ему полномочий и еще более в силу того, что снискал безусловную преданность войск, Нарсес провел свою многочисленную и храбрую армию от Филиппополя до Салоны и оттуда вдоль восточного берега Адриатического моря до пределов Италии. Затем его наступательное движение было приостановлено. Восток не был в состоянии доставить достаточное число судов для перевозки такого множества людей и лошадей. Франки, захватившие среди общего смятения большую часть Венецианской провинции, отказывали друзьям лангобардов в свободном пропуске. Верону занимал Τей с отборными готскими войсками; этот искусный вождь разбросал по всей окрестной стране срубленные деревья и затопил ее.[34] В этом затруднительном положении один опытный офицер придумал средство, которое было тем более верно, что казалось очень смелым; он присоветовал осторожно вести римскую армию вдоль морского берега, между тем как идущий впереди ее флот будет устраивать плашкотные мосты через устья рек Тимава, Бренты, Адижа и По, впадающих в Адриатическое море к северу от Равенны. Нарсес провел в этом городе девять дней, собрал остатки итальянской армии и двинулся к Римини с целью принять дерзкие вызовы неприятеля на бой.
Благоразумие заставляло Нарсеса действовать быстро и решительно. На его армию были потрачены последние силы государства; каждый день увеличивал громадную сумму его расходов, а подчиненные ему войска различных народов могли из непривычки к дисциплине или от утомления обратить свое оружие одни против других или против своего благодетеля. Те же самые соображения должны бы были, напротив того, сдерживать горячность Тотилы. Но он знал, что духовенство и население Италии желали нового переворота; он примечал или подозревал быстрые успехи измены и решился поставить существование готского королевства в зависимость от одной битвы, во время которой храбрых воодушевляла бы неминуемая опасность, а недовольных сдерживало бы незнание их собственной многочисленности. Выступив из Равенны, римский главнокомандующий наказал стоявший в Римини гарнизон, прошел по прямому направлению через возвышенности, окружающие Урбино, и снова вступил на Фламиниеву дорогу в девяти милях по ту сторону пробуравленного утеса, - такого, созданного и искусством, и природой препятствия, которое могло бы остановить или замедлить его наступательное движение.[35] Готы собрались в окрестностях Рима; они немедленно выступили навстречу более многочисленному неприятелю, и обе армии приблизились одна к другой на расстояние ста стадий между Тагиной[36] и гробницами галлов.[37] Высокомерное послание Нарсеса предлагало не мир, а помилование. В своем ответе готский король заявил о решимости или умереть, или победить. "Какой день, - спросил посланец, - назначаете вы для битвы?" "Восьмой день", - отвечал Тотила; но на другой день рано утром он попытался напасть врасплох на врага, который подозревал обман и был готов к бою. Десять тысяч герулов и лангобардов, храбрость которых уже была испытана, а верность была сомнительна, были поставлены в центре. На каждом крыле было поставлено по восьми тысяч римлян; правое охраняла кавалерия гуннов, левое прикрывали тысяча пятьсот отборных всадников, назначение которых состояло в том, чтобы сообразно с ходом сражения или охранять отступление своих ратных товарищей, или окружить фланг неприятельской армии. Со своего поста впереди правого крыла евнух проехал вдоль рядов, выражая и голосом, и взглядом уверенность в победе, побуждая солдат наказать преступления и безрассудство кучки хищников и показывая им золотые цепи, ожерелья и браслеты, которые будут служить наградой за воинские доблести. Успешный исход единоборства был принят ими за предзнаменование успеха и они с удовольствием смотрели на мужество пятидесяти стрелков, выдерживавших на небольшом возвышении троекратную атаку готской кавалерии. Отделенные одна от другой только двойным расстоянием выстрела из лука, обе армии провели утро в страшном ожидании битвы, и римляне подкрепили свои силы пищей, не расстегивая на своей груди кирас и не разнуздывая лошадей. Нарсес ожидал, чтобы готы начали бой, а Тотила медлил, пока не подошло подкрепление из двух тысяч готов. Между тем как король старался выиграть время, ведя бесплодные переговоры, он выказал свою физическую силу и ловкость на небольшом пространстве, разделявшем две армии. Его оружие было в золотой оправе; его пурпуровое знамя развевалось от ветра; он бросил вверх свое копье, поймал его правой рукой, перебросил его в левую руку, сам перекинулся назад, потом снова выпрямился и заставил своего коня выделывать все алюры и маневры манежной езды. Лишь только прибыли подкрепления, он удалился в свою палатку, оделся и вооружился, как простой солдат, и подал сигнал к бою. Первая линия, состоявшая из кавалерии, двинулась вперед скорее отважно, чем осмотрительно, и оставила позади себя пехоту, стоявшую во второй линии. Она скоро очутилась между рогами полумесяца, которые образовались от постепенного сближения правого неприятельского крыла с левым, и на нее со всех сторон посыпался град стрел из четырех тысяч луков. Ее горячность и даже ее опасное положение побудили ее устремиться вперед на рукопашный и неравный бой, в котором она могла употреблять в дело только свои копья против такого врага, который с одинаковым искусством владел всякого рода оружием. Благородное соревнование воодушевляло римлян и их варварских союзников, а Нарсес, спокойно следивший за их усилиями и направлявший их, не знал, за кем признать право на высшую награду за храбрость. Готская кавалерия, не ожидавшая такого сопротивления, пришла в расстройство, не выдержала неприятельского напора и бросилась назад, а пехота, вместо того чтобы направить на нее свои копья или раздвинуть перед нею свои ряды, была растоптана ногами лошадей. Шесть тысяч готов были без всякого сострадания умерщвлены на поле битвы при Тагине. Асбад, родом гепид, настиг их короля, при котором было только пять человек свиты. "Пощадите короля Италии", - закричал один из них громким голосом, и Асбад пронзил своим копьем Тотилу. За этот смертельный удар немедленно отомстили преданные готы; они перевезли своего умирающего монарха за семь миль от места его гибели, и его последние минуты не были отравлены присутствием неприятеля. Сострадание укрыло его бренные останки под скромной гробницей, но римляне не были удовлетворены своей победой до тех пор, пока не увидели собственными глазами труп готского короля. Его украшенная драгоценными каменьями шляпа и его окровавленная одежда были поднесены Юстиниану посланцами, известившими императора об одержанной победе.[38]
