Как отличить друга от льстеца

Πώς αν τις διακρίνοιε τον κόλακα του φίλου

Автор: 
Переводчик: 
Источник текста: 
Plutarch’s Moralia. London: William Heinemann Ltd; New York: G. P. Putnam’s sons, 1927. V. 1. P. 261- 395 (Loeb Classical Library).

Введение

Трактат Плутарха о льстецах обращён к Гаю Юлию Антиоху Филопаппу, потомку царей Коммагены, памятник которому до сих пор стоит на Музейном холме в Афинах. Он был покровителем искусства и литературы и находился в дружеских отношениях с Плутархом.
В трактате этом речь идёт не о бедных и зависимых поклонниках богачей (паразитах), но о ловких льстецах более высокого полёта, которые втираются в доверие выдающихся людей и оказывают на них вредное влияние. Что Филопапп мог нуждаться в такой защите, с лёгкостью можно допустить.
В конце трактат переходит из обсуждения в откровенную речь (parresia), что легко можно было сделать в отдельном трактате, который естественно развился из попытки защитить порядочность друга от притворства льстецов. В классические времена свобода речи считалась неотъемлемым правом каждого афинского гражданина, но в политических условиях времён Плутарха, она, возможно, культивировалась в качестве частной добродетели.

Как отличить друга от льстеца

I. Платон [1] говорит, дорогой мой Антиох Филопапп, что любое снисхождение допустимо в отношении того, кто признаёт, что нежно любит самого себя, но он так же говорит, что наряду со многими другими проблемами, которые это порождает, наиболее серьёзна та, что для такого человека невозможным становится честно и беспристрастно судить о самом себе. «Ведь любовь слепа в том, что касается любимого», если только не приобретёт, через обучение, навыка ценить и добиваться скорей того, что благородно, чем того, что врождено и близко. Потому–то наша любовь к себе открывает льстецу широчайшее поле в сфере дружбы, так как в нашей любви к себе он находит превосходное основание для действий против нас. И это происходит потому, что самолюбие каждого — это его собственный первейший и величайший льстец и следовательно нет никакого затруднения в том, чтоб позволить постороннему свидетельствовать в свою пользу и подкреплять собственную самонадеянность и страсти. Ведь человек, которого порицают за любовь к лести — это в высшей степени эгоист, жаждущий из–за страстной склонности к самому себе быть наделённым всеми положительными качествами; и хотя желать этого — вещь вполне естественная, но, однако, мнение, что один человек может обладать ими всеми опасна и её следует тщательно избегать. Так как Истина божественна и как полагает Платон первоначало «всякого блага для богов и всякого блага для людей»[2], то льстец, по всей вероятности, враг богов и в особенности Пифийского бога. Он ведь всегда противен максиме «познай самого себя» порождая в каждом человеке ложное мнение о самом себе и незнание как самого себя, так и того доброго и злого, что в самом себе содержится; ведь добро он изображает несовершенным и неполным, а зло — абсолютным и неисправимым.
II. И если б льстец, таким образом, поражал, подобно большинству других зол, только или большей частью низкое и дурное, то он не был бы так страшен и защита от него не была бы так трудна. Но факт состоит в том, что как древоточцы проникают главным образом в нежные и благовонные сорта деревьев, так и честолюбивые, многообещающие личности, раз заполучив, вскармливают льстеца, присосавшегося к ним. И как сказал Симонид [3]:
Славен коней разведеньем отнюдь не Закинф,
Но пшеницу родящие земли
так и мы замечаем, что льстецы не обращают никакого внимания на людей незначительных, бедных и безвестных, но становятся камнем преткновения и язвой в великих домах и великих делах и многократно подрывали и ниспровергали царства и империи. Потому–то это не малая задача, не пустячное дело, но такое, которое требует немалого предвидения, а отнюдь не пренебрежения к себе, это важная тема для исследования, ибо будучи основательно раскрыта может уберечь дружбу от порчи или даже разрушения. Как вошь, будучи отделена от того на ком паразитирует, принуждённая оставить тело, а в особенности кровь, коими питается, тотчас же теряет жизненную силу, так и льстеца никогда нельзя увидеть там, где дела подорваны, а люди ослабели. Ведь он всегда спешит туда, где слава и могущество и где преуспевают; но как только и там происходит перемена, он и оттуда тотчас исчезает. Но, конечно же не стоит ждать пока это случится, ибо это бесполезно, а скорее вредно и небезопасно. Тяжело ведь открывать, в самый тот момент, когда ты их призываешь, более всего в них сейчас нуждаясь, что твои друзья — вовсе не друзья и что невозможно ненадёжное и лживое превратить в истинное и надёжное. И подобно монете, друга нужно испытать и проверить на подлинность до того, как придёт час испытания, чтоб в нужде вдруг не оказалось, что он вам вовсе и не друг. Мы ведь не должны дожидаться какой–нибудь обиды, чтоб раскрыть себе глаза, но чтоб этой обиды избежать, мы должны избавляться от льстецов, а для этого надо знать, как же их определить. Ведь иначе мы окажемся в том же самом положении как и те, кто пытается узнать о действии лекарства испытав его первым на себе и таким образом погубив и уничтожив самого себя. Нам не следует, конечно, одобрять ни таких людей, ни таких кто оценивает собственных друзей по тому, сколь они знатны и полезны для него и таким образом считать, что все, кто занимает в обществе высокое положение непременно осуждены стать жертвами льстецов. Друг ведь не должен быть неприятен иль неласков и обычаи дружества не дают права на грубость и суровость, но сами знатность и высокое положение в нём должны быть приятны и желанны, ибо:
Рядом жилища имеют Хариты и Гимер–желанье[4]
и не только для того, с кем стряслась беда
Что слаще сердцу ласкового взора[5]
как сказал Еврипид, но когда дружба связывает нас, то она приносит удовольствие и наслаждение процветанием не меньшее, чем прогоняет беды и ощущение беспомощности пред ударами судьбы. Как Эвен заметил, что огонь — лучшая из всех приправ, так и Бог, подмешав дружбу в нашу жизнь, делает, когда дружба получает долю в наших удовольствиях, всё вокруг радостным, сладким и приятным. В самом деле, как бы льстец мог использовать удовольствия, чтоб втереться к нам в доверие, если бы он знал, что дружба никогда не готова одобрять того, что доставляет удовольствие. Но как фальшивое золото имитирует только внешнее сверкание и блеск, так и льстец, подражая привлекательному и приятному в друге, вечно является пред ним в бодром и счастливом настроении, никогда не оказывая ни малейшего противодействия или даже возражения. Впрочем, нет причины, по которой человека, выражающего похвалу, следовало бы тотчас заподозрить в том, что он льстец. Ведь похвала, сказанная кстати, ничуть не менее приличествует дружбе, чем порицание, или можно выразить эту мысль лучше, сказав, что недовольство и придирчивость вовсе недружественны и едва ли не враждебны, в то время как благожелательно, щедро и охотно воздаваемая похвала за достойные поступки побуждает нас поздней охотно, без страданий выносить укоры вкупе с откровенными речами, ибо мы верим, что человек охотно хвалящий, порицает только если в этом в самом деле есть необходимость.
III. Кто–нибудь может заявить, что весьма трудно отличить друга от льстеца, если ни удовольствие, ни похвала не дают возможности установить различие ибо, в самом деле, мы ведь часто замечаем, что в услугах и любезных знаках внимания лесть часто превосходит дружбу. Как они могут нам помочь, если мы имеем дело с опытным льстецом, действующим с ловкостью и мастерством и если мы, подобно большинству людей, только тех почитаем за льстецов, кого именуют «приносящими с собой сосуд с маслом» [6] и прихлебателями, тех которым приносят для питья ту воду, в которой все мыли руки [7], тех, которым одной миски и одной маленькой чаши для вина хватит для того, чтобы выказать всё их шутовство, низость и вульгарность? Думаю, здесь нет необходимости обсуждать подробно случай ни с Меланфием, паразитом Александра Ферского, который отвечая на вопрос тех, кто спросил его, как же Александр был убит, отвечал: «Через бок в моё брюхо», ни с теми, кто имеет привычку кружиться вокруг богатого стола и которых
Ни огонь, ни железо,
Ни медь удержать не в силах
От того, чтоб являться сюда всякий день обедать [8],
наконец, ни с теми льстецами с Кипра, которые, прибыв в Сирию, получили прозвище «климакиды» («живые подножки»), потому что они, повергаясь ниц, подставляли свои тела женщинам царского рода, чтоб они могли по ним подниматься в свои экипажи.
IV. И кого ж тогда следует остерегаться? Тех, кто отнюдь не выглядит льстецами и себя в качестве таковых не объявляет, тех кого никогда не застигнешь возле кухни, тех кто никогда не измеряют тень на солнечных часах, чтоб узнать не подошло ли уже время для обеда, тех кто никогда не напивается и не падает вдруг на пол; нет, они обычно трезвы, вечно чем–то заняты, во всём участвуют и посвящены во все тайны; в общем они играют роль друзей с серьёзностью трагиков и не уподобляются комикам или же шутам. Ведь, как говорит Платон: «крайняя степень несправедливости — это казаться справедливым, не будучи им на самом деле» [9] и потому–то трудно и опасно иметь дело с льстецом который скрывается и не признаётся в этом, с тем который ведёт себя серьёзно и не склонен к шутовству. И такой льстец, оттого что действия его во многом сходны с дружескими, может, если мы не проявим осторожности, породить недоверие даже к истинной дружбе. Это правда, что Гобрий, вынужденный в тёмной комнате преследовать убегающего мага и отчаянно сражавшийся, воззвал к Дарию, который стоял позади него, пребывая в нерешительности, что ему делать, разить ли, даже хотя бы он поразил бы их обоих [10]; но мы даже если и не одобряем мнения, что «с врагом также гибнет друг» [11], всё же имеем очень серьёзную причину опасаться, что в своём стремлении отторгнуть от себя льстеца, который многими чертами близко сходен с другом, можем выбросить наряду с дурным также и полезное или же пытаясь сохранить то, что близко нашему сердцу, увлечёмся тем, что вредно и несправедливо. Думаю, что как сорняки, видом и размером сходные с пшеницей, смешиваясь с ней, делают процесс очистки очень трудным, ибо не выскальзывают через мелкое сито, через крупное же выскальзывают вместе с семенами пшеницы, так и льстец, что старается связать себя со всеми чувствами, действиями, нуждами, привычками другого, очень трудно отделим от друга.
V. Так как дружба — самая приятная в мире вещь и ничто не приносит больше удовольствий, льстец прельщает жертву с помощью этих удовольствий, всячески стараясь через них выказать услужливость. И поскольку польза и приятность неразлучны с дружбой (это та причина, по которой говорят, что друг нужнее огня и воды), льстец старается навязаться к нам с услугами, норовя всегда выглядеть серьёзным, прилежным и настойчивым. Он, зная истину, что более всего скрепляет дружбу сходство стремлений и характеров, а испытывать удовольствие от одного и того же и избегать одного и того же — это то, что обычно впервые сводит людей вместе и связывает их взаимной симпатией, лепит самого себя, словно бы какую–то мёртвую материю, придавая себе такую форму, чтобы быть целиком сходным с тем, к кому он подступает; и он в этом изменении до того гибок, а в своём подражании до того правдоподобен, что мог бы воскликнуть:
Он не Ахилла сын, нет — это сам Ахилл [12].
Но самая бесчестная хитрость, на которую он готов пуститься, следующая: понимая, что искренность речи, по всеобщему мнению и убеждению, главный элемент языка дружбы (даже у животных есть на этот счет свои, особые звуки), а с другой стороны, что отсутствие искренности — знак недружелюбия и низости, он не позволяет даже этому избежать своего подражания, но как искусные повара, применяя разные сладкие экстракты и тёрпкие приправы, добиваются эффекта приторной сладости, так льстецы применяют искренность, но не подлинную и полезную, но такую, которая лишь щекочет, подмигивает и больше ничего. И вот из–за этого всего, людям трудно опознать льстеца, словно тех животных, что природа наделила способностью менять свою окраску, так что они точно соответствуют цветам и предметам, находящимся под ними. И так как льстец пользуется сходствами для того, чтобы вводить в заблуждение, то наша задача находить отличия и использовать их для того, чтоб раскрыть и разоблачить того кто, как сказал Платон « за недостатком собственной красоты прибегает к искусственным прикрасам и уборам» [13].
VI. А потому, позвольте мне рассмотреть этот вопрос с самого начала. Мы уже сказали прежде, что для большинства людей началом дружбы служит сходство нрава и характера, которое порождается сходными привычками и находит удовольствие в одних и тех же занятиях, родах деятельности и увлечениях. Об этом так было сказано:
Старцу приятней всего беседа старца другого,
Дитю дитяти другого, женщина с женщиной сходится,
Тянет больного к больному, того же кто тяготится судьбою суровой
Тянет к тому, кто только что встретил несчастье [14].
Потому то льстец зная, что люди находящие удовольствие в одном и том же, находят радость и удовлетворение в кампании друг друга, пользуется этим в своих попытках подступиться к жертве и как бы создать плацдарм и закрепиться; он действует так, как если б человек подобен был животному, проводящему свои дни на пастбище [15]: он прикидывается, что у него те же самые занятия, стремления, интересы, образ жизни и таким образом подступается к нему всё ближе, до тех пор пока, наконец, ему не предоставиться случай сделать то, что хочет — укротить его лестью и сделать послушным к своим прикосновениям. Для того он порицает поступки и образ жизни людей, которых, как он понимает, не любит его жертва; если ж жертва кого–то одобряет, то и он его хвалит и притом не с умеренностью, но настолько явно, что далеко превосходит её в восхищении и изумлении. Но, однако, в то же самое время, он упорно держится того, что и любовь и ненависть его — следствие скорей здравого расчета, чем чувства.
VII. Как же нам тогда разоблачить его? По каким признакам можно обнаружить, что в действительности он вовсе не придерживается тех же самых мнений, даже если выглядит рьяным их приверженцем, а только имитирует свою приверженность? Прежде всего надо проследить существует ли в его вкусах постоянство и однообразие, всегда ли его восхищали одни и те же вещи, всегда ли он одобрял одно и то же, всегда ли он направлял и устанавливал свою жизнь по одному и тому же образцу, с тех пор как стал свободнорождённым и приверженцем тесной близости и дружбы — таково ведь поведение истинного друга. Льстец, напротив, так как он не обладает постоянством характера и ведет жизнь не по своему собственному выбору, но как бы лепит себя, приспосабливаясь к поведению другого и подчас — не одного, а многих и разных и подобно воде, что переливается с места на место, перемещается и меняет свою форму так, чтобы соответствовать тому, с кем сейчас сошёлся.
