Флориды

Автор: 
Переводчик: 

Флориды

II

Но Сократ, мой великий предшественник,[1] придерживался совсем другого мнения. Как-то раз он довольно долго глядел на красивого юношу, все время хранившего молчание, и, наконец, попросил его: "Теперь, чтобы я мог тебя увидеть, скажи что-нибудь". Стало быть, если человек молчал, Сократ его не видел. Это и понятно: ведь он считал, что когда рассматриваешь человека, следует полагаться на взор души, на остроту разума, а не глаза. В этом вопросе он расходится с солдатом у Плавта, который говорит так:

Двум глазам скорей поверим мы, чем двадцати ушам.[2]

Мало того, Сократ даже вывернул этот стих наизнанку,[3] применив его к изучению людей:

Двум ушам скорей поверим мы, чем двадцати глазам.

Впрочем, если бы показания глаз имели большую силу, чем свидетельства разума, то пальму первенства в мудрости пришлось бы присудить, несомненно, орлу. И в самом деле, мы, люди, не в состоянии различить глазами ни того, что находится слишком далеко, ни того, что совсем близко, - все мы, в какой-то мере, страдаем слепотою; и если принимать в расчет только наши глаза и это земное, слабое зрение, то, разумеется, трижды прав великий поэт, говоря, что какое-то подобие облака разлито у нас перед глазами и мы различаем не дальше, чем на расстояние полета камня.[4] А вот орел, когда подымется на страшную высоту, до самых облаков, и крылья пронесут его сквозь все то пространство, где идет дождь и падает снег, к тому пределу, за которым нет уже ни молнии, ни грома, к самому, если можно так выразиться, подножию эфира и вершине бурь; - когда, повторяю, достигнет орел такой высоты, то слегка наклоняет могучее тело и начинает плавно скользить то вправо, то влево, обращая паруса своих крыльев куда заблагорассудится, а хвост служит ему маленьким кормилом. Затем, окидывая взором все, что простирается внизу, он замедляет на мгновение свой полет и, паря почти неподвижно на распростертых крыльях, подобных не знающим усталости веслам, осматривается кругом, отыскивая, куда бы лучше всего обрушиться ему с высоты, чтобы с быстротою молнии настичь добычу. Со своего места в небе он видит сразу и стада в полях, и зверей в горах, и людей в городах, и всех держит под угрозой нападения, о которой никто не подозревает. Он ждет лишь удобной минуты, чтобы пронзить клювом, схватить когтями ягненка беспечного или зайчика трусливого, или любое другое живое существо, которое шлет ему случай на пожрание или растерзание.

III

Гиагнис, как рассказывают, был отцом и учителем флейтиста Марсия.[5] В тот, не ведавший еще музыки век, он первый, раньше всех других начал исполнять различные мелодии, хотя, конечно, звуки, которые он извлекал из своего инструмента, не были столь многочисленными, как теперь: ведь искусство это в те времена было новым открытием и едва-едва успело появиться на свет. Нет в мире ничего, что могло бы достичь совершенства уже в зародыше, напротив, почти во всяком явлении сначала - надежды робкая простота, потом уж - осуществления бесспорная полнота. Так вот, до Гиагниса большинство людей знали толк в музыке ничуть не больше, чем овчар или волопас у Вергилия:

Дудкой скрипучей своей губили несчастные песни.[6]