Лишь только Нарсес исполнил долг благочестия перед Тем, кто дарует победы, и перед своей личной покровительницей Святой Девой,[39] он похвалил, наградил и отпустил лангобардов. Эти отважные варвары обращали селения в пепел и насиловали матрон и девственниц на алтарях; за их отступлением внимательно следил сильный отряд регулярных войск, препятствовавший повторению таких бесчинств. Победоносный евнух прошел через Тосканскую провинцию, принял от готов изъявления покорности, выслушал радостные приветствия, а во многих местах и жалобы итальянцев и окружил стены Рима остатками своей грозной армии. Вокруг этих обширных стен он наметил для самого себя и для каждого из своих помощников пункты для действительного или притворного нападения, а между тем втайне высмотрел удобное и незащищенное место, сквозь которое можно было проникнуть в город. Ни укрепления Адрианова мола, ни укрепления порта не могли долго задерживать завоевателя, и Юстиниан еще раз получил ключи от Рима, которые в его царствование были пять раз отняты неприятелем или снова отбиты.[40] Но освобождение Рима не завершило бедствия римского населения. Варварские союзники Нарсеса слишком часто смешивали привилегии мирного и военного положения; отчаяние спасавшихся бегством готов нашло некоторое утешение в кровавом отмщении, и отправленные за По в качестве заложников триста юношей из самых знатных семейств были безжалостно лишены жизни преемником Тотилы. Участь, постигшая сенат, представляет достопамятный пример превратностей человеческой жизни. Из тех сенаторов, которых Тотила изгнал с их родины, некоторые были освобождены одним из Велисариевых подчиненных и перевезены из Кампании в Сицилию, а остальные или были так виновны, что не полагались на милосердие Юстиниана, или были так бедны, что не могли достать лошадей для бегства до берега моря. Их собратья томились пять лет в нищете и в изгнании; победа Нарсеса вновь оживила их надежды; но их преждевременному возвращению в столицу воспрепятствовала ярость готов, и все крепости Кампании обагрились патрицианской кровью.[41] Учрежденный Ромулом сенат окончил свое существование по прошествии тринадцати столетий, и, хотя римская знать все еще присваивала себе сенаторский титул, не много можно найти следов публичных совещаний сената или его легальной организации. Перенеситесь за шестьсот лет назад и посмотрите на земных царей, просивших тоном рабов или вольноотпущенников аудиенции у римского сената[42]!
Но война с готами еще не была окончена. Самые храбрые из них удалились за По и единогласно выбрали Тея в преемники своего убитого вождя и в мстители за его смерть. Новый король тотчас отправил послов с поручением вымолить или, вернее, купить помощь франков и стал щедро расточать для общественной безопасности сокровища, хранившиеся в Павийском дворце. Остальные королевские сокровища находились под охраной его брата Алигерна в Кумах, в Кампании; но этот укрепленный Тотилой замок был со всех сторон окружен войсками Нарсеса. Готский король быстро и незаметно прошел от Альп до подножия горы Везувий, чтобы помочь брату; он увернулся от бдительности римских военачальников и раскинул свой лагерь на берегах Сарна, или Draco,[43] который, вытекая из Нуцерии, впадает в Неапольский залив. Река разделяла две армии; шестьдесят дней прошли в незначительных и бесплодных стычках, и Тей держался на этой важной позиции до тех пор, пока не был покинут флотом и пока не стал терпеть недостатка в продовольствии. Он неохотно поднялся на вершину Лактарианской горы, куда римские доктора посылали со времен Галена своих пациентов пользоваться здоровым воздухом и пить молоко.[44] Но готы скоро приняли более мужественное решение - спуститься с горы, отпустить на волю своих коней и умереть с оружием в руках вольными людьми. Король шел впереди, держа в правой руке копье, а в левой широкий щит; одной он положил на месте первого встретившегося врага, другой защищался от ударов, которые были со всех сторон направлены в него. После того как сражение продолжалось несколько часов, его левая рука устала от тяжести двенадцати дротиков, висевших на его щите. Не двигаясь с места и не прекращая борьбы, он громко приказал прислуге принести ему новый щит; но в ту минуту как с одной стороны он оставался ничем не прикрытым, стрела поразила его насмерть. Он пал, и воткнутая на копье его голова возвестила миру, что готское королевство перестало существовать. Но его смерть лишь воодушевила его боевых товарищей, давших клятву умереть вместе со своим вождем. Они бились до тех пор, пока не спустился на землю мрак. Они отдыхал и, лежа на своем оружии. Бой возобновился на рассвете и продолжался с неослабевавшей энергией до вечера второго дня. После проведенной в отдыхе второй ночи недостаток воды и смерть самых храбрых товарищей побудили готов принять выгодную капитуляцию, на которую готов был согласиться благоразумный Нарсес. Им было предоставлено право жить в Италии в качестве подданных и солдат Юстиниана или переселиться в какую-нибудь не зависящую от империи страну и взять с собою часть своих богатств.[45] Однако и верноподданническая присяга, и переселение были отвергнуты тысячью готов, ушедших до подписания договора и совершивших смелое отступление в Павию. И мужество, и положение Алигерна побуждали его не оплакивать смерть своего брата, а подражать его примеру; будучи сильным и ловким стрелком из лука, он пронзил одной стрелой и кольчугу, и грудь своего противника, а благодаря своим воинским дарованиям он более года оборонял Кумы[46] от римлян. Эти последние расширили подземелье[47] Сивиллы, устроили там громадных размеров мину, и при помощи горючих материалов уничтожили временные подпорки; тогда стена и ворота Кумы провалились в подземелье, которое обратилось в глубокую и непроходимую пропасть. Алигерн остался один на обломке утеса, не утратив своего мужества, но, хладнокровно обсудив безнадежное положение своей родины, нашел, что более чести быть другом Нарсеса, чем рабом франков. После смерти Тея римский главнокомандующий разделил свою армию на отряды с целью завладеть итальянскими городами; Лукка выдержала продолжительную и упорную осаду, и таково было человеколюбие или благоразумие Нарсеса, что, несмотря на неоднократное вероломство жителей, он не воспользовался своим правом умертвить их заложников. Он отпустил этих заложников невредимыми, а их признательное усердие положило конец упорному сопротивлению их соотечественников.[48]