Обезьяна, подражая человеку, одна сама по себе движется и танцует словно человек; льстец же увлекает за собой других, не подделываясь подо всех одним и тем же способом, но с одним соединяясь в танце и пении, а с другим сплетаясь в борьбе, весь покрытый пылью; если встретит охотника, любящего травлю, следует за ним, вовсе и не расположенный в душе возглашать слова Федры:
Я в горы хочу, где ели темнее, где хищные своры
За ланью пятнистой гоняются жадно[16]
озабоченный совсем иной добычей, именно тем как уловить в сеть и заполучить самого охотника. Если ж он выслеживает образованного и прилежного молодого человека, то принимается поглощать книги, отращивает бороду до самых пят, облачается в паллий [17], со стоическим безразличием забрасывает все дела, беспрерывно говорит о платоновых числах и прямоугольных треугольниках. Если же случится, что какой–то нерадивый юнец падет на этом пути, трудном бражнику и богачу
Рубище сбросив поспешно с себя, Одиссей хитроумный[18]
то и он сбрасывает паллий и его борода падает, срезана цирюльником, словно бы бесплодная жатва; наполняются фиалы и сосуды для охлаждения вина, взрывы смеха звучат во время уличных прогулок вместе с вольными шутками по адресу философов. Говорят, что в Сиракузах, по приезде Платона, Дионисием овладело вдруг безумное рвение к философии и дворец его был весь в пыли из–за множества людей, чертивших там геометрические фигуры; но когда Платон вышел у него из милости и Дионисий избавился от философии, возвратившись поспешно к вину и женщинам, глупой болтовне и развращённости, тогда грубость нравов, глупость и пренебрежение обязанностями овладели всем народом, словно он подвергся превращению в доме Кирки. Так же доказательства можно найти в действиях множества льстецов и демагогов, величайшим из которых был Алкивиад. В Афинах он развлекался фривольными остротами, держал скаковую конюшню и вёл жизнь, полную светской учтивости и различных удовольствий; в Лакедемоне он коротко постриг волосы, носил грубую одежду и купался в холодной воде. Во Фракии был забиякой и рьяным пьяницей; когда же он прибыл к Тиссаферну, то предался изнеженности, роскоши и претенциозности. Все это он делал для того, чтоб уподобляясь всем этим народам и согласуя свой образ жизни с их, снискать их доверие и добиться их расположения. Не таковы однако были Эпаминонд или же Агесилай; ведь, хоть они и сталкивались с множеством людей, городов и образов жизни, всё же всюду оставались верны собственным своим привычкам в одежде, поведении, языке и образе жизни. Так же и Платон в Сиракузах оставался тем же самым, что и в Академии и с Дионисием он был тем же самым, что с Дионом.
VIII. Льстец подобен каракатице и его изменения легче всего можно обнаружить если человек заявляет, что он очень переменчив сам по себе и принимается вдруг осуждать тот образ жизни, который он прежде одобрял и вдруг высказывает расположение к поступкам, поведению или языку, которые он прежде имел обыкновение порицать. Ясно ведь, что льстец ни в чём не постоянен, что у него нет собственного своего характера, нет собственных своих чувств, нет того, что он любит или ненавидит, что его радует или огорчает, но что он, подобно зеркалу, лишь улавливает образы чужих чувств, переживаний и душевных движений. Он человек такого сорта, что если вам случится порицать перед ним одного из ваших друзей, он воскликнет: Вы поздно разобрались в его характере; мне он давно уже не по душе»! Но, если в следующий раз вы перемените о нём своё мнение и похвалите его, то вы можете быть уверены — льстец заявит, что разделяет ваше удовлетворение, благодарен вам за этого человека и в него верит. Если вы скажете, что должны изменить свой образ жизни, например, желаете переменить публичный образ жизни на более свободный и спокойный, то он тотчас же заявит: «Да, вам давно уже стоит отрешиться ото всей этой суеты и недоброжелательства». Но если вы вновь ощутите склонность к общественной деятельности и публичным выступлениям, то он непременно присоединится: «Ваша мысль достойна вас; свобода — вещь прекрасная, но не приносящая славы и слишком прозаическая». Ничего более не прибавляя, мы можем сказать о таком человеке:
Странник, не в прежнем теперь предо мной ты являешься виде [19].
Мне не нужно, чтобы друг изменялся вслед за мной, следовал каждому моему кивку (ведь моя тень сделает это много лучше); я хочу, чтобы он следовал в отношениях со мной только истине и решал за себя, как ему надо поступать.
IX. Итак, это первый пункт относительно того, как разоблачить льстеца; здесь последует второй, по которому так же надо высказаться — о его привычке подлаживаться подо всё подряд. Истинный друг не подлаживается подо всё, не готов одобрять всё подряд, но только лучшее:
Я рождена, чтоб разделять любовь, не ненависть,
как сказал Софокл [20] и большинство, конечно, хочет иметь долю в благонравном поведении и в любви к добру, а не в заблуждениях и в злодеянии, если кто–нибудь, конечно, не подвергся из–за тесных связей и близкого знакомства вредному воздействию и заражению, подобно тому как это случается порой из–за сглаза, загрязняющему против воли прикосновением порока или заблуждения. Сходным образом говорят, что близкое знакомство побуждало подражать сутулости Платона, шепелявости Аристотеля, искривлённой шее царя Александра, так же как и грубости его голоса. Многие бессознательно приобретают черты характера, подражая образу жизни других и их чертам характера. Льстец же подобен хамелеону. Ведь как хамелеон может стать любого цвета, но не может белого, так и льстец совершенно неспособен уподобиться другому в чём–либо действительно хорошем и значительном, хоть ни одна позорная вещь не останется у него без подражания; и как плохие живописцы, будучи не в состоянии, из–за собственной неспособности, достичь прекрасного, добиваются внешнего сходства, изображая морщины, бородавки и рубцы, так и льстец делается подражателем распущенности нравов, суеверий, необузданной ярости, жестокости к рабам, недоверия к домашним и родным. По натуре он склонен к худшему и весьма далёк от осуждения всего позорного, так как он копирует его. Ведь это факт, что те, кто следует более высоким идеалам и выказывает огорчение и досаду заблуждениями друзей, попадает у них под подозрение. Это, например, привело Диона к разрыву с Дионисием, Самия [21] с Филиппом [22], Клеомена с Птолемеем [23] и в конце концов, всех их погубило. Льстец же, стремясь одновременно казаться и приятным и преданным, поступает так, чтобы доставлять наибольшее удовольствие в дурных вещах, словно тот, кто из величайшей привязанности к другу, не только не оскорбляется ничем дурным, но чувствуя одно со своим другом, разделяет нрав его во всём. По этой причине льстецы не отказываются разделять даже те перемены жизни, что происходят помимо нашей воли; так они льстят больным, притворяясь поражёнными тем же самым недугом, например, что они не в состоянии хорошо видеть или слышать, как льстецы Дионисия, который был подслеповат, сталкивались друг с другом и роняли блюда за обедом. А некоторые навлекали на себя бедствия для того, чтоб добиться ещё большего расположения и зайти в своей близости так далеко, чтобы быть посвящённым в большую часть тайн. Если они знали, например, что тот или иной несчастлив в браке или подозрителен к своим детям или же домашним, то они, не щадя себя, сетовали по поводу своих детей, жён, иных домашних, родичей, разглашая некоторые их тайные пороки. Ведь такое сходство делает теснее взаимную привязанность, так что иные, сочтя что получили уже залоги верности, стали более склонны раскрывать льстецам свои секреты и те кто так поступили, оказались с ними связаны и уже боятся разорвать доверительные отношения. Я лично знаю одного человека, который расторг свой брак после того как его друг развёлся со своей женой. Но, однако же, жена друга застала его, когда он тайно посещал её и посылал ей письма. Совершенно ничего не знает о льстецах тот, кто думает, что эти ямбы приложимы к льстецу скорей, чем к крабу:
Всё тело — брюхо, глаза во все стороны
Пялятся, а по зубам ползают букашки [24].
Ведь это описание паразита, одного из тех, кто
Друзья вокруг сковороды и завтрака
как сказал Евполид [25], а вовсе не льстеца.
X. Но, однако, разрешите мне приберечь этот вопрос для подходящего места в нашем обсуждении. А сейчас позвольте мне обратить внимание на тот ловкий трюк, которым льстец пользуется приспосабливаясь, а именно что если он подражает какому–либо из хороших качеств человека, которому он льстит, он всегда даёт ему одержать над собою верх. Причина этого следующая: между истинными друзьями не бывает ни соперничества, ни зависти и какой бы ни была доля каждого в успехе, равной или нет, они переносят это сдержанно и без досады. Но льстец, помнящий всегда, что он должен быть на вторых ролях, избегает этого равенства, признавая, что он должен быть побеждён и оставлен позади во всём, кроме дурного. В дурных делах он, однако, от первого места не отказывается: если другой угрюм, то и он прикинется холериком, если тот другой суеверен, то и он заявит, что его волнует всё божественное, наконец, если тот другой влюблён, то и он безумствует от страсти. «Ты не можешь удержаться от смеха», — говорит, — «но и я ведь помираю со смеху». Но в делах хороших всё наоборот. Льстец заявит, что хоть сам он и хороший бегун, но тот другой — просто птица; сам он неплохой всадник, но кого сравнить с этим вот кентавром? Или «я рождён поэтом и пишу стихи вовсе не плохие, но
Зевс гремит, не я» [26].
Таким образом, он надеется этим показать одновременно, что вкусы этого другого великолепны, раз им подражают и что его доблесть не имеет равных, раз он превосходит в ней других.
Следовательно, и в усилиях льстеца приспособиться к другому, можно отыскать те различия, коими он отличается от друга.
XI. Так как, однако, как мы уже сказали прежде, чувство удовольствия обще и хорошим и дурным (хорошему человеку друзья доставляют не меньше удовольствия, чем льстецы дурному), то позвольте нам теперь, если вам угодно, очертить различие между ними в этом отношении. Различие здесь состоит в отношении удовольствия к его конечной цели. Разберём это на таком примере. Превосходные запахи бывают как в парфюмерии, так и в медицине. Но различие между ними то, что первые созданы для удовольствия и ни для чего иного, в то время как вторые — слабительные, возбуждающие или болеутоляющие, лишь случайно бывают благовонны. И опять же, живописцы смешивают яркие краски и пигменты и так же и некоторые лекарства у врачей яркие по виду и имеют цвет отнюдь не неприятный. В чём же тогда различие? Разве же не ясно, что мы различаем их по той конечной цели, для которой они были созданы? Точно так же благожелательность друзей в сочетании с великодушием и пользой обладают силой доставлять удовольствие и бывают времена, когда друзья находят удовольствие в том, чтобы вместе пошутить, поесть, выпить, даже подурачиться, совершая разного рода сумасбродства как своего рода приправу к важным и серьёзным делам. В этом смысле было сказано:
Между собой говоря, наслаждались беседой взаимной[27]
и
Часто видались тогда бы соседствуя, мы, и ничто бы
Нас разлучить не могло, веселящихся, дружных [28].
Но всякий труд и конечная цель льстеца всегда служат некой скабрёзной и пряной шутке, выходке или выдумке, возбуждаемой удовольствием и возбуждающей удовольствие [29]. Короче говоря, льстец считает, что всё нужно делать так, чтобы быть приятным, в то время как друг делает всё, что он должен делать, иногда приятное, в подчас и неприятное, но не потому, что хочет быть неприятным и однако ж он не пытается избежать этого, если это будет наилучшим. Ведь он уподобляется врачу, который, если это во благо пациенту применяет шафран [30] или нард [31], прописывает приятную ванну или обильное питание, но случается, что от всего этого освобождает и прописывает дозу касторки или Полиум [32], пахнущий резко, который из тела запах дурной прогоняет [33] или приготовляет чемерицу [34] и даёт человеку питьё, не ставя себе конечной цели понравиться или не понравиться, но стремясь с помощью того или иного лекарственного средства привести его в надлежащее состояние, то есть в то, которое ему на благо. Так и с другом; временами, без конца превознося и радуя другого похвалой и снисходительностью, он ведет его к тому, что благородно, как поступает и тот, кто говорит:
Тевкр, удалая глава! предводитель мужей, Теламонид!
Так поражай и успеешь и светом ахейцам ты будешь![35]
и
Как я любимца богов, Одиссея героя забуду?[36]
Но, когда возникает нужда в порицании, он нападает, уязвляя со всей прямотой опекуна:
Ты исступлён, Менелай благородный! такое безумство
Вовсе тебя не достойно: смири огорчённое сердце.[37]
Так же время от времени он сочетает слово с делом, как поступал Менедем, который отрезвлял невоздержанного и распутного сына своего друга Асклепиада, запирая перед ним дверь и не разговаривая с ним; и Аркесилай запретил Батону появляться в его школе, после того как тот сочинил комические стихи о Клеанфе и только когда Батон умиротворил Клеанфа, только тогда Аркесилай помирился с ним. Ведь задеть друга можно лишь тогда, когда хочешь помочь ему и не следует, задевая его, убивать дружбу, но употреблять колкие слова надо только как целебное средство, восстанавливающее и сохраняющее душевное здравие того, к кому оно применяется. Потому–то друг, уподобляясь искусному музыканту, подводя к тому, что благородно и полезно, то ослабляет, то натягивает струны, часто приятно и всегда полезно. Но льстец, так как он привык играть свой аккомпанемент снисходительности и услужливости лишь в одном ключе, ничего не желает знать ни о тех поступках, что противодействуют, ни о резких словах, но руководствуется лишь хотением другого и делает всякое замечание и вообще высказывание лишь согласно с тем другим. И как Ксенофонт говорит об Агесилае, что тот был доволен, если его хвалили те, кто был склонен порицать, так и мы склонны полагать, что лишь тот доставляет наслаждение и удовольствие истинной дружбы, кто время от времени в состоянии задевать наши чувства и противиться нашим желаниям; и мы не должны доверять тем отношениям, которые ограничиваются лишь приятным, где услужливость свободна ото всяких упрёков и укоров; следует держать в уме слова одного спартанца[38], который когда при нём похвалили царя Харилла, сказал: «Как может быть хорошим человек, который не суров даже с плутами»?