А если кто-нибудь и достигал, как казалось тогда, несколько больших успехов в этом искусстве, все же и он продолжал придерживаться обычая и играл на одной флейте или на одной трубе. Гиагнис был первым, кто развел в стороны руки во время игры, первым, кто одним дыханием оживил сразу две флейты, первым, кто, воспользовавшись отверстиями слева и справа, смешал высокие звуки и низкие тона, создав стройную гармонию.
Сын его Марсий, хоть и пошел по стопам отца и мастерски играл на флейте, оставался все же варваром-фригийцем: смотрит диким зверем, свирепый, косматый, борода в грязи, весь оброс шерстью и щетиной. И говорят, что этот самый Марсий (страшно вымолвить!) состязался с Аполлоном: омерзительное уродство - с совершенною красотою, невежество - с ученостью, чудовище - с богом! Судьями, шутки ради, были музы и Минерва,[7] впрочем, они хотели не только посмеяться над варварством этого урода, но и наказать его тупость. Однако Марсий не понимал, что над ним издеваются (самое убедительное доказательство глупости!), и, прежде чем начать дуть в свою флейту, принялся на варварский лад нести какой-то вздор о себе самом и об Аполлоне. Себя он превозносил до небес - и свои откинутые назад волосы, и нерасчесанную бороду, и косматую грудь, и искусство флейтиста, и удел нищего. Аполлона же (смешно сказать!) порицал, ставя ему в вину противоположные качества: Аполлон, де, и волос не подстригает, и щеки у него нежные, и тело безволосое, и опытен он не в одном, а во многих искусствах, и удел его - удел богача. "Во-первых, - сказал Марсий, - волосы у него прядями ниспадают на лоб и локонами спускаются по вискам, все тело такое нежное, члены округлые, язык предсказывает грядущее и с одинаковым красноречием вещает и прозою и стихами. А одежда его! - тонко вытканная, на ощупь мягкая, пурпуром сверкающая! А лира, что золотом пламенеет, слоновою костью белеет, драгоценными камнями играет! А его звонкое пение, такое мастерское и прекрасное! Вся эта роскошь, - продолжал он, - добродетели никак не украшает, но служит спутницей изнеженности". Своим же телом Марсий, напротив, хвастался, не зная меры, и называл себя высшим образцом красоты.
Засмеялись музы, когда узнали, в чем упрекает Аполлона Марсий, - ведь упреки такого рода мудрец мечтает услышать, - и флейтиста этого, потерпевшего поражение в состязании, освежевали, словно медведя какого-нибудь двуногого, да так и бросили - с обнаженным и висящим клочьями мясом.[8] Вот как Марсий играл и доигрался до казни. Впрочем, Аполлон стыдился, разумеется, столь ничтожной победы.

IV

Жил когда-то флейтист по имени Антигенид.[9] Сладостен был каждый звук в игре этого музыканта, все лады были знакомы ему, и он мог бы воссоздать для тебя, по твоему выбору, и простоту эолийского лада, и богатство ионийского, и грусть лидийского, и приподнятость фригийского и воинственность дорийского. И вот, по словам этого флейтиста, который был столь знаменит своим искусством, ничто его так не оскорбляло, ничто не угнетало так его душу и разум, как мысль, что похоронных трубачей называют флейтистами. Впрочем, он стал бы спокойно относиться к этой общности имен, если бы взглянул на выступление мимов;[10] он обнаружил бы, что одни из них занимают почетные места, а другие, хоть и одеты в пурпур, почти так же точно, как первые, получают удары. И то же самое заметил бы он, если бы побывал на наших гладиаторских играх: ведь и здесь он увидел бы, как один человек сидит на почетном месте, а другой бьется насмерть. Да вот и тога - ее увидишь и на свадьбе, и на похоронах; и плащ - он окутывает трупы[11] и служит одеждой философу.

XIII

Нет, тот вид красноречия, которым наградила меня философия, совсем не похож на дар пения, которым природа наделила некоторых птиц; они поют недолго и лишь в определенное время: ласточки утром, цикады в полдень, совы в сумерках, сычи вечером, филины ночью, петухи перед рассветом. Песни этих животных слышатся в разную пору и все звучат по-своему: петух подбадривает, филин вздыхает, сыч жалуется, сова пускает трели, цикада стрекочет, ласточка пронзительно свистит. Другое дело - философ: его речь, как и мудрость его, не иссякает со временем, внушает почтение слушавшему, приносит пользу понявшему, звучит на все лады.