Перед тем как была взята Лукка, на Италию обрушился новый поток варваров. Над австразийцами, или восточными франками, царствовал слабый юноша, внук Хлодвига Феодебалд. Его опекуны отнеслись холодно и неблагосклонно к великолепным обещаниям готских послов. Но храбрость воинственного народа одержала верх над трусливой политикой двора; два брата, герцоги алеманнов Лотарь и Буккелин,[49] выступили в качестве вождей для войны с Италией, и семьдесят пять тысяч германцев спустились осенью с Рецийских Альп в Миланскую равнину. Авангард римской армии стоял вблизи от По под предводительством отважного герула Фулкариса, воображавшего, что личная храбрость была единственной обязанностью и единственным достоинством военачальника. В то время как он шел по Эмилиевой дороге, не соблюдая в своих войсках никакого порядка и не принимая никаких предосторожностей, скрывшиеся в засаде франки внезапно вышли из пармского амфитеатра: его войска были застигнуты врасплох и разбиты наголову; но их вождь не хотел спасаться бегством и до последней минуты своей жизни утверждал, что смерть для него менее страшна, чем гневный взор Нарсеса. Смерть Фулкариса и отступление оставшихся в живых военачальников вывели склонных к восстанию готов из их нерешительности; они поспешили стать под знамя своих освободителей и впустили их в те города, которые еще оборонялись от римлян. Завоеватель Италии открыл свободный путь перед непреодолимым потоком варваров. Они прошли мимо стен Цезены и отвечали угрозами и упреками на предостережение Алигерна, что готские сокровища не в состоянии вознаграждать их за труд. Две тысячи франков сделались жертвами искусства и мужества самого Нарсеса, вышедшего из Римини во главе трехсот всадников для того, чтобы наказать их за разбои, которыми они занимались во время своего наступательного движения. На границах Самния два брата разделили свою армию. С правым крылом Буккелин отправился собирать добычу с Кампании, Лукании и Бруттия; с левым - Лотарь стал грабить Апулию и Калабрию. Они прошли вдоль берегов Средиземного и Адриатического морей до Регия и до Отранто, и пределом их опустошительного наступления были крайние оконечности Италии. Франки, будучи христианами и католиками, довольствовались простым грабежом и лишь случайно вовлекались в убийства. Но церкви, которые были пощажены их благочестием, были ограблены нечистивыми руками алеманнов, приносивших лошадиные головы в жертву богам родных лесов и рек;[50] они обращали в слитки или оскверняли священные сосуды и обагряли разрушенные раки святых и алтари кровью верующих. Буккелином руководило честолюбие, а Лотарем корыстолюбие. Первый замышлял восстановление готского королевства, а второй, давши брату обещание, что скоро придет к нему на помощь, возвратился прежней дорогой назад, чтобы сложить по ту сторону Альп награбленные сокровища. Их армии уже сильно пострадали от перемены климата и от заразных болезней, а германцы предавались веселью по случаю сбора винограда, и их собственная невоздержанность в некоторой мере отомстила за бедствия, которые они причинили беззащитному населению.
С наступлением весны стоявшие гарнизонами в городах императорские войска собрались в числе восемнадцати тысяч человек в окрестностях Рима. Зиму они не провели в бездействии. По приказанию и по примеру Нарсеса они ежедневно занимались военными упражнениями пешком и верхом и приучались повиноваться звуку военных труб и исполнять все движения и эволюции пиррической пляски. От берегов пролива, отделяющего Италию от Сицилии, Буккелин стал медленно подвигаться к Капуе с тридцатью тысячами франков и алеманнов, поставил деревянную башню на мосту Казилина, прикрыл себя с правой стороны рекой Вултурном и оградил остальную часть своего лагеря стеной из острых кольев и повозками, колеса которых были вкопаны в землю. Он с нетерпением ожидал возвращения Лотаря, увы, не зная, что его брат никогда не возвратится и что этот вождь вместе со своей армией погиб от странной болезни[51] на берегах озера Бенака, между Трентом и Вероной. Знамена Нарсеса скоро приблизились к Вултурне, и Италия стала с трепетом ожидать исхода этой решительной борьбы. Дарования римского главнокомандующего обнаруживались едва ли не более всего в тех спокойных военных операциях, которые предшествуют боевой тревоге. Своими искусными маневрами он лишил варвара подвоза съестных припасов, отнял у него те выгоды, которые он мог извлечь из господства над мостом и рекой, и принудил его подчиниться воле противника в том, что касалось выбора места и дня сражения. Утром этого важного дня, в то время как армия уже выстроилась в боевом порядке, один из вождей герулов убил своего слугу за какую-то ничтожную вину. Из чувства справедливости или из гневного раздражения Нарсес потребовал к себе убийцу и, не слушая его оправдания, приказал казнить его смертью. Даже в том случае если жестокосердный варвар нарушил законы своей нации, это самовольное наказание было столько же несправедливо, сколько оно казалось неблагоразумным. Герулы пришли в негодование и остановились; но римский главнокомандующий, не стараясь смягчить их раздражение и не дожидаясь, какое они примут решение, громко объявил, среди звука военных труб, что, если они не поспешат занять свой пост, они лишатся почестей победы. Его войска были поставлены[52] растянутым фронтом: с боков стояла кавалерия, в центре - тяжеловооруженная пехота, в арьергарде - стрелки из лука и пращники. Германцы подвигались вперед остроконечной колонной в форме треугольника или клина. Они пробились сквозь слабый центр Нарсеса, который принял их с улыбкой в эту гибельную западню и приказал стоявшей на флангах кавалерии окружить их с боков и сзади. Массы франков и алеманнов состояли из пехоты: у каждого из них висел на боку меч и щит, а для нападения они употребляли тяжелую секиру и загнутый крючком дротик, которые могли быть страшны только в рукопашном бою или на близком расстоянии. Отборные римские стрелки, посаженные на коней и покрытые броней, безопасно окружили эту неподвижную фалангу, восполняли свою немногочисленность быстротою своих движений и пускали свои стрелы в массу варваров, которые, вместо кирас и шлемов, носили широкие меховые или полотняные одежды. Варвары остановились; ими овладел страх; их ряды смешались, а герулы, предпочтя славу мщению, неистово устремились в эту решительную минуту на голову колонны. Их вождь Синбал и готский принц Алигерн выказали необыкновенную храбрость, а их пример побудил победоносные войска довершить гибель неприятеля мечами и копьями. Буккелин и большая часть его армии погибли на поле сражения или в водах Вултурна, или от руки рассвирепевших крестьян; однако трудно поверить, что победа,[53] от которой спаслись только пять алеманнов, могла быть куплена смертью только восьмидесяти римлян. Уцелевшие от войны семь тысяч готов обороняли крепость Кампсу до весны следующего года, и каждый посланец Нарсеса привозил известие о взятии итальянских городов, имена которых были извращены невежеством и тщеславием греков.[54] После битвы при Казилине Нарсес вступил в столицу; оружие и сокровища, отбитые у готов, франков и алеманнов, были выставлены напоказ; солдаты с гирляндами в руках прославляли своими песнями победителя, и Рим сделался в последний раз свидетелем чего-то похожего на триумф.