XII. Говорят, что оводы забираются рогатому скоту за уши и таким же образом поступают и клещи с собаками; точно так же льстец с помощью похвал завладевает ушами честолюбца и единожды поселившегося там, его трудно уже заставить удалиться. Потому–то в этом деле требуется быть особо бдительным, быть всегда начеку и смотреть воздаётся ли хвала делу или человеку. Делу — если нас хвалят в отсутствие скорее, чем в присутствие; также, если те кто хвалит сами по себе испытывают определённые желания и стремления и хвалят не одних нас, но всех людей, что ведут себя подобным образом; так же если не говорят и не делают сегодня одно, а завтра — противоположное; но важнее всего, если сами мы знаем, что нам не в чем каяться за те поступки, за которые нас хвалят, если мы не стыдимся за них и не желаем говорить или делать противоположное. Ведь если наша собственная совесть протестует и отказывается принимать хвалы, тогда они не затрагивают нас и не касаются и это прочная опора против нападений льстеца. Да, я по собственному своему опыту знаю, что большинство людей не одобряют, когда их самих утешают в их несчастиях, но легко подпадают под влияние тех, кто жалуется и скорбит и в каких бы эти люди не были виновны ошибках и проступках, на тех кто терзает их попрёками и обвинениями смотрят как на врагов и обвинителей, в то время как тех кто хвалит их и превозносит их деяния, одобряют и воспринимают как настроенных доброжелательно и дружески. Тот, кто бездумно хвалит и аплодирует поступкам, речам и предложениям сделанным другими, без разбора сделаны они в шутку или же всерьёз, вреден только в тот момент и по этому вопросу; но тот, кто своими похвалами портит характер человека, кто воздействует своей лестью на его образ мыслей делает то же самое что работники, которые воруют зерно не из кучи на гумне [39], но прямо при посеве. Ведь так как нрав и характер человека произрастает из поступков как из семени, то такие люди извращают первоосновы и источник жизни, ибо облекают порок в одежды, принадлежащие добродетели. Фукидид говорит, что посреди раздоров и войн «извращено было общепринятое значение слов в применении их к поступкам. Безрассудная отвага считалась храбростью и готовностью к самопожертвованию за друзей, предусмотрительная нерешительность — трусостью под благовидным покровом, рассудительность — предлогом к безучастию, вдумчивое отношение к каждому делу — неспособностью к какой–либо деятельности» [40]. Точно так же и в попытках льстеца мы должны замечать и остерегаться того, что расточительность он именует щедростью, трусость — самосохранением, импульсивность — живостью, скупость — бережливостью, влюбчивого человека — общительным и любезным, гневливого и властного — пылким, ничтожного и бесхарактерного — добродушным. Так и Платон где–то говорит [41], что влюблённый, льстя возлюбленному именует курносого — приятным, у кого нос с горбинкой — царственным, чернявого — мужественным, всех белокурых — детьми богов, а «медвяно–жёлтый» — чистейшая выдумка влюблённого, который именует бледность этим внушённым любовью выражением и охотно пользуется им. Да, урод может и поверить в то, что он красив, а коротышка — в то, что он высок, но они недолго будут пребывать в заблуждении и считать свой изъян незначительным и исправимым. Но хвала, которая приучает человека принимать порок за добродетель, так что он не испытывает ни малейшего к нему отвращения, но, напротив, очарован им, хвала, которая изгоняет всякий стыд по поводу своих ошибок — этот род хвалы навлек несчастия на многих; так сицилийцев он побудил именовать дикую жестокость Дионисия и Фаларида «ненавистью к злу»; это он разрушил Египет, дав женоподобию Птолемея, его религиозной мании, его аллилуйщине, бряцанию кимвалов имена благочестия и ревностного служения богам; это он развратил характер римлян, извиняя расточительность Антония, его излишества и выставление напоказ роскоши «беспечными и утончёнными поступками того, к кому власть и судьба были очень благосклонны». Что иное привязало Птолемея [42] к мундштуку и флейте? Что иное возвело Нерона на трагическую сцену, обрядило его в маску и котурны? Разве это не были хвалы льстецов? И разве почти что любого царя не именуют Аполлоном если он в состоянии напеть хоть какую–то мелодию, Дионисом если он умеет пить и Гераклом, если он в состоянии бороться? И разве он не восхищается этим и таким образом не навлекает на себя с помощью лести все возможные виды позора и бесславия?
XIII. Это та причина, по которой нам следует особенно остерегаться льстецов в том, что касается похвал. Но сами они насчёт всего этого нисколько не обманываются и ловко защищаются от малейшего подозрения. Если кто–нибудь из них завладевает каким–то фатом или деревенщиной, одетой в толстую шкуру, он насмехается над ними безо всякого предела как Струтий в пьесе глумится над Биантом, потешаясь над его глупостью, воздавая ему такую похвалу, как эта:
Да пил ты более,
Чем Александр Великий
и
Вот смех, как киприота ловко срезал ты![43]
Но встречая человека умного и замечая, что тот весьма настороже в этом отношении, он принимает в отношении него величайшие меры предосторожности, не развёртывает похвалы для лобовой атаки, но описав широкий круг и
К благородному приблизясь, чтоб поймать его как зверя[44],
хватает его поражает. Для начала он передаёт ему хвалы других, приводя их слова по примеру риторов, например о том, как он встретился на форуме с несколькими чужестранцами или старцами, которые говорили о нём много хорошего и выражали им своё восхищение; затем он измышляет против него несколько обвинений, лживых и банальных, относительно которых прикидывается, что и их слышал от других и выступив с великой поспешностью, спрашивает когда он это сказал или сделал. И если человек всё отрицает, что вполне естественно, тогда льстец тотчас бросается к нему, обнимает его и разражается потоком похвал: «Я бы изумился, если б ты плохо отзывался о своих друзьях, ты не говорящий плохо даже о врагах (не в твоей это натуре) или же, что ты покусился на собственность другого, ты раздавший столько своего добра».
XIV. Другие же, уподобившись живописцам, которые оттеняют яркие и блестящие цвета тёмными и мрачными тонами, налагая их рядом с первыми, тайно хвалят и лелеют пороки, которым их жертвы предаются или же порочат и высмеивают противоположные качества. Так среди мотов они осуждают бережливость, как неотёсанность, подобающую лишь крестьянам; среди людей алчных, чьё богатство нажито бессовестными и постыдными деяниями, порицают тех, кто доволен независимостью и порядочностью как тех «у кого нет решимости и энергии для активной жизни»; и напротив, общаясь с людьми беззаботными и праздными, избегающими толкаться в центрах городов, не стыдятся называть общественную жизнь «назойливым вмешательством в чужие дела», а честолюбие «бесплодным тщеславием». Иногда пускают в ход такую лесть, что поносят перед ритором философов, а в кругу публичных женщин удостаиваются приза за то, что клеймят верных и любящих жён как «холодных» и «неотёсанных деревенщин». Но вершин своего мастерства льстец достигает лишь тогда, когда не щадит самого себя. Ведь как борцы опускаются вниз, в партер, для того, чтобы бросить противника, так и льстец бранью на себя вводит в заблуждение других: «Я злосчастный трус, я боюсь воды; я не выношу трудностей; я прихожу в бешенство, если кто–то обо мне дурно отзывается; но ради этого вот мужа я не побоюсь никаких опасностей, никаких трудностей, ибо он человек редкостный, он выносит всё со спокойной душой, без малейшей досады». Если ж рядом с ним сыщется кто–то, кто вообразит, что обладает высокими чувствами и желает быть честным и бескомпромиссным, кто представляется мужем прямым, строгим, всегда употребляющим в качестве обороны и щита строку Гомера:
Слишком меня не хвали, не хули, Диомед благородный[45]
то искусный льстец оставляет этот путь, ибо у него в запасе есть другой приём примениться к такого рода человеку. Потому–то льстец и является к нему посоветоваться о своих собственных делах, как с превосходящим его мудростью и говорит, что хотя у него есть близкие друзья, всё же он нашёл нужным побеспокоить именно его. «Ведь к кому иному можем мы прибегнуть, коли есть нужда в совете и кому ещё можем мы довериться?». Затем, выслушав всё, что сказал другой, он заявляет, что получил не совет, но слово истинного оракула; и с этим он удалялся. А если он узнавал, что у человека этого есть какой–то интерес к литературе, он давал ему свои сочинения и просил его прочесть их и исправить. Царь Митридат был известен как любитель врачевания и иные из его спутников сами предлагали ему оперировать себя или же прижечь и таким образом льстили делом, а не словом; ведь он чувствовал, что их доверие к нему было доказательством его искусства.
И нежданному боги находят пути [46],
но этот род скрытой похвалы требует большой осторожности, так как может быть выведен на свет умышленно составленными абсурдными советами и предложениями и бессмысленными исправлениями. Ведь если льстец впадёт в противоречие с самим собой, если он станет соглашаться со всем и всё принимать, если при каждом предложении будет восклицать «Хорошо!» и «Превосходно!», то станет совершенно ясно, что он
Требует табличку, другой же ищет[47]
и его истинное намерение — захватить в свои сети жертву, преисполнив её спесью.
XV. Более того, как некоторые определяют живопись как молчаливую поэзию [48], так есть и некий род хвалы, который можно было бы назвать молчаливой лестью. Ведь как добыча меньше обращает на охотника внимания, если он делает вид, что вовсе не охотится, но идёт вдоль дороги, гонит стадо или пашет землю, так и льстец почитает за лучшее так воздавать свои хвалы, чтоб казалось, что он никого и не восхваляет, а делает что–то там ещё. Взять, например, человека, который уступает своё кресло или своё место за столом вновь пришедшему, или сделав вид, что намерен говорить в народном собрании или же в сенате и «вдруг обнаружив», что кто–то из богатых и влиятельных хочет говорить, он внезапно застывает в молчании посреди своего довода и оставляет трибуну вместе со своим правом говорить; так этот человек своим молчанием более чем тот, кто выражает шумное приветствие, делает ясным, что почитает богача за лучшего, чем он сам и превосходящего себя по уму. В этом–то причина, почему льстецы завладели первыми рядами на представлениях и в театрах — не потому что считают, что имеют на них какое–то право, но потому что могут льстить богатым, уступая им свои места. Так же и в комициях и в судебных заседаниях они могут, выступая, вдруг заметить, что кто–то из богатых, знатных и влиятельных что–то резко возражает; и тогда они с лёгкостью выражают лучшим своё согласие и с крайней готовностью забирают своё мнение назад. В этом–то и заключается наивысшее испытание, с помощью которого мы должны обнаруживать такие случаи раболепной покорности в собрании и уступок в судебной защите не жизненному опыту, добродетели или возрасту, но богатству или же известности. Живописец Апеллес, когда Мегабиз, придя к нему, пожелал вдруг обсуждать линии и светотень, заявил: «Видишь ли ты здесь детей, растирающих краски для меня? Ведь они были всё внимание, пока ты молчал и дивились твоему пурпурному одеянию и золотым украшениям, а теперь они смеются над тобой, потому что ты взялся рассуждать о вещах, о которых ничего не знаешь». И Солон [49], когда Крёз расспрашивал его о счастливейших из смертных, заявил, что Телл, неприметнейший человек в Афинах и Клеобис и Битон [50] были более осчастливлены судьбой, чем он. Но льстецы, напротив, уверяют, что цари, богачи и разного рода должностные лица не только процветающи и осчастливлены судьбой, но и что они занимают первые места в знаниях, ремёслах и всякого рода добродетелях.
XVI. И опять же, люди даже и не станут слушать стоиков, если вдруг они заявят, что мудрец — одновременно богач, красавец, высокородный и царь; льстец же преспокойно может заявить о богаче, что он одновременно оратор и поэт, а если пожелает, то ещё и живописец, музыкант, самый быстроногий и физически сильный человек; и они позволяют, чтоб в борьбе их бросали наземь и опережали в беге; так Крисон из Гимеры дал Александру обойти себя в состязаниях по бегу, но Александр заметил обман и возмутился [51]. Карнеад имел обыкновение говорить, что сыновья царей и богачей превосходны в верховой езде, но они не знают должным образом ничего другого; ведь понятно, что учителя в других науках льстят им и что, например, их противники в борьбе, покоряются им, позволяя бросить себя наземь; кони же не знают, да и вовсе не интересуются тем, кто пытается на них садиться — частное лицо или правитель, богач или бедняк и сбрасывают всякого, кто не умеет ездить. Таким образом, со стороны Биона было не умно или даже просто глупо заявить, что «если б кто–нибудь был бы в состоянии увеличивать урожайность полей и плодоносность, восхваляя их, то не впал ли б он тогда, как кажется, в ошибку, если бы не делал этого скорее, чем давал бы себе труд их возделывать? И точно так же человек не был бы неуместным объектом для похвал, если б от одних похвал, он бы стал во всём полезным и необычайно плодовитым на добро». Ведь истина состоит в том, что поле от похвал не делается хуже, человек же преисполняется самодовольства и губится теми, кто хвалит его ложно и не по заслугам.