XVI

Я приведу вам пример, который очень напоминает мои собственные злоключения, пример того, как неожиданные опасности вдруг встают на пути у людей; я имею в виду историю комического поэта Филемона.[12] Талант его вам хорошо известен, выслушайте же в нескольких словах рассказ о его смерти. Или, может быть, вы отказались бы и от нескольких слов о таланте?
Этот Филемон был поэтом, одним из авторов средней комедии, он писал пьесы для сцены во времена Менандра и состязался с ним - соперник силами, может быть, и не равный, но все же соперник. Больше того, стыдно признаться: многократно он одерживал над Менандром победы. Впрочем, ты найдешь у него много остроумия, изящное построение сюжета, ясные и понятные для зрителя у знания,[13] соответствующие обстоятельствам характеры, мысли, служащие отражением жизни, шутки, не опускающиеся ниже уровня комедии, серьезный тон, не поднимающийся до трагических котурнов.[14] Нет у него порока в любовных связях, редки совращения, неопасны заблуждения. Но, тем не менее, тут и сводник лживый, и любовник пылкий, и раб хитрый, и подруга расточительная, и супруга властная, и мать снисходительная, и дядюшка сварливый, и друг заботливый, и солдат драчливый, да к тому же и параситы прожорливые, и родители прижимистые, и гетеры назойливые.
Однажды, когда все эти достоинства уже давно сделали его знаменитым среди комических поэтов, он читал публично отрывок из своего нового произведения и дошел уже до третьего акта, который, как это обычно бывает в комедии, вызвал особенное восхищение слушателей, как вдруг неожиданно начался ливень (совсем как у нас с вами в тот раз) и заставил собравшихся разойтись, а чтение прервать. Но так как самые различные люди выражали желание поскорее услышать остальное, Филемон обещал завтра же дочитать все до конца.
И вот на следующий день собирается огромная толпа, полная самого горячего нетерпения; все располагаются перед орхестрой,[15] каждый старается пробраться поближе, опоздавшие знаками просят друзей занять для них местечко поудобнее; сидящие по краям жалуются, что их вот-вот столкнут со скамей; театр набит битком, толкотня невероятная, начинаются взаимные жалобы; те, кто в прошлый раз не были, стараются разузнать, о чем шла речь, а те, кто были, припоминают услышанное, и вот каждый уже знает содержание начала и ждет продолжения.
Тем временем день проходит, а Филемон все не является на свидание, назначенное слушателям. Кое-где раздается ропот недовольства медлительностью поэта, но большинство защищает его. Однако, когда продолжительность ожидания становится чрезмерной, а Филемон все еще не показывается, посылают нескольких вызвавшихся сходить к поэту и пригласить его придти, и - те находят его на собственном ложе мертвым. Испустив дух, он только что успел окоченеть и лежал на постели, напоминая погруженного в размышления человека: все еще рука заложена в книгу, все еще лицо прижато к поставленному отвесно свитку, но жизнь уже покинула его, исчезли мысли о книге и забыты слушатели. Вошедшие некоторое время оставались без движения, пораженные неожиданностью события и красотою этой удивительной смерти. Затем, вернувшись к народу, они сообщили, что поэт Филемон, который, как ожидали, придет в театр, чтобы дочитать свою вымышленную комедию, уже доиграл дома настоящую драму. Да, ведь он сказал уже этому миру: "хлопайте и прощайте",[16] а своим близким: "горюйте и рыдайте" (вчерашний ливень был для них предвестником слез). Погребальный факел преградил путь его комедии к факелу свадебному.[17] "И так как этот превосходный поэт, - говорили посланные, - закончил свою роль на сцене жизни, то прямо отсюда, где мы собрались, чтобы послушать его, нам следует отправиться на похороны, и придется сейчас устроить его погребение, а потом, вскорости, чтение стихов"...