После шестидесятилетнего владычества престол готских королей был занят равеннскими экзархами, заменявшими римского императора и в мирное, и в военное время. Их сфера власти скоро была ограничена небольшой провинцией, но сам Нарсес, который был первым и самым могущественным из экзархов, управлял в течение почти пятнадцати лет всем Италийским королевством. Подобно Велисарию, он заслуживал той чести, чтобы на него обрушились зависть, клевета и опала; но любимец - евнух или умел сохранить доверие Юстиниана, или умел запугивать и сдерживать неблагодарных и трусливых царедворцев тем, что стоял во главе победоносной армии. Впрочем, Нарсес снискал преданность войск не путем малодушной и вредной снисходительности. Позабывая уроки прошлого и не заботясь о будущем, они употребляли во зло свое благополучие и спокойствие. В городах Италии слышалось шумное веселье пирующих и танцующих; плоды победы тратились на чувственные удовольствия, и не оставалось ничего другого, говорит Агафий, как заменить щиты и шлемы сладкозвучной лютней и громадной чаркой для вина.[55] В благородном обращении к солдатам, от которого не отказался бы любой из римских ценсоров, евнух порицал их за эти бесчинства и пороки, пятнавшие славу армии и угрожавшие ее безопасности. Солдаты устыдились и смирились; дисциплина была восстановлена; укрепления были исправлены; защита каждого из главных городов и начальство над стоявшими там войсками были поручены особому герцогу,[56] и бдительность Нарсеса обнимала все обширное пространство от Калабрии до Альп. Остатки готской нации частью очистили страну, частью смешались с местным населением; франки, вместо того чтобы отмщать за смерть Буккелина, отказались без борьбы от своих итальянских завоеваний, а взбунтовавшийся вождь герулов Синбал был побежден, взят в плен и повешен на высокой виселице по приказанию справедливого и неумолимого экзарха.[57] После волнений, сопровождавших продолжительную бурю, гражданское положение Италии было урегулировано прагматической санкцией, которую император обнародовал по просьбе папы. Юстиниан ввел свою собственную юриспруденцию в западные школы и суды: он подтвердил акты Теодориха и его ближайших преемников; но все, что было исторгнуто силой или подписано из страха во время узурпации Тотилы, было отменено и уничтожено. Правительство ввело умеренную систему управления, которая имела целью согласить права собственности с давностью владения, денежные требования государства с бедностью народа и прощение преступлений с интересами добродетели и общественного порядка. Под управлением равеннских экзархов Риму было отведено второстепенное место. Впрочем, сенаторам сделали снисхождение, дозволив им посещать их поместья, находившиеся в Италии, и беспрепятственно приближаться к подножию Константинопольского престола; введение правильных весов и мер было поручено папе и сенату, а жалованье законоведам и докторам, ораторам и грамматикам было назначено с той целью, чтобы в древней столице не угасал или снова зажегся светильник знаний. Но Юстиниан тщетно издавал милостивые эдикты,[58] а Нарсес тщетно старался исполнять его желания, вновь строя города и в особенности церкви. Власть королей действует всего успешнее, когда дело идет о разрушении, а двадцать лет войны с готами окончательно разорили и обезлюдили Италию. Еще во время четвертой кампании, когда за соблюдением дисциплины наблюдал сам Велисарий, пятьдесят тысяч земледельцев умерли от голода[59] в небольшом Пиценском округе,[60] а принимая в буквальном смысле свидетельство Прокопия, мы приходим к заключению, что понесенная Италией потеря людьми превышает ее теперешнее число жителей.[61]
Я желал бы верить тому, что Велисарий искренно радовался триумфу Нарсеса, но не решусь этого утверждать. Впрочем, из сознания совершенных им самим подвигов он мог научиться без зависти уважать личные достоинства соперника; к тому же отдых престарелого воина увенчался последней победой, спасшей и императора, и столицу. Для варваров, ежегодно посещавших римские провинции, служила такой сильной приманкой надежда на добычу и на субсидии, что они нисколько не падали духом от случайных поражений. В тридцать вторую зиму Юстинианова царствования Дунай замерз на значительную глубину. Заберган стал во главе болгарской кавалерии, и за его знаменем последовали разноплеменные толпы славян. Варварский вождь перешел, не встречая сопротивления, через реку и через горы, рассеял свои войска по Македонии и по Фракии и, имея при себе не более семи тысяч всадников, дошел до длинной стены, построенной для защиты константинопольской территории. Но произведения человеческих рук не могут выдерживать нападений самой природы; недавнее землетрясение расшатало фундамент стен, а военные силы империи были заняты на дальних границах в Италии, Африке и Персии. Семь школ[62] (так назывались роты гвардейцев или домашних войск) были увеличены в своем составе, так что в них насчитывалось пять тысяч пятьсот человек, а обыкновенными местами их стоянок были мирные азиатские города. Но храбрых армян мало-помалу заменили ленивые граждане, которые покупали этим способом освобождение от обязанностей общественной жизни, не подвергая себя опасностям военной службы. Между этими солдатами было немного таких, которых можно бы было уговорить выйти за городские ворота, и не было ни одного, который не покинул бы поля сражения, если бы только имел достаточно сил, чтобы убежать от болгар. Доставленные беглецами известия преувеличивали число и свирепость врагов, которые будто бы насиловали посвященных Богу девственниц и бросали новорожденных детей на съедение собакам и ястребам; толпа поселян, просивших пищи и защиты, усилила смятение жителей, а Заберган раскинул свой лагерь в двадцати милях от Константинополя,[63] на берегу небольшой речки, опоясывающей Меланфий и затем впадающей в Пропонтиду.[64] Юстиниан струсил, а те, которые знали его только в его старости, делали утешительное предположение, что он утратил живость и энергию своей молодости. По его приказанию золотые и серебряные сосуды были вынесены не только из тех церквей, которые находились в окрестностях Константинополя, но даже из тех, которые находились в городских предместьях; дрожавшие от страха зрители усыпали городской вал; под золотыми воротами толпились бесполезные генералы и трибуны, а сенат разделял с народом и его труды, и его страх.