XVII. Итак, по этому поводу достаточно. Перейдём теперь к прямоте и искренности. Как Патрокл, облачаясь в доспехи Ахилла и выводя его коней на битву, не дерзнул взять его пелионское копьё, только его и отставив из всего вооружения, так и льстец, маскируясь в признаки и отличия друга, должен был бы отставлять одну лишь прямоту, как вещь, которой не следует касаться или подражать ей, хотя бы это и была лучшая часть вооружения, ибо
Тяжкий, крепкий, огромный сей ясень[52]
принадлежит одной лишь только дружбе. Но, так как он стремится избежать разоблачения, которое ожидает его в смехе и за выпивкой, в шутках и веселье и следующее его усилие — придать себе важность и значительность, делая когда льстят суровое лицо и сочетая лесть с небольшими порицаниями и предостережениями, то позвольте нам не пренебрегать также тем, чтоб исследовать и этот пункт. Как в одной из комедий Менандра[53] на сцене появляется ложный Геракл с дубинкой не массивной и прочной, но поддельной, лёгкой и полой, так и прямота льстеца покажется, если мы её исследуем слишком снисходительной, легковесной, нерешительной, словно женская подушка, которая с виду кажется надёжной опорой голове, но легко уступает ей и поддаётся; мнимая эта прямота, такая полая, ложная и слабая, легко вздувается льстецом и распухает, с тем намерением, что позже, когда она сморщится и сдуется, можно будет взять и подтащить к себе человека, который клюнул на неё. Ведь истинная прямота друга прямо заявляет обо всех совершённых им ошибках и боль, которую она причиняет благотворна и целительна, подобно тому как мёд, прилагаемый к болячкам, излечивая их, вызывает острую боль, но употребляемый в других целях, он приятен и сладок [54]. Льстец же прежде всего демонстрирует суровость, язвительность и непреклонность в отношении к другим. Ведь он суров со своими собственными слугами и очень скор на то, чтобы придираться к любым, самым мелким ошибкам, домашних и родных, никогда не восхищается и не превозносит ничего чужого, но охотно всё такое презирает; он безжалостен в своих усилиях вызвать гнев в других с помощью своей клеветы; цель всего этого — обрести имя ненавистника несправедливости и создать впечатление, что он крайне неохотно отступает от своей прямоты ради удовольствия других, ничего не говорит и не делает, чтоб снискать чью–то благосклонность. Во–вторых, он склонен притворяться, что не знает или же не замечает самого реального и важного из злодеяний, но очень скор нападать на пустяковые и несущественные недостатки и клеймить их в надуманных и страстных тирадах; так, если вдруг ему покажется, что какая–то вещь из мебели поставлена небрежно, если он видит, что человек неудачлив, если кто–либо не стрижёт волос или же небрежен в одежде, если кто–то не заботится о своей собаке или лошади; но, если кто–то непочтителен к своим родителям, если он пренебрегает детьми, оскорбляет жену, презирает домашних, расточает деньги, то для льстеца — это пустяки, средь таких дел он безмолвствует и проявляет малодушие подобно тренеру, который позволяет атлету пить и жить, как тот хочет, но зато очень строг относительно сосудов с маслом и скребков для тела или же грамматику, который бранит детей по поводу табличек и стиля и делает вид, что не слышит их солецизмов и варваризмов. Льстец и слова не скажет по сути речи дурного и достойного осмеяния оратора, но будет находить ошибки в его дикции и сурово обвинять его за то, что он испортил себе горло, выпив холодной воды; если же его попросят высказать своё мнение по поводу жалкого, ни на что не годного сочинения, то он будет находить его недостатки в том, что бумага слишком грубая и назовёт переписчика чересчур небрежным. Так ведь поступали и льстецы Птолемея [55], который был любителем знания; они спорили с ним по поводу какой–нибудь глоссемы или пустякового стишка или, наконец, по поводу какого–нибудь давнего исторического события, иногда до полуночи; но когда он позволял себе распутство, жестокое и насильственное, играл на тимпанах и совершал свои возлияния ни одни из них не решался противостать таким его делам. Все это делает льстецов подобными тому, кто использует хирургический нож на то, чтобы постригать волосы и ногти человеку, страдающему от опухолей и нарывов. Так–то и поступают все льстецы, прилагая свою прямоту к таким вещам, которые, как им кажется, никого не могут оскорбить или огорчить.
XVIII. Есть еще и другой род льстецов, еще менее щепетильных, которые пользуются прямотой речи и порицанием для того, чтоб доставить удовольствие. Так, аргивянин Агис, когда Александр раздавал великие дары шутам, воскликнул, не сдержав зависти и досады: «О небеса, что за величайшая нелепость!». Царь обернулся к нему в гневе и воскликнул: «Что ты там сказал!». Тот ему отвечал: «Признаю, это я взволновался и вознегодовал, видя, что все вы, сыновья Зевса, одинаково благосклонны к льстецам и шутам. Ведь и Геракл находил удовольствие в некоем Керкопе и Дионис в Силене и здесь можно видеть, что подобные люди у тебя в чести». А однажды, когда цезарь Тиберий пришёл в сенат, один из льстецов встал и заявил, что он должен выказать себя свободным человеком, высказаться прямо, ничего не скрывать и не воздерживаться от обсуждения чего–либо, что могло бы послужить на общую пользу. И когда он привлёк к себе, таким образом, всеобщее внимание, и когда напряг слух и сам Тиберий, он сказал: «Выслушай, о цезарь, в чём мы все тебя здесь обвиняем, но что никто не дерзает тебе высказать. Ты не заботишься о себе, ты расточаешь свои физические силы, ты беспрерывно растрачиваешь их в заботах и трудах в нашу пользу, ты не даёшь себе отдыха ни днём, ни ночью». После того, как он разразился длинной вереницей подобных фраз, говорят, что оратор Кассий Север заметил: «Такая прямота погубит этого человека»!
XIX. Но всё это, в сущности, предметы маловажные. А теперь мы переходим к вопросам, представляющим собой серьёзную проблему и могущим нанести большой ущерб людям неразумным, а именно когда обвинения льстецов направлены бывают против страстей и слабостей тех, у кого они и в самом деле есть. Так льстец Гимерий, принялся поносить самого скупого и алчного изо всех афинских богачей как беззаботного расточителя, которому суждено голодать от этого со своими детьми самым жалким образом. Или же напротив, они укоряли не считающихся с расходами и тратящих без счету деньги расточителей в мелочности и скаредности (как Тит Петроний Нерона); так же они просили правителей, совершавших над своими подданными дикие и жестокие деяния, отказаться от чрезмерного милосердия и неуместного и невыгодного сострадания. Очень схожи с ними также те, кто призывают быть настороже от какого–то простого и глупого дурака и остерегаться его как ловкого мошенника; и также если кто злоязычный и находящий удовольствие в постоянном злословии и придирках пожелает сделать кому–либо замечание, льстец этого рода возразит ему, заявив, что склонность его всё одобрять бесценна. «Ведь кто этот человек и что за прекрасную вещь он сказал или же сделал»? А особенно они замышляют против любовных дел своих жертв, подливая масла в огонь. Также, если они видят, что кто–то пребывает в несогласии со своими братьями, пренебрегает собственными родителями или презирает жену, то они не корят его и не призывают его к ответу, но стараются обострить такие чувства. «Ты не ценишь самого себя», — говорят они и «ты сам виноват в этом, ведь ты всегда принимаешь такой раболепный и лишённый всякого достоинства вид». И если вследствие раздражения и ревности кто–то возгорится гневом к любовнице или же жене другого человека, с которой у него была любовная связь, то является льстец и своей великолепной прямотой подливает масла в огонь, взывая к правосудию, обвиняя любовника во многих некрасивых, грубых и достойных порицания деяниях:
Неблагодарный! Ты за всю любовь мою
Не пожалел святыни тела чистого![56]
Так друзья Антония, охваченного любовью к египтянке, пытались заставить его поверить, что она влюблена в него и укоряли его, называя холодным и высокомерным: «Ведь женщина, бросившая столь великое царство и множество приятных занятий, погубила свою жизнь, последовав за тобой в твои походы в качестве любовницы–конкубины;
Сердце железное бьется в груди у тебя[57]
и ты безразличен к её страданиям». Ему было приятно быть обвинённым в таком дурном поступке и получая большее удовольствие от тех, кто обвинял его в таком деянии, чем от тех, кто хвалил его, он не сумел разглядеть, что этими ложными упрёками он был изощрённым образом привязан к ней. Такая прямота подобна любовным укусам похотливой женщины; она возбуждает и угождает чувству удовольствия, делая вид, что вызывает боль. Так само по себе неразбавленное вино — превосходное лекарство от ядовитого зелья из болиголова, но если в него добавить болиголов и смешать их, то оба вместе придадут снадобью силу совершенно за пределами лечебной, так как тотчас же от него проникнет в сердце жар. Точно так же человек нещепетильный, будучи хорошо осведомлен о том, что прямота — великое лекарство от лести, льстит с помощью этой самой прямоты. По этой то самой причине Биант и не сумел дать хорошего ответа человеку, который спросил его: «Какое животное самое жестокое ?»; ведь он ответил: «Самое жестокое из диких животных — тиран, из домашних же — льстец». Он был ближе к истине сказав, что из числа льстецов те, кто крутятся вокруг ванны и стола — льстецы домашние, в то время как те, что запускают своё вмешательство, клевету и злословие подобно щупальцам в спальню и личную жизнь женщины — дикие, грубые и безжалостные в обращении.
XX. Единственный способ защиты от них, как это представляется — ясно сознавать и всегда помнить, что у нашей души две стороны: на одной — верность, любовь к тому, что пристойно и сила разума, а на другой — безрассудство, ложь и страсти; друг — тот, что всегда на первой стороне в качестве советчика и защитника, тщащегося на манер врача способствовать росту того, что здорово и сохранить его; льстец же на стороне страстной и иррациональной, возбуждая и раздражая чувства, ублажая и стараясь порвать с властью разума, измышляя разные низменные формы удовольствий. И как некоторые сорта пищи ни крови, ни дыханию не приносят пользы, ни мышцам, ни спинному мозгу — силы, но только возбуждают низкие страсти, разжигают аппетит, а тело делают дряблым и болезненным, так и разговоры льстеца ничего не прибавляют к здравомыслию и власти разума, но только поощряют близость к любовным наслаждениям, разжигают приступы гнева, провоцируют зависть, порождают в человеке оскорбительное и глупое самомнение, увеличивают скорбь, злоязычие же, нетерпимость и упрямство взращивают более жгучими, страшными и внушающими опасения, чем прежде; но всё это не обманет тех, кто умеет остеречься. Ведь льстец всегда возбуждает какую–нибудь страсть, тешит её и его присутствие сходно с опухолью тем, что та появляется тотчас же вслед за каким–нибудь недугом, а этот — вслед за возбуждённым состоянием души. «Ты в гневе»? — « Так покарай же их»! ; «Ты хочешь это»? — «Так купи»; «Ты боишься»? — «Так беги же прочь»!; «У тебя зародилось подозрение»? — «Так поверь в него».
Но если в случае с великими страстями льстеца трудно разоблачить из–за того, что когда он их возбуждает, мы теряем власть над разумом из–за силы и величины страстей, то в случае с мелкими страстями мы скорей добьёмся цели, так как образ действий льстеца и здесь будет тот же самый. Например, если человек боится, что головная боль или расстройство желудка помешают ему участвовать в попойке или же в обеде и он сомневается относительно бани и приёма пищи, то друг будет стараться удержать его и советовать ему быть внимательным к себе и осторожным, а льстец потянет его в бани и прикажет подавать на стол новое блюдо; не к чему, мол, мучить тело вынужденным воздержанием. Если ж кто–то не склонен к путешествиям или предприятиям, то он станет говорить, что случай мол не срочный и что того же самого можно добиться отложив дело или же послав кого–нибудь другого. Если человек обещает своему другу деньги в качестве ссуды или дара, а потом захочет изменить своё решение, но ему будет стыдно сделать это, то льстец пустит в ход всё своё влияние для того, чтоб склонить его к дурному, укрепляя его во мнении относительно его денег и гоня его стыдливость, побуждая его быть экономным, так как у него много расходов и масса лишних ртов. Отсюда следует, таким образом, что если нам останутся неведомы наши собственные чувства алчности, бесстыдства и трусости, то нам останется неведом и льстец. Ведь он всегда выступает их поборником и ничем не связан в обсуждении результатов, к которым они ведут.
Таким образом, достаточно на эту тему.
XXI. А потому позвольте мне перейти без долгих разговоров к теме услуг и помощи; ведь это то, что приводит льстеца в величайшее замешательство и сомнение относительно различия между самим собой и другом, ведь последний выглядит более живым и горячим во всём и никогда не ищет предлога для отказа. Характер друга подобен «языку истины», который Еврипид именует простым, ясным и неприкрашенным, что ж до речи льстеца, то
Кривды речь недуг в себе таит
И хитрое потребно ей лекарство[58]
и клянусь, в большом количестве и сильнодействующее. Предположим, встретились два человека; друг тотчас же, безо всяких слов, одними лишь взглядом и улыбкой, даёт и получает знаки благосклонности и дружбы. Льстец же поспешает, следует за вами, и как только вы его заметите, то издали протянет руку и заговорит первым, без конца будет призывать в свидетели в свою защиту и клясться вновь и вновь. То же самое в отношении поступков: друг опускает множество пустых формальностей, будучи неназойлив и нетребователен в этом отношении, не предлагает первым ни услуг, ни помощи; льстец же в таких делах усерден, настойчив и неутомим, не оставляя никому другому ни места, ни времени для добрых услуг, расположен к повелениям и если ни одного не получает, то злится, выглядит удручённым и склонен к сетованиям.
XXII. А теперь каковы же проявления дружбы не чистой и целомудренной, но более склонной, чем должно быть к домогательствам и стремлению ею пользоваться.
Но для этого необходимо вначале рассмотреть различие, выказываемое двумя людьми в предложении услуг. Хорошо было сказано ещё до нас, что услуги друзей принимают такую форму:
Если исполнить могу я и если оно исполнимо[59]
в то время как услуги льстеца — такую:
Молви, чего ты желаешь [60].
Комические поэты вывели на сцене характеры этого рода:
Что ж, Никомах, готов я выступить на эту тварь свирепую;
И если тушу я его не искрошу своею плёткою
И рожу так не распишу, что станет мягче губки…[61]
Далее, друг не возьмётся за совместное дело, если у него первым не попросят совета и после того только, как разузнает суть дела и сочтёт его пристойным и полезным; если ж кто–либо подаст льстецу повод поучаствовать в рассмотрении какого–либо дела и вынесении решения, то он, так как не только стремится уступать и угождать, но и в то же время опасается вызвать подозрение в том, что может отступить и уклониться от исполнения своих обязанностей, то приноравливается и прилагает свою назойливость к желаниям других. Ведь нелегко найти человека богатого или доброжелательного, который скажет:
Дай мне нищего и если он уж чересчур хорош,
То хуже нищего — того, кто из любви ко мне
Оставит страх и выскажет, что сердце чувствует его[62]
но такие люди, как трагические актёры хотят иметь хор друзей, поющих в одном и том же ладу или же сочувствующую и аплодирующую им аудиторию. Это причина того, почему Меропа в трагедии даёт такой совет:
Имей друзей, что в споре уступать тебе не будут,
Но пусть твой дом запретен будет для пройдох,
Что льстивыми речами ублажая, стараются тебя прибрать к рукам[63]
А они обычно поступают прямо противоположным образом, ненавидя тех, кто « в споре уступать тебе не будут» и кто противоречит им ради их же собственного блага, в то время как «пройдохи, что стараются тебя прибрать к рукам», угодливые самозванцы, получают доступ не только в «дом запретный», но и даже к тайным чувствам и делам. Самые бесхитростные из таких льстецов даже не считают нужным или правильным вообще касаться дел такого рода, но лишь только угождают и прислуживают, в то время как те кто умнее и бессовестней, якобы присоединяются к обсуждению, морщат брови, смотрят, как бы соглашаясь, но не говорят ни слова. Если ж кто–нибудь другой спросит их мнение, то они произносят что–то вроде: «О благие боги, ты чуть–чуть меня опередил; я ведь только что намеревался сказать то же самое». Математики скажут нам, что поверхности и линии не искривляются, не удлиняются и не двигаются сами по себе, будучи воображаемыми понятиями безо всякого материального содержания, но что они искривляются, удлиняются и меняют положение вместе с теми телами, что они очерчивают; так и вам следует вычислять льстеца по тому, что он всегда в согласии со своей жертвой в словах и в выражениях, и конечно же в удовольствиях и в гневе, так что в этих то делах, по крайней мере, отличить его от друга не составит особого труда. И ещё более разница между ними очевидна в способе оказания услуг. Услуга друга — словно бы живая вещь; самые действенные её свойства — глубоко внутри, на поверхности же никакой похвальбы, ничего напоказ не выставляется; как часто забота врача излечивает то, о чём пациент даже не подозревает, так часто и друг добивается перемены к лучшему с помощью просьб или же улаживания дел с кредиторами, в то время как предмет его забот и не ведает об этом. Таким другом во всех своих делах был Аркесилай и это особенно ярко проявилось когда он узнал о бедности Апеллеса Хиосского[64], который был еще и болен; ведь в свой приход он принёс ему двадцать драхм и сев у его постели заметил: «Нет ведь здесь ничего, кроме тех эмпедокловых элементов
Огня и воды и земли и несметной выси эфира [65].