XVIII

...Софист Протагор,[18] человек обширных и разносторонних знаний, отличавшийся среди первых изобретателей риторики своим красноречием, согражданин и сверстник естествоиспытателя Демокрита - у него-то и заимствовал Протагор все свое учение целиком - этот-то самый Протагор, как рассказывают, назначил своему ученику Эватлу плату за учение непомерно высокую, правда, но с одним необдуманным условием: Эватл лишь в том случае обязывался уплатить деньги учителю, если выиграет свое первое дело в суде. Итак, Эватл, человек от природы изворотливый и хитрый, с легкостью изучив все способы вызывать у людей жалость, все ловушки, которые противные стороны ставят друг другу, все словесные уловки, решает, что с него достаточно, что он уже знает все, что хотел знать, и начинает уклоняться от выполнения договора, ловко придумывает отсрочку за отсрочкой, водит учителя за нос, не соглашаясь в течение довольно долгого времени ни взять на себя ведение дела, ни уплатить долг. Наконец, Протагор вызвал его в суд и, рассказав об условии, на котором он принял Эватла в число своих учеников, сделал вывод в форме дилеммы: "Если я выиграю, - сказал он, - тебе придется отдать мне плату по приговору суда, а если выиграешь ты, все равно придется тебе расплачиваться - в соответствии с нашим договором: ведь тогда окажется, что ты выиграл свое первое дело в суде. Таким образом, выиграв, ты попадаешь под действие условия, проиграв, - под действие приговора". Стоит ли говорить, что сделанное умозаключение показалось судьям убедительным и неопровержимым? Но Эватл - недаром он был лучшим учеником такого небывалого хитреца! - вывернул наизнанку эту дилемму. "Если так, - заявил он, - то ни в том, ни в другом случае я не должен тебе того, что ты требуешь. В самом деле: либо я выигрываю, и тогда решение судей освобождает меня от всех обязательств, либо проигрываю, и тогда моя правота устанавливается на основании договора, где говорится, что я не должен ничего платить, если проиграю свое первое дело в суде, то есть - наше сегодняшнее дело. Итак, в любом случае я буду оправдан: проиграв - нашим условием, выиграв - судебным определением". Не кажется ли вам, что эти обращенные одно против другого доказательства софистов напоминают колючки, сцепившиеся в комок от ветра: с обеих сторон шипы равной остроты, одинаковой глубины уколы, обоюдонаносимые раны? Оставим же вознаграждение за протагорову науку, со столькими трудностями, со столькими терниями сопряженное, людям изворотливым и алчным.

XIX

Знаменитый Асклепиад[19] был одним из самых выдающихся врачей и, не считая одного только Гиппократа, превосходил всех остальных. Он был первым, кто начал применять вино для лечения больных, но, разумеется, давал это лекарство в нужный момент, определяя его с большой точностью, благодаря той внимательности, с которой наблюдал за пульсом, его неправильностями и перебоями. Так вот, однажды, возвращаясь домой из своего загородного поместья, заметил Асклепиад вблизи городских стен пышный катафалк и множество людей, которые пришли на похороны и теперь огромной толпой стояли вокруг, все такие печальные, в поношенной, грязной одежде.[20] Врач подошел поближе, чтобы, по свойственному человеку любопытству, узнать, кого хоронят, так как на все свои вопросы не получал никакого ответа, а может быть, и для того, чтобы посмотреть, нельзя ли извлечь из этого случая чего-нибудь полезного для своих занятий. Но, право же, сама судьба ниспослала его человеку, лежавшему на погребальных носилках и разве что только не сожженному. Уже все члены этого несчастного были осыпаны благовоньями,[21] уже лицо его смазали душистою мазью, уже омыли и умастили труп и почти закончили все приготовления, когда Асклепиад, осмотрев его и внимательно отметив некоторые симптомы, снова и снова ощупывает тело человека и обнаруживает, что в нем теплится жизнь. Немедленно он восклицает: "Этот человек жив! Гоните же прочь факелы, прочь огни уберите, костер разберите, поминальные яства с могильного холма на стол перенесите". Тем временем поднялся говор, одни утверждали, что на этого врача можно положиться, другие вообще насмехались над медициной. Наконец, несмотря на протесты близких, которые, вероятно, не хотели упускать наследства из рук или, может быть, все еще никак не могли поверить Асклепиаду, врачу удалось добиться для мертвого краткой отсрочки и, вырвав его, таким образом, из рук могильщиков и словно вернув из преисподней, доставить снова домой. Тут он немедленно восстановил ему дыхание и с помощью каких-то лекарств немедленно вернул к жизни душу, скрывавшуюся в тайниках тела.