Но взоры монарха и народа были обращены на престарелого ветерана, который, чтобы спасти общество от неминуемой опасности, снова облекся в доспехи, в которых вступил в Карфаген и оборонял Рим. Он поспешно набрал лошадей из императорских конюшен, от частных людей и даже из цирка; имя Велисария возбудило соревнование и между старцами, и между молодежью, и он стал лагерем в виду победоносного неприятеля. Благодаря его предусмотрительности и усилиям поселян лагерь был обнесен рвом и валом, так что можно было провести спокойную ночь; чтобы скрыть от неприятеля малочисленность своих военных сил, он приказал зажечь бесчисленные огни и подымать облака пыли; его солдаты внезапно перешли от упадка духом к самоуверенности, и, между тем как десять тысяч голосов требовали битвы, Велисарий скрывал свое убеждение, что в решительную минуту он мог бы положиться лишь на стойкость трехсот ветеранов. На другой день утром болгарская кавалерия начала атаку. Она была поражена воинственными возгласами громадной массы людей, блеском оружия и дисциплиной стоявших во фронте войск; с обоих флангов на нее напали из лесов стоявшие там в засаде неприятельские отряды; ее передовые бойцы пали от руки престарелого героя и его телохранителей, а быстрота ее маневров оказалась бесполезной вследствие энергичного нападения римлян и быстроты, с которой они ее преследовали. В этом сражении болгары потеряли только четыреста всадников (так быстро было их бегство); но Константинополь был спасен, а Заберган понял, что имеет дело со знатоком военного искусства и отступил на почтительное расстояние. Но он имел многочисленных друзей среди близких к императору людей, и Велисарий неохотно подчинился требованиям зависти и самого Юстиниана, не дозволившим ему довершить освобождение своего отечества. Когда он возвратился в город, народ, еще сознававший, как велика была опасность, приветствовал его выражениями своей радости и признательности, которые были поставлены в вину победоносному полководцу. Но когда он вошел во дворец, царедворцы безмолвствовали, император холодно обнял его, не поблагодарив ни одним словом, и он смешался с толпою придворных рабов. Однако его слава произвела такое глубокое впечатление на умы народа, что Юстиниан, которому было в ту пору семьдесят шесть лет, решился удалиться почти на сорок миль от столицы, для того чтобы лично осмотреть работы, предпринятые для исправления длинной стены. Болгары провели в бездействии лето на равнинах Фракии, но их неудачная попытка проникнуть в Грецию в Херсонес расположила их к заключению мира. Угроза умертвить попавших в их руки пленников ускорила уплату большого выкупа, а удаление Забергана было ускорено полученным им известием, что на Дунае строятся двуносовые суда с целью пресечь ему отступление. Опасность была скоро позабыта, а праздные горожане развлекались на досуге разрешением вопроса, что выказал в этом случае их монарх - мудрость или малодушие.[65]
Почти через два года после последней победы Велисария, император возвратился из своей поездки во Фракию, предпринятой или для поправления здоровья, или по делам управления, или из благочестивых мотивов. Юстиниан страдал болью в голове, а приказание никого не впускать подало повод к слухам, что он умер. Прежде чем настал третий час дня, в лавках булочников был расхищен весь хлеб, все дома заперли свои двери и каждый стал готовиться к уличным беспорядкам, сообразно с тем, что внушали ему надежды или опасения. Сенаторы, которыми также овладели страх и недоверие, были созваны в девятом часу и, по их требованию, префект объехал все городские кварталы, приказывая повсюду зажигать иллюминацию в знак мольбы о выздоровлении императора. Волнение стихло, но всякая неожиданная случайность обнаруживала и бессилие правительства, и мятежный дух населения; гвардейцы были готовы бунтовать всякий раз, как их переводили на другие квартиры или опаздывали с уплатой их жалованья; часто повторявшиеся бедствия от пожаров и землетрясений служили поводом для бесчинств; ссоры между синими и зелеными, между православными и еретиками переходили в кровавые драки, и Юстиниан, в присутствии персидского посла, краснел и за себя, и за своих подданных. Помилования из прихоти и наказания по личному произволу еще более раздражали тех, кто был утомлен и недоволен столь продолжительным царствованием; во дворце составился заговор и - если только мы не введены в заблуждение именами Марцелла и Сергия, - в нем действовали заодно и самый добродетельный из царедворцев, и самый порочный. Они назначили момент для приведения в исполнение своего замысла; они воспользовались правами своего ранга, чтобы присутствовать на императорском банкете, а их черные невольники[66] были расставлены на лестнице и в портиках для того, чтобы возвестить о смерти тирана и возбудить мятеж в столице. Но неосторожность одного из сообщников спасла ничтожный остаток Юстиниановой жизни. Заговорщики были отысканы и арестованы; у них нашли скрытые под платьем кинжалы; Марцелл сам лишил себя жизни, а Сергия силой вытащили из святилища, в котором он укрылся.[67] Из раскаяния или из желания спасти свою жизнь он обвинил двух офицеров, состоявших при свите Велисария, а пытка заставила этих последних заявить, что они действовали согласно с тайными инструкциями своего патрона.