Но тебе ведь даже и лежать то неудобно». И с этими словами он поправил его подушку и незаметно подложил под неё деньги. Когда пришедшая служанка обнаружила их и в изумлении объявила о своей находке Апеллесу, он сказал со смехом: «Эта проделка — дело рук Аркесилая»! Кроме того, сказавший, что «жёны детей рожают, наружностью схожих с отцами»[66] кое–что смыслил в философии. Точно так же Лахид[67], ученик Аркесилая, находился вместе с прочими друзьями в суде, когда был обвинён Кефисократ [68]; и когда обвинитель потребовал его кольцо, так как оно было уликой, Кефисократ молча выронил его на землю пред собой и Лахид, правильно поняв это, придавил его ногой и спрятал. После оправдательного приговора, когда Кефисократ пожимал присяжным руки, один из них, видевший, что произошло, велел ему благодарить Лахида и рассказал, как было дело; но Лахид заявил, что в этом нет необходимости. Так же, думаю, боги тайно совершают свои благодеяния, ибо ведь у них в природе находить удовольствие в простых делах милосердия и добра. Что же до льстецов, их поступки не содержат ни малейшего признака искренности, правдивости, чистоты и благородства, но один лишь только пот, вопли, беготню и стремление уловить выражение лица покровителя, прочитать на нём намёки на какие–то тягостные и неотложные дела. Это похоже на какую–то необычную картину, на которой художник с помощью буйства цветов, необычных изгибов одежд, складок, острых углов тщится произвести впечатление яркости и живости. Неприятно даже и рассказывать, как он переходит туда–сюда по своим делам, как он досаждает ими, как рассказывает всем о враждебности, которую на себя навлёк, о своих неисчислимых бедствиях и великих страданиях и в итоге слышит: «Ничего этого никогда и не было». Всякое благодеяние, за которое его получателя кто–либо попрекает оскорбительно, тягостно, невыносимо; и в благодеяниях льстеца чувствуются такой попрёк и унижение и притом не когда–то позже, но одновременно с оказанием. Если друг говорит о том, что сделал, он делает это скромно, не упоминая при этом о себе. Именно таково было благодеяние лакедемонян, что послали хлеб населению Смирны в его нужде и когда те выразили восхищение их поступком, то лакедемоняне ответили: «Ничего особенного; мы всего лишь проголосовали, чтобы мы и наш скот лишь один день не пообедали, с тем, чтоб всё это собрать». Так они не только выказали их великодушие, но и сделали свой дар для получателя приятным, так как те ощутили — тот, кто им помог, не понёс от этого ущерба.
XXIII. Следовательно, вернее всего понять, кто же по натуре льстец можно не по бесчестности в ведении дел, не по лёгкости посулов; наилучший отличительный его признак кроется в природе его благодеяний, в том, что проявляется при их оказании: благородство или же стремление унизить, и в том, какова их цель: ублажить или помочь. Ведь не станет, как говаривал Горгий, друг ожидать от друга, чтобы тот поддержал его в делах пристойных и однако сам услуживать другу во многих непристойных, ведь
Нас друг зовёт на добрые дела, не на разврат[69].
Потому–то друг скорее будет стараться отвратить друга от неподобающего и когда не сможет убедить его, то скажет ему то же, что Фокион сказал Антипатру: «Я не могу быть тебе одновременно другом и льстецом», то есть одновременно и другом, и не другом. Друг ведь должен помогать другу в добрых делах, а не в дурных, в добрых советах, а не в злых, в истинных показаниях, а не в лжесвидетельствах, разделять с ним приятные происшествия, а не злодеяния. Если ж мы даже предпочтём и не знать что–либо о недостойных деяниях друзей, то как сможем мы объединиться с ними и принять участие в их позорном поведении? Как лакедемоняне, побеждённые в битве Антипатром, предложили ему заключить с ним мир, наложив на них любую кару, кроме их бесчестящей, так и друг, если вдруг возникнет надобность в таких услугах, что влекут за собой сложности, расходы, опасности или же труды, прежде всего должен настаивать на том, безо всяких оговорок или же сомнений, что он придёт и выполнит свою долю дела, но если вдруг возникнет надобность в чём–либо бесчестном, то он вправе тотчас удалиться, отказавшись от участия. Льстец же, напротив, от оказания трудных и опасных услуг постарается незаметно ускользнуть и если ты испытаешь его на звук, словно бы сосуд, он не зазвенит чисто, но издаст низкий и нестройный звук какой угодно отговорки; но для постыдной, дурной или же бесчестной услуги, ты можешь использовать льстеца как тебе угодно и попирать его как грязь под ногами, он же будет думать, что в этом нет ничего ужасного или оскорбительного.
Посмотри на обезьяну. Она не может ни дом охранять, подобно собаке, ни грузы возить, подобно лошади, ни пахать землю, подобно быку и потому вынуждена выносить грубое обращение и оскорбления, терпеть шутки, становясь, таким образом, предметом глупых насмешек. Точно так же льстец; не желая помогать другому словом или деньгами, затевать ссору, наконец, будучи вообще не готов к чему–либо серьёзному и трудному, он однако же не станет отговариваться, если его побуждают к тайным проискам, он преданный слуга в делах любовных, он точно знает цены на продажных женщин, он не бесполезен в том, как избавиться от лишней тяжести за ужином и вообще сообразителен в приготовлениях к нему, он старается быть в хороших отношениях с прислугой; ну а если ему вдруг понадобится выказать себя бесчестным в отношении к родственникам собственной жены или даже выгнать свою жену из дому, он выкажет себя безжалостным и рука его не дрогнет. Вот по этим–то отличительным признакам он легко распознаётся; ведь если он берётся совершить всё, чего бы ты ни пожелал, сколь бы ни было это постыдно и позорно, то готов ничего не пожалеть в своих стараниях услужить тому, кто его побуждает это сделать.
XXIV. Величайшее различие меж льстецом и другом наиболее ясно ощутимо в отношении его к прочим из друзей своей жертвы. Ведь для друга приятнее всего любить и быть любимым многими другими и он неустанно прилагает усилия к тому, чтоб его друг имел множество других друзей [70] и был бы очень уважаем; он верит, что «у друзей всё общее» и считает что никакая иная собственность не должна быть более общей, чем друзья. Льстец же лжив, неискренен и испорчен, он отлично знает, что совершает преступление против дружбы, которая в его руках становится такой же фальшивой монетой, как и он. Льстец по природе завистлив, но он направляет эту зависть на себе подобных, беспрерывно стараясь превзойти их в непристойностях и праздной болтовне, но останавливается в благоговейном ужасе перед лучшими себя, не потому чтоб он
За лидийскою колесницею пешком поспевал,[71]
но потому, что, как сказал Симонид
Не могут даже свинца предъявить
Против золота чистого и беспримесного [72].
Ведь всякий раз как лесть, сходная с дешёвым и недоброкачественным товаром подвергается исследованию и сравнению с истинной и прочной дружбой, льстец не выдерживает этого сравнения и разоблачённый вынужден поступать как тот художник, что изобразил на ужасной картине несколько петухов. Он ведь приказал своему слуге гнать всех настоящих петухов от полотна так далеко, как только то возможно. Так и льстец гонит истинных друзей и не позволяет приближаться к жертве; если ж он сделать этого не в силах, то открыто, на людях, раболепствует пред ними, одаряет их своим вниманием, оказывает им всяческое уважение, как высшим нежели он сам, но втайне делает грязные намёки и распространяет разного рода клевету; и когда эти тайные наговоры порождают раздражающие язвы, он, пусть даже поначалу не достигнет полного успеха, всё же он твёрдо держится и соблюдает правило некоего Медия. Этот Медий был, если можно так сказать, экзархом [73] — начальником и главным запевалой хора тех льстецов, что добивались внимания Александра, действуя заодно против всех порядочных людей. Он ведь побуждал их не страшиться нападать и уязвлять своими клеветами, убеждая, что даже если тому, кто уязвлён и удастся залечить рану, шрам от клеветы всё равно останется. И на деле эти шрамы иль скорей даже раковые опухоли или же гангрена были таковы, что Александр, будучи снедаем ими, погубил Каллисфена, Пармениона, Филоту и отдал себя безраздельно в руки людей, подобных Гагнону, Багоасу, Агесию и Деметрию, пав так низко, что согласился, чтоб ему поклонялись словно варварскому идолу, обряжали, украшали. Так огромна власть, что даёт льстивое поддакивание и она величайшая, вероятно, у того, кто достиг благоволения величайших из людей. Самомнение почитается у них за высочайшее из качеств и в сочетании с желанием иметь наилучшее, придаёт льстецу одновременно уверенность и дерзость. Это верно, что высочайшие места трудны для подступа и наступления тех, кто хотел бы захватить их, но высокомерие или самомнение в душах тех, кому недостаёт здравого ума из–за благосклонности Фортуны или же природы, побуждает их благоволить незначительному и посредственному.
XXV. Потому–то я теперь снова призываю, как в начале своего трактата, вырвать из души самолюбие и самомнение. Ведь они, льстя нам как бы изнутри, делают нас менее стойкими к льстецам снаружи, так что мы совсем уже готовы бываем их принять. Но когда мы в почитании бога осознаем сколь бесценно для каждого из нас правило «познай самого себя» и при этом, в то же время, оглядим тщательно собственный наш характер, воспитание и образование, вникнем в то, сколь бесчисленны бывают пути, коими они удаляются от истинной красоты и смешиваются со многими пороками и случайными обстоятельствами, как в делах, так в речах и в движениях души, то не позволим льстецам одержать над нами лёгкую победу. Так Александр говорил, что есть две вещи, побуждающие его не доверять тем, кто превозносит его как бога — его способность спать и его страсть к женщинам, очевидно чувствуя, что в них проявляются самые его слабые и низменные стороны; так и в нашем собственном случае, если мы озаботимся тем, чтобы рассмотреть многие и многие собственные наши недостатки и пороки, столь постыдные и горестные, то ощутим постоянную нужду не в таком друге, который без конца хвалит нас и превозносит, но в таком, который постоянно проверяет нас, откровенно говорит с нами и порицает, когда мы плохо поступаем. Ведь из многих только очень немногие имеют смелость выказать в отношении своих друзей скорее прямоту, чем благосклонность. И даже среди этих немногих нелегко будет отыскать того, кто бы знал, как это делать, но скорее ты найдёшь тех кто уверен, что если они находят недостатки и бранят, то они уже прямы и откровенны. Ведь прямота, как любое другое лекарственное средство, если её применять не в положенное время, вызывает бесполезные страдания и расстройства и совершает с болью то, что лесть делает приятным образом. Можно ведь причинить вред не только несвоевременной хвалой, но и несвоевременным же порицанием; и это в особенности толкает людей в руки льстецов, делая их лёгкой жертвой, ибо ведь они, подобно водам, перетекают от вершин, что их отвергают, вниз к долинам, что их нежно манят. Прямоту, таким образом, надо сочетать с хорошими манерами и умерять её избыток и силу, как мы это делаем со светом, так что любой, кто подвергается её воздействию не должен быть потрясён и истерзан тем, кто всё и вся вокруг обвиняет, ибо он тогда вынужден бывает прятаться в тени льстеца, обращаясь к тому, кто не причиняет боли.
Далее, любой порок, дорогой мой Филопапп, избегает добродетели, а не противоположного порока, как например, иные люди думают избежать застенчивости с помощью развязности, деревенской неуклюжести с помощью шутовства и балагурства, манера держаться от всего подальше происходит от трусости, а снисходительность к самому себе, кажется, ближе всего к безрассудству и дерзости. Другие же, стремясь выказать себя свободными от суеверия, принимают атеизм или же тщась доказать, что они не дураки, искажают свой характер, словно бы кусок дерева, от одного искривления к противоположному, потому что не знают, как выпрямить его. Так же точно самый недостойный способ показать, что вы не льстец — это причинять боль другому безо всякой пользы; ведь прибегать в отношениях с друзьями к суровости и резкости для того, чтобы избежать унижения и угодливости в дружбе — признак крайней грубости и бестактного пренебрежения дружеским расположением. Такой человек уподобляется вольноотпущеннику из комедии, который полагал, что брань — это законный способ пользования исэгорией — равной для всех свободой слова.
Таким образом, бесчестно как впадать в лесть в воздаянии похвал, так и пытаясь избежать её, разрушать дружеское расположение безудержной свободой речи и поэтому мы должны удерживаться от обеих крайностей и в искренности, как во всём ином, добиваться правоты с помощью умеренности. И сам ход обсуждения требует для последующего развития темы установить, что пункт этот будет последним для нашего трактата.