XX

Один мудрец,[22] ведя беседу за столом, произнес слова, ставшие знаменитыми: "Первая чаша принадлежит жажде, вторая - веселью, третья - наслаждению, четвертая - безумию. Но о чашах муз должно сказать наоборот: чем чаще следуют они одна за другой, чем меньше воды подмешано в вино,[23] тем больше пользы для здоровья духа. Первая - чаша учителя чтения - закладывает основы, вторая - чаша филолога - оснащает знаниями, третья - чаша ритора - вооружает красноречием. Большинство не идет дальше этих трех кубков. Но я пил в Афинах и из иных чаш: из чаши поэтического вымысла, из светлой чаши геометрии, из терпкой чаши диалектики,[24] но в особенности из чаши всеохватывающей философии - этой бездонной нектарной чаши. И в самом деле: Эмпедокл создавал поэмы, Платон - диалоги, Сократ - гимны,[25] Эпихарм - музыку, Ксенофонт - исторические сочинения, Кратет - сатиры, а ваш Апулей пробует свои силы во всех этих формах и с одинаковым усердием трудится на ниве каждой из девяти муз, проявляя, разумеется, больше рвения, чем умения, но, может быть, именно этим в наибольшей мере заслуживая похвалы. Ведь во всяком порядочном деле похвально стремление, а успех - во власти случая, равно как в преступных занятиях, в свою очередь, караются даже злодейские замыслы, которым не удалось осуществиться: если руки и остались чисты, то разум все-таки запятнан кровью. Стало быть, как для наказания достаточно помышлять о том, что наказуемо, так точно и для похвалы достаточно стремиться к тому, что приносит славу. А что может стяжать славу более великую или более верную, чем похвальное слово Карфагену, вашему городу, где каждый житель - человек высокообразованный, где все науки нашли себе место: дети изучают их, молодежь украшена ими, старики обучают им. О, Карфаген, досточтимый наставник нашей провинции, Карфаген, небесная муза Африки, Карфаген, Камена облаченного в тогу народа![26]


[1] Апулей, как платоник, считает Сократа своим предшественником.

[2] Плавт, «Грубиян», ст. 489.

[3] Сократ, живший в V в. до н. э., не мог знать стихов Плавта (III в. до н э.), наоборот, «вывернутый наизнанку» стих Плавта соответствует мысли Сократа.

[4] «Илиада», III, 10 — 12.

[5] Марсий — мифический фригийский музыкант, нашедший флейту, брошенную Афиной.

[6] Вергилий, «Буколики», III, 27.

[7] Минерва (Афина) считалась изобретательницей флейты.

[8] По более распространенной версии мифа Марсия судили одни музы, а расправился с ним сам Аполлон.

[9] Антигемид — знаменитый греческий музыкант конца V — начала IV в. до н. э., уроженец Фив.

[10] Мим — актер, исполнитель мима (пьесы с авантюрным сюжетом, бытового или пародийно-сатирического содержания).

[11] Римляне обычно одевались в тогу, а греки — в плащ.

[12] Филемон (IV — III вв. до н. э.) — древнегреческий комедиограф, старейший представитель новой аттической комедии (а не средней, как утверждает несколькими строками ниже Апулей).

[13] Прием узнания был очень характерен для композиции новой аттической комедии; он заключался в том, что встречались два человека, неожиданно узнавшие о своей прежней близости.

[14] Котурны — высокая обувь трагических актеров. В данном случае — метафорическое выражение, означающее трагическую возвышенность, приподнятость.

[15] В театре эпохи Империи орхестрой называлась полукруглая ровная площадка между просцениумом, на котором играли актеры, и первым рядом амфитеатра, где располагались зрители.

[16] Эти слова, обращенные к зрителю, были заключительными словами комедии.

[17] Герои комедии, как правило, преодолев все препятствия, вступали в брак.

[18] Протагор. (ок. 480 — ок. 410 гг. до н. э.) — крупнейший из греческих софистов, родом из Абдеры (во Фракии).

[19] Асклепиад, родом из Прусы (в Малой Азии) — известный греческий врач, практиковавший в Риме в I в. до н. э.

[20] Грязная одежда была знаком траура.

[21] Труп осыпали благовониями, чтобы отбить запах тления.

[22] Диоген Лаэртский (I, 103) вкладывает эти слова в уста мудрому скифу Анахарсису.

[23] Пить неразбавленное вино считалось признаком грубости и неумеренности, поэтому греки обычно на одну часть вина добавляли две части воды.

[24] Диалектикой называлось искусство вести спор и находить истину путем раскрытия противоречий в рассуждениях противника.

[25] Представление о поэтическом таланте Сократа сложилось, очевидно, под влиянием того поэтического колорита, который придан речам Сократа в платоновских диалогах (ср. Платон, «Федр», 237а — 241е). Эпихарм (ок. 540 — 448 гг. до н. э.) — греческий комедиограф, один из крупнейших представителей сицилийской комедии. Кратет из Фив — известный философ-киник IV в. до н. э., писал сатиры (пародии), от которых сохранились лишь фрагменты.

[26] Т. е. римлян.