[68] Потомство едва ли могло бы поверить, что герой, отвергший во цвете своих лет предложения, вполне удовлетворявшие и честолюбие, и жажду мщения, мог унизиться до того, что задумал убить своего государя, которого он не мог долго пережить. Его приверженцы спешили спастись бегством; но он мог бежать только с тем, чтобы поднять знамя восстания, а он уже достаточно жил и для природы, и для славы. Велисарий предстал перед высшим советом не столько со страхом, сколько с негодованием; после его сорокалетней службы император предрешил его виновность, и эта несправедливость была освящена присутствием и авторитетом патриарха. Жизнь Велисария пощадили из милости, но на его состояние был наложен секвестр, и его держали с декабря по июль под арестом в его собственном дворце. В конце концов его невинность была доказана; ему возвратили и свободу, и прежний почет, а почти через восемь месяцев после его освобождения его постигла смерть, которую, быть может, ускорили раздражения и скорбь. Имя Велисария никогда не умрет, но вместо погребальных почестей, монументов, статуй, которых он был вполне достоин, я узнаю от тогдашних историков, что император немедленно конфисковал его сокровища, состоявшие из добычи, отнятой у готов и у вандалов. Впрочем, приличная часть этих богатств была оставлена его вдове, а так как на душе Антонины было много грехов, то она посвятила остальную часть своей жизни и своего состояния на основание монастыря. Таков безыскусственный и достоверный рассказ об опале Велисария и о неблагодарности Юстиниана.[69] А то, что его лишили зрения и что зависть довела его до необходимости просить милостыню, говоря: "Подайте копеечку генералу Велисарию!", было вымыслом позднейших времен,[70] который пользовался не столько доверием, сколько сочувствием, потому что служил поразительным примером превратностей фортуны.[71]
Если император был способен радоваться смерти Велисария, то он вкушал это низкое удовольствие только в течение восьми месяцев, которые были последним периодом тридцативосьмилетнего царствования и восьмидесятитрехлетней жизни. Не легко обрисовать характер монарха, который не был самой выдающейся личностью своего времени; однако признания его недруга Прокопия могут считаться самым надежным удостоверением его личных достоинств. Прокопий с злорадством указывает[72] на сходство Юстиниана с бюстом Домициана, однако добавляет, что он был хорошо сложен, что его щеки были покрыты румянцем и что у него было приятное выражение лица. Доступ к императору был не труден; он с терпением выслушивал, что ему говорили, был вежлив и приветлив в разговоре и умел сдерживать гневное раздражение, которое свирепствует с такой разрушительной силой в душе деспотов. Прокопий хвалит его душевное спокойствие для того, чтобы можно было обвинить его в хладнокровном и сознательном жесткосердии; но в том, что касается заговоров против его власти и его жизни, более беспристрастный судья одобрит справедливость Юстиниана или будет восхищаться его милосердием. Он отличался добродетелями домашней жизни - целомудрием и воздержанностью; но беспристрастная любовь к женской красоте причинила бы менее вреда, чем его супружеская привязанность к Феодоре, а его воздержанный образ жизни был регулирован не благоразумием философа, а суевериями монаха. Он ел мало и не долго сидел за столом; в большие посты он довольствовался водой и овощами, а его здоровье было так крепко и его благочестие так пылко, что он нередко проводил по два дня и по две ночи без всякой пищи. С такой же точностью была определена продолжительность сна. После часового отдыха деятельность души пробуждала тело, и Юстиниан, к удивлению своих камергеров, гулял или занимался до рассвета.[73] Благодаря такому деятельному образу жизни он удлинял время, которое мог посвящать приобретению знаний и делам управления, и его можно бы было основательно упрекнуть в том, что своим мелочным и неуместным усердием он вносил путаницу в общий строй своей администрации. Император считал себя музыкантом и архитектором, поэтом и философом, законоведом и богословом, и хотя ему не удалось примирить христианские секты, зато его труды по части юриспруденции служат благородным памятником его ума и предприимчивости. В управлении империей он был менее мудр и менее счастлив: его царствование ознаменовалось множеством общественных бедствий; народ был угнетен и недоволен; Феодора злоупотребляла своим влиянием; дурные министры, один вслед за другим, заглушали в нем голос рассудка, и подданные Юстиниана не любили его, а когда он умер, не жалели о нем. Любовь к славе глубоко вкоренилась в его душе; но он нисходил до того жалкого честолюбия, которое ищет титулов, почестей и похвалы современников, и, в то время как он старался удивить римлян, он утрачивал их уважение и любовь. План завоевания Африки и Италии был смело задуман и приведен в исполнение, а благодаря своей прозорливости Юстиниан заметил в лагере дарования Велисария и внутри дворца дарования Нарсеса. Но имя императора затмевается именами его победоносных генералов, и Велисарий еще жив для того, чтобы укорять своего государя в зависти и в неблагодарности. Человечество превозносит с пристрастным увлечением гений тех завоевателей, которые сами становятся во главе своих подданных и ведут их на поле сражения. Но Филипп II и Юстиниан отличались тем черствым честолюбием, которое находит наслаждение в войне и уклоняется от опасностей, которые можно встретить на поле сражения. Тем не менее колоссальная бронзовая статуя изображала императора на коне готовым выступить в поход против персов в одежде и доспехах Ахиллеса. На большой площади, перед храмом Св. Софии, этот монумент был поставлен на бронзовой колонне, которую поддерживал каменный пьедестал с семью ступеньками, а стоявшую на этом месте колонну Феодосия, в которой было семь тысяч четыреста футов серебра, Юстиниан из корыстолюбия и из тщеславия приказал перенести на другое место. Его преемники были более справедливы или более снисходительны к его памяти: в начале четырнадцатого столетия старший Андроник исправил и украсил его конную статую; после падения империи победоносные турки расплавили ее и наделали из нее пушек.[74]
Я закончу эту главу подробностями о кометах, землетрясениях и чуме, наводивших изумление и ужас во времена Юстиниана.