XXVI. Так как мы теперь убедились, что прямота порой служит причиной роковых ошибок то, во–первых, мы должны удалить от себя всякое самолюбие и тщательно остерегаться того, чтоб иметь любые личные причины для упрёков, такие как личные обиды или недовольство. Ведь люди склонны думать, что гнев и недоброжелательность — самые обычные побудительные мотивы для того, кто говорит от своего имени и что это не увещания, а придирки. Ведь прямота дружественна и великодушна, а придирчивость эгоистична и мелка. По этой причине тех, кто говорит прямо уважают и ими восхищаются, а тех, кто придирается к другим, самих встречают презрением и упрёками. Так Агамемнон не выказал терпения с Ахиллом, который говорил с умеренностью и одну лишь только правду, но когда Одиссей, резко наступая на него, заявил
Пагубный! лучше другим бы каким–либо воинством робким
Ты предводил…[74]
то он отступил и стерпел, усмирённый дружественным отношением и здравомыслием слов другого. Ведь Одиссей, который не имел основания для личного гнева, говорил с ним смело ради Греции, в то время как Ахилл был раздражён главным образом из–за самого себя. Верно также и то, что сам Ахилл, хотя он и был «не приветный муж и не мягкосердечный»[75], но «взметчивый муж, и невинного вовсе легко обвинит он»[76], но однако ж молча подчинялся Патроклу, хоть Патрокл часто высказывал ему своё осуждение, например:
Немилосердый! родитель твой был не Пелей благодушный,
Мать не Фетида, но синее море, угрюмые скалы
Миру тебя породили, сурового сердцем, как сами![77]
Оратор Гиперид имел обыкновение говорить афинянам, что они правы, принимая во внимание не только то, был ли он резок, но и то, был ли он резок бескорыстно; и точно также увещания друга воспринимаются с уважением и почтением, если лишены всякой личной выгоды. И когда очевидно, что при обсуждении ошибок друга, он отставил, говоря прямо, всякий расчет по отношению к самому себе, но поставил себе задачей испытать некоторые его недостатки и что это в интересах других людей, если он явится к нему со столь язвительным укором, то сила такой прямоты будет непреодолимой и благородство позиции говорящего послужит только на пользу горечи и суровости его увещаний. Потому–то хотя и сказано очень хорошо, что когда мы сердимся на друзей или расходимся с ними во мнениях, то мы должны тогда более всего замышлять или делать то, что будет к их пользе или выгоде, но однако ж в дружбе не менее существенно, что когда мы чувствуем, что пренебрегаемы или игнорируемы сами, высказаться в пользу других, которые так же пренебрегаемы и напомнить нашим друзьям о них. Так Платон, будучи во взаимных подозрениях и разногласиях с Дионисием, попросил его о встрече. Дионисий согласился, полагая, что Платон разразится долгими попрёками о себе самом. Но Платон обратился к нему с такими словами: «Если б ты узнал, о Дионисий, что некто злокозненный прибыл на Сицилию, лелея надежду нанести тебе вред, но лишён к тому удобного случая, то позволил ли бы ты ему уплыть прочь, удалившись невредимым?». «Я далёк от этого, Платон» -, отвечал Дионисий, — «ведь не только действия врагов, но и их намерения должны быть ненавидимы и наказуемы». «Если б далее», — продолжал Платон-, «кто–либо явился сюда с добрыми намерениями в отношении тебя, пожелав сделать тебе какое–то добро, но ты не дал бы ему такой возможности, то справедливо ли позволить такому человеку удалиться, не выказав ему благодарности или же внимания?». И когда Дионисий спросил его, кто же этот человек, то Платон отвечал ему: «Эсхин, муж известный как один из собеседников Сократа, человек способный улучшать беседами тех, кто с ним общается. Но свершив плавание по обширному пространству моря, для того, чтоб говорить с тобой о философии, он нашёл себя в пренебрежении». Эти слова так взволновали Дионисия, что он тотчас же, изумлённый его добросердечием и великодушием, обнял любовно Платона, а Эсхину уделил знаки внимания достойные его и выдающиеся.
XXVII. Во–вторых, из прямоты надо вычистить и устранить всё высокомерное, а затем насмешливое, издевательское, шутовское, всякую нездоровую приправу к свободной речи. И так же как составной частью ремесла хирурга, когда он делает операцию, должен быть определённый порядок и аккуратность и его рука должна воздерживаться от всяких скачущих и иных опрометчивых движений, от всякого размахивания и иной избыточной жестикуляции, так и в прямоте следует оставлять место для такта и учтивости, если такая учтивость не ослабляет высокого предназначения прямоты; ведь когда с ней соединяются наглость, агрессивность и высокомерие, то они портят и даже, бывает, разрушают ее полностью. Потому–то есть и смысл и тонкость в ответе, которым один кифаред замкнул уста Филиппу, когда тот попробовал поспорить с ним об игре на его инструменте. «Избави бог», — сказал он, — «чтобы ваше величество пало так низко, чтоб иметь лучшие знания по этому вопросу, чем я». Но Эпихарм был неправ в своём ответе Гиерону[78], который убил кого–то из своих близких друзей и затем, несколько дней спустя, пригласил Эпихарма на обед. «Но позавчера», — отвечал Эпихарм, — «ты принёс в жертву, никого не приглашая, собственных друзей». Плохо также ответил Антифон, когда на вопрос, заданный в присутствии Дионисия о том, каков наилучший сорт бронзы, ответил, что тот из которого сделаны статуи Гармодия и Аристогитона в Афинах. Ведь дерзость и резкость таких ответов не приносят никакой пользы, а непристойность и фривольность не доставляют никакого удовольствия; более того, подобного рода ответы служат признаком невоздержанности языка в сочетании со злословием и высокомерием и не без враждебности. И давая их, человек возможно даже приближает собственную гибель, так как он просто–напросто «пляшет на кончике иглы». Ведь Антифон был в конце концов убит по приказу Дионисия, а Тимаген лишился дружеского расположения Цезаря, потому что, хотя он никогда не предавался сколь–нибудь возвышенным речам, ни на собраниях, ни в спорах и вовсе не имел серьёзных целей, но
Всё позволяя себе, что казалось смешно для народа[79]
всё же, при всяком удобном случае выставлял свою дружбу с Цезарем в качестве ловкого предлога для поругания и поношения.
Это верно, что комические поэты адресовывали к зрителям множество суровых упрёков гражданам; но примешивание к ним шутовства и грубости, уподобляя их пище с негодными приправами, делало их прямоту тщетной и бесполезной, так что авторам нх ныне не осталось ничего кроме наименования их злоязычными и грубыми, зрителям же и тогда не было от их слов ни малейшей пользы. Разумеется, при удобных случаях шутка и смех могут хорошо быть употребляемы с друзьями, но прямота речи требует серьёзности и честности. И когда это касается вопросов величайшей важности, выражение лица должно быть до крайности серьёзно, голос же звучать так убеждённо, чтоб слова могли заслуживать доверия и доходить до сердца.
Бестактность же, нежелание следовать тому, что подобает случаю исключительно вредна в любом деле, там же где это касается прямоты, она губит всякую пользу от неё. Совершенно ясно, что посреди пирушки и обильных возлияний мы должны тщательно остерегаться чего–либо подобного. Ведь затевать посреди весёлого празднества и шуток спор, который заставит всех хмуриться и принимать суровое выражение лица, словно б темой обсуждения было то как воспротивиться Лиэю, богу — разрешителю, который, как сказал Пиндар, «разрешает узы мучительных забот»[80] — это всё равно как если б покрывать в ясную погоду небо тучами. Это пренебрежение уместностью заключает в себе также великую опасность. Ведь человеческий ум склонен к гневу под воздействием вина и во время сильной попойки потерять контроль над своей прямотой означает создать себе врагов. И к тому же это свидетельство сердца не отважного и великодушного, но скорей трусливого и малодушного, когда тот, кто никогда не высказывал смелости в речах в трезвом виде, смел за столом, словно бы трусливая дворняжка. Но, однако, думаю нет необходимости на эту тему долее распространяться.
XXVIII. А теперь мы заметим, что многие не имели ни твёрдости, ни храбрости сдерживать своих друзей, когда те процветали, полагая что удача в общем недоступна и непривычна слушать порицания, но зато когда кому–либо из их друзей доводилось низко пасть и он попадал в беду, принуждён был опускаться до положения зависимого, можно сказать почти что рабского, они нападали на него и топтали, изливая на него мутный поток ничем не сдерживаемой речи, словно речка вышедшая вдруг из берегов, находя удовольствие в перемене происшедшей с прежним высокомерием их друга и их собственным бессилием. Потому–то хорошо будет обсудить и это и дать ответ на вопрос Еврипида:
Среди удач, на что нам друг?[81]
Ответ состоит в том, что при удаче человек имеет больше надобности в друзьях, говорящих правду и разбавляющих тем избыток похвалы. Ведь немногие в удаче сохраняют трезвый ум, большинству необходима осмотрительность и разумные советы, которые будут их обуздывать, когда они, возносимы до небес благосклонностью Фортуны, раздуваются от самодовольства. Это лишь когда переменчивость Фортуны низвергает их и они теряют всю свою прежнюю значимость и важность, во всех их бедствиях достаточно бывает одного увещания, побуждающего их раскаяться. В такой момент нет необходимости в дружеской прямоте или же в словах обвинения, выраженных с суровым и язвительным укором, ведь в таких переменах
Что слаще сердцу ласкового взора[82]
когда друг нуждается в утешении и ободрении. И как говорит Ксенофонт, если Клеарх, всматриваясь в лица воинов, видел их спокойными и благосклонными в виду «битв и опасностей», то он укреплялся в доверии к ним пред лицом опасности. Но к тем, кто пользуется прямотой речи и резко порицает тех, кто потерпел неудачу, надо применить средство, улучшающее их расстроенное и воспалённое зрение, ибо он ведь не заботится ни о каком ослаблении боли, но напротив добавляет болезненного раздражения и усугубляет страдание. Вряд ли выздоровеет тот, кто раздражён или даже и рассвирепел против друга, вечно бранящего его за склонность к вину и женщинам или же за лень и пренебрежение к деятельности, за вечное торчание в банях или наконец, за чрезмерное чревоугодие. Ведь больной не в силах вынести и болезнь его даже возрастает, коль ему твердят: «Смотри, до чего тебя довела твоя невоздержанность, праздная жизнь, обжорство и распутство». — «О божественный муж! Как ты вовремя заговорил об этом! Я уже написал завещание; доктора приготовили для меня дозу касторки или же скаммонии [83], и ты увещаешь меня и просвещаешь!». При таком состоянии дел, сами обстоятельства, в которых находится несчастный, не оставляют места для резкой прямоты и сентенциозных поучений, но требуют мягкого обращения и помощи. Ведь когда дети падают, няньки не бранят их, но поднимают, умывают, оправляют их одежду и лишь после того, как всё это сделают, пожурят их и накажут. Говорят, что когда Деметрий Фалерский изгнан был с родины и жил в безвестности близ Фив ничтожной жизнью, он не захотел встречаться с Кратетом, что к нему пришел, так как ожидал от него кинической прямоты и грубости в речах. Но Кратет приветствовал его со всей учтивостью и заговорил с ним относительно его изгнания, утверждая, что в нём ничего дурного нет и нет никакой причины по его поводу страдать, так как он теперь свободен от своей опасной и непрочной должности; одновременно он его убеждал не скорбеть над собой и своим настоящим положением. Вследствие этого Деметрий, приободрившись и собравшись с духом, заявил своим друзьям: «Как жаль, что прежние мои дела и труды, не давали мне возможности познакомиться с таким человеком, как он!».
Друга слова тяжесть горя смягчают
И исправляют они неразумных своим увещаньем суровым.[84]
Это путь истинной дружбы, а лишившиеся благоволения Фортуны льстецы «подобны старым переломам и вывихам», которые, как говорит Демосфен«как только случись с телом какое–нибудь заболевание, сразу начинают чувствоваться» [85] и такое эти люди питают сильное пристрастие подо всё подлаживаться, что это доставляет им величайшее удовольствие и сильнейшее наслаждение. Если же кому в самом деле стоит припомнить, как это он попал в беду из–за следования собственным неразумным решениям, то достаточно этих слов Гомера:
Ты нашим не внял уговорам! А сколько
Тебя убеждал я![86]
XXIX. Итак, при каких обстоятельствах друг должен быть суров и когда он должен быть настойчив в пользовании прямотой? Когда обстоятельства требуют от него, чтобы он сдерживал бурный поток наслаждений, гнева или же высокомерия или чтобы он умерял алчность или, наконец, обуздывал опрометчивое легкомыслие. Такова была прямота Солона по отношению к Крёзу, избалованному и изнеженному переменчивой фортуной, когда он предложил ему обратить свой взор к концу. Таким же образом Сократ старался обуздать Алкивиада и извлекши из его глаз благородную слезу, раскрывая перед ним его ошибки, обратить его сердце к добродетели. Таково же было поведение Кира по отношению к Киаксару и Платона по отношению к Диону, в то время когда последний был во всём блеске своей славы и обращал взоры всех на себя из–за красоты и великолепия его деяний и когда Платон призывал его быть на страже против «произвола, своеволия» и опасаться его, «так как это спутник одиночества»[87]. Так же и Спевсипп писал Диону не преисполняться гордости, если о нём ведут много разговоров легкомысленные женщины и дети, но внимательно смотреть, как ему украсить Сицилию благочестием, справедливостью и наилучшими законами и как «возвеличить имя и славу Академии». А с другой стороны, Евкт и Евлей, спутники Персея, до тех пор, пока его удача оставалась с ним доставляли ему удовольствия, льстиво ему поддакивали и подобно всем остальным, следовали за ним повсюду; но когда после гибельного сражения с римлянами у Пидны, он обратился в бегство, то они стали окружать его с горькими упрёками, постоянно напоминать ему о его ошибках и оплошностях, поносить всё, что он сделал, до тех пор, пока он, распалённый злой обидой и гневом, не пронзил их собственным своим кинжалом и не умертвил их обоих.
XXX. Таким образом ясно, каковы в целом подобающие поводы для прямоты. И при этом друг, который беспокоится о своих друзьях, не только не должен пренебрегать случаями, которые сами его друзья часто ему предоставляют, но спешить за них хвататься. Ведь подчас вопрос, чей–нибудь рассказ, порицание или похвала сходных дел другими, может послужить удобным поводом для правдивой речи. Так например, Демарат, как говорят, прибыл в Македонию в то время, когда Филипп был в раздоре со своей женой и сыном. Филипп, поприветствовав его, спросил хорошо ли грекам меж собою вместе и Демарат, который хорошо знал его и желал ему добра, отвечал: «До чего же здраво и разумно для тебя, Филипп, спрашивать о согласии между афинянами и пелопоннесцами, в то время как собственная твоя семья переполнена всякими раздорами и несогласиями!». Превосходен также был ответ Диогена, когда он, прибыв в лагерь Филиппа, предстал пред ним в то время, когда тот готовился к сражению с греками. Тот, не зная, кто такой Диоген, принялся выспрашивать его так, словно тот был шпионом. «Истинно, Филипп, я», — отвечал он -, «в самом деле здесь в качестве шпиона, чтоб разведать о твоей глупости и безрассудстве, с помощью которых ты, хоть тебя никто не принуждает, на пути к тому, чтоб в течение часа проиграть царство и свою жизнь». Впрочем, это может быть сказано даже чересчур сурово.
XXXI. А другой удобный случай для предостережения появляется тогда, когда кто–нибудь, будучи браним другими за ошибки делается удручённым и подавленным. Человек тактичный умело этим воспользуется и дав отпор и разогнав оскорбителей, тихо попрекнёт его частным образом и напомнит ему, что уж коли нет другой причины для того, чтобы быть осторожным, то он должен всё же, наконец, попытаться удержать своих врагов от дерзости. «Ведь когда у них появится случай раскрыть рот, что они смогут против тебя сказать, если ты оставишь и отбросишь от себя всё, что доставило тебе дурное имя?». Таким образом тот, кто бранит, нападает, причиняя боль, а тот, кто предостерегает — доверяет и протягивает руку помощи. Но иные поступают и ещё более умно и порицая других, отвращают тем самым обвинения от своих близких и знакомых; ведь они обвиняют других в том, что, как знают, совершили их близкие знакомые. Мой учитель Аммоний[88] рассказал мне, что однажды на послеполуденном занятии заметил, что некоторые из учащихся ели, что было чем–то нескромным. Тогда он приказал вольноотпущеннику высечь своего слугу, заявив в оправдание, что без его вина они есть бы не могли. Одновременно он посмотрел на учеников так, что немой упрёк его глубоко поразил виновных.
XXXII. Следующий пункт: мы должны быть очень бдительны в применении свободы речи к другу в большой кампании, держа в уме то, что произошло с Платоном. Так случилось, что Сократ обошелся достаточно сурово с одним из своих знакомых в беседе, происшедшей близ меняльного стола, на что Платон сказал: «Разве не было бы лучше высказать всё это частным образом?». Сократ же на это возразил: «Разве не было бы лучше, если б ты сделал мне это замечание частным образом?». Точно так же Пифагор раз сурово обрушился на преданного ученика в присутствии нескольких человек и юноша, которого вся эта история сразила, повесился. С тех пор Пифагор никогда никого не порицал в присутствии других. Ведь ошибку следует считать чем то вроде непристойной болезни и всякий выговор или увещание сохранять в тайне, ничего не демонстрируя и не привлекая внимания толп свидетелей и зрителей. Ведь это не дружба, а софистика — искать славы в ошибках других и устраивать из них зрелище для публики, подобно тому, как если бы хирурги делали операции в театрах, на глазах привлечённых этим зрелищем пациентов. Не касаясь публичных унижений (ведь они никогда не должны быть допускаемы в качестве исправительного средства), уделим немного внимания упрямству и строптивости, свойственных пороку; ведь недостаточно сказать как Еврипид, что
Порицаема, любовь
Возрастает всё упорней [89],
но вот если кто–либо в присутствии многих и достаточно сурово осудит какой–либо порок или какую–либо страсть, то этим он уймёт бесстыдство. И подобно тому что, как установил Платон, пожилой человек, который пытается развить в молодёжи чувство уважения должен, прежде всего, сам выказать уважение к молодёжи [90], так и среди друзей сдержанная прямота вернее породит умеренность, а осторожный подход и обсуждение ошибки подрывает основания этого порока и приводит к его исчезновению, так как стыдливость постепенно завладевает тем, с кем так стыдливо обращаются. Отсюда следует, таким образом, что наилучший путь к этому
Голову так преклонить, чтоб тебя не слыхали другие.[91]
И менее всего пристойно выставлять напоказ мужа — пред женой, отца — пред детьми, любящего — пред возлюбленной, учителя — пред учениками; ведь такие лица могут от горя и гнева дойти почти что до безумия, будучи порицаемы в присутствии тех, перед кем они считали нужным выглядеть в наилучшем свете. Я считаю, например, что не столько вино побудило Александра прийти в такое раздражение на Клита, как то, что тот пытался обуздать его перед столькими людьми.
И Аристомен[92], учитель Птолемея [93], дав ему пощёчину, оттого что тот задремал в присутствии посольства, предоставил льстецам удобный случай притвориться оскорблёнными за честь царя и сказать ему: «Если из–за всех твоих утомительных обязанностей и великого недосыпания ты заснул, следовало бы пожурить тебя приватно, а не налагать на тебя руки пред таким множеством народа»; и Птолемей послал ему чашу с ядом, приказав, чтоб он её выпил. Также и Аристофан утверждал, что Клеон обвинял его в том, что
При чужаках злословил я о родине[94]
пытаясь, таким образом вызвать против него негодование афинян. Итак, пользуясь свободой речи, наряду с прочим, более всего следует остерегаться похвальбы или же снискания популярности, но её следует использовать для исправления пороков, в той мере, сколь она для этого пригодна. Люди, пользующиеся свободой речи, должны быть вправе сказать о себе то что, по словам Фукидида, сказали о себе коринфяне, а именно, что «они считают себя вправе указывать другим на их недостатки» [95] — и это неплохой способ направлять их. Так же и Лисандр[96], как мы слышали, сказал о некоем мегарце, который в союзном совете имел дерзость утверждать, что говорит за всю Грецию, что для убедительности его слов надо бы побольше государство. Смело можно утверждать, что для убедительности слов каждого человека необходима репутация и особенно это верно в отношении тех, кто намерен поучать других, донося до них здравые свои мысли. Так Платон при всяком удобном случае имел обыкновение говорить, что он направлял Спевсиппа примером своей жизни; так и один лишь вид Ксенократа в классной комнате и один лишь взгляд на него, отвращал Полемона от порока и делал его другим человеком. Но слова человека легкомысленного и порочного, если он решается воспользоваться прямотой, лишь вызовут в памяти следующий стих:
Хочешь других исцелять, а сам то — язва сплошная [97].
XXXIII. Но, однако, обстоятельства людей часто убеждают, что не слишком хорошо для них самих пользоваться увещаниями, когда в обществе людей не лучших, чем они сами наиболее разумным методом было бы, чтоб они каким–то образом были бы вовлечены и включены в договорённость с самим говорящим. Таков именно смысл следующих стихов:
Что, Диомед, мы стоим и забыли воинскую доблесть?[98]
и
На сто, на двести троян, говорили вы, каждый из наших
Станет смело на бой! а теперь одного мы
Не стоим Гектора![99].
Так же и Сократ ненавязчиво убеждал молодежь не считать, что сам он свободен от невежества, но чувствовать, что и ему, так же как и им, надо познавать добродетель и искать истину. Ведь те добиваются расположения и доверия, кто умеют создать о себе впечатление, что будучи склонны к тем же самым ошибкам, они исправляют собственных друзей, точно также как самих себя. Тот же, кто вознамерится обуздывать других, будучи сам чист и лишён страстей, если он не превосходит годами или не прославлен добродетелью, будет выглядеть досадным и докучным и ничего добиться не сумеет. Не случайно ведь рассказывал Феникс о своих поступках, о попытке в гневе убить своего отца и внезапной сердечной перемене:
Боги мой гнев укротили, представивши сердцу, какая
Будет в народе молва и какой мне позор в человеках,
Ежели отцеубийцей меня прозовут аргивяне![100]
Он это делал потому, что не считал для себя возможным порицать Ахилла так, словно б сам никогда не одержим был гневом и никогда не совершал никаких проступков. Ведь те вещи производят глубокое моральное впечатление и тем людям более склонны симпатизировать другие, кто подвержен тем же самым страстям, что они, чем тем, кто на них смотрит свысока. И так же как нельзя пролить ясный свет на воспламенённый взор, так и возмущённый дух не в силах воспринять правдивую речь и прямое порицание; потому–то здесь лучшее лекарство — лёгкая добавка похвалы, как в следующем случае:
Стыд, о ахеяне! вы забываете бранную доблесть,
Вы, ратоборцы храбрейшие в воинстве! сам я не стал бы
Гнева на ратника тратить, который бросает сраженье,
Будучи подл, но на вас справедливо душа негодует![101]
и
Пандар! где у тебя и лук и крылатые стрелы?
Где твоя слава, которой никто из троян не оспорил
И в которой ликиец тебя превзойти не гордился?[102]
Так же и следующие строки звучат ясным призывом оглянуться назад на краю гибели:
Эдип, Эдип! где слава мудреца?[103]
и
И это столько вынесший Геракл?[104]
Ведь они не только смягчают жёсткий и безапелляционный тон осуждения, но и так же пробуждают в человеке желание подражать своей лучшей половине, так как вызывают в нём чувства стыда и позора за своё поведение, напоминая о его добродетельных поступках и побуждая взглянуть на себя, как на пример чего–то лучшего. Но, однако ж, всякий раз, когда б мы ни проводили сравнение с другими, как то с одногодками, с согражданами, с родственниками, всё равно дух противоречия, свойственный пороку, будет, дик и мрачен, раздражённо вопрошать: « Почему ты не прогнал тех, кто лучше меня и не побеспокоил меня?». Потому надо, проявляя прямоту к одним, воздерживаться от восхваления других, за единственным исключением родителей. Например, Агамемнон мог сказать:
Нет, Тидей произвёл себе не подобного сына![105]
так же как и Одиссей в «Скиросцах»:
Доколе будешь ты позорить славу рода своего,
Чесальщик шерсти, чей отец знатнейшим был меж греков![106]
XXXIV. Менее же всего подобает отвечать порицанием на порицание и противопоставлять свою прямоту прямоте другого. Ведь это порождает постоянную горячность и ведёт к разрыву; такая перебранка выдаёт, как правило, не человека, воздающего прямотой за прямоту, но такого, который не выносит прямоты. Лучше, таким образом, терпеливо выносить друга, который склонен к поучениям; ведь если позже он ошибётся сам и ему потребуется наставление, то воистину это даст нам превосходный шанс высказаться прямо. Если в тот момент вежливо ему напомнить, безо всякого неудовольствия, что сам он вовсе не был склонен игнорировать ошибки друзей, но уличал в них других и поучал, то он будет много более склонен уступить и принять замечания, воздавая за них дружелюбием и любезностью, а не попрёками и гневом.
XXXV. И так как, по словам Фукидида, «тот, кто навлекает на себя непопулярность из–за дел величайшей важности, выказывает здравое суждение» [107], то и долг друга принять на себя неудовольствие — следствие порицания, когда под ударом дело величайшей важности и интереса. Но, однако ж, если друг станет придираться ко всему и вся и добиваться всего в манере вовсе не друга, а школьного учителя, то его увещания в делах величайшей важности утратят свою остроту и силу воздействия; ведь как врач, который расточает запас жгучего или горького, но необходимого и ценного лекарства, прописывая его в великом множестве лёгких случаев, где в нём нет необходимости, так и он расточит свой запас прямоты безрезультатно. Потому он должен постоянно и рьяно быть настороже против собственной придирчивостию. Но, однако, если кто–нибудь другой склонен будет во всём копаться и постоянно высказывать разные мелкие попрёки, это даст ему ключ к тому, чтоб открыть нападение на более важные пороки. Так врач Филотим, когда какой–то человек с изъязвленной печенью показал ему палец с ногтоедой, сказал ему: «Друг мой, не тебе заботиться о заусенице». Точно также случай даёт другу шанс заявить человеку, обвинения которого основываются на пустяках и не имеют реального значения: «К чему все эти разговоры о шутках, о пирушках, о пустой болтовне? Пусть этот человек, мой друг, удалит женщин, которых держит при себе, прекратит играть в азартные игры и тогда он станет человеком совершенно замечательным». Ведь человек, пользующийся снисхождением в мелких делах, должен быть готов даровать своему другу право говорить прямо в отношении крупных. Но закоренелый придира, вечно ненавистный и докучливый, всё замечающий, обо всём выспрашивающий, невыносим не только для детей и братьев, но и даже для рабов.
XXXVI. Но, поскольку, как сказал Еврипид, «не всё относящееся к старости плохо» [108], и то же самое верно также и для глупости, то мы должны следить не только за ошибками наших собственных друзей, но также и за их верными поступками и охотно одобрять в них разумное начало. Так же как железо, поначалу силой огня ставшее рыхлым и мягким, затем, будучи опущено в холодную воду, уплотняется и делается прочным, так и когда наши друзья от похвал размягчаются и разогреваются, мы должны дать им примочку прямоты, словно ванну для закалки. Ведь подходящий случай даёт нам шанс сказать: «Это поведение не более ли достойное по сравнению с тем? Видишь ли, какие плоды приносит честность? Это то, чего требуют от тебя друзья; это приличествует твоему характеру; для этого предназначила тебя природа». Противоположные же побуждения надо изгнать
Или в кипящие волны ревущего моря низринуть [109].
Ведь как сведущий врач должен предпочесть одолеть лихорадку скорее сном и диетой, чем касторкой и скамонией, так и верный друг, хороший отец и учитель скорее пользуются похвалой, чем бранью для исправления характера. Ведь ничто не причиняет свободному так мало страданий и не делает так много добра как стремление удержать от всякой раздражительности и обратить заблуждающегося к добросердечию и благожелательности. По этой–то причине не следует ни резко уличать друга, когда он возражает, ни препятствовать ему в защите; напротив, мы должны тем или иным способом помогать ему предъявлять достойные оправдания и отрекаться от дурных побуждений, внушая ему более подобающее, как то делает Гектор, обращаясь к своему брату:
Ты не вовремя, несчастный, теперь напыщаешься гневом[110]
несмотря на то, что его уклонение от сражения не было ни дезертирством, ни трусостью, но лишь проявлением раздражения. Так и Нестор к Агамемнону:
Но ты, увлекаяся духом высоким…[111]
Ведь более высокая мораль, думаю я, скорей содержится в утверждении «ты поступил неприлично», чем в «ты ошибся», «ты был небрежен», чем в «ты ничего не знал», скорей в «не затевай свары со своим братом», чем «не завидуй своему брату», «держись подальше от женщины, которая пытается погубить тебя», чем «не пытайся погубить женщину». Таков способ, которым прямота применяется для исправления человека дурного поведения. Но для побуждения кого–либо к действию есть иной способ — противоположный. Например, когда становится необходимым отвратить кого–либо от дурного замысла, или же когда кто–то замыслил насилие, а мы хотим побудить другого ему противостать, или если, наконец, кто–то совершенно лишён энергии и духа для того, что благородно, мы должны представить им и описать их поведение как нелепое и недостойное. Так Одиссей, в изображении Софокла, пытается поднять дух Ахилла, заявляя, что он гневается не из–за обеда, но
Уже в виду священной Трои, ты упал вдруг духом
и далее, когда Ахилл крайне возмущён этим и заявляет, что повернёт свои корабли прочь, Одиссей говорит:
Я вижу, ты напуган; это не дурные слухи:
Ведь Гектор близко; оставаться тут не безопасно [112].
Так тревожа пылких и смелых обвинением в трусости, целомудренных и порядочных — в распущенности, щедрых и склонных к роскоши — в мелочности и скаредности, они придают таким людям импульс к благородству, отвращая их от бесчестия, выказывая умеренность в том, что касается лекарства, более применяя в своей правдивости сожаление и симпатию, чем брань; но в своих усилиях предотвратить совершение проступков и в борьбе со страстями, они остаются суровы, непреклонны и упорны. Ведь это превосходный повод для того, чтобы выказать своё рвение и подлинную искренность. Брань и попрёки за прошлые дела — оружие, которое можно использовать во вред любому. И Диоген подтверждает это, говоря, что для самосохранения, человеку надо иметь лучших друзей или злейших врагов, ведь первые поучают его, а вторые — осуждают. Но всё же лучше избегать ошибок с помощью предлагаемых советов, чем сожалеть о них из–за попрёков. Это–то причина почему прямота — тонкое искусство, величайшее и сильнейшее лечебное средство в дружбе, для которого, однако, всегда надо выбирать удобный случай и применять его с умеренностью.
XXXVII. Следовательно, оттого что, как уже было сказано, прямота по её природе часто болезненна для человека, то необходимо следовать примеру врачей; ведь они во время хирургических операций не оставляют ту часть, что они оперировали страдающей и претерпевающей боль, но пользуются успокаивающими примочками и припарками. Так же и те, кто с умом применяют порицания и наставления не просто пользуются горечью их и остротой, а затем удаляются, но успокаивают и убеждают кроткими словами, как скульпторы сглаживают и полируют поверхность статуй, бывших прежде шершавыми и грубыми. Ведь и люди раздражённые и истерзанные прямотой, если их оставить взволнованными, устрашёнными и неуравновешенными, в следующий раз, под воздействием гнева, не станут уже отвечать на ваши призывы или же терпеть попытки успокоить и утешить их. Потому–то те, кто пользуются увещаниями должны быть особенно бдительны в этом отношении, не оставлять их слишком рано и не позволять ничему раздражающему и болезненному в прежнем их знакомстве составлять окончательный предмет их диалога и беседы.


[1] Leg., V, 731 d, e.
[2] Leg., V, 730 c. Помимо Плутарха, похвала правде и осуждение лжи Платоном обратили на себя внимание и других авторов. Так Юлиан, говоря о правде, от которой происходит всё благое, вспоминает Платона, Пифагора и Сократа (Orat., VI, 188); служит он примером и для Климента Александрийского (Strom., II, 4, 18, 1).
[3] Bergk, Poet. Lyr. Gr., III, 393.
[4] Hes., Theog., 64 ; Гимер — олицетворение страстного желания в теогонии древних греков.
[5] Ion., 732. Вновь цитируется в Mor., 69 a.
[6] Люди слишком бедные, чтоб позволить себе раба и таким образом вынужденные сами нести свои сосуды с маслом для бани. Ср. Demosth., Against Conon, XVI (p. 1262).
[7] Церемониальное омовение рук непосредственно перед трапезой.
[8] Из «Льстецов» Евполида согласно Plut, Mor, 778 e; Ср. Kock, Com. Att, Frag., I, p. 303.
[9] Plato, Reip., 361 a.
[10] Hdt., III, 78.
[11] Nauck., TGF., Adesp., No 362.
[12] Nauck., TGF., Adesp., No 363. Также цитируется Плутархом в Alcibiades., 203c.
[13] Plat., Phaedrus, 239 d.
[14] Nauck., TGF., Adesp., No 364; Kock, Com. Att. Frag., III, 606.
[15] Реминисценция из Plat., Rep., 493 a.
[16] Eurip., Hippol, 218.
[17] Паллий — римский длинный шерстяной плащ, как правило, белого цвета; его набрасывали как тогу. Паллий соответствовал греческому гиматию и делался из льна, шерсти или шёлка. Носили его по преимуществу философы; во времена процветания Греции носить его считалось признаком изнеженности. В Риме таким плащом пользовались публичные женщины.
[18] Hom., Od., XXII, 1.
[19] Hom., Od., XVI, 181.
[20] Soph., Antig., 523.
[21] Cамий — лирический и эпиграмматический поэт, придворный поэт Филиппа V Македонского. Сведения о нем очень скудны. Жил ок. 200 г. до н. э. Был казнён Филиппом V Македонским.
[22] Филипп V Македонский (238- 179).
[23] Птолемей IV Филопатор (221- 205).
[24] Bergk, Poet., Lyr., Gr., III, 669.
[25] Фрагмент из неизвестной комедии Евполида. Kock, Com., Att., Fr., I, 349.
[26] Автор неизвестен. Cf. Bergk. Poet. Lyr. Gr., III, p. 736.
[27] Hom. Il., II, 643.
[28] Hom. , Od., IV, 178.
[29] Возможно реминисценция из Plato, Gorgias, 465 ff.
[30] Шафран посевной — многолетняя трава, которая характеризуется круглыми или овальными клубнелуковицами.
[31] Нард. Упоминания о лечебных свойствах, а также изумительном аромате нарда можно найти еще в древнеегипетских текстах. Сам Гиппократ писал об этом растении в своей фармакопее. Научное название нарда – Nardostachys jatamansi, в народе его именуют ещё девясилом и нардином.
[32] Поллиум — дубровник обыкновенный, белый, чесночный — разновидность многолетнего травянистого растения, которое до сих пор относят то к травам, то к кустарникам.
[33] Nic. Coloph., Theriaca, 640. Никандр Колофонский — поэт, грамматик и врач II в. до н. э.
[34] Чемерица Veratrum — многолетнее растение семейства лилейные, имеющее свыше 25 видов.
[35] Hom., Il., VIII, 281.
[36] Il., X, 243 et Od., I, 65.
[37] Il., VII, 109.
[38] По указанию Плутарха (Mor, 218 b) этого спартанца звали Архидамид.
[39] Зерно, после того как было отвеяно, кучами лежало на току.
[40] Thuc., III, 82.
[41] Plato, Reip., 474 e.
[42] Птолемей XII Теос Филопатор Филадельф Неос Дионис (Авлет) «Птолемей, Бог, Любящий отца, Любящий сестру, Новый Дионис (Флейтист)» (между 116/ 108 – 51). Царь Египта в 80-51 гг.
[43] Из «Льстеца» Менандра; Kock., Com. Att. Frag., III, Menander, No 293..
[44] Ibid., No 29.
[45] Hom., Il., X, 249.
[46] Из шаблонных стихов, употреблённых в заключении «Алкестиды», «Елены», «Андромахи» Еврипида.
[47] Nauck., TGF, Adesp., No 365.
[48] Слова, приписываемые Плутархом Симониду в Mor., 346 f, где, как и в 17 f они цитируются полностью.
[49] Hdt., I, 30-33 ; ср. Plut., Solon, XXVII.
[50] О том, кто такие Телл, Клеобис и Битон Плутарх сообщает в XXVII главе биографии Солона: «Крёз спросил его, знает ли он человека счастливее его. Солон отвечал, что знает такого человека: это его согражданин Телл. Затем он рассказал, что Телл был человек высокой нравственности, оставил после себя детей, пользующихся добрым именем, имущество, в котором есть всё необходимое, погиб со славой, храбро сражаясь за отечество. Солон показался Крёзу чудаком и деревенщиной, раз он не измеряет счастье обилием золота и серебра, а жизнь и смерть простого человека ставит выше, его громадного могущества и власти. Несмотря на это, он опять спросил Солона, знает ли он кого другого после Телла, более счастливого, чем он. Солон опять сказал, что знает: это Клеобис и Битон, два брата, весьма любившие друг друга и свою мать. Когда однажды волы долго не приходили с пастбища, они сами запряглись в повозку и повезли мать в храм Геры; все граждане называли её счастливой, и она радовалась, а они принесли жертву, напились воды и на следующий день уже не встали; их нашли мёртвыми; они, стяжав такую славу, без боли и печали узрели смерть».
[51] Ср. Mor., 471f.
[52] Hom., Il., XVI, 14.
[53] Речь идет о комедии Менандра «Лжегеракл». См. Kock., Com. Att. Frag., III, p. 150 , fr. 523 ; Allinson, Menander. The principal fragments (LCS), P. 459-461.
[54] По указанию комментаторов LCS у древних авторов есть много упоминаний об этих лечебных свойствах мёда. Ср. Plut., Focion., II. Тот факт, что мёд быстро убивает патогенные микроорганизмы, подобные брюшному тифу, получил недавно научное подтверждение. См. Bulletin 252 Colorado Agricultural College.
[55] Птолемей VIII Эвергет II Фискон — царь Египта из династии Птолемеев, правивший в 145-116 гг.
[56] Из «Мирмидонян» Эсхила; Nauck, TGF, Aesch., No 135; ср. также Plut, Mor, 715 c.
[57] Hom., Od., X, 329.
[58] Eurip., Phoenissae, 469; 472.
[59] Hom., Il., XIV, 196; XVIII, 427; Od., V, 90.
[60] Hom., XIV, 195 ; XVIII, 426 ; Od., V, 89.
[61] Kock, Com. Att. Frag., III, p. 432, Adespot., No 125.
[62] Из «Ино» Еврипида; Nauck, TGF, Eur, No 412.
[63] Часть много более длинного фрагмента из «Эрехфея» Еврипида; Nauck, TGF, Eur., No 362, IX, 18-20. Однако, по мнению издателей LCS нет данных, на основании этого фрагмента для появления Меропы в пьесе и кажется много более вероятным, что эти строки произносит Пракситея, жена Эрехфея.
[64] Апеллес Хиосский — друг философа Аркесилая, в других отношениях неизвестен. См. Athen., p. 420 d.
[65] Строка из много более длинного фрагмента поэмы Эмпедокла «О природе». См. Diels, Fragments der Vorsokraticer, Empedocles, fr. 31 ., l. 17 ; Фрагменты ранних греческих философов. М, 1989. Т.1 , Эмпедокл, фр. 31(В17), стк. 17.
[66] Hes., Works and Days, 235.
[67] Лакид из Кирены (? — ок. 207 г. до н. э) — глава платоновской Академии после смерти Аркесилая в 241/240 гг.
[68] Данное лицо упоминается только здесь.
[69] Eurip., Iphigenia at Aulis, 407.
[70] Плутарх написал на эту тему отдельный трактат «De amicorum multitudine» («О множестве друзей»).
[71] Согласно гл.I биографии Никия, это строка из Пиндара, скорее всего из какой–то неизвестной оды. Ср. Bergk, Poet. Lyr. Gr., I, 469 (fr. 206.
[72] Бергк, Poet . Lyr. Gr., III, 417 (fr. 64) принимает исправленное чтение.
[73] Экзарх («зачинатель», «начальник хора», «руководитель, глава») — руководитель хора в Древней Греции.
[74] Hom., Il., XIV, 84.
[75] Hom., Il., XX, 467.
[76] Стих составлен путём комбинации Il., XI, 653-4 и XIII, 775.
[77] Hom., Il., XVI, 33-35.
[78] Здесь речь идёт о Гиероне I (правил 478-466) — тиране Сиракуз из династии Диноменидов.
[79] Hom., Il., II, 215.
[80] «Лиэй», эпитет Диониса, Плутарх предполагает происходящим от λυειν — «разрешать узы»; стих Пиндара Bergk, Poet. Lyr. Gr., I, 480 (fr. 248).
[81] Eur., Orestes, 667.
[82] Eur., Ion., 732.
[83] Скаммония азиатская (вьюнок смолоносный) (Convolvulus scammonia L.) относится к семейству Вьюнковых. Родовое название происходит от латинского слова convolvere — «обвивать», так как многие виды данного растения обвиваются вокруг других растений. Медицинское название — скаммония — млечный сок (смола), получаемый из корня растения.
[84] Nauck, TGF, Euripides, No 962. Вновь цитируется Плутархом в Mor., 102 b.
[85] Demosth., De corona 198.
[86] Hom., Il., IX, 108.
[87] Plat., Epist., IV, 321c. Вновь цитируется Плутархом в Dion., VIII и в Coriolan, XV.
[88] Аммоний — философ–платоник, учитель Плутарха.
[89] Стих из «Сфенебеи»; Nauck, TGF, Eur., No 665.
[90] Laws, 720c; см. также Mor., 14b; 144f; 272c.
[91] Hom., Od., I, 157.
[92] Аристомен — регент Птолемея V Эпифана.
[93] Птолемей V Эпифан.
[94] Aristoph., Acharnians., 503 ; ср. также стк. 378 слл.
[95] Thuc., I.70.
[96] Plut., Lysander, XXII (445d). История повторяется в Moralia, 190e et 220c. Сходное замечание приписано Агесилаю в Moralia 212e.
[97] Стих из Еврипида; Nauck, TGF, Eur., No 1086. Цитируется также в Moralia, 88d; 481 e; 1110 e.
[98] Hom., Il., XI, 313.
[99] Hom., Il., VIII, 234.
[100] Hom., Il., IX, 461.
[101] Hom., Il., XIII, 116.
[102] Hom., Il., V, 171.
[103] Eurip., Phoenissae, 1688.
[104] Eurip., Hercules Furens, 1250.
[105] Hom., Il., V, 800.
[106] Из неизвестного поэта; Nauck, TGF, Adesp., No 9.
[107] Thuc., II, 64.
[108] Eurip., Phoenissae, 528.
[109] Hom., Il., VI, 347.
[110] Hom., Il., VI, 326.
[111] Hom., Il., IX,109.
[112] Возможно из «Сотрапезников»; Nauck., TGF, Soph., No. 141.