I. На пятом году его царствования, в сентябре месяце, в течение двадцати дней была видна в западной части неба комета,[75] испускавшая свои лучи в северном направлении. Через восемь лет после того, в то время как солнце находилось в созвездии Козерога, другая комета появилась в созвездии Стрельца; ее размер постоянно увеличивался; головой она была обращена к востоку, хвостом к западу и была видима в течение сорока дней с лишним. Народы, смотревшие на нее с удивлением, ожидали войн и бедствий от ее пагубного влияния, и эти ожидания в избытке оправдались на деле. Астрономы, которым были незнакомы свойства этих блестящих светил, скрывали свое невежество, выдавая их за носящиеся в воздухе метеоры; только немногие из них усвоили простую мысль Сенеки и халдейцев, что это не что иное, как планеты, отличающиеся более длинным оборотом и менее правильным течением.[76] Время и наука оправдали догадки и предсказания римского философа: телескоп открыл перед глазами астрономов новые миры,[77] и оказалось, что в течение того непродолжительного времени, с которым их знакомят история и вымыслы, одна и та же комета была видима на земле семь раз после равных промежутков времени, длившихся по пятьсот семидесяти пяти лет. Первое[78] ее появление относится к 1767 году до начала христианской эры и современно с отцом греческой древности Огигесом; им объясняется сохраненное Варроном предание, что в царствование Огигеса планета Венера переменила свой цвет, величину, внешний вид и течение; это было чудо, беспримерное в прошлом и не повторявшееся в следующие века.[79] На второе появление, происшедшее в 1193 году до Р. Х., не совсем ясно указывает басня об Электре, седьмой из Плеяд, число которых уменьшилось на шесть со времен Троянской войны. Эта нимфа, бывшая женой Дардана, не могла перенести гибели своей страны; она отказалась от участия в танцах своих сестер, покинула зодиак, переселилась к северному полюсу и благодаря своим растрепанным волосам получила название кометы. Третий период оканчивается 618 годом до Р. Х., который в точности совпадает с появлением страшной кометы Сивиллы и, быть может, Плиния, которая показалась на западе за два поколения до царствования Кира. Четвертое появление, происшедшее за сорок четыре года до Рождения Христа, было самое блестящее и самое важное. После смерти Цезаря, длинноволосая звезда была видима в Риме и у разных народов, в то время как происходили игры, устроенные юным Октавианом в честь Венеры и своего дяди. Народ полагал, что она несла на небеса божественную душу диктатора; Октавиан, из политических расчетов, поддерживал это мнение и освятил его своим благочестием, между тем как его суеверие втайне считало эту комету предвестницей его собственного величия.[80] Пятое появление, как было уже ранее замечено, произошло на пятом году Юстинианова царствования, то есть в 531 г. после Р. Х. Достоин внимания тот факт, что как за этим появлением кометы, так и за предшествовавшим следовала, - хотя и после более продолжительного промежутка времени, - замечательная бледность солнечных лучей. Шестое появление, происшедшее в 1106 году, было занесено в европейские и китайские хроники, а так как то была горячая пора Крестовых походов, то и христиане, и магометане могли с одинаковой основательностью предполагать, что комета была предвестницей истребления неверующих. Седьмое появление произошло в 1680 году на глазах людей, живших в веке Просвещения.[81] Философия Бейля рассеяла разукрашенный музой Мильтона предрассудок, будто комета "стряхивала с своих отвратительных волос моровую язву и войну".[82] Ее направление по небесному пространству проследили с замечательным искусством Flamstead и Cassini, a Bernoulli, Newton и Halley, при помощи своих математических познаний, уяснили законы ее движения. При восьмом появлении, которое должно произойти в 2355 году, выводы этих ученых, быть может, будут проверены астрономами какой-нибудь столицы, возникшей на теперешних сибирских или американских необитаемых пустынях.
II. Приближение кометы могло бы причинить вред шару, на котором мы живем, или совершенно разрушить его; но перемены, которые до сих пор происходили на поверхности этого шара, всегда были последствием вулканических извержений и землетрясений.[83] Свойства почвы могут служить указанием тех стран, которые всех более подвержены этим страшным сотрясениям, так как эти сотрясения происходят от подземного огня, а этот огонь бывает результатом соединения и брожения железа и серы. Определение времени и последствий этих явлений, по-видимому, находится вне той сферы, в которую может проникать человеческая любознательность, и философ будет благоразумно воздерживаться от предсказывания землетрясений, пока не сочтет капель воды, которые, тихо процеживаясь, падают на горючий материал и пока не измерит пещер, которые усиливают своим сопротивлением взрывы запертого в них воздуха. Не задавая себе труда отыскивать причины этих явлений, историк ограничится указанием тех эпох, в которые эти бедствия случались редко или часто, и заметит, что эта лихорадка нашего шара свирепствовала с необыкновенной силой в продолжение всего Юстинианова царствования.[84] Каждый год этого царствования был отмечен возобновлением землетрясений, из которых одно было так продолжительно, что потрясало Константинополь в течение сорока дней с лишним и имело такое огромное протяжение, что подземные удары чувствовались на всей поверхности земного шара или по меньшей мере на всей поверхности Римской империи. Какая-то внутренняя сила то толкала вперед, то приводила в сотрясение; мгновенно разверзались громадные бездны; огромные и тяжелые тела взбрасывались на воздух; море то выходило из своих берегов, то удалялось от них, а одна гора, оторванная от Ливана[85] и брошенная в волны, послужила молой для новой Ботрийской[86] гавани, в Финикии. Удар, приводящий в сотрясение муравейник, может обратить в прах мириады насекомых; но нельзя не сознаться, что человек старательно подготовил свою собственную гибель. Постройка обширных городов, способных вместить внутри своих стен целую нацию, почти осуществила желание Калигулы, чтобы у римского народа была одна голова. Рассказывают, что двести пятьдесят тысяч людей погибли в Антиохии от землетрясения, случившегося в такое время, когда праздник Вознесения привлекал в город толпы пришлого люда. Потери, понесенные Беритом,[87] были не так велики числом, но более ценны. Этот город, стоявший на берегу Финикии, славился своей школой правоведения, которая открывала верный путь к богатствам и почестям; все зарождавшиеся таланты того времени развивались в этой школе, и от землетрясения погибло немало юношей, которые могли сделаться бичами или защитниками своего отечества. При таких бедствиях архитектор становится врагом человеческого рода. Хижина дикаря или палатка араба может быть опрокинута без всякого вреда для того, кто в ней живет, и перуанцы имели полное основание смеяться над безрассудством своих испанских завоевателей, тративших так много денег и труда на то, чтобы строить свои собственные гробницы. Дорогие мраморы патриция обрушиваются на его собственную голову; под развалинами публичных и частных зданий погибает целый народ, а бесчисленные огни, необходимые для пропитания и для мануфактур большого города, производят и распространяют пожар. Вместо того чтобы встречать сочувствие, которое могло бы служить для них утешением или помощью, пострадавшие делаются жертвами пороков и страстей, дающих себе волю в расчете на безнаказанность; неустрашимая алчность грабит расшатанные дома; мстительность пользуется этой благоприятной минутой и бросается на свою жертву, и земля нередко поглощает убийцу или похитителя женской чести в тот самый момент, когда он совершает преступление. Суеверие примешивает к действительной опасности воображаемые ужасы, и, хотя ожидание смерти иногда пробуждает в душе добродетельные чувства или раскаяние, испуганный народ более склонен ожидать конца мира или смягчать раболепными приношениями гнев мстительного Божества.
III. Эфиопия и Египет во все века считались первоначальными источниками и рассадниками чумы.[88] При влажном, теплом и неподвижном воздухе эта африканская лихорадка зарождается от гниения трупов и в особенности от громадного количества саранчи, которая одинаково гибельна для человеческого рода и живой, и мертвой. Моровая язва, обезлюдившая землю во времена Юстиниана и его преемников,[89] появилась в первый раз в окрестностях Пелузия, между Сирбонидской топью и восточным рукавом Нила. Оттуда она распространилась в двух направлениях - в направлении к востоку по Сирии, Персии и Индии и в направлении к западу по африканскому побережью и затем по Европейскому континенту. Весной следующего года Константинополь страдал от этой язвы в течение трех или четырех месяцев, и Прокопий, наблюдавший за ее развитием и симптомами глазами доктора,[90] выказал почти такое же искусство и тщание, какими отличалось Фукидидово описание афинской чумы.[91]
Зараза иногда давала о себе знать видениями, которые создавало расстроенное воображение, и ее жертва считала себя обреченной на смерть, лишь только слышала угрозу или чувствовала прикосновение невидимого призрака. Но в большинстве случаев люди занемогали в постели, на улице или во время своих обычных занятий лихорадкой, которая вначале была такая легкая, что ни в пульсе, ни в цвете лица больного не было никаких признаков приближавшейся опасности. Или в тот же день, или в один из следующих двух дней опасность обнаруживалась в опухоли желез, в особенности в паху, под мышками и под ушами; а когда эти распухшие или вздувшиеся места лопались, внутри их находили уголек или черное зернышко величиной с чечевичное. Если эти опухоли достигали настоящей зрелости или нагноения, то этот естественный способ удаления вредной материи спасал больного. Если же они оставались твердыми и сухими, то очень скоро делалась гангрена и на пятый день больной обыкновенно умирал. Лихорадка часто сопровождалась летаргией или бредом; тело больного покрывалось черными прыщами или нарывами, которые были предвестниками скорой смерти, а у тех, у кого по слабости сложения сыпь не могла выступать наружу, после рвоты кровью следовало воспаление кишок. Для беременных женщин зараза обыкновенно была смертельна; однако один ребенок был вынут живым из утробы умершей матери, а три матери пережили смерть зародышей, зараженных чумой. Юношеские годы были самыми опасными, а женский пол заражался не так легко, как мужской; но зараза поражала без разбора людей всякого звания и всякой профессии, а многие их тех, которые спаслись от нее, лишились языка, не будучи уверенными, что болезнь не возвратится к ним вновь.[92] Константинопольские доктора были и усердны, и искусны; но они были сбиты с толку разнообразием болезненных симптомов и упорством болезни: одно и то же медицинское средство давало противоположные результаты, и исход лечения опровергал их предсказания смерти или выздоровления. Не соблюдалось никакого порядка ни при похоронах, ни при распределении мест в могильных склепах; у кого не осталось ни друзей, ни прислуги, тот лежал непогребенным на улице или в своем опустевшем доме, и одному должностному лицу было дано право собирать кучи мертвых тел, перевозить их за город сухим путем или водой и зарывать в глубоких ямах. Сознание собственной опасности и страдания окружающих пробудили в душе самых порочных людей нечто похожее на раскаяние, но с возвращением здоровья в них оживали прежние страсти и привычки; тем не менее философия должна отвергнуть замечание Прокопия, что жизнь этих людей охранялась особой милостивой заботливостью фортуны или провидения. Он позабыл или, может быть, намеренно умалчивал о том, что чума не пощадила самого Юстиниана; но воздержанный образ жизни императора, подобно тому как это было с Сократом, может считаться за более рациональную и более почтенную причину его выздоровления.[93] Во время его болезни одежда граждан служила выражением для их скорби, а их нерадение и упадок духа были причиной того, что в столице Востока обнаружился голод.
Заразительность есть неразлучная принадлежность чумы, которая, путем вдыхания, переходит от зараженных ею людей в легкие и в желудок тех, кто к ним приближается. Философы сознавали эту истину и из страха были крайне осторожны, между тем как народ, который так легко создает вымышленные ужасы, отвергал существование столь серьезной опасности.[94] Впрочем, сограждане Прокопия убедились из нескольких непродолжительных и немногочисленных опытов, что чума не пристает от близких сношений с зараженными,[95] и благодаря этому убеждению больные пользовались уходом друзей и докторов, которые могли бы оставить их в беспомощном одиночестве, если бы руководствовались бессердечной осторожностью. Но пагубная уверенность в своей собственной безопасности, подобно вере турок в предопределение, без сомнения, способствовала распространению заразы, а правительство Юстиниана не было знакомо с теми благотворными предосторожностями, которым Европа обязана своей безопасностью. Не было наложено никаких стеснений на свободные и частые сообщения между римскими провинциями; на всем пространстве от Персии до Франции народы смешивались одни с другими и заражались вследствие войн и переселений, а торговля переносила в самые отдаленные страны зародыши заразы, которые могут сохраняться в тюках хлопчатой бумаги в течение нескольких лет. Способ ее распространения объясняется замечанием самого Прокопия, что она всегда направлялась от морского побережья во внутренность страны, что она посещала одни вслед за другими самые уединенные острова и горы и что те местности, которые спаслись от ее ярости при первом появлении, одни только и делались ее жертвами в следующем году. Ветры, быть может, разносят этот тонкий яд, но, если атмосфера не подготовлена к тому, чтобы впитать его в себя, зараза должна скоро прекращаться в холодных и умеренных климатах. Но такова была повсеместная заразительность воздуха, что чума, появившаяся на пятнадцатом году Юстинианова царствования, не прекращалась и не ослабевала ни от какой перемены времен года. С течением времени ее первоначальная злокачественность уменьшилась и исчезла; зараза то ослабевала, то опять оживала; но не прежде как по истечении пятидесятидвухлетнего периода страшных бедствий, человеческий род снова стал пользоваться здоровьем, а воздух сделался по-прежнему чистым и здоровым. До нас не дошло таких фактов, по которым можно было бы вычислить или даже приблизительно определить число людей, лишившихся жизни в этот период необычайной смертности. Я отыскал только тот факт, что в течение трех месяцев в Константинополе ежедневно умирало сначала по пяти тысяч человек, а потом по десяти, что многие из восточных городов остались совершенно пустыми и что в некоторых местностях Италии жатва и виноград гнили неубранными. Тройной бич, войны, моровой язвы и голода, поражал подданных Юстиниана, и его царствование было той печальной эпохой, когда человеческий род значительно уменьшился числом, а некоторые из самых прекрасных стран земного шара уже никогда не могли поправиться от этого бедствия.